Читать онлайн Чужие зеркала: про людей и нелюдей бесплатно
© Ю_Шутова, 2023
Скаген
Он снял джезву с конфорки, поболтал в ней ложечкой и повернулся к зеркалу, чтобы побриться. Квартирёшка была так мала, что бриться там, где обычно бреются, было невозможно, тесно, и лужи потом приходилось вытирать на полу. Поэтому зеркало для соответствующего занятия висело над кухонной раковиной.
– Ну, привет, Скаген, – сказал он своему отражению.
Никто не называл его так последние двадцать пять лет, и он сам почти убедил себя, что забыл это школьное прозвище, появившееся классе, кажется, в третьем, когда детям нравится перевёртывать слова, имена и фамилии, чтобы вместо обычных появлялись новые, яркие и непонятные. Прозвище прилипло сразу и тащилось за ним из класса в класс, нелюбимое и неотвязное.
Сел пить кофе, открыл ноут, в почте не было ничего нового, кроме рекламных рассылок, залез в Контакт, потом в Одноклассники – пусто.
– А ты думал, они в очередь к тебе встанут, Скаген.
Неделю назад он поехал в свой родной городок на встречу одноклассников, четверть века все-таки, вроде бы надо повидаться.
«Когда еще? Того и гляди, встречаться будем только на кладбище», – балагурили, обнимаясь, смеялись, не узнавая друг друга. Вернее, не узнавал только он: уехал сразу после выпускного, никогда не возвращался, никого не видал с тех пор. Остальные, оставаясь или вернувшись после армий-институтов домой, как-то пересекались. У кого-то с кем-то были дела, кто-то с кем-то дружил семьями, даже в отпуск, бывало, вместе ездили.
Он стоял на крыльце школы с какими-то незнакомыми опузатевшими, омордатевшими мужиками, они хлопали его по плечу, обнимали, смеялись: «Скаген, заехал-таки в родные пенаты». Он тоже смеялся, вспоминал какие-то школьные шутки – не узнавал никого.
* * *
Выкурил, стоя под форточкой, первую утреннюю сигарету, разогнал дым рукой.
Три года назад или может два он, как многие, увлекся этими сайтами, зарегистрировался и там, и сям, нашел некоторых одноклассников, стал переписываться. Сначала было очень интересно, сам удивлялся: надо же сколько лет никого не искал, не было нужды, а теперь вот пишу даже тем, с кем и не дружил-то особо. Но вскоре понял, что вся жизнь укладывается в два коротких послания: «Ты что? Ты где? А я вот!» Обменялись – всё, больше писать не о чем.
Некоторое время переписывался в телеграфном стиле с Чарли, девчонкой, с которой сидел в десятом на физике и с которой неожиданно для себя стал дружить. Не влюблялся, не ухаживал, не «ходил», как они тогда говорили, а именно дружил с ней.
Физичка рассадила класс, как ей показалось правильным, и он оказался на последней парте с маленькой и верткой Чарли. С ней можно было разговаривать, и книги она читала те же, и музыку крутила такую же как он. Он приносил ей «Альтиста», получая за него «Мастера», а взамен записей «Машины» – «Юнону и Авось». Домой ее провожать не приходилось, жили в одном дворе. И класс, любопытный до всяческих «любовей», как-то проглядел эту дружбу, а может им все равно было, но их не дразнили.
После школы и он, и Чарли уехали поступать и оказались достаточно далеко от своего города, она, правда, гораздо дальше, чем он. Осела где-то на Волге, вышла замуж, потом другой раз и третий.
Но и эта переписка скоро себя исчерпала, остались только дежурные поздравления со всеми подряд праздниками. Он перестал наведываться в соцсети совсем, и удивился, когда вдруг посыпались послания от «девчонок», приглашающие на встречу в честь двадцатипятилетия выпуска. Сразу после Нового Года стали приходить, а встреча – аж в феврале. Заранее приглашали, чтоб время скорректировать планы оставалось. А что тут корректировать? Суббота: утром сел в электричку, вечером обратно, всего и дело. Он долго думал, ехать – не ехать, вот все два месяца и думал.
Вроде бы и надо хоть один раз на всех посмотреть, интересно же. А с другой стороны, чего там делать-то, соберутся чужие для него люди, будут что-то говорить, надо будет им что-то о себе рассказывать. Что? Он всегда все долго обдумывал, хорошо ли будет, правильно ли, может лучше не делать. А когда все-таки решал и делал, потом тоже сомневался, стоило ли. «Ладно, поеду, не понравится – уйду, на вечернюю электричку еще успею», – у него никого не осталось в родном городе, останавливаться было не у кого, а забронировать там гостиницу даже не приходило в голову.
* * *
Небо за окно было чистым, и там, где-то в его глубине, угадывалось солнце, редкая вещь для зимы. Он решил идти на работу пешком, отказавшись от переполненного троллейбуса. Понедельник – еще не лень прогуляться. Вышел на лестницу, чертыхнулся: забыл кепку надеть, голова сразу замерзла, окно на площадке второй год без стекол, но вспоминалось об этом только зимой. Вернулся за кепкой, суеверно посмотрел в зеркало, чтоб спугнуть неудачу. Кепка у него была славная, десять лет назад подарил тогдашний приятель, приторговывавший одеждой для рыбаков и охотников. Сносу ей в прямом смысле не было. «Неубиваемая сволочь», – говорил он гордо.
За эту кепку и зацепился взглядом один из его одноклассников, Термос, вернее тот, кто когда-то был Термосом, они курили на школьном крыльце, заново привыкая друг к другу.
– Ты, Скаген, никак охотник?
– Да-а-а, – потянул он, не зная, что к этому «да» подвесить, утверждение или отрицание. Но товарищ, видимо, и не ждал продолжения, прихватив его плечо, повлек чуть в сторону, быстро что-то втолковывая про прицелы, засидки и, что там еще у охотников бывает. Ему было неинтересно, но он слушал, вставлял, где надо, восхищенное «ого» и понимающее «а как же», пытался почувствовать единение с этим толстоватым мужичком, увидеть в нем Термоса, и не мог, не видел.
Порядком намерзнувшись у дверей школы и решив, что все, кто хотел, пришли, двинулись в кафе. Кафе было «свое», то ли хозяином, то ли директором его был Стаська Киндинов, когда-то повернутый на рокмузыке подросток, нынче солидный поседевший дядька, но судя по фоткам в Контакте, до сих не выпускающий гитару из рук.
Вот там-то, в кафе, где все они расселись в полутемном подвальчике: «А помнишь в восьмом…? Не, а этот тогда… А она, где она сейчас?», он и позабыл свою неубиваемую. Или выпала из рукава куртки, а он и не вспомнил, уходя, или положил рядом, отвернулся и забыл. Только вернулся в Город без шапки, и чувствовал за собой вину, будто предал, если не друга давнего, то вроде как зверька домашнего, прожившего рядом много лет. И утром, рука, привычно протянутая за кепкой, зависала на полпути, и чувство утраты и досады острой ледышкой поворачивалось в животе: «Безмозглон чертов, лучше бы вообще в этот кабак не ходил, поехал бы сразу домой».
С холода в душном, надышанном зальчике он сразу выпил рюмку водки и сразу же как-то согрелся – стал добрее к этим забытым и в общем-то совсем ему не интересным людям: к этим обрюзгшим мужикам, к этим женщинам с подвисающими подбородками, рояльными ногами и колонными торсами, затянутыми в крупноцветочные платья.
В его классе были две рыжие девчонки, Лариса и Марина. Лариса пришла к ним в девятом, высокая, стройная «художница», в смысле занималась художественной гимнастикой, длинные волосы цвета ржавчины или старой меди, такие же глаза. На нее засматривались все старшеклассники, он тоже, но дальше эстетического любования не пошел. Марина же была с ними с первого класса, нескладная девочка с бледной, быстро красневшей на солнце кожей, блеклорыжей лохматой головой, получившая сполна дразнилок по программе «Рыжая-бесстыжая», смирившаяся с ними, тихая, незаметная. Вот между Ларисой и Мариной и усадил его Стаська, по-хозяйски расставляя на заваленном всяческой едой столе бутылки, хвастая солеными огурчиками: «Сами прямо здесь солим» и шашлыками: «Баранину у татар беру, они для меня специально барашка режут».
– Ну как дела, Скаген, где ты сейчас? – Лариса, слегка располневшая, черное с проблеском платье, тронутая сединой медь волос собрана в высокую прическу, сколотую какой-то блестящей штукой, улыбалась, подвигая к нему тарелку с прозрачными листиками сервелата.
– Я в Городе, как уехал туда поступать, так там и остался, – начал он, пытаясь втиснуть все двадцать с лихом лет в несколько предложений, знал, что длинную исповедь тут никто слушать не будет.
Но Ларисе хватило и этого, с грацией раскормленной кошки она уже отвернулась от него к другому соседу. Пришлось и ему повернуться в другую сторону, к Марине, чтобы договорить свое в чей-то адрес, глядя в глаза человеческие, а не в пространство, полное гомона, смеха и звона стекла.
* * *
Визг гвоздем по стеклу, железный литавренный бабах, за ним захлопнулась дверь парадной. Он глубоко вдохнул морозный, сдобренный бензиновой гарью, воздух, сразу закашлялся, чертыхнулся и еще раз, поскользнувшись на утреннем бугорчатом ледке. До работы ему было не слишком далеко: на троллейбусе, чтоб его дождаться, доехать и дойти еще метров триста, – полчаса, а пешком – те же полчаса, но идти не всегда хотелось. Сегодня хотелось.
Вывернув из своего переулка, он перешел дорогу и двинул по бульвару между рядами высоких черных деревьев, почти смыкавшихся в сером зимнем небе, как по туннелю из старого нецветного фильма. Потом в подземном переходе под площадью он зачем-то остановился у прилавка, где продавали электронные сигареты, и какое-то время разглядывал разноцветные бутылочки. Хотя ничего в этом не понимал и не собирался бросать свой привычный красный Данхил, который курил еще со студенческих лет, считая, правда, что это уже не тот Данхил, что был тогда, но тут уж ничего не поделаешь. Пошел по набережной узкой протоки, стараясь смотреть вправо, где поджелтевший лед внизу и красные кирпичные стены на другой стороне, а не влево, где рык, гул и гудки нервно-спешащих машин. Изогнутая спина пешеходного мостика подняла его над замерзшим каналом, и он постоял там, вытащил пачку сигарет из кармана, но передумал и сунул ее обратно. Дальше надо было идти по шумной машинной улице, и он всегда старался проскочить этот кусок побыстрее, но сегодня он все время тормозил, и вот обнаружил себя стоящим у витрины музыкального магазина, бездумно перебирающим глазами флейты, саксофоны, гитары.
* * *
Когда все уже хорошо выпили и наелись, и первые окурки забычковались в тарелках с салатом, откуда-то появилась гитара, и они, сгрудившись вокруг нее, загорланили: «Вот новый поворот…». И это было здорово, вот так тесно сидеть и петь всем вместе. Он знал, что петь не умеет, и голоса у него нет никакого, но пел громко и думал, что поет хорошо. Гитара досталась Стаське, признанному всеми рокеру и гитаристу, хотя тогда, в старших классах играть пытались все. Просили девочек из музыкалки перевести ноты в аккорды, на дискотеках играли свои школьные группы, а некоторые из них, из групп, даже выступали в клубе хлебозавода. Он тогда тоже пытался, но в одиночку, никто не приглашал его в компанию. Упросил мать купить гитару, аж за двадцать пять рублей, самоучитель, и щипал струны, но дальше несложной «Санта Лючии» не продвинулся. Стало скучно, и он бросил. Но гитару увез с собой, поступая в институт, и до сих пор она висела у него на стене без движения.
Рядом со Стаськой, обняв друг друга за плечи, сидели Сашка Черный и Игорек, выводили, набычившись: «Мы себе давали слово, не сходить с пути прямого…» В девяностые Сашка, гаишник, махал полосатым жезлом на дороге. И этим самым жезлом тормозил в ночи груженых дальнобойщиков, которых грабили тут же подъехавшие на джипах из ниоткуда бандиты. После того, как какого-то несговорчивого водилу грохнули на дороге, банду взяли и Сашку тоже. А следствие вел и на допросы Сашку таскал молодой тогда следователь по особо опасным, Игорек. Историю эту рассказал кто-то, может тот же Термос, стоя на школьном крыльце. Сашка тогда потянул шесть лет, отсидел их, вышел, а сейчас вот сидел рядом с Игорьком, уже полковником, и они хором пели и, наверное, оба радовались жизни, друг другу и всем, сидящим рядом.
* * *
Оторвавшись от созерцания гитар в витрине еще закрытого магазина, он свернул за угол и через дюжину шагов снова оказался на набережной того же канала. В Городе, куда ни пойдешь, все набережные и мосты, если не мосты, то набережные, если не набережные, то мосты. Перешагнул высокий гранитный поребрик – пара ступенек, горбина мостика. Он опять остановился. Стал смотреть на двух яркоголовых селезней, что разлаписто вышагивали к дышащей паром полынье. «Опять хлеб не взял», – он постоянно пытался прихватить из дома и скормить уткам, зимовавшим под мостами, как книжные парижские клошары, накопленные остатки буханок и батонов. Но также постоянно забывал об этом и, вздыхая, выбрасывал позеленевшие горбушки в помойку. Селезни добрались до воды и бодро поплыли друг за другом. Он спустился по заледеневшему, укатанному мальчишескими ногами, мостику, на всякий случай держался за поручень. Пальцы сразу закоченели: «Когда уже перчатки заведешь?»
На переходе пришлось долго дожидаться зеленого, машины, как стада бизонов, медленно и нескончаемо ползли мимо, временами сердито взарывая. Тут его окружили подошедшие со всех сторон парни и девушки с рюкзачками и сумками – студенты спешили в институт. Они встали плечом к плечу вокруг, здоровались, махали руками друг другу, переговаривались за его спиной и перед ним, смеялись. Его не замечали. Сейчас они сомкнутся, и он исчезнет, растворится в них. Ему стало тесно, и не дождавшись зеленого света, он шагнул на дорогу, лавируя между еле движущимися маршрутками, автобусами и легковушками, перешел на другую сторону и дальше до самого офиса шел уже не останавливаясь, не глядя по сторонам.
* * *
Потом кто-то включил музыку, кто-то пошел танцевать, он собрался выйти на воздух покурить, уже встал, но Марина потянула его за рукав:
– Пойдем, потанцуем.
И он пошел. Они танцевали под сладкоголосое «Happy New Year” Аббы. Она смотрела ему в лицо слегка снизу:
– А помнишь наш первый Огонек в четвертом на восьмое марта? Ты тогда пригласил меня на медленный.
Он не помнил:
– Да?
– А в пятом мы ходили в читальный зал, писали какой-то доклад что ли, по истории, а потом еще гуляли.
– Ну, конечно, помню, – ему было все равно, – пятый класс, она бы еще из первого что-нибудь вспомнила. Очень хотелось покурить. Но он смотрел в ее глаза, они казались ему зелеными, как состарившаяся иранская бирюза, на выбившийся из тугой французской косички завиток возле уха, позолоченный бликами света от зеркального шара под потолком и продолжал медленно кружится в духоте тесного пространства, стиснутый со всех сторон танцующими телами.
Наконец, музыка сменилась, он извинился и, накинув куртку, вышел на улицу и закурил. Горели фонари, мимо неспешно шли люди, снег скрипел под их ногами. Этот скрип гораздо больше напоминал ему детство, чем все эти бесконечные «А помнишь?» А в Городе снег под ногами не скрипит. Там его и нет вовсе, тротуары или вычищены, или сплошная хрень господня.
– Ты что куришь? Данхил? Угостишь? – рядом стоял Термос, здоровый, раскрасневшийся от выпивки и плясок, на холоде от него валил пар.
«Орловский рысак», – он протянул пачку. Термоса тянуло поговорить:
– Лихо девки пляшут. Классные у нас девчонки.
– Угу, – поддержал он, затягиваясь.
– Умницы-красавицы. Лариска, вот, – молодец. Она, когда еще в педе в нашем училась, замуж за Аркашу Камаза вышла, помнишь такого?
– Нет.
– Ну как же, авторитет нашенский в девяностые был. А его и пристрелили в скорости, какие-то разборки, не знаю. Так Лариска и пед закончила, и сына вырастила, и все сама, одна. Маринка вон тоже…
– Что, тоже за авторитета вышла?
– Да нет, девок своих одна вырастила. Она в Город уехала, на экономический поступила и замуж там вышла, у мужа папаша – не последний человек был, строительным бизнесом заведовал. Две дочки у них родилось. Еще маленькие были, муж Маринкин на рыбалку с приятелем поехал, на обратном пути дождище, гроза, у них колесо спустило. Вылезли оба из машины и стали менять. Приятель запаску вытащил, в стороне стоял, а он, муж ее в смысле, машину поддомкрачивал, ну молния прямо в машину и вдарила, и все. У Маринки что-то там со свекром не заладилось, она детей забрала и домой сюда вернулась. Так одна без мужика всю жизнь и живет. В банке работает, какой-то отдел возглавляет. Девицы – взрослые уже. В Город вернулись. Под дедово крыло.
Термос вытащил из кармана свою пачку, не предлагая, прикурил от окурка что-то дешевое без фильтра:
– Маринка в школе влюблена в тебя была.
– С чего ты взял?
– С того и взял. Я с ней в восьмом за одной партой сидел на камчатке. Помнишь? Ты как в класс входил, она голову сразу в твою сторону поворачивала, будто ей там лампочку зажгли. Ты по классу идешь, а она тебя глазами провожает. Не замечал, что ли?
– Не замечал.
Термос передернул плечами:
– Холодища. Ты идешь?
– Я сейчас.
– Ну ладно, я пошел, – воткнул недокуренную и наполовину сигаретку в присыпанную снегом кованную хапёшницу, скрылся в зеве подвальчика. Он постоял еще немного, собираясь нырнуть туда же, но вместо этого посмотрел на часы. Он всегда носил часы на руке, считал, что так удобнее, чем вытаскивать и оживлять мобильник, чтобы узнать время. «Успею еще, до электрички полчаса», – быстро пошел, почти побежал в сторону вокзала. Снег скрипел под подошвами ботинок, фонари, подмигивая, выбегали навстречу, и в голове его отбивала ритм только одна мысль: «Домой! Домой!»
Билет он брать не стал: «У кондуктора куплю», и усевшись в полупустом вагоне, привалился к стене и как-то сразу уснул, будто провалился в черный бездонный омут. Пришел кондуктор, растормошил его, он заплатил за билет и снова ухнул в неотвязную затягивающую темноту сна. Проснулся уже перед самым Городом и только тут понял, что забыл кепку свою, и стало ему грустно.
* * *
Она позвонила в пятницу в конце рабочего дня. Он как раз собирался уходить из офиса, снял с вешалки куртку и уже просунул одну руку в рукав, когда зазвонил мобильник.
– Алло!
– Привет! Это Марина, – и сразу без паузы, наверное, чтобы не успел спросить: «Какая Марина?» – Марина, одноклассница. Мы в кафе встречались в прошлую субботу.
– А-а.
– А я в Городе сейчас, к дочери приехала на выходные.
Он совершенно не знал, что ей сказать дальше, сразу почувствовав, что придется как-то отбояриваться от встречи: «Уезжаю в командировку»? Или «Гриппую, лежу с температурой»?
– Марина, я, знаешь… – он завис посреди фразы, быстро перебирая в голове варианты.
– Ты в кафе шапку свою забыл, я привезла.
Она привезла его неубиваемую кепку! А он распрощался с ней, с кепочкой своей, можно сказать, уже похоронил. Предатель хренов! А ведь тоже мог бы найти телефон, позвонить тому же Стаське Киндинову, попросить как-то передать ему кепку, ведь не съел же он ее, не скормил своим посетителям кафешным. Вот она-то, Марина, нашла у кого-то его телефон, хотя никому не давал вроде. Нашла его, кепку привезла.
– Мариночка, спасибо огромное! – радостно завопил он в трубку, – куда мне подъехать, давай адрес!
Договорились встретится через час в центре, в кофеюшнике, который знали оба. Добираться туда ему было не долго, и он решил, что успеет забежать домой через магазин. Внутренность холодильника опустела к концу недели, и по пятницам он старался заполнять его по новой, чтоб не тратиться на это в выходные. В магазине он проковырялся, и на кассе была очередь, а дома он вдруг решил переодеться, рылся в шкафу, пытаясь найти что-то не слишком мятое. Чувствуя, что начинает опаздывать, как нашкипидаренный, выскочил на улицу и еще минут десять нетерпеливо притоптывал на остановке, поджидая троллейбус.
Конечно, минут на двадцать он опоздал, и, когда вошел в кафе, она уже сидела в глубине зала за столиком. Увидела его – помахала рукой, улыбаясь. Издалека ему показалась она молодой девушкой, стройной, рыжей, красивой, он даже оглянулся назад, ведь махала она явно не ему. Нет ему, он заулыбался в ответ и, пробираясь к ней между столиками, радовался, что вот она приехала и сейчас отдаст ему его любимую шапку, и не только поэтому, а просто. Он сам не знал почему.
– Привет!
– Привет!
И сразу:
– Вот, забирай свою пропажу, соскучился небось по ней! – она протянула ему кепку, и он взял ее и почему-то прижал к груди, то ли подыгрывая Марине, то ли действительно соскучившись. Ему стало как-то тепло, словно это не шапку он держал на руках, а любимого и вдруг пропавшего, сбежавшего от него щенка. Сбежавшего навсегда. А потом так же вдруг вернувшегося. И это тепло переходило и на Марину, и он радовался, что вот сидит в кафе с красивой женщиной, и они разговаривают и смеются чему-то своему. Она рассказывала про свою жизнь. Короткими фразами. И получалось, что все у нее сложилось хорошо, и две дочери, и работа, и все-все. Слушая ее, он чувствовал, что и у него в жизни все хорошо, удачно, и вообще он – молодец, многого добился и еще много чего добьется.
Но скоро она, бросив взгляд на телефон, заторопилась, засобиралась:
– Надо бежать, мне с внучкой посидеть надо. Я ведь уже бабушка.
И с запинкой, едва заметной, но он заметил:
– Дочь с зятем билеты в театр взяли, а ему в командировку уехать пришлось… Завтра суббота. Ты не занят? Может сходим? Чего билетам пропадать.
– А давай! Легко, – он действительно захотел пойти в театр, хотя не был там сто лет и не тянуло. Но сейчас, это ведь совсем другое дело.
В субботу он проснулся счастливым. Может, потому, что просто выспался, отоспался за рабочую неделю, может потому, что, проснувшись, сразу вспомнил, что вечером идет в театр с Мариной, а может просто потому, что через окно прямо ему в лицо светило солнце. И еще он сразу понял, что после спектакля пригласит ее к себе домой. Он радостно метался по квартирке, рассовывая все, что попадалось под руку, по местам, тряпки – в шкаф, книги – на полки, посуду – вымыть, бокалы – протереть. Протереть пыль на всех горизонталях, вымыть пол в комнате, в прихожей, в сортире, и не только пол. Хорошо, что холодильник вчера загрузил. Он вышел на улицу, рядом в магазине купил бутылку (ладно, две) португальского красного вина, а потом в переходе под площадью – букет тигровых лилий. Вино он поставил в кухонный шкафчик, чтобы не видно сразу. А лилии – на журнальный столик, чтобы наоборот сразу видно.
в дверям театра они подошли одновременно, но с противоположных сторон, и это развеселило обоих. Билетерша, гардероб, фойе, буфет. Маяться в плотной очереди они не стали, но подглядев, как это делают завзятые театралы, заказали себе столик на антракт, в самом дальнем углу, с диванчиком. Спектакль ему нравился. Это была пьеса какого-то шведа, нет, кажется, швейцарца, фамилию его он сразу забыл. Но помнил, что давно-давно видел фильм по его пьесе, где все действие проходило в дурдоме, и в конце оказывалось, что там-то и собрались самые разумные люди. А сейчас на сцене перед ними были вполне себе умные, логично поступающие персонажи, но постепенно становилось ясно, что вся их разумность выливается в абсурд и свою противоположность. И еще это была комедия. И играли хорошо.
В антракте они уселись на диванчике у столика, где уже стоял их заказ: два бокала полусладкого шампанского и два бутерброда с красной икрой. Он поднял бокал:
– Шампанское в театре – это как жареная курица в плацкартном вагоне. Это обязательно, это традиция.
– Это называется «духовные скрепы», – она тоже подняла бокал, и они чокнулись. «Пригласить ее к себе домой прямо сейчас или подождать, пока все закончится, чтобы не успела передумать, – решал он про себя, – да, лучше приглашу после спектакля».
После спектакля они долго хлопали артистам, поэтому оказались в самом конце гардеробной очереди. Неспешно двигаясь вместе с ней, они говорили о спектакле, об игре актеров, костюмах и декорациях, вернее о модном ныне их почти полном отсутствии. Вместе протянули номерки гардеробщику и получили свои куртки. «Вот сейчас я приглашу ее к себе, вот сейчас… Вот так и скажу: «Сейчас я вызову такси, и мы поедем ко мне».
Он помогал ей надеть курточку, легкую, бирюзового цвета, с рыжей, под лису оторочкой по капюшону. Стоя к нему спиной и глядя в большое театральное зеркало перед собой, она сказала:
– Как поздно уже, мне еще ехать на другой конец города. Когда доберусь до дома, мои уже спать будут.
– Сейчас я вызову такси и провожу тебя.
В такси они молчали, только когда уже подъехали, он спросил:
– Ты когда уезжаешь?
– Завтра в семь вечера.
– Я приду на вокзал.
– Хорошо.
Он примчался на вокзал за пятнадцать минут до отправления поезда, она еще стояла на платформе у своего вагона с небольшим колесным чемоданчиком у ног. Он протянул ей вчерашний букет:
– Это тебе. Тигровые лилии, – зачем-то еще уточнил.
– Спасибо.
Проводник торопил отъезжающих, она потянулась к длинной ручке своего чемоданчика. Сейчас она уйдет в свой вагон. Он чувствовал, что надо что-то сказать на прощанье, что-то теплое, такое, что может как-то связать их, но не мог придумать:
– Спасибо, что мою кепку привезла. Ты когда еще в Город приедешь?
– Не знаю, может через месяц…
– Ты, когда приедешь, позвони мне.
– Конечно. Ну пока.
– Пока.
Она вошла в вагон. Он прошел чуть вперед и смотрел сквозь стекло окна, сквозь собственное отражение, как она идет к своему месту, волоча за собой по проходу колесный чемоданчик. Он знал, что она не позвонит.
* * *
На ступеньках конторы он столкнулся с приятелем из соседнего отдела, и это было удачно. Пожав руку, сразу спросил:
– Слушай, ты что сегодня вечером делаешь? Ничего? Пошли ко мне, посидим. Давно мы с тобой не это самое, – хлопнул себя под подбородком тыльной стороной ладони.
Ему не хотелось вечером возвращаться одному в квартиру, где его ждала бутылка (ну ладно, две) португальского красного вина и пустая ваза на журнальном столике.
Чужие зеркала
Гату Нгору «Клепсидра безвременья»
- Мы сами зеркала и отраженья.
- Друг другу дарим отраженный свет,
- Неловкие движенья, искаженья…
- Мы только отраженья,
- Мы – ответ.
Катя
сердито сопя, стащила юбку через голову, швырнула ее в угол и потянулась за другой. Как она ни крутилась в примерочной, втянув живот, собственный вид ее не устраивал. Знамо дело, виновато было зеркало: усталое, вынужденное годами отражать случайных людей, злое, сующее под нос только недостатки. Дома в зеркале старого трехстворчатого шкафа, огромного как купе поезда, Катя выглядела прекрасно: молодая симпатичная женщина, с формами, не какая-нибудь селедка ржавая, такая вся аппетитная, белокурая и голубоглазая. Загляденье, одним словом.
«Ничего невозможно надеть. Ну почему в своем зеркале я хороша, а тут смотреть стыдно, задница почтовым ящиком, брюхо торчит, а ноги… Это вообще не ноги, а рояльные подпорки. Почему в магазинах я всегда жирная сибирская низкосрачка? Домашнее льстит что ли?»
Очень хотелось что-то купить себе. Последняя юбка была в общем-то не плоха. Серая псевдо-шотландка, кокетка на подкладе, а спереди и сзади встречные складки. Не будет ли мяться? Катя сжала в кулаке ткань подола. Отпустила. Да не особо. Это хорошо, а то сидишь целый день на работе, потом вся мятая, будто корова жевала. Юбка ей нравилась. Еще раз повернулась туда-сюда перед наглым стеклом, показала ему язык: «Врешь, паскудник. Я хороша». Надо взять. Не фирма̀ конечно, кооппошив, зато недорогая. И с курткой будет классно смотреться, и с полушубком. Всю зиму в брюках ходить надоедает. Юбка длинная, да сапоги высокие, можно и рейтузы надеть, никто не заметит. А на работе снять. Полушубок черный, юбка серая с красным немного, значит, надо шарф организовать, чтоб тоже с красным. Супер будет.
В Гостинке частенько можно что-то приличное купить, и не всегда втридорога. Вон и полушубок свой она тут купила. Четвертый год уж. Пошла тогда с подружкой и твердым намерением купить себе длинную шубку из козлика, а ушла абсолютно довольная с кроличьим полушубком и подружкиным одобрением. У Лолки вкус есть. Она посмотрела: «Бери, – говорит, – и не думай, сидит на тебе шикарно». Да Катя и сама видела, что шикарно. Пушистый, воротник-стоечка, застежка скрытая. Не подвел полушубок-то, качественный оказался, три сезона оттаскала, а он ничего, не выносился. Только на плече протерлось, где ремень от сумки. Но это под ремнем же и незаметно. И деньги тогда еще остались, шуба-то всяко дороже бы стоила. Катя еще шапочку себе купила, норковую. Тулья из норки, а верх как раз из козлика, сбоку две кисточки меховые болтаются – завлекалочки. Лолка ей посоветовала. И правильно, все равно бы деньги проели.
Вот завтра подруга дорогая придет, можно будет всласть потрепаться, посплетничать, все лето не виделись. И Димы дома не будет, он к родителям собрался на субботу. Чего-то там забрать надо, что они с дачи привезли. Гостинцы сынуле любимому.
* * *
С Лолкой они дружили с первого курса. Поселили в одну комнату в общаге, они и сошлись. То были не разлей вода, то надоедали друг другу вусмерть и расходились по разным компания, снова начинали дружить, а однажды поссорились очень серьезно. Катя, думала, никогда этого не простит, а прошло… Сколько лет-то прошло с той памятной ссоры?
Стоя у кассы с юбкой в руках, все-таки решила взять, Катя опять вспомнила тот разговор с подругой. Она, собственно, и не забывала никогда о нем. Да, пять лет прошло, точно. Они уж давно были взрослыми бабами, у каждой – своя жизнь, и жизни эти за все пять лет ни разу не пересеклись, и вот столкнулись. Не случайно, нет, конечно. На вечере встречи выпускников в ресторане. Там и поговорили. И опять оказалось, что ближе подруги у Кати нет.
Только ей могла рассказывать про себя, про мужиков своих, одного и второго.
Они снова стали часто видеться. Лолка тогда не работала. Можно было бы сказать, дома с ребенком сидела, да только дочку свою она частенько матери подкидывала, на месяц, на два, а то и больше, спихивала ее в родное Силламяево. И бездельничала блаженно.
Муж ее каким-то мутным бизнесом пытался заниматься, Лолка не болтала особо, чего-то куда-то мужики продавали. Да Кате и не интересно было. Главное, Лолка часто в гости захаживала, и тогда они втроем прекрасно проводили вечер: пили вино, болтали, кинцо иной раз какое-нибудь смотрели, она кассеты хорошие притаскивала.
Несколько раз приходилось Кате просить подругу забрать сынишку из детсада, сама не успевала: выставку в Германию готовили, допоздна сидели в музее. А Дима (куда Дима-то делся?), а бог его знает, тоже чем-то занят был. И Лолка без вопросов прибегала к Кате на работу за ключом, потом ехала на другой конец города, забирала мальчика, гуляла с ним, кормила и развлекала до прихода родителей. Так что таких подруг поискать.
Года полтора назад Лолка с мужем развелась. Легко так, без скандалов и нервов. У нее вообще все легко было в жизни. У нее и словечко любимое было «легко».
– В гости заскочишь?
– Легко…
– Денег можешь одолжить?
– Легко…
– Как совместно нажитую жилплощадь делить будете?
– Легко. Все – мне.
Она, и правда, после развода мужа своего из их комнаты в коммуналке, как она говорила, «удалила», «вынесла за скобки». Ничего, что это, вообще-то, его комната была, Лолка, как и Катя, была в городе «понаехавшая».
«Была его, теперь моя. Чего тут делить-то, одиннадцать не полных метров. Именно что, не полных, худеньких таких. Нам токо-токо с Алёшкой».
Алёшкой она свою дочку Лену звала. Ну понятно бы еще Алёнкой, этих шоколадно-кукольных Алёнок нынче пруд пруди. Модно. А то Алёшкой, как мальчика.
* * *
Алёшкой должны были они с Димой своего сына назвать. Если мальчик. В честь деда. Дима, он – Дмитрий Алексеевич, а сын (если сын) – Алексей Дмитриевич. Традиция. Катя не спорила. Зачем. Пусть. Она надеялась, что будет девочка.
Господи, как она боялась, что будет мальчик.
Чернявенький, кудрявенький, кареглазый красавчик.
У родителей – блондинов голубоглазых.
Психовала с самого начала беременности, кулаки держала: пусть девочка, пусть девочка. Почему девочка не могла родиться цыганистой брюнеткой, она даже не задумывалась. УЗИ показало – мальчик.
Из-за психоза своего четыре раза ложилась в больницу с угрозой выкидыша. Там тоже металась: выкинет, сохранит. Чего боится больше, сама не понимала.
Дима приходил каждый день, приносил поесть, чего свекровь наготовила, бульон, котлеты. Ей безумно хотелось пива, а это все, да ну его, отдавала соседкам по палате.
Мальчик родился рыжим.
Она держала спелёнутого тугим коконом ребенка, вдыхала его кисленький молочный запах, гладила одним пальчиком редкие красноватые волосинки, смотрела в фиолетовые, но уже уходящие в синеву глаза: «Кто ты? Откуда такой?»
Выбрав момент, когда малыш спал, а соседка по палате согласилась присмотреть, спустилась вниз, там был таксофон, позвонила матери в Глазов.
– Ну как ты? Как малыш? – сразу суетно застрочила мать в трубку, – Здоров? Сколько весит? У тебя молоко есть? На кого похож? Чем там вас кормят? Когда выпишут?
И опять:
– На кого похож?
– Мама, он рыжий.
Мать примолкла на том конце на несколько растянутых секунд. Потом сказала тихо:
– Захар Ворона.
– Что? – Катя не поняла, думала, ослышалась: какая ворона, о чем она.
– Прадед твой выскочил, Захар Ворона. Дед мой. Он рыжий был. Кудлатый. Яркий, как огонь, все лицо в веснушках. Я маленькая была, а помню. Крепкий был мужик. Кочергу в руках гнул. Грузчиком на железке работал.
– А Ворона-то почему, если рыжий?
– Не знаю, доча. Этого уже никто не упомнит. Может, проворонил чего, может, накаркал. А только фамилия наша, Воронины, от него пошла. Да я уж ее, фамилию-то утратила, а ты и подавно далеконько от нее отскочила.
Катя баюкала своего малыша и повторяла про себя: «Захар Ворона, Захар Ворона. Здравствуй, Захар Ворона. Спасибо тебе, дед. Ну прадед, какая разница». Выписавшись из роддома Катя наотрез отказалась называть сына Алексеем. Сказала, будет Захаром, и точка. И сколько не настаивала свекровь, а это было ее решение блюсти традиции семьи Смирновых, сколько не спрашивал муж, ну чего вдруг уперлась, все было бесполезно. Диме сказала: «Запишешь по-другому – уйду. К матери в Глазов уеду, с сыном».
После рождения Захарки, семейство Смирновых решилось-таки на разъезд. Родительская сталинка на Московском превратилась в две однокомнатных квартиры: одна, для Смирновых-старших, там же в районе Парка Победы, а вторая, «детская» – там, где пришлось, у черта на рогах, на последней станции метро, плюс пятнадцать минут троллейбусом. Зато своя. И мебель родители дали. Ничего, что она долгие годы на даче простояла, разжалованная за свою неизбывную советскость и кондовость, не в пример югославским гарнитурам. От дачного прозябания мебель не испортилась. И полированный трехстворчатый гигант, самодельный стеллаж и стол-книжка обживали новую территорию.
* * *
Наконец, Катя, почти задохнувшаяся, потная, помятая, вылезла из метро. Посидеть удалось только две последних станции, а до этого пришлось давиться в плотной людской массе. Все хотели домой, к себе на окраины, к своим кухням, своим диванам и телевизорам. От духоты в подземке, от плотного сплетения запахов пота, дешевого парфюма, табачных и просто вонючих человечьих выхлопов, и еще, почему-то, сырой рыбы и краски, стала болеть голова, сначала слегка, потом все сильнее. Это гнусно, она способна разболеться так, что ни стоять, ни смотреть на мир сил не будет, только лежать в темноте с закрытыми глазами и с мокрой горячей тряпкой на лбу. Это спасало.
Начал накрапывать серый липкий дождичек. Да черт с ним, не промокнешь небось, лучше пешком пойти, не ждать троллейбус, на остановке полно народу. И муки еще надо купить, и яиц, завтра с Лолкой они забацают шикарную шарлотку с дачными яблоками. Яблоки неказистые, мелкие, зато сладкие и не червивые. Шарлотка будет – пальчики оближешь.
Катя заглянула в ларек с мясом. С продавщицей она здоровалась и думала, что та дерьма ей не подсунет, тетка всегда говорила, какой товар у нее самый свежий. Фарша взять не плохо бы на котлеты или супчик с фрикадельками сварить. Катя усмехнулась: супчик с фрикадельками – это было единственное блюдо, которое она умела готовить, когда приехала в Питер поступать. Как часто этот супчик спасал их с Лолкой, полпачки фарша, три картошины и луковка. И два дня они сыты. На сорок рублей стипендии особо не разгуляешься. А много ли матери могут прислать? И ту и другую матери тащили одни, и Лолка и Катя, обе были безотцовщиной.
– Здрасте, фарш свежий у вас сегодня?
– А свеженький. Берите, берите. Еще вот бёдрышки куриные сегодня хороши, смотрите, какие… не жирные. Молоденькие цыпочки.
Катя прикинула, сколько у нее денег, если возьмет то и то, хватит ли на яйца и муку. Три тыщи на муку, да пятнадцать – на яйца, еще на стиральный порошок надо тыщ шесть оставить… Не хватит. Ладно без цыпочек пока.
– Нет, спасибо, фарша дайте грамм восемьсот… или лучше шестьсот. Да, столько хватит. Спасибо. Сколько с меня? Восемь триста? Вот, возьмите.
Так, теперь в продуктовый… Надо побыстрее, башка разбаливается не на шутку. Она пробежала вдоль прилавков, сгрузила покупки в сумку. Сумка у нее что надо: большая, кожаная. Кожа чуть желтоватая, матовая, мягкая, сразу видно, настоящая, не какой-нибудь вам кэзэ, на широком ремне, чтоб через плечо, и руки свободны. Туда и бумаги А-4 помещаются, и еще масса всего. «В женском ридикюле запросто можно разместить три кило картошки, шубу, книжный шкаф, а при желании, и мужа», – любила говорить Катя, когда кто-нибудь восхищался ее сумкой.
Уже выходя из магазина, вскользь глянув на алкогольный прилавок, притормозила: что это там? Не могёт такого быть. Прищурилась, вдруг показалось.
– Это там у вас что, бордо?
– Да.
– А посмотреть можно?
Полуспящая продавщица, тоже, наверное, голова болит, чуть шире открыла слипшиеся глазки, со скрипом повернулась вокруг себя и неспешно протянула руку к верхней полке, где стояли подозрительно похожие на французские бутылки. И уже совсем медленно, сомнамбулически двинулась она к Кате, держа бутылку перед собой двумя руками.
Простая белая этикетка с домиком. Написано импортными буквами «Bordeaux», и все остальное, что положено: и название защищено, и разлито во Франции.
– А чего дешевое такое? Контрафакт что ли?
Продавщица оскорбилась незнакомым, видимо, словом и от того проснулась:
– Чего дешевое-то! Нормальное. Могу накладную показать. Наценка розничная, как положено, двадцать пять процентов. Дешевое… Не нравится, не берите, а ругаться тут нечего.
Бутылка поплыла в сторону родной полки.
– Не-не-не, я возьму.
Катя вообще-то не собиралась брать вино под завтрашние посиделки, была абсолютно уверена, Лолка принесет. Но тут бордо, настоящее, да еще всего за двадцать восемь тысяч. Как кинзмараули какие-нибудь, разбадяженные из порошка в дремучем подмосковье. Ладно, тридцатку можно у самой себя занять, из тех денег, что себе любимой на сурсики отложены, на юбку не вся заначка ушла.
Придя домой Катя бросила сумку на пол в прихожей, сил разбирать ее уже не было, в висок вкручивался бесконечный винт, терзал. Мозг проворачивался, пытаясь отвязаться от этого холодного щупа, сжимался в тугой комок, колотил по черепной коробке: «Вырваться, уйти, убежать…»
Крикнула мужу, он сидел за кухонным столом, что-то писал, может план семинаров на будущее, может еще чего:
– Дима, намочи тряпку горячей водой и мне принеси. Только быстро. И сумку разбери, там фарш, потечёт.
Скинув подмокшее на дожде платье прямо на пол, она потянула со спинки дивана плед, свернулась под ним клубком, закрыла, наконец, глаза. Дима что-то прокричал из кухни, вроде «Да, сейчас», она не расслышала. Лежала, не шевелясь и мечтала о горячей тряпке, но Дима все не приходил. Такие приступы были нечасто, но можно сказать, регулярно, раз в три-четыре месяца она вот так рушилась и лежала несколько часов. Тогда муж укладывал ей на голову дежурную тряпку, та всегда висела в ванной на веревке, чтоб не искать в нужный момент.
– Дима! Тряпку!
Он завозился, стул с визгом проехал по линолеуму, потом в прихожей звуки, наверное, сумку потащил на кухню, хлопнула дверца холодильника. «А нельзя было сначала мне тряпку принести, а потом сумкой заниматься?»
– Дима!
– Иду!
Он встал в проеме двери и спросил:
– Какую Захаркину рубашку замочить?
Если бы у нее были силы, она б сказала ему все, что положено: и что он никогда не слышит, что она ему говорит, и причем тут Захаркины рубашки, если Захарка уже два месяца как у бабушки в Глазове со своими рубашками вместе, и что было бы не плохо иногда присутствовать в этой реальности, и что он вообще ничего вокруг себя не замечает, и можно всю мебель переставить, а лучше просто из окна выкинуть, он даже не обратит внимания. Но сил не было.
– Никакую. Тряпку мне намочи, башка сейчас лопнет.
– Да, Котёнок, я сейчас.
Встала она только около одиннадцати, чтобы разобрать диван и снова лечь. Вернее, это Дима разобрал и застелил его, пока она ходила в туалет. Сам он перебрался с кухни в комнату за комп, за полураскрытый стол-книжку у окна. Монитор светился из-за диминого плеча, как ночник на фоне пустого незанавешенного окна, Катя лежала, смотрела в окно, в подсвеченную многоэтажками темноту неба. Голова перестала раскалываться. Боль бросила сверлить и биться. Теперь она насосавшимся разбухшим слизняком медленно дышала, ритмично вздымаясь и опадая сразу за глазами.
С этим можно было жить. С этим можно было уснуть.
* * *
Они женаты уже восемь лет. Если подумать, это огромный срок, больше четверти ее жизни. Две четверти – детство, еще четверть – юность-молодость-студенчество, в общем веселое щенячество, и четверть – семейная жизнь. Познакомились, когда Катя на четвертом курсе училась, на тусовке деньрожденской. Конечно, она и раньше Диму на факультете видела, высокий блондин, челка белая-белая, выгоревшая за лето, на пол-лица. Он с лолкиной кафедры, новист, на курс старше. Но не общались, он не общежитский был, местный. А как на той вечеринке познакомились, Дима за ней сразу ухаживать начал. Причем именно ухаживать. Как полагается: цветы, кафе, театр. Красиво. Она на пятый перешла, а он закончил, и сразу в аспирантуру. Его на факультете оставили. Ей льстило: молодой сотрудник кафедры, симпатичный, умный, на него и студентки-малолетки заглядывались и молодые бабы факультетские. Она даже влюбилась бы в него. Точно бы влюбилась. Если бы не Вадим.
Вадим у них семинары вел по спецухе, потом повез их на практику археологическую после третьего курса на Селигер, неолит копать.
Как там красиво было! Лагерь их палаточный прямо на озере стоял. Берег, переходящий в широкую сцену озера, по краям – кулисы камышовые, в прозрачной воде песок такими крохотными дюнами, ногами – как по стиральной доске. Налево пойдешь – поле колосится, желтые волны по нему катятся, по краю – лес, сосны высоченные, под ними простор, ни бурелома, ни зарослей, идешь как по Колонному залу Дома Союзов. Направо пойдешь – через полкилометра деревня. Там магазин. И столовая колхозная. Это важно. Завтракали в лагере, чай на костре, бутерброды, в общем так себе. Жрать на раскопе хотелось уже через пару часов. Зато потом обед в столовке. Их в лагере тридцать человек, много, а столовка небольшая, поэтому кормили их во вторую смену после механизаторов и полеводов, или как они там называются. Им специально готовили, да еще то, что первая смена не доела, тоже голодным студентам отдавали, нежалко. Пюрешка с котлетами и морковной подливой, макарончики по-флотски, не замысловато, но съедобно, и главное, много, добавки – сколько попросишь. Так налопаешься, потом лопатой еле водишь.
Как-то на завтраке Вадим спросил: «Ребятишки, кто рисовать умеет?» Все сразу: «А зачем?» Он: «Стенгазету выпускать будем». Заорали: «Я!» Вадим: «Шутка. Художник нас покинул, – сложил руки на груди, взгляд в небо, пауза пару секунд, – уехал, аллергия доконала. Надо планы рисовать, я покажу. Ну дак, кто?» Руки подняли трое, Катя в том числе. Вадим на нее посмотрел:
– Точно умеешь?
– Художку закончила. Наверное, умею.
– Ладно, художка покатит. Пошли. С вещами на выход.
Вадим отвел Катю в деревню, в клуб, большой бревенчатый дом-пятистенок. Сейчас тут был их экспедиционный штаб. Сюда стаскивались и сортировались все находки с раскопа, здесь жила их шефиня Синицына, баба мелкая ростиком, но железная характером, как и положено археологине, имевшей под началом буйную ватагу студентов. И здесь же жил художник, вечно красноносый и сопливый, как оказалось, от аллергии, парнишка из Мухи. В маленькой комнатушке с одним окошечком, нижняя половина затянута цветастой ситцевой занавесочкой, на двух сдвинутых столах лежали листы миллиметровки с планами раскопа, на тумбочке – электрочайник, под окном – деревянный грубо сколоченный топчан, застеленный стареньким покрывалом.
– Если хочешь, можешь здесь и спать, перетаскивай все свое и живи.
Но Катя подумала, не сто̀ит, будет тут одна, да еще под боком у начальницы. А в экспедиции, как в армии, лучше, подальше от начальства, поближе к кухне.
– Не, я в лагере останусь.
– Как хошь. Тогда вот тебе ключ. После завтрака будешь приходить и зарисовывать. Я покажу, как. Всё, иди. Пока свободна, завтра придешь.
Два дня Вадим приходил к ней, натаскивал. Показывал, что уже занесено на планы полностью, а что нет, как делать разметку, как зарисовывать находки, как писать экспликацию. Они все это проходили, но там теория, а тут все по-настоящему, по-взрослому, не игра и не тренировка. Она слегка нервничала, старалась. Вадим казался ей взрослым, серьезным дядькой, особенно сейчас, когда на лето отпустил бороду, черную, курчавую, и волосы не стриг, они спадали ему на плечи крупными цыганскими кудрями. Этакий Будулай. Он, когда курс у них вел, не либеральничал, на зачете зверствовал. Ко многим экзаменам проще относились, чем к его зачету, сидели с пацанами в читалке, зубрили, что у кого записано в тетрадках, учебников он не признавал, говорил: «Что я вам давал, то и спрашивать буду».
Но тут, в экспедиции, он был совсем другим, приносил пряники, заваривал крепкий чай, рассказывал ей смешные истории и анекдоты. Она прямо кисла от смеха.
А как он двигался?! Вот он входит, сначала стучит, потом замирает в дверях, одной поднятой рукой опирается о косяк, слегка наискосок перечеркивая своим телом темный проем. Красивый, как в кино. Или курит, небрежно стряхивая пепел в банку из-под тушенки. Даже в том, как он держит сигарету, столько расслабленной грации. Рука его скользит над разложенными на столе планами, дымящийся окурок – между указательным и средним пальцами, мизинец упирается в ее ошибки: «Вот здесь ты напорола, Катюха».
Под конец второго ее «художнического» дня притащил откуда-то гитару и под чаек из граненых стаканов пел ей романсы. Голос у него оказался густой баритон, вкусный такой, и агафоновский «Изумруд», ее любимый, звучал так, что Катино сердце полезло куда-то вверх, щекоча в горле и пощипывая в глазах.
На третий день он первый раз поцеловал ее.
Целоваться с ним было невыносимо. Невыносимо здорово. Он все делал так, как ей нравилось. Вернее, до этого она и не знала, как ей нравится. Она таяла в его руках, превращалась в мягкий воск, он мог слепить из нее все, что захочет. Она знала, поцелуями дело не ограничится, но это ее не смущало. У нее уже был секс один раз, давно, еще на первом курсе. Новый год, коллективная пьянка в общежитии, дискотека, она танцевала с однокурсником, потом они обжимались в коридоре, потом все было так, как должно было быть: торопливый секс в захламленной подсобке, прямо на полу, на каких-то плакатах. Быстро, больно, никакого удовольствия, никаких воспоминаний.
Сейчас все было по-другому.
Вадим был прекрасен. Старый топчан был прекрасен. Прекрасные лучи солнца падали на них, обнаженных. За окошком качались ветки с прекрасными недозрелыми яблоками, желтыми с прозеленью, как луна над озером.
Она смотрела в его глаза, видела там свое отражение, и знала: он ее любит.
Она была счастлива.
Три недели счастья.
В городе они встречались редко. Это было всегда днем. Он вел семинары у очередных третьекурсников первой парой, а потом ловил Катю в буфете и говорил: «Поехали». С факультета они уходили по одному, он ждал ее на остановке автобуса. Вадим что-нибудь придумывал, чаще всего это были ключи от квартиры одного из его приятелей, иногда он приводил Катю к себе домой. У него была жена. И еще дочка. Они жили в однушке в Озерках, снимали, наверное. Девочка была в школе, жена на работе. Все это не имело значения для Кати. Она хотела быть с ним. Она знала, что он любит только ее, так же сильно, как и она сама.
А жена? Ну поженились еще студентами из-за ребенка, такое часто бывает. Женится ли Вадим на ней? Этот вопрос Катя старалась не задавать себе. Боялась услышать отрицательный ответ. Но не проговаривая даже про себя, надеялась: разведется и женится. Такое тоже часто бывает.
Во вторые выходные марта Вадим пригласил ее на день рожденья. Вовсе не ее одну. Там должна была собраться целая толпа, уж праздновать, так праздновать, тридцатник все-таки, юбилей. Там, это на их даче в Комарово.
– Катюх, только ты возьми с собой паренька какого-нибудь. Не люблю, понимаешь, когда за столом одни повизгухи собираются. Да и с кем вы плясать будете? Одного меня на всех не хватит. Поэтому главное требование юбиляра: все приходят парами, девки приводят кавалеров, парни – подружек. Имею я право на деньрожденскую блажь?
– Ладно, найду кого-нибудь. Если тебе лишние рты за столом нужны.
– Ничего, прокормим.
Кого позвать, Катя не знала, перед ребятами с кафедры светиться ей не хотелось, перед общежитскими приятелями тоже. Выручила, как всегда, Лолка. Они тогда как раз переживали очередной приступ дружбы, причем такой тесной, что про свои отношения с Вадимом Катя ей все рассказала. Хотелось похвастать, какая у нее светлая любовь случилась. У Лолки ничего такого и в помине не было. Такого вообще ни у кого быть не может.
Подруженция сказала, что предоставит Кате кавалера во временное пользование, но в качестве платы за прокат, тоже поедет с ними как пристяжная лошадь: «Хорошо пожрать хочется, не могу такое пропустить». Они, как обычно, сидели на мели: профукали стипендию и теперь кормились геркулесом, сваренным на воде, даже без масла. Отказать было невозможно. А тут еще так вышло, что кавалер этот, Дима, и сам уже приглашен, потому что он Вадимов приятель, и в качестве подружки на мероприятие собирался позвать Лолку. В общем все перепуталось, кто из них коренная, кто пристяжная, решили, что поедут втроем и плевать на взбалмошные требования старичка-юбиляра.
Тусовка вышла классная. Дача была большая и плохо протопленная. Стол накрыт как всегда сумбурно – кто что принес – но обильно. Знакомились все сами, с кем рядом сядешь, с тем и знакомишься, с тем и выпиваешь.
В Комарово лежал снег. Подняв первые тосты и утолив первый голод, выперлись на улицу играть в снежки. Кое-кто раздобыл старые лыжи и поехал покататься, пока не стемнело. Кто-то приволок санки, и за неимением горок парни стали катать девчонок, те с визгом валились в сугробы. Потом мокрые, с красными руками и физиономиями вернулись в относительное тепло, продолжили пьянку. Были танцы, были и песни хором под аж две гитары.
Жена Вадима, а она там, естественно, была, быстро уехала, наверное, из-за ребенка. Лолка куда-то провалилась, и Катя осталась в этой радостно гудящей толпе с Димой. Сидели рядом, разговаривали, с ним было интересно. Сам он почти не пил, хлопнул рюмку водки за первое здоровье хозяина праздника, а потом перешел на кем-то принесенный компотик, жиденький, кисленький, едва розовый. Но Кате в стакан регулярно подливал ркацители. Уехали они вдвоем на последней электричке. Кто-то к этому моменту уже свалил, а остальные решили остаться ночевать на Вадимовой даче, человек пять уже дрыхло по разным углам. Так что уезжали они одни. А потом Дима провожал Катю до общаги и на метро уже не успевал. Не выгонять же человека ночью на улицу. Она привела его в свою комнату. И тут оказалось, что Лолки нет. Они попили чаю, и понимая, что сейчас окончательно срубится, Катя спросила:
– Ты спать хочешь?
– Да не особо.
Ага, спать он не хочет, вон глаза уже совсем китайские, хоть спички вставляй, бодрится, знамо дело, дурачок.
– А я все, сейчас на лету засну. Ты это… Ты на мою кровать ложись. А я – на Лолкину. Все, спокойной ночи.
И бухнулась в койку лицом к стене, даже не раздеваясь. Спал он на ее кровати или всю ночь так и просидел, а с него станется, она не знала. Неслишком ранним утром, когда проснулась, Диму уже не застала. Ушел. На столе лежал листочек из тетради, на нем было написано: «Спасибо» и нарисован букетик условных цветов.
Хреново было то, что как только появился Дима, Вадим сразу как-то отошел в сторону, перестал устраивать эти их свидания в чужих квартирах, а уж к себе и подавно больше не привозил. Она пыталась с ним поговорить, он что-то мямлил, типа: занят, дочь болеет, переезжают, ремонт делают. Всегда находилась причина. Катя была уверена – отговорки, на самом деле это как в песне, как его там…трам-пам-пам… третий должен уйти… Благородная чушь. Пусть бы Дима ушел, а Вадим остался. Она злилась на них обоих, грубила Диме, упрашивала Вадима, плакала, как полагается, ночью, жалея себя. Нажаловалась на несчастную долю Лолке. А та возьми и скажи: «Никакого благородства. Попользовался тобой всласть, а надоела, он тебя под дружка подложил. Чтоб добро не пропадало».
Жестко. И не правда! Это Лолка от зависти.
Катя обиделась. На всю оставшуюся жизнь. Даже в другую комнату переселилась, поменялась с кем-то. Лучше будет жить в трехместной, чем в двушке с этой стервой.
Когда Дима предложил ей выйти за него замуж, Катя сказала: «Нет». Она считала, что нечестно выходить, раз она его не любит, совсем не любит, он хороший парень, завидный жених, чего там говорить, но не любит же. Они уже и переспали несколько раз. И это было хорошо. Хорошо. Но не прекрасно, как было у нее с Вадимом.
Просто хороший секс.
Не полет над вечностью, что звенит далеко внизу натянутой струной, того гляди оборвется, и тогда исчезнет все, схлопнется: он, она, вечность. Не сладкий ужас ожидания и жадное нетерпение, когда же это случится, когда лопнет эта дрожащая нить, разрывом своим превращая весь мир в Ничто.
Ничего такого. Просто хороший секс.
Но Дима был настойчив, и тогда, подумав, она сказала: «Да».
Назло.
Назло себе: пусть, пусть будет Дима, если Вадиму она не нужна.
Назло Лолке: пусть сдохнет от зависти: она, Катя, останется в Питере, а эта поганка покатится по распределению в какой-нибудь Нижнежопинск в строительную путягу историю СССР дуболомам в бо̀шки вдалбливать.
Назло Вадиму: пусть видит, как у нее все хорошо, как она счастлива, пусть знает, чего лишился.
Когда Дима предложил пригласить Вадима свидетелем на свадьбу, Катя согласилась: очень кстати, пусть любуется. Только про себя обозвала будущего мужа кротом слеподырым.
Дима
не был так слеп, как считала Катя. И приятеля своего знал хорошо. Их группу аспирант Вадим тоже вывозил на археологическую практику, только годом раньше и в Белоруссию. С тех пор они и дружили. Вадим был самым младшим руководителем, торчал со студентами на раскопе, сам копал и им, лентяям, не давал дурака валять.
На пьянке по святому поводу Дня археолога начинающие копатели радостно набирались на халяву. Только Дима опрокинул одну стопку водки вместе со всеми, и теперь жевал что-то, запивая соком прямо из литровой банки. Вадим тоже не пил тогда, временно: у него пошаливали почки и три месяца назад он, серый, скрученный болью, загремел в больницу с пиелонефритом. И сейчас держался, бог не дай, свернешься в белорусской глубинке и окажешься в местечковой больничке, где из лекарств только йод и вата. Он так и сказал всем, что пить не будет, и чтоб не приставали, если жизнь его хоть чуть дорога коллективу. Но непьющий студент выглядит странно, даже несколько тревожно, как плохо замаскированный чужой, и Вадим с другого конца сымпровизированного прямо в поле у раскопа стола спросил:
– Чё не пьешь? Мусульманин?
Видно, обозвать белобрысого пацана с голубыми глазами мусульманином показалось ему забавным.
– Буен во хмелю, – сурово сдвинув светлые бровки, ответил пацан, – зашибить боюся.
– Да ну?! А не померяться ли силушкой молодецкой, не разогнать ли кровушку по жилочкам? – Вадим поддержал игру.
Дима видел, что этот чернявый красавчик, по которому вздыхала не одна и не две его однокурсницы, смеялся над ним. Он встал, демонстративно расправил плечи:
– Отчего ж не потешиться, я с детства борьбу люблю.
Однокурснички попримолкли в возбужденном ожидании: неужели и впрямь подерутся. Но Дима тут же сел обратно, бросил в рот кусочек докторской прожевал неспешно и в тишине добавил, сплюнув:
– Да не княжье дело, на потеху пьяных холопев друг другу мордасы набивать. Постыдство.
Вадим захохотал, запрокинув в вечереющее небо свое красивое, обрамленное свеженькой бородкой лицо. За ним захихикали девчонки, потом заржали все, включая шефа, уже хорошо набравшегося и выпадающего порой из контекста. Вот после этой короткой пикировки они и подружились. Потом и попито было не мало, и переговорено, и оба они считали, что знают друг друга как облупленных.
Когда Дима запал на Катеньку, он спросил Вадима про нее, все же она была приглашена на ту днюху, значит, они знакомы. И Вадим сказал: «Умненькая девонька». Это можно было как угодно расценивать, с одной стороны он же им спецкурс читал, зачет принимал, может имел в виду, что она толковая, а с другой… С другой стороны, Дима прекрасно был осведомлен о «свихах» своего друга. Это Вадимово словечко, он так и говорил: «Не, сегодня я занят, сегодня на свих иду». На свиданку с девонькой, то с одной, то другой. И эпитет «умненькая» был у Вадима высшей похвалой, значит не только покувыркаться приятно, но и поговорить с ней можно, что в отношении женского пола димин приятель считал большой редкостью.
В общем наводящих вопросов Дима предпочел не задавать. Пусть считается, что Вадим не при делах. А вот Катюша… Катюше Вадим нравился. Сильно нравился, как и многим другим девчонкам. Дима это еще на той днюхе увидел. Она вроде бы и не пялилась на него постоянно, а так мазнет взглядом, головой покачает слегка, и губы чуть поджаты: «Что ж ты там где-то с ними, что ж не со мной?» вроде.
Это его не останавливало. Это делало его более настойчивым.
Как он был влюблен тогда… По самые уши. Никого кроме своей Катеньки-Катюши, не замечал. Встречать ее на факультете, пить с ней кофе в буфете, пусть все знают – это его девушка, пусть завидуют, вечером идти с ней в театр. Да не на какую-нибудь горьковскую «На дне» горьковского драматического имени Горького в ДК Горького (сплошная горечь), а в Кировский или на гастроли Ленкома. Мать, третий секретарь московского райкома, приносила билеты с работы, у них с этим просто.
Дима приходил утром на факультет, сдавал в гардероб свой плащ, новый, финский, бежевый, с широкими лацканами (мать достала) и подходил к большому старому и малость подслеповатому зеркалу. Он доставал расческу из портфеля, дорогого, телячьей кожи, тоже нового, тоже мать подсуропила. Зачесывал назад свои светлые волосы. Теперь уже по-взрослому: короткая модельная стрижка. Еще он для пущей взрослости, все-таки аспирант кафедры, а не «скубентишко» какой-то, отпустил усы.
На самом деле Дима высматривал в зеркале за своей спиной, не пришла ли Катенька. Перебирал глазами входящих в холл девчонок, она(?), не она (?). Чаще всего ее не находил, опять опаздывает. Расписание Катино он знал наизусть. Не дождавшись, огорчался и шел на второй этаж на родную кафедру, или на очередной семинар. Загрузили добра молодца с сентября сразу по полной, чтоб не расслаблялся. Но если вдруг в мутноватом пространстве зеркала за его спиной появлялась Катя, это было счастье, это был знак, что день будет удачным. Он шел к ней, помогал снять курточку, сдавал в гардероб, провожал до нужной аудитории.
– Дмитрий Алексееви-и-ич! Доброе у-у-утро! – хор девчачьих голосков за спиной.
Дима обернулся – третьекурсницы с его семинара:
– Доброе утро, дамы, – сам еще раз пошарил взглядом у них над головами, может вот прямо сейчас войдет в дверь, пора уже, пять минут до пары остается.
Нет. Опоздает Катенька, потом постесняется на общую лекцию врываться, в буфет пойдет. Значит, надо и своим перерыв устроить, самому в кофеюшник метнуться, Катюшу увидеть.
Когда матери пришлось уже рассказать, что у него есть девушка, и не надо ему никого сватать, и что девушка его, его Катенька, его Котёнок, она в общежитии живет, она не местная, та аж взвилась: «Нашел сокровище, да она из-за прописки ленинградской с тобой, да она же говорит «транвай», с ней только в цирк и в зоопарк ходить, ты ее хоть в филармонию выведи или на выставку, пусть пообтешется, культуры наберется» и понесла, и понесла. Тогда Дима в первый раз в жизни с матерью всерьез поругался. Уперся. Но доказать ей, что Катя – девушка достаточно интеллигентная, что она уже пятый год в Питере и, где вход в филармонию, сама прекрасно знает, не смог. Та осталась при своем: провинциалка нахрапистая до прописки дорвалась. Но потом смирилась, видно, отец с ней поговорил. Он выбор сына не оспаривал. Еще бы, сам сто лет назад приехал сюда из новгородской Пролетарки лимитчиком на Электросилу. Это уж потом он стал выдвиженцем, пошел по партийной линии и оказался в Московском райсовете.
Свадьбу скромно отгуляли в июле, после учебного года. Катенька даже не стала платье и фату себе покупать. Ну и правильно, куда эти занавески тюлевые, одноразовые, глупо. Мать достала красивый костюм: юбка в мелкую складку и пиджак. Гэдээровский костюмчик, почти белый, Катя сказала, это цвет слоновой кости. Были только свои, гостей вовсе не было, они с Катюшей, свидетели: Вадим и сестрица двоюродная Наташка, да родители. Мать Кати приехала. Она хорошая тетка, простая, веселая, песни поет. Голос чистый такой, тягучий, как неостывший леденец – варили в детстве из сахара в ложке – и такой же золотистый, теплый. Расписались на Петра Лаврова, сходили в ресторан там же недалеко, название он не запомнил, мать заказывала, посидели и по домам. Теща переночевала у них и на следующий день в свой Глазов укатила. Вот и вся свадьба.
Диме очень нравилось, что он теперь муж, настоящий мужчина, глава семьи. Но это только со стороны так выглядело. Это только на кафедре из себя можно было такого хозяина прайда изображать. Ворваться на кафедру после последней пары, быстро глянуть на часы на стене, так, чтоб сидящие у электрочайника тетки заметили, что он спешит:
– Ого! Все, я побежал. Лидия Петровна, завтра, завтра, ладно? – приложив руку к груди, чуть склонить голову, – мне, правда, домой бы.
– Конечно, Димочка, бегите. Я сама тут разберусь.
И умчаться, слыша за спиной: «Торопиться… Молодая жена скучает одна…» и насмешливое: «Простаивает…»
Но дома, как и раньше, главой семьи была мать. Она вела себя так, будто ничего не изменилось, а Катенька, она вроде как в гости приехала, ненадолго.
Года за два, за три до того, как Дима школу закончил, у них останавливалась Наташка, классическая кузина из провинции, дочь отцовой младшей сестры, выросшая где-то там на его родине, где Дима не бывал никогда. Семнадцатилетняя девчонка, почти димина ровестница, приехавшая покорять Ленинград. Девочка была тихая, услужливая, хозяйке дома не то что не перечила, а вроде как старалась предугадать все ее желания. Спала на раскладушке в проходной зале, вставала первой, собирала свою немудрящую постельку, шла на кухню, надо ж всех Смирновых завтраком накормить. Блинчики, оладушки, сырники, готовила она хорошо, из запростяцких продуктов, муки, молока и творога, способна была приготовить вкуснятину, закачаешься. Мать помыкала ей как могла, Диме казалось, что Наташка теперь у них тут навсегда останется домработницей.
Но тихая девочка, завалившая вступительные в Тряпку сразу на сочинении, вдруг буквально на второй день после провала на экзамене заявила, что выходит замуж. «Убиться можно, – сказала мать, – когда успела?» Успела. Влюбила в себя ихнего домоуправа, Николая Кузьмича, солидного сорока-с-лихом-летнего мужика. Зачем он зашел в их квартиру, никто не помнил, даже он сам. Открыла Наташка, никого больше дома не было. И все. Пропал мужик. Или наоборот, наконец, жить начал. Это с какого конца считать начинать.
Теперь Наташка вела себя с Димой как старшая сестра, все норовила совет какой-нибудь по семейной части всучить. Да вообще-то, Наташка – это только для своих, а остальным – Наталь-Пална, солидная мадам с высокой прической, первый человек в ихнем жэке, царица и богиня коммунального фронта, вершительница квартирного вопроса.
С Катей у матери не задалось. Катя подчиняться свекрови не желала. Она не спорила, нет, скорее молчала. Но в самом центре этого молчания железным штырем непреклонно торчал протест. Она не желала вписываться в устои семейства Смирновых. Например, никогда не ездила на дачу. Почему, Дима не понимал.
Один раз летом вскоре после их свадьбы поехали все вместе, мать с отцом и они с Катей. И вроде все нормально было. Картошку копали, клубнику лопали прямо с грядки, купаться на ручей ходили, нормальное дачное времяпровождение. Но по возвращении его молодая жена заявила, что ноги ее больше на этой даче не будет. И не ездила. Вот так за восемь лет совместной жизни ни разу больше и не была. Захарку отпускала с дедом, а сама – нет. Жаль. Диме нравилось летом на даче жить. Тихо, за высоким забором не видать, что всего в двадцати метрах от их участка – пятиэтажки блочные, поселок. Здесь старые яблони, крыжовник, через который он в детстве продирался весь исцарапанный, дом с мезонином, а далеко-далеко, в самом конце у забора среди подросших сосенок и кустов боярышника – деревянная будочка отхожего места. А воздух какой!
Он с работы электричкой прямо туда ехал, один. И оттуда же – на работу, домой только на выходные приезжал, помыться, побриться, рубашки постирать. Но это он не сразу начал. Первый и даже второй год пытался Катю уговорить, чтоб вместе ездить, потом стал потихоньку на даче ночевать оставаться, не часто, один-два раза в неделю, а теперь практически на весь летний сезон туда переселялся.
* * *
– Дим, ты долго сидеть собираешься?
Было уже почти двенадцать, но Катя, видимо, все никак не могла уснуть из-за головной боли.
– Нет, Котенок, сейчас абзац допишу и лягу. Как голова?
– Ничего. Уже легче.
Дима писал свою первую монографию. «Пора, тебе Дмитрий Алексеевич, пора книженцию издать», – говорил его шеф-профессор, одобрительно кивая бугристым толстым носом, в который, казалось, вросли большие дымчатые очки. Материал давно собран, куча статей вышла. Ему даже командировку в Португалию организовали, когда он кандидатскую защитил, езжай, ройся в архивах, собирай материал на своего этого, как ты говоришь(?), Родригу Домингуш де Соуза Коутиньо Тейшейра де Андраде Барбоза(?). Вот-вот, на него родимого.
– Где он у тебя сейчас? – Катя имела в виду Барбозу.
Дима читал ей куски из своей будущей монографии, темой она не владела, конечно, но стиль ему порой правила.
– Повез королевский двор в Бразилию, тысяча восемьсот седьмой год. Я тут что-то подзашился, не пойму, как куски расставить. Послушаешь завтра?
– Ты ж к родителям завтра едешь.
– Фу черт, точно. Я забыл совсем, думал поработаю в свое удовольствие. Ладно, потом тогда.
– Ложись уже. Ящик жжужит, я уснуть не могу.
* * *
Эта португальская командировка много значила для него, месяц просидел в Торри ду Томбу, Национальном архиве, самого Лиссабона фактически не увидел, только в последние два дня промчался по нему, как конь тыкдыкский, пытаясь купить что-нибудь Катеньке и матери – привез им какую-то ерунду, уже и не вспомнить. Обе остались недовольны.
Командировка оказалась значимой не только для его работы. Для семейной жизни тоже. Вернувшись, он сразу понял: у Кати кто-то есть. И этот кто-то – скорее всего Вадим. Наверняка, Вадим. Вадим, больше некому. Недаром же они в одном музее работают. Катя изменилась. Стала такая лучезарная, что ли. Счастливая, опрокинутая сама в себя, в это свое счастье. Мягче стала, ласковее. Красивее даже, хотя ему казалось, куда уж еще красивее. А вот. И в постели стала нежнее, тоньше как-то, чувственнее. Он ласкал ее теперь каждую ночь, и она не отказывалась, не ссылалась на головную боль или «красный день календаря», отвечала ему.
Это было здорово.
Это было восхитительно.
Это было бы счастьем.
Если бы он не понимал, почему. Он не спрашивал ее ни о чем. Он не побежал выяснять отношения с приятелем. Он боялся узнать, услышать правду. Догадываться – это одно. Это больно. Но с этим можно жить. Есть надежда – ошибся. А знать – это безвозвратно. С этим жить нельзя.
Надо ломать.
Ломать было страшно.
Он жил как в лихорадке, днем бился в холодном ознобе подозрений, ночью, тонул в любовной истоме, захлебывался страстью, опускался до самого дна, чтобы, оттолкнувшись от него, взлететь до чистой высокой прозрачной ноты оргазма.
А потом Катенька забеременела. Ходила она тяжело. Сразу же, чуть ли не с первого дня стал ее крутить токсикоз. Она даже не то, что располнела, опухла вся, налилась нездоровой темной влагой. Отекли ноги, и зимой ей пришлось носить войлочные черные старушечьи бурки, ни во что другое она не лезла. Мать дала ей свою старую повытертую местами каракулевую шубу, широкую и бесформенную. Но это же временно, только морозы переходить. И почему-то Катя стала на голову повязывать широкий шарф, волосатый, ангорский, какого-то неопределимого цвета, то ли бежевый с зеленью, то ли серый с желтизной. Она стала похожа на торговку с колхозного рынка. Толстая, некрасивая, с широким носом, набрякшими щеками, тяжелой походкой, одышливая и вечно сонная. Но Дима вдруг почувствовал, что именно теперь любит ее еще больше. Он жалел ее, она так мучилась с этим своим токсикозом, на работу ползала еле-еле, раз за разом укладывалась в больницу, а до декрета еще далеко. Но не это было главное. Такая она была никому не нужна, и ничего никому чужому не могла дать. Только ему. Теперь вся она принадлежала ему, Диме, и никому больше. Она превратилась в яйцо, в капустный кочан, в матрешку, где-то там в ее середине вызревал их ребенок. То, что это их, его ребенок, он знал абсолютно точно. Просто знал, и все. И был счастлив.
* * *
– Катюша, а куда мы Захаркину кроватку поставим? Если здесь диван, а здесь два кресла. Она же не поместится.
– Господи, конечно, не поместится. Мы говорили уже об этом, ты не помнишь ничего. Ему три года, большой пацан, он из этой кроватки свисает как колбаса, прекрасно будет спать на кресле-кровати. Удобно, не свалится. А кроватка эта дурацкая уже вся расшаталась.
Пару лет назад Катя решила обновить обстановку. Она присмотрела в мебельном диван и два кресла-кровати. Она ходила туда неделю, облизывалась и привыкала к ним, привела туда Диму знакомиться с будущими жильцами их квартиры. Было дороговато брать сразу все. Но не за зря же он все лето проторчал в приемной комиссии на факультете. Не за зря, а за мзду не великую. И теперь деньги на обстановку у них были. Правда, мебеля эти Диме не нравились категорически. Они были безобразны. Огромные, с широкими тряпочными подлокотниками, обшитые китчевой леопардовой шкуркой, они толстыми пятнистыми бегемотами лягут на брюхо, забьют все свободное пространство их комнаты, сожрут воздух, не оставят места людям. Что в них нравилось Кате, он не мог понять. Разве что их неоспоримая незыблемость. И он не спорил.
– Посмотри, как будет хорошо. Диван напротив окна, а кресла справа у стены напротив телевизора. Еще столик надо низенький к креслам. Я хочу Гомельдрев купить, у них мебель хорошая, светлая, и шпон натуральный.
– Да, Катюша, очень хорошо получается. Телик удобно смотреть. И Захарка будет тут спать. Ты права, и свет ему мешать не будет, когда комп включен, подлокотник будет прикрывать.
Они, наконец заказали и оплатили этих бегемотов, мысленно Дима новое приобретение по-другому не называл. Завтра их привезут. А потом, попозже, после зарплаты у них появится журнальный столик. Такой весь манерный, под старину, такую, как ее видят практичные белорусские мебельщики, без излишеств. А Катенька уже мечтает дальше: приобрести горку, прозрачный, в мелкую расстекловку, шкаф от того же Гомельдрева, куда хорошо ставить дорогой сервиз и хрусталь, чтоб всем гостям сразу было видно. Значит, будет и горка. Если бы Катя потребовала всю их малогабаритную квартирешку заставить сундуками и грубосколоченными некрашенными лавками, он и то спорить не стал бы. Лишь бы она занималась их домом, лишь бы ей это нравилось и не надоедало, лишь бы она жила в их сторону, в Захаркину и в его, Димину.
* * *
«Завтра к родителям придется поехать. Они с дачи еще яблок привезли и варенья, наверное, мать прямо там варит, вишневое. Вкусное очень, в детстве, помнится, один раз обожрался им до поноса. Банка открытая на кухне осталась на столе, отец не закрыл, вот и дорвался. Сумку большую надо взять» – Дима лег рядом с Катей. Она затихла, свернулась клубком, перетянув на себя все одеяло. Но в комнате было тепло, и, поворочавшись, Дима нашел удобное положение, прикрыв ноги последним свободным одеяльным углом.
Завтра Лолка придет. Даже жаль, что его не будет. Лолка ему нравилась, хорошая девка. Еще когда учились, вместе ходили на спецсеминар, научный руководитель у них был общий. Семинары эти было по пятницам вечером, закончиться могли и после девяти вечера, и после десяти. Потом вместе ехали на автобусе, он до метро, она до общаги, болтали. С ней было весело, и на язык была остра, и не жеманилась, как другие девчонки, не изображала загадочность и томную негу. И еще она была Катиной подругой. Может, если б не Лолка, он и Катю свою пропустил бы, не заметил. Если б она тогда их тройственный выход на Вадимов день рожденья не организовала. После учебы Лолка пропала на несколько лет, ни слуху, ни духу, хотя вроде тоже в городе осталась, замуж вышла, он даже не интересовался, за кого. И вдруг, года три как, вынырнула откуда-то, такая же как раньше, шебутная и веселая. Он слегка завидовал ей, надо же настолько несерьезно относится к жизни. У Лолки никогда не было проблем, что бы вокруг не происходило, у нее был один ответ: «Пустое. Проехали. Никто же не умер». Она жила между Питером и родным Силламяэ, то там, то здесь, нигде вроде не работала, но не бедствовала, значит, где-то что-то ухитрялась склевать. Не его дело.
Совпало просто, но именно когда Лолка снова на их горизонте объявилась, три года назад, Катя опять стала исчезать. Нет, в прямом смысле она никуда не делась. Была здесь, рядом: на работу, в садик за Захаркой, домой: готовила, убирала, читала книжку, забравшись с ногами в бегемотное кресло, разговаривала с Димой, спала с ним. Но Дима чувствовал, как она просачивается у него между пальцами, тает, уходит от него, утекает. Она здесь, вот хочешь руками сожми, и нет ее, душа ее где-то. Не с ними. Не с ним, не с Димой. Катя тогда только выправилась после беременности своей тяжелой, после первых двух Захаркиных лет жизни, вставаний по ночам, то покормить, то переодеть, то просто покачать проснувшегося среди ночи малыша, его бесконечных болячек, кишечных колик, растущих зубов. Наконец, она перестала сидеть дома в затрапезном виде, какой-то линялой безразмерной кофте или его старой сношенной рубахе, похудела слегка, стала смотреть на себя в зеркало, накупила себе новых тряпок. Захарка пошел в ясли, а Катя – на работу.
И стала отдаляться от него, каждый день чуть-чуть дальше, по чуть-чуть, но дальше и дальше, стала чужеть.
Тогда Дима первый раз изменил жене. Бездарные какие слова: «изменил жене», пустые. Что тут можно изменить? Оттого что он переспал с какой-то девицей, ничего не изменилось. Все вышло-то сумбурно. После работы собрался на дачу, ни за чем особым, просто, как говорится, проверить дверь. Выходил уже на улицу, а тут компания с кафедры, идут днюху чью-то в кабак отмечать. Ну и его с собой потащили. А как пивка хлебнули хорошенько, Дима их всех к себе пригласил. И поехали, человек семь их было. В электричке орали хором: «Пусть я погиб у Ахерона, и кровь моя досталась псам…» и «…Акинаком исколю всю античну рожу…», еще пива набрали в ларьке на станции и на даче продолжили. А как все убрались, оказалось, что одну девицу забыли, она в дальней комнате прикорнула, и никто о ней не вспомнил. Дима ее даже не знал, она с кем-то была, не ихняя, не факультетская девица. Он даже имени ее не запомнил. Ну в общем, они переспали и разбежались.
Потом была еще одна девушка, его аспирантка. Ее он возил на дачу целое лето, когда знал, что родители не поедут. Это можно было бы даже назвать романом, если бы там была любовь. Нет, девушка ему нравилась. Нравилась, но не больше. Приятная такая, умненькая. Вот, он уже стал использовать Вадимово словцо.
Вот если бы Вадим на Лолку запал тогда давно. Ведь мог бы. Ему как раз такие и нравились, легкие, беспроблемные: «как скажешь, так и ляжем». Ну почему она в аспирантуру поступать не стала? Ведь брали же. И она даже экзамен пошла сдавать. Трое их было с ее курса на одно аспирантское место, Лолка и два парня. И она из них не самая тупая. А она посидела минут десять над чистым листом и ушла.
– Лолка, ты чего, с ума спыгну̀ла? Сдала бы. Не глупей паровоза.
– Сдала бы. Легко. Не поверишь, я даже готовилась.
– И чего тогда?
– Ты знаешь, подумала, нафигоса мне эта аспирантура сдалась. Еще три года в библиотеках чахнуть? Для ча? Статейки кропать? «Дипломатическая переписка между фортом Росс и мексиканскими инсургентами»? Это кого-нибудь волнует?
И правда, зачем ей. Во имя чего? Мизерного и призрачного довеска к учительской или музейной зарплате? Ни в музее, ни, боже упаси, в школе она работать не собиралась. А через два года и страна переменилась.
А поступила бы, может, была бы сейчас с Вадимом.
Если бы можно было прикрыться от судьбы Лолкой, он бы прикрылся.
Лолка
никого ни от чего прикрыть не могла. Ее бы саму кто прикрыл. Ей бы самой укрыться за чьей-нибудь спиной пошире. Ей казалось, что она не живет, а стоит на вершине скалы под сильным ветром. Шквалистый неумолимый ветер выдувает у нее из рук все; невозможно удержать. Выдувает отпущенное ей время, жизнь, да и саму ее того и гляди сдует, и полетит она, кувыркаясь в пустоту, в ничто. Она ужасно устала мотаться между Питером, Таллином и родными, никогда не любимыми Силламягами. Если б там не мама, если б не оставленная у нее Алешка, никогда бы туда не ездила. Гнилое место, тухлое, депрессивное. И народ такой же тухлый. Копошатся, как опарыши в навозе. Мелкие хотелки, мелкие склоки, мелкие радости, унылые черные куртки, китайские спортивки, шапочки-презерватив.
В Таллине – там работа, там Тошка-Ляма, приятель ее давний, еще с детсада, на соседних горшках сидели, а нынче Антон Альварович Лямбер, крутой чел, хозяин сети видеосалонов. Ляма подкидывал ей регулярную халтурку – перетолмачивать притараненные из-за бугра кассеты с киношками. Это была хорошая халтура, Ляма не жадничал, знал, что Лолка сделает достойный перевод, без ляпов и суконной канцелярщины. За день она могла пару фильмов уконтрапупить.
– Лёлик, голуба, новая партия пришла. Подъедешь?
– Когда надо?
– Ну ты же знаешь, надо вчера. Завтра сможешь? Там одни америкосы, сплошной «фак’юверимач», но свежак, надо быстро перебухать. Конкурент не спит.
– Ладно, Тоша. Завтра подъеду. Сколько там?
– Тебе, Лелик на четыре дня полета. Я в тебя верю. А если за три дня управишься, с меня премиум.
– Легко. Готовь бабосы.
Переозвученные кассеты тиражировались в Ляминой подпольной студии, прокручивались в его салонах, расходились по рынкам и магазинчикам по всей Эстонии, просачивались в Россию, доходя даже до Горбушки. Чаще всего это была американская жвачка, но встречались и неплохие фильмы: «Цветок моей тайны» и «Высокие каблуки» Альмодовара, «Коровы» Медема, «Разум и чувства» Энга Ли или «Храброе сердце» Гибсона. Такие кассеты, уже дублированные она всегда брала себе, собирала свою видеотеку.
В Петербурге Лолка подрядилась возить иностранцев по городу, экскурсии она вела не только на английском, но и на финском, а могла и на испанском, если вдруг нарисуется такая группа, поэтому у Давранова ее ценили, позволяли работать на свободном графике, пропадать с горизонта на месяц-другой. И возвращению ее всегда радовались, – она никогда не капризничала, сказали: «финики», везем фиников, сказали: «рязань», везем рязань. На три часа – хорошо, на целый день – ладно.
Но это так, для поддержания штанов. Много там не наболтаешь. Как говорится, на шнурки и унитаз. Было у Лолки кое-что другое. Что пока тоже привязывало ее к родному гнезду. Не давало расстаться с ним раз и навсегда. Что позволяло ей собирать потихонечку кубышку, рассчитывая воплотить ее в светлое и уже близкое будущее для себя и Алешки.
Лолка возила в Эстонию медь. Не в сумке, само собой, и не в багажнике своей расхристанной ауди. Была у нее шаланда, грузовой полуприцеп, доставшийся ей в наследство от мужа. Он, слава богу, не помер, просто ушел полтора года назад, поменял Лолку на более перспективный вариант. Но наследство бывшей жене какое-никакое оставил, в том числе и эту телегу, старое ведро, но еще вполне годное. Да, собственно, и сам «медный» бизнес она тоже от своего Вовчика унаследовала: раньше он за перевоз отвечал, теперь она. Отряд не заметил потери бойца. На одной шаланде без тягача не уедешь в светлые дали. Голова, потрепанная на евродорогах Скания с миллионным пробегом за плечами, нашлась в Лолкином силламяевском дворе. Обладали ее братья Пырины, Ромка-Пыра и Ярик. Вот с ними она и договорилась за долю малую. Пару раз в неделю шаланда грузилась в Питере вынесенной с местных заводов медью, тонкой, в сантиметр диаметром, трубкой, сверху – каким-нибудь легитимным барахлом, и тащилась в Эстонию.
Разгружали их в Палдиски на бывшей, опустевшей ныне военной базе. Русские ушли отсюда два года назад, демонтировав и забрав с собой все, вплоть до оконных рам из казарм. И тотчас же объявились здесь новые хозяева, предпочитавшие не светится, работать без вывески и лучше во вторую смену. Платили сразу на месте, но жались за каждый бакс. Лолка при сдаче товара обычно не присутствовала, с ней рассчитывался продавец, в первый раз только подъехала посмотреть, чего-как. Это были настоящие насосы. Взвешивали трубки чуть ли не на аптекарских весах. Там меди – полтонны, а они каждые сто грамм учитывают. Лишь бы отмусолить что-нибудь, недоплатить. И за время тоже. Чего, мол, на два часа опоздали. Чего-чего, граница не прозрачная, и с каждым днем все плотнее становится, а это время и деньги. Но за стоимость перехода продавцу никто не платит, это его проблемы, не нравится, не умеешь, у других возьмут. Но тем не менее телега эта позволяла Лолке оставаться в барышах.
* * *
– Да, конечно, мам, я через три дня приеду разберусь с этим, – Лолка разговаривала по телефону с матерью.
У той, как всегда, были проблемы, на этот раз начал подтекать унитаз, вот прям, беда-бедища, ему уж лет тридцать, удивительно, что только сейчас. Придется менять фурнитуру. Кому, кроме Лолки, этим заниматься? Мать сама не будет. Она давно уже переложила все мелкие бытовые неурядицы на свою дочь. Она теперь Бабушка, уважаемая профессия. С Алешкой надо погулять, отвести ее на танцы, на рисование и в бассейн, то одно, то другое. Ей некогда. А у Лолки времени навалом, она ж дочерью не занимается.
Телефон стоял в прихожей коммуналки на маленькой облезлой тумбочке рядом с высоким, в потолок, зеркалом. Зеркало было ровесником этой квартиры, пережило революцию, две мировых войны, блокаду, развал Союза. Никто на него не позарился, большое слишком, куда его. Может, раньше оно украшало хозяйскую гостиную, а теперь вот, доживало свой долгий век в прихожке, небрежно опираясь верхним краем о стену. Посредине зеркальной, чуть потускневшей поверхности была полочка, очень удобная для того, чтобы Лолка ставила на нее локти. Поэтому разговаривая по телефону, она всегда смотрела в упор на собственное отражение.
В эту квартиру привел ее Вовчик. Зачем привел, если на часах уже ночь-полночь, ей было понятно. Был какой-то дурацкий день рожденья, ехали на электричке к черту на рога с Катькой и Димычем. Она и поехала-то, чтоб пожрать на халяву, за компанию увязалась. Пожрать, кстати, толком не получилось. Только сунула в рот ледащий бутербродик со шпротиной, тут же какой-то парень ей через стол:
– Это кто тут закусь зазря переводит? Почему не пьем, сударыня? – и стакан ей протягивает.
А в стакане – полстакана водки. Лолка водку вообще не пила, гадость, то ли дело винишко, токай замородный, что они с Катькой в магазине около общаги покупали. Дорогой гад, по четыре рэ и двадцать коп, не васисубани какие-нибудь, зато вкусный, слатенький.
– Не, я не буду.
– Да бу-у-удешь. Держи!
«Держи» прозвучало как приказ. И Лолка взяла у парня из рук стакан, чего спорить-то, сейчас поставит втихаря, «зачэм пить, пускай стоит». Но тут на другом конце стола кто-то звякнул ножом по бутылке:
– Эй, тихо, тихо, хар-рош горлопанить. Есть тост!
Ясно дело, за именинника и виновника торжества. Как его звать-то? Это Лолке было без разницы. Катькин прошлогодний хахаль по экспедиции. А, за Вадима. Она подняла свои полстакана водки, чокнулась звонко с теми, кто рядом. И хотела поставить стакан обратно на стол. Но этот, напротив, будь он не ладен, погрозил ей пальцем:
– Не гоже, хозяина обижать.
Вот пристал. Лолка сделала маленький глоток. Он прокатился по горлу горячим шариком. Распустился в желудке, жарким солнечным бутоном. «Жаркѝ. Есть такие цветочки». А ничего, – не противно.
– Умничка. А давай на брудершафт.
– А давай.
Так она познакомилась с Вовчиком. Он тоже был здесь чужой, приведенный за компанию, он вообще был с ЛИТМО, математик. Лолка фыркнула:
– Музыка цифр! Полюбила радикала, он оказался интригалом. Безумно интересно.
– Маленьким пустоголовым лолитам этого не понять.
Тут Лолка взвилась, она терпеть не могла, когда ее называли Лолитой:
– Вам, вьюнош, лолиты не по возрасту, поищите себе мамашку, пусть подучит вас маненько. Гумберт Недогумберт хренов!
Но этот не обиделся. Он сграбастал ее и повалил в жесткий покрытый корочкой наста, сугроб, они как раз погулять вывалили. И там в сугробе поцеловал. Не спрашивая: «можно?» – не подсказывая ответ: «нет, нельзя». А потом сказал:
– Поехали отсюда.
И они уехали, и в электричке опять целовались в тамбуре до одури, и от Финбана к себе он привез ее на такси.
Из прихожей он сразу утянул ее в первую дверь, она и разглядеть ничего не успела, только черный провал коридора и свое отражение, нырнувшее в сизую муть старого стекла. В темной комнате тоже смотреть было не на что, да и не до того. На ходу сбрасывая шмотки, путаясь в молниях и пуговицах, они мчались, летели к незаправленной тахте. И уже падая голым телом на скрученную жеваную простыню, Лолка выдохнула:
– Подстели чего-нибудь, кровать испачкаем.
Он чуть отпрянул:
– Первый раз что ли?
– Угу.
– Не бойся, все будет хорошо.
Глядя в нависающее над ней расплывчатое в сумраке лицо, в казавшиеся огромными глаза, она сказала:
– Я не боюсь. Я предупреждаю.
Давно уже пора было избавиться от обрыдшей девственности. Двадцать лет в обед, в любой деревне сказали бы: «Да ты перестарок, девка». А кому ее всучить-то? Не в общаге же с коридорной системой, всем видать, кто к кому пошел, от кого вышел. Так Лолке не хотелось, не комильфо, промискуитет какой-то в духе четвертого сна Веры Павловны: «каждая с каждым, и каждый с каждой». Вообще, с парнями у нее не складывалось: те, кому она нравилась, не нравились ей, а те, которые нравились, не обращали на нее внимания. А этот, он красивый такой, высокий, кудрявый, как Джо Дассен. И наглый. В правильном смысле. Он ее взял и… взял. Не рассусоливал, не тратил время на ухажерство пустое.
Утром, спустившись на Техноложке под землю, стоя в плотной массе дышащих друг другу в затылок безликих фигур, Лолка радовалась. Теперь она женщина, Женщина, «Женщина, ваше величество…» Никто вокруг не замечал, что она изменилась, никто вообще не видел ее, она была просто сгустком, заполняющим пустоту. Но она-то знала, теперь она совсем другая. Ей даже казалось, что и внешне она изменилась, стала более плавной и округлой, наполненной. Она словно держала саму себя в руках, как полную до краев тонкую стеклянную вазу, держала бережно, боясь расплескать. И улыбалась.
Правда, вчера ночью, уже после… уже когда все произошло и закончилось, было не особо весело. Надо было встать и привести себя в порядок, помыться.
– Где у вас ванна или душ, чего-нибудь?
– На Московском, два квартала и направо. Павловские бани.
– Чего? У вас тут что, даже душа нет? А как вы моетесь-то?
– Я ж сказал, в бане. У нас тут только тубзик, по коридору и упрешься, и раковина на кухне. Да, горячей воды тоже нет, колонка.
– Опаньки… А как же мне теперь? – Лолкин голос непроизвольно приобрел некую жалостливость.
Вовчик встал, пошарился в потемках, погремел чем-то, подал ей трехлитровую банку:
– Вот тебе душ. Пошли, колонку зажгу. Не умеешь, поди.
– Не умею.
Потом-то она научилась и колонку зажигать, и стирать мелочь всякую, трусы-носки, в тазу, выставленном на кухонный стол, и мыть голову под краном в раковине, но это уж потом. Привыкла, и это казалось ей в порядке вещей: постельное белье сдавала в прачечную, в баню на Московском ходила по субботам, там кстати была классная парилка, и когда в девяностые баня закрылась, Лолка даже жалела об этом.
Но вот дитё рожать поехала домой к матери. «Куда я с пеленками-распашонками на кухне? А подгузники, кипятить их что ли? А ребенка где мыть? В комнате? Воду туда-сюда каждый день таскать? В Силламяеве квартирёшка хоть и мелкая, однокомнатная, зато с ванной и горячей водой. Ничего, подрастет месяцев до девяти, в Питер вернемся. А пока так. Вовка все равно со своим бизнесом будет сюда каждую неделю ездить. Перекрутимся как-то».
Может, если б тогда не спасовала перед кухонной раковиной и колонкой, не уехала бы в относительно благополучную материну квартиру, Вовчик бы от нее и не ушел. А может, и не в этом дело было. Вот сколько раз он ей говорил, чтоб получила эстонское гражданство, а она все отнекивалась. В гробу она видала его, гражданство это, она, вообще, тут жить не собирается, ей в Питере в кайф. А тут что? Тут болото сплошное, тощища. У них в Силламягах у всех российские паспорта. На хрен эстонские. Еще на курсы ходи, язык изучай, Конституцию. Когда ей ходить? У нее ребенок маленький.
Вовка тогда как раз в «металлический» бизнес втянулся. Там много ребят с ЛИТМО крутилось, все свои, друг друга знают. Возили титан, медь, родину продавали в розницу по мелочи, на то, чтоб вагонами вывозить, средств не хватало, там другие люди были, посерьезнее, но и мелким шустрилам пока жить давали. Вовчик машину с грузом сопровождал, сидел с водилой в кабине, граница, то-се, покупатель, расчет, потом к жене под бочок, к теще на блины. Удобно.
Под Кингисеппом, километров двадцать не доезжая, приметил он на дороге полуприцеп. Брошенный или забытый, или бог его знает, почему стоящий на обочине. По одну сторону шоссе – лес, по другую – поля пустые, травой заросшие. Никакого жилья рядом нет. Он раз мимо той телеги проехал, два… А на третий – подъехал на тягаче, на той самой скании с Лолкиного двора, с Ромкой-Пырой за рулем, они шаланду цмык, подцепили и в Силламяево оттащили, прямо теще под окно. Документы купили, на учет поставили, на эстонские номера. На Лолку оформили задним числом, аж с восемьдесят третьего года, когда у нее еще прописка местная была. Чего там: карточку оформить, в деревянный компьютер сунуть. Заплати и лети. За все про все двести восемьдесят баксов ушло, говно-вопрос.
Все у Лолки было хорошо: девочка подрастала, она вязала дочке кофточки и пинетки, распуская свои еще школьные свитера, муж приезжал каждую неделю на пару дней-ночей, пригонял шаланду полную не кефали, конечно, ясен пень. Нормальное существование. Без катаклизмов. Всяко лучше, чем в школе за копейки балбесам вечные истины вкручивать.
И вот она вернулась в Питер окончательно и бесповоротно, с вещами, новеньким видеомагнитофоном Sony, коробкой кассет с классными фильмами и годовалой Алешкой. Вернулась, чтобы жить долго и счастливо со своим Вовчиком на своих неполных одиннадцати квадратах в коммуналке у Техноложки.
«Долго» продлилось ровно год, а «счастливо» закончилось почти сразу.
Как-то в пятницу Вовка из Эстонии вернулся, и вечером пришли к ним его приятели. На самом деле не приятели никакие, а вот как их назвать, не поймешь. Раньше бы сказали «товарищи по работе». А теперь как? «Товарищи по бизнесу»? Или по-русски – «по делу». Подельники, одним словом, такие же «металлисты», как и Лолкин муж.
Лолка не любила этих сборищ. Сядут, водку разольют, закуску минимальную, чего нашли в их холодильнике или с собой притащили. И вроде бы нормальные мужики, все, между прочим, с высшим образованием, не гопа подзаборная. Пока они о погоде, о природе, в смысле, о бабах, до третьей рюмки – нормальный разговор, вполне себе интеллигентный, а только начнут о работе, – все, переходят на мат, и так с мата не слезая, другими словами не пользуясь абсолютно, до конца вечера и треплются.
Выпив-закусив, о делах своих скорбных покалякав, все уперлись на лестницу курить. А один некурящий, Аркаша, Вовкин друг – на одном факультете учились – остался в комнате с Лолкой. И сразу ей:
– А ты знаешь, что у Вовки твоего баба есть?
Лолка промолчала. Он опять торопливо, стараясь успеть, пока никого рядом:
– Давно уже. Она с нами работает, она, можно сказать его начальница. Шурка Гринфельд. Наш факультет закончила, только раньше, Вовка поступил, она как раз заканчивала. Может у них еще тогда…
Лолка знала, что это правда.
Но вот он зачем ей все это говорит? За такую правду убивать надо. Аркаша, он противный такой: высокий, сутулый, плечи узкие вовнутрь, плешь и очки. Вид такой, будто он грязный, замусоленный. Волосы немытые, свитер вечно вытянутый, носки вязаные, штопаные, ботинки снимет – на весь дом воняют. Говорят, шибко умный, в аспирантуре учился, почти защитился, да бросил, не до диссера, надо бабки сшибать. Гад, гнида, думает, ошарашит ее, расстроит, и сам же утешит, сопли ей утрет. Давно на нее облизывается. Брошенных баб, знамо, где утешают. Сволочь подлая. Вот уже и на тахту к ней поближе пересел.
– Алешка, что там у тебя? Пойдем с Вавой погуляем, – словно не слыша, словно не было ничего сказано, Лолка поднялась, взяла на руки игравшую на полу дочку и ее кудлатую игрушечную собачку, вышла из комнаты.
Куда идти?
Куда уйдешь?
Теперь она знала. Раньше догадывалась. Сразу, как вернулась из Силламяэ, так и поняла. Все стало не так. Нет, Вовчик по-прежнему был заботлив с ними, Алешке всегда привозил что-то из каждой поездки и ей самой, то платье огрского трикотажа, то футболку шикарную дико-розового цвета, то сапоги португальские, кожа тонкая как перчатка, каблучок высокий, то чулки, то лифчик французский. И главное, в размерах никогда не ошибался, все ее тело наизусть знал.
И в постели по-прежнему жаден был до этого ее тела, ненасытен. Лолка тонула в нем, растворялась. Ей даже казалось, она слышит музыку. Где-то совсем далеко, на грани мира. Едва различимо. Но эта музыка, этот ритм, – это и было самым главным. Он, ритм, подчинял ее себе. Топил, заставлял растекаться расплавленным серебром, чтобы сразу вслед за этим, ее, растекшуюся, столкнуть внутрь, в саму себя, слить в сверкающий горячий шар и тут же выплеснуть вверх к несуществующему в высоте небу. А потом и второй раз. А то и третий. Но теперь после всего этого, после такой(!) ночи Вовчик мог пойти «на работу» и вернуться только на следующий день, а то и через два дня. Просто позвонит и скажет, что уезжает, срочное дело. Лолка чувствовала, он врет, не уехал он никуда, он ушел к кому-то, к какой-то….
Один раз она раскрыла его записную книжку, потрепанную, ободранную как помоечная кошка. Зачем раскрыла? Что надеялась там найти? На исписанной в два слоя страничке было написано «Саша» и номер: 3258722. Даже имя не женское, нейтральное такое имя. Но сердце бухнуло: это она. Сразу поняла. Как? Лолка сама не знала. Но была уверена, это и есть Вовкина любовница. Она номер тот запомнила сразу, он бился у нее в мозгу: триста двадцать пять, восемь, семь, два, два. Он не хотел забываться, выскакивал, каждый раз, когда муж ее пропадал в «срочном отъезде». Однажды она даже набрала его, ответил женский голос: «Алё?», обычный голос. Лолка повесила трубку. Ну мало ли, подумаешь, женский голос, может это жена, сестра, соседка какого-то Саши.
Нет. Лолка знала, – не сестра, не жена и не соседка. Это она.
Как быть? Она попыталась поговорить с мужем. Что-то на тему: «если не любит, лучше разойтись», он рассмеялся: «глупая» и поволок ее в постель. И по всему выходило, что он любит, а она глупая.
Но Лолка чувствовала, что она, змея эта, есть. И вот теперь мерзкий червяк Аркаша подтвердил ее догадки. И более того, Лолка даже поздравила себя, как четко она проинтуичила, это была та самая «Саша». Чтоб вы сдохли, Рахиля.
Оставаться в этом Лолка не могла. Надо уйти. Но куда?
Постояв минуту в прихожке, прислонившись лбом к холодному зеркалу, глядя в свои глаза, наплывающие на нее из черной глубины, она вздохнула, пересадила Алешку с одной руки на другую и пошла на кухню мыть посуду.
Вовчик всегда врал. Ну, не врал, – не договаривал, сочинял, уходил от разговора, ловко поворачивал так, что это она сама себе все напридумывала, а он ни сном, ни духом. Всегда. С самого начала. Она велась по первости, потом научилась понимать, где пошла закручиваться вралина.
Бесилась.
Сдалась: ну если ему так нравится, пусть сочиняет.
Их роман развивался быстро. В общаге Лолка вообще ночевать перестала. В коммуналке перезнакомилась со всеми жильцами, и те уже считали ее за свою. После зимней сессии последнего своего пятого курса, понимая, что не хочет никуда ехать ни по какому распределению, сказала Вовчику:
– Женись на мне.
А он ей в ответ:
– Дак я вроде уже женат…
Она даже не пискнула. Хотя прозвучало неожиданно. Чуть приподняв бровь, с кривоватой полуулыбкой:
– Дак разведись. Я подожду. Только быстро. А то ушлют в Усть-Задрищенск, больше меня не увидишь.
Он действительно был женат. Он эту комнату купил через фиктивный брак что-то около полугода до знакомства с Лолкой. Расписался, заплатил, прописался, жена-продавщица выписалась с жилплощади, все чин чинарём. Вот только развод не оформил. Не солидно на второй день после прописки разводиться. Мало ли что. Но Лолка события ускорила. Вовчик максимально быстро развелся, и они отгуляли свадьбу в апреле месяце. Гости были только с ее стороны, подружки и пара приятелей с курса, Вовка никого не приглашал. Мать Лолкина не поехала, сказала: «Чего я у вас молодых буду под ногами крутится». Своих родителей, живших в Омске он почему-то не приглашал. Почему, Лолка не спрашивала. Всегда считала: нѐчего лезть в чужие дела, не тронь – не воняет.
Так что она все сделала правильно. Она даже диплом свой получила уже на новую, мужнину фамилию. И декан, торжественно раздавая эти самые дипломы, недоуменно крутил башкой, прочитав: «Батманова», такой студентки на этом курсе он не знал. И когда к нему вышла Лолка, понимающе улыбнулся и сказал: «Поздравляю!» Она в ответ гордо чуть склонила голову.
* * *
– Да, Кать, приду конечно… Ага, совершенно свободна… Легко… Вдвоем потрепемся, кофейку попьем, оттопыримся слегонца, давно пора, – Лолка, облокотившись на полочку, смотрела в зеркало.
На завтра, на субботу они договорились встретиться с Катюхой, давней, еще с первого курса подруженцией. Голубоглазая блондинка Катя, видимо, здорово выигрывала на Лолкином фоне. Особенно восточным мужикам нравилась, в общаге то сириец за ней ухлестывать начнет, то иорданец. Ходить к ним в гости в одиночку Катька боялась, брала с собой подругу. Лолка не возражала, поход в чужую комнату в качестве дуэньи приносил неоспоримый бонус – полопать чего-нибудь на халяву. Готовили парни вкусно и необычно, то луковый суп или чечевичная похлебка, то котлетки-кубех или салатик с булгуром и зеленью.
Сама Лолка не считала подружку красивой: водянистые глаза, если заглянуть поглубже, там вода-водица речная, прозрачная, течет-струится по камушкам пестрым, журчит-поет, а о чем та песня, есть ли в ней смысл, не поймешь. Волосы соломенные, не слишком густые, осенним расхристанным стожком. Короткие белесые ресницы; не накрашенной и на кухню выйти неприлично. А ноги? Прогнутые назад икры, если в профиль посмотреть и мысленно дорисовать козьи копытца, Катька превращалась в самочку сатира. Она казалось устремленной вперед, вот сейчас переступит цокающе и с места сорвется в галоп, на ходу набирая скорость.
Девчонки дружили, ссорились, расходились, чуть ли не ненавидели друг друга, а встретились спустя пять лет после окончания, и как не было ничего, как снова все с самого начала, ближе и не найти никого. И как всегда, Катьку выслушивать приходится. Она все рассказывает, рассказывает, журчит неостановимо, и понятно, чего ждет: не сочувствия даже, – согласия, подтверждения, что она, Катерина, во всем права. Это дорогого не стоит, знай кивай головой. Зато сама не выспрашивает ничего, не лезет, не интересно, не важно ей. Это удобно. Лолку когда совсем прижимало, когда казалось, – все край, больше не могу – она Алешку подмышку и к Катьке.
А прижимало еще как. Вот верно сказано, во многом знании – много печали. Со своими догадками она еще жила как жена, может не очень счастливая, но законная жена, а как узнала окончательно и бесповоротно, что Вовчик ей изменяет, что у него есть другая, женой себя чувствовать перестала. Теперь Лолка чувствовала себя любовницей.
Такой, к которой ее любимый может прийти, а может и не прийти. А она может только ждать.
Она сдала Алешку в ясли. Это был хороший платный садик, там был даже бассейн, детишки плавали каждый день. Лолка сшила дочке халатик из махрового полотенца, крошечный такой, розовый, с утенком на кармашке.
Если Вовчик был дома, она утром отводила девочку в садик, возвращалась и падала обратно в постель. Они могли провести на своей старенькой тахте полдня, то жадно набрасываясь друг на друга, то, привалясь к подушкам, полулежа, включив фильм из Лолкиной коллекции, лопали что-нибудь, запивая пивом, а то и шампанским. Выползали только в туалет или к холодильнику. Лолка сидела, приткнувшись к горячему боку Вовчика. В открытое окно струячил уличный сквозняк, студил жаркую постельную духоту.
– Поставь лучше какой-нибудь боевик, эта тягомотина надоела.
– Бегущего?
– Давай.
Лолка вылезала из-под одеяла, меняла кассету. Повернувшись к тахте, смотрела, как Вовка чистит апельсин. Свет от окна падал сбоку, золотил его профиль. «Как цезарь какой-нибудь или нерон, красивый, мой. Весь мой», – улыбаясь своим мыслям, она залезала обратно в одеяльное гнездо, прижималась теснее, замирала.
Потом Лолке надо было идти забирать Алешку. Вынырнув из перепутанных тенет постели, торопливо одеваясь, она спрашивала:
– Когда я вернусь, ты же будешь дома? Тебе же не нужно сегодня… на работу?
– Конечно. Куда я денусь.
И по тому, как Вовчик лениво развалился под смятым одеялом с разбросанными по нему апельсиновыми корками, по тому как он неспешно жевал кусок черного хлеба, положив на него полупрозрачный сервелатовый листик, по тому, как он смотрел в экран, где мчался куда-то подбитый дымящийся Шварцнеггер, Лолка понимала: он никуда сегодня не уйдет, он весь целиком и полностью достанется ей.
Когда через час она возвращалась с Алешкой, Вовчика дома не было.
А потом просто, как «сколько время», сказал:
– Я уеду из этой страны. Мы должны развестись.
Вот именно так. Сначала – «я уеду». Как уже решенное. И разговаривать тут не о чем. А «мы должны развестись» – это просто путь к «я уеду».
Но к этому моменту Лолка уже закалилась. Знала, в какую сторону движется. Она, ведь, ничего не сделала, не боролась, терпела. Значит, ждала.
Дождалась.
Он уедет с этой своей Рахилей. Сейчас немцы на самовздрюченном чувстве вины принимают русских евреев, дают им квартиры, деньги, встраивают их в свое общество. Сами уже перестали размножаться, так берут тех, кто плодится как кролики. Вот Рахиля немкой заделается, и Вовчик с ней на пару, – херр Батманофф, или как он там будет, может херр Гринфельд. Европээц! Поц! Шлемазл!
Ладно, черт с ним, пусть катится. Лолка ни сопли разводить, ни ругаться не стала. А смысл? Соплями никого к себе не привяжешь.
– Развестись – разведемся. Только сначала ты из комнаты выпишешься и ауди на меня переоформишь.
– Ну ты скважина. Не ожидал. Ну комната ладно, а это старье-то тебе зачем. Не машина – ведро с гвоздями.
– Ничего, Вовка. Пусть старье. Это ты новую жизнь начинаешь. А я старую буду донашивать.
Он дернулся шаланду продать. Съездил в Силламяево, взял с Ромки-Пыры восемьсот баксов, сказал, Лолка приедет, переоформит. Пыра Лолке звякнул, когда, мол, подъедет.
– Вовка, ты чего мою шаланду продаешь?
– Ты сдурела что ли, какую твою?
– А чью? Твою? Ты ее покупал? Шаланда моя, оформлена на меня. А ты тут вообще не при делах. Отдай Ромке деньги. А то…
– Что?
– Развода не дам. А еще встану с Алешкой под окнами у твоей Рахили и день и ночь стенать под дождем буду. У нее самой двое детей, она меня пожалеет, тебя бросит, в Германию не повезет. Не пожалеет, развод размусоливать в суде год буду, без тебя уедет. И останешься ты, Вовчик, между всем, и там не ам, и тут не дам.
Лолка выиграла. Вовчик действительно вернул деньги Ромке. И больше о шаланде не заикался. Может не ожидал, что она все про него знает. Какая разница.
Они развелись.
После развода Лолка предалась бешеной активности: она рванула на родину и там экстерном сдала на права, спасибо ребятам с нашего двора и паре сотен баксов, закончила курсы эстонского, а заодно и финского языка, чего там, языки-то однокоренные, получила эстонский паспорт. Вовка еще со своей Рахилей на чемоданах сидел, а она уже стала гражданкой европейской, пусть и слегка занюханной, но европейской все же страны.
* * *
– Кать, а чего принести?
…
– Не, давай торт не надо. Я лучше бутылку вина куплю и фруктов каких-нибудь. Ладно? – разговаривая по телефону, упираясь глазами в свое отражение в мутноватом зеркале, Лолка всегда представляла собеседника, начинала «строить лицо», превращаться в того, кто был на том конце провода.
Сейчас она была Катей. Серьезная такая: губы слегка поджаты, взгляд твердый. Катька обо всем рассуждала весомо, у нее даже выбор батона каждый раз был значительным актом. И всегда верно было то, что делала она, остальное население планеты разумностью не отличалось. Вот и Лолка, держа трубку возле уха, слегка покачивала головой, осуждая. Что осуждая? Не важно. Поездку Димы к родителям, эти надоевшие дожди, музейные дрязги. Если Лолка разговаривала с Вероникой Игоревной, ее начальницей по экскурсионным делам, она ссутуливалась, серела, голос, тихий, усталый, слегка подхрипывал. Если звонил из Таллина Тошка, отвечала, чуть растягивая слова, с ленцой, становилась уверенной, хищной. Слегка оттопыривала нижнюю губу, чувствуя прилипшую к ней сигаретку – Ляма ухитрялся разговаривать, не выпуская окурок изо рта. Она перетекала в своего собеседника, настоящая Лолка оставалась за ледяной пленкой зеркала, в стеклянной холодной нереальности, а здесь, облокотившись о полочку, прижимая зеленую телефонную трубку к уху, стоял Ляма, сытый, располневший, расстегнувший давящий ворот английской рубашки.
Это была игра. Но игра эта приносила свои плоды, Лолка научилась разговаривать с каждым на его собственном языке. Ее все воспринимали как свою. А это дорого стоит.
Катя говорила и говорила, Лолке было достаточно лишь время от времени согласно угукать в трубку. Вот не может завтрашнего дня дождаться, прямо сейчас надо все рассказать. Ведь с работы же звонит. Неужели там ее никто не слышит? Завтра о чем тогда говорить? Снова начнет раскручивать тему по новой. Про Диму своего, живущего, как рыба в аквариуме, ничего кроме своих бразильцев не видит. Анекдот: одень противогаз – не заметит. Вадим приходил, починил тумбочку под телевизором, там петля вывалилась из дверцы, ну опилки, ты ж понимаешь, они выкрошились, дверца год криво висела. А он, Вадим этот, любовник Катькин давний, чего-то туда набубенил, петлю на место поставил, как новенькая, все ровненько теперь. Дима, естественно, не заметил.
Лолка Катиного счастья: «хочу с мужем сплю, хочу с любовником» не понимала. И Димыча было жаль. Хорошо, что он ничего не знает. Значит, ему повезло больше, чем Лолке. А Вадим этот… Катька еще, когда учились, про него рассказывала, какой он распрекрасный. Прямо бог, и от головы его исходит сияние. Ага, спит с женой своего друга, как так и надо. Хотя Катька ведь сначала любовника завела, а замуж позже вышла. У нее стаж любовницы больше, чем стаж жены. Да какая разница, все равно этот ее Вадим – свинья.
Вадим
домой идти не хотел. Пятница – короткий день, последний чай в отделе отпили, сейчас музейные начнут по домам разбегаться. Все торопятся. А он нет. Идти в пустую квартиру не хотелось. Жена опять улетела в командировку, на этот раз аж в Штаты. И дочку с собой прихватила: «пусть посмотрит на нормальную страну». Вторые выходные торчит дома один. Скучно. Он даже ремонт затеял, поменял обои в их с Илоной спальне. Нашел такие интересные, серебристо-серые с тисненым рисунком, крупными, размером с блюдце, орхидеями. Цена, правда кусается, ну да ладно, чего экономить, однова живем.
Он собрал чашки, надо поухаживать за своими дамами, и пошел в туалет мыть.
Туалет у них на этаже был своеобразный, сначала заходишь в просторный холл, по-другому и не назовешь. По одной стороне ряд умывальников, над ними длинное-предлинное зеркало в деревянной резной раме, белой, слегка облезлой и местами пообкусанной. Напротив – три банкетки вытертого бардового бархату, несколько затрапезного вида. И между ними – хапешницы, времен Очакова и покоренья Крыма, высокие чугунные вазы. Тут удивляться нечему, кесарю кесарево, а музею – музеево. На стене выше банкеток и пепельниц – зеркало, близнец того, что над раковинами. Проходя между ними, оказываешься в бесконечном зазеркалье, зажатым меж бесчисленных рядов банкеток и раковин. Из этого холла два высоких портала ведут собственно в туалеты, мужской и женский, дальше там ничего интересного, все современное вполне, никаких раритетов.
«Надо бы в парикмахерскую зайти, кудлатость пообстричь, не солидно», – Вадим разглядывал свое лицо. Пощупал на затылке, плешь начинает вырисовываться. Печаль. Скоро будет тридцать семь. Возраст Пушкина. А что в активе? Кандидатская? Ну да. Дак сколько лет уж прошло, семь или восемь? Уже пора о докторской думать. Да что-то все не до нее. «Разленился, ты, дружок», – он еще раз покрутился, зазеркалье с готовностью выбросило веером его отражения, хочешь спереди, хочешь сзади: «Трам-па-пам-па, покинутый, брожу я под утренним солнцем», – пять шагов в ритме Кумпарситы по зеркальному коридору, наклон над воображаемой партнершей. Тело помнит.
* * *
Пять школьных лет отдано бальным танцам. Он ради них изменил айкидо. А ведь, можно сказать, вырос на татами. Мать, мастер спорта международного класса, чуть не с рождения таскала Вадьку сначала на свои соревнования, потом на турниры своих учеников. Увидев однажды, как трехлетний сынок повторяет кихон доса, движения тренировавшихся в зале, поставила его «в строй». Гением айкидо он не стал, а в шестом классе в очередном дворце спорта на выездном турнире случайно забрел в соседний зал и попал на конкурс бальных танцев. Просидел там до конца и вышел адептом фокстрота, пасодобля и румбы.
Когда учился в седьмом, они переехали в другой район, отцу, секретарю парткома Кировского завода дали трехкомнатную квартиру на Ветеранов. Вадим пошел в новую школу. Здесь про его «борцовское» прошлое никто не знал. Здесь ему дали кличку Балерунчик за танцевальные выступления на школьных концертах по любому поводу. Выступать ему нравилось, и прозвища своего он не стыдился. На дискотеках ему не отказывала ни одна девчонка, даже если была старше. Ростом его бог не обидел, а красиво пройти в паре через весь зал хотела, наверное, каждая. Чтоб, как в кино.
На день рождения мать подарила ему голубой мохеровый шарф, привезла из Югославии. Вадим пришел в нем в школу, и в первый же день этот шарф в раздевалке вытащил из рукава его куртки и напялил на себя гроза и ужас всей школы, Витька Жарков по кличке Клосс. Скорее всего, это прозвище он придумал себе сам, вряд ли кому другому пришло в голову назвать этого архаровца в честь героя-разведчика из фильма «Ставка больше чем жизнь». Витька гаденышем был редкостным. Восьмиклассник-переросток, пару раз остававшийся на второй год, достал всю школу. Учителя просто терпели его, стараясь дышать глубже, повторяя как мантру: «Всего ничего осталось, закончит восьмой и уйдет навсегда».
Вадимов класс сидел на биологии. Биологичка, мелконькая старушенция, ходившая в школу в кримпленовых костюмчиках, зеленый – на каждый день, розовый – на праздники, едва возвышалась за огромным, поднятым на подиум, столом, писала что-то в журнал, иногда облизывая перо чернильной ручки. Они читали учебники, готовясь к опросу. Было в общем-то тихо. И в этой тишине из-за двери из коридора донесся проникновенно-зовущий голос:
– Сикля! Сиклюшка!
Это Клосс, выгнанный с урока, пришел дразнить биологичку. Она работала в школе уже тридцать лет, и тридцать лет тащила за собой непонятное прозвище Сикля. Школьники менялись, кличка оставалась.
Несчастная училка делала вид, что не слышит, продолжала писать. Класс, безмолствовал, опустив головы в учебники. Из-за двери доносилось вновь и вновь:
– Сиклюшка! – и страстные вздохи.
Это было не смешно.
Наконец, училка не выдержала, слезла со своего деревянного броневика, быстро подошла к двери и распахнула ее. Заржавший Клосс в три прыжка сбежал по лестнице, что была прямо напротив класса, вниз. Биологичка закрыла дверь. Через пять минут все повторилось.
Он задирал девчонкам юбки, вырывал у них из рук сумки, и отбежав, вываливал содержимое на пол, «показывал Москву» малышне: тянул за уши вверх, пока пацаненок не начинал верещать. Один раз Клосс засунул в дипломат Ирке из Вадимова класса живого голубя. И когда та открыла в начале урока свой чемоданчик, голубь с привязанными к лапкам ручкой и карандашом, выпорхнул прямо ей в лицо, доведя беднягу до истерики. Пол-урока они пытались выгнать голубя в окно, но он не давался, кружил по классу, садился на шкафы и люстры, нагадил сверху прямо на журнал.
Все это Вадима не касалось, Клосса он не замечал. До того дня, когда в раздевалке увидел свой новенький шарф на шее этого придурка.
– Отдай!
– Чего отдай, мля! Было ваше, стало наше.
Клосс возвышался над Вадимом, забравшись на ободранный стул, на котором обычно сиживала техничка. В раздевалке собралось человек десять-пятнадцать, они ждали представления. Клосс красовался. Даже без пьедестала, сооруженного из стула, он был выше семиклассника Вадима почти на голову, в плечах шире раза в полтора, ему уж, наверное, семнадцать исполнилось, или около того.
– Шарф отдай!
– А ты возьми. Чё, Балерунчик-зае…нчик, слабо?
Клосс спрыгнул на пол и пошел на улицу, за ним повалили остальные зрители. Вадим, как был без куртки и портфеля, побежал следом. Он знал, что выглядит нелепо, как щенок, бегущий за грузовиком. Но это было не важно. Сейчас главное было вернуть шарф, новенький мохеровый шарф, подарок на недавний день рожденья. Он еще раз крикнул:
– Клосс, отдай, зачем он тебе?
И тут этот поганец, даже не оборачиваясь, снял шарф с шеи и бросил его в мартовскую лужу, грязную глубокую лужу с траурной зубчатой каемкой черного льда:
– Да на, зае…нчик, забирай, не плачь.
Шарф тонул, сливался с мутью, только маленький голубой глаз обрисованный серыми скорбными тенями, оставался над поверхностью. Вадим почувствовал, как стало холодно в животе. Холод быстро поднялся выше, сжав легкие стылым железным обручем. Он постарался глубоко вдохнуть, набрать полную грудь воздуха, разорвать этот жмущий обод. И когда тот лопнул, по всему телу, по всем жилкам и сосудам разлилась ледяная спокойная ярость. Он рванул вслед за уходящими парнями. Те как раз остановились у дальнего угла школы. Клосс вытащил мятую пачку Явы. И когда он сделал первую затяжку, Вадим подскочил сзади и отвесил хороший пендаль. Такого Клосс точно не ожидал. Кто-то заржал. Кто-то свистнул. Парни начали смыкать круг, в середине которого были двое, бугай в сером полупальто и нахлобученной на нестриженные патлы кроличьей ушанке и пацан, стоящий в какой-то нелепой позе, левая нога чуть впереди, полусогнутые руки с растопыренными пальцами – перед грудью. Клосс бросил недокуренную сигарету и сплюнул под ноги Вадиму:
– Мля, смерти хочешь, Буратино? Ща получишь, твою мать.
Вокруг гудели:
– Дай ему, Клосс! Вот падла мелкая. Учить таких надо!
– Ты чё, ты же его укокошишь! Витька, кончай! Ща училки сбегутся.
– Балерунчик, тебе хана!
Дальше никто не успел сообразить, чего было-то. Клосс быстро выбросил вперед сжатый кулак, он метил дать пацану по зубам. Но пацан схватил двумя руками эту летящую ему в лицо ракету за запястье, потянул на себя, и вдруг здоровый парень непонятно почему завалился вперед, рухнул на заплеванный, покрытый трупными пятнами застарелых наледей асфальт.
Шапка в сторону. Мордой в холодную грязь.
А Балерунчик, упав на одно колено, левую ладонь вдавил в лопатку поверженного врага, правой высоко завел Витькину руку. Здесь Вадим должен был остановиться, противник побежден. Но ярость по-прежнему колола его изнутри ледяными иглами. И он не остановился. Сильно надавил на заведенную руку еще раз.
И услышал, ладонями своими услышал, как с хрустом провернулся, выворачиваясь, плечевой сустав Клосса.
Как тот закричал, как заорали вокруг, он не слышал. Кто-то из одноклассников сунул ему в руки куртку и портфель, брошенные в раздевалке. Вадим видел перед собой лица, разевавшиеся рты, но он не слышал, что они говорили. В ушах стоял громкий, просто оглушающий, хруст рвущегося внутри себя, в своей нутряной теплоте человеческого тела. Он вытащил из лужи свой шарф, отжал его и ушел домой. Ушел, не оглядываясь.
Конечно, мать вызвали в школу. Она стояла перед директрисой, смотрела ей прямо в лицо и слегка улыбалась. Директрису, уже давно пенсионного возраста толстую еврейку, не боявшуюся ни черта, ни дьявола, ни РОНО, это нервировало. И взгляд этот в упор, и полуулыбка непонятная. Она вылезла из-за своего стола, подошла к подоконнику, посмотрела сквозь заплаканное дождем стекло на улицу.
Дождь шел всю ночь и весь сегодняшний день, он очистил город, смыл со школьного двора остатки дырчатой коросты наста. Вчера, когда к ней в кабинет ворвался кто-то с воплем: «Жарков! Покалечили!», она, не поняв, не сообразив, кто и что, кого на этот раз отделал этот паршивец, уже неслась вниз по лестнице, оскальзываясь на ледяных струпьях бежала к толпе школьников в дальнем углу двора. И увидев сидящего на грязном асфальте, воющего, размазывающего сопли по морде, Клосса, обрадовалась и с трудом подавила желание пнуть его, вот так наподдать ногой, чтоб взвыл еще громче. Но вместо этого выдохнула:
– Кто?
– Вадька Сиденко!
Она не помнила такого:
– Какой Сиденко?
– Из седьмого «А», новенький.
Ах да, красивый такой мальчик, танцует, учится хорошо. Как он мог уделать этого жлоба?!
Она пришла в седьмой «А» в начале первого урока, думала, что мальчишки не будет в классе. Это было бы логично, «заболеть» на пару дней, подождать, пока гроза пройдет. Но Вадим был на месте.
– Сиденко, бери портфель и ко мне в кабинет.
Он стоял перед ней и улыбался. Не то, чтобы так уж явно, не губами, но она видела улыбку в глазах, в расслабленной позе. Она не стала произносить дежурную речь: «недопустимо… в стенах советской школы… избивать товарища…»
– Ты вроде балетом занимаешься?
– Бальными танцами.
– Витьку Жаркова за что отлупил?
Мальчишка не ответил. Да ей было и не надо, все ей уже рассказали вчера. Пока приехала скорая, забрала Жаркова с вывихом плечевого сустава, врач очень удивлялся: «надо ж так упасть», со всех сторон сыпалось: «А он шарф… да, и в лужу… А этот хоба… А Клосс и посыпался…», все были возбуждены, размахивали руками, показывали, где был один, где другой…
– Родителей в школу, сегодня же.
И вот теперь перед директрисой стояла его мать, невысокая молодая, даже слишком молодая для того, чтоб иметь сына-семиклассника, женщина с короткой стрижкой. И тоже улыбалась. Как и ее сын. Директриса вздохнула, хочешь-не хочешь, а «правильные» слова говорить надо:
– Вы же понимаете, ваш сын напал на своего товарища, избил его, серьезно покалечил…
Она собиралась продолжить про «недопустимо» и «советскую школу», но ее перебили.
– А вы бы предпочли, чтобы «товарищ» покалечил Вадима?
Директриса растерялась:
– Нет, но… – она развела руками, не зная, что добавить, и неожиданно для себя ляпнула ну совсем уже глупость, – но ведь он же мог его убить.
И услышала в ответ:
– Иногда чтобы выжить, нужно убивать.
Повисла пауза. Потом мамочка добавила:
– Я скажу сыну, что он нарушил одно из главных правил айкидо. Правило заботы о противнике. Это недопустимо.
– Скажете и все?
– Да. Или вы хотите, чтоб я поставила его коленями на горох? – она вытащила из кармана своей модной оранжевой курточки вязаную шапочку с меховым помпоном, совсем детскую шапочку, повертела ее в руках и добавила:
– До свидания.
– До свидания, – только и оставалось ответить.
Мать поговорила с Вадькой. Холодно. Его просто морозило от ее жестких глаз, заглянешь – там затылок, спина, – уходит, оставляет его одного, – мерзни… В дрожь бросало от ее слов-ледышек: «нельзя… человека… из-за барахла…»
И он запомнил: нельзя. Но понял: можно.
Дело замяли. Вадим получил неуд по поведению в третьей четверти. Клосс в школу не вернулся.
* * *
Вадим еще раз прошелся вдоль зеркал, закинул ладонью отросшую челку назад. Вообще «кудлатость» ему шла. Черные глаза, кудреватые лохмы, бородка, – широкоэкранная цыганистость.
«Бабка цыганкой была, – говорил он очередной своей девоньке, – гадать по руке научила. Хочешь погадаю?» Девчонки неизменно на это велись. Наговорив кучу ерунды про долгую жизнь, короля на пути, любовь и счастье, целовал открытую ладошку. И если девонька не выдергивала эту ладошку, если допускала, можно было подтянуть за нее, как за поводок, к себе и поцеловать уже куда положено. Прием был отработанный, верный.
«И я б тогда водил ее на поводочке, собачку,» – крутилось у него в голове на мотив битлов.
– Чего пляшешь? Премию дали? – вошел Костик, парень из их отдела.
Костик был человеком свободным, ни жены, ни детей. Вот кто может скрасить Вадиму долгий пятничный вечер.
– Слушай, Костик, пойдем по пивку вдарим. Тут недалече паб ирландский открылся. Ничего так. Сходим?
– Не, я домой. У меня собака болеет.
– Чем на этот раз?
Неженатый Костик был женат на своей собаке. Его кламбер-спаниель с именем, состоящим из пятнадцать слов, а для своих – Матильда, родословную имела похлеще, чем сама британская королева. Куда там Виндзорам, Йоркам и Ланкастерам вместе взятым до этой суки. Костик со своим пролетарским происхождением выглядел рядом с ней даже не принц-консортом, а разве что мажордомом, организующим быт своей госпожи. Как и полагается особе с километровым перечнем знаменитых предков, Матильда имела все пороки, присущие знати, и все признаки аристократического вырождения. Она была глупа, сварлива, капризна и постоянно чем-нибудь болела, то у нее колит, то энтерит, то отит, то стоматит. Костику она расслабиться не давала.
– Не знаю пока. Думаю, почки. Я ветеринара вызвал на вечер. Наверняка, опять уколы ей делать придется.
Костик отпал. Придется все-таки ехать домой. Пива можно и возле дома взять, в чапок зайти. Чем бы себя завтра-послезавтра занять? Может, и у Златки в комнате обои переклеить? Нет, дочь не потерпит такого вмешательства. Не маленькая уже, через год школу заканчивает. Возраст независимости и качания прав. В этом она вылитая мать.
* * *
Илону, жену свою, Вадим под себя подогнать так и не сумел, хотя пытался. Поженились они, когда он из армии пришел. Чтоб побыстрее на гражданке освоился, потащили его приятели в ДК Кирова на танцы. Играл какой-то ВИА, музыка гремела, крутился зеркальный шар под потолком, разбрасывая цветные блики по лицам танцующих. Вращались прожекторы, синие, желтые, красные световые лучи метались вверх-вниз, искажая пространство, визуально выгибая прямоугольники стен, меняя пропорции, превращая зал в аквариум.
Эту девушку он приметил сразу, она была красивая. Чем именно она выделялась среди других колышущихся, как водоросли, тел, он бы сказать не мог, красивая – и всё. И еще она была в джинсах, ранглеровских вельветках фирменного песочного цвета. Крутая девушка. Он пригласил ее танцевать, повел в медленном танце. Вести ее было приятно, она была легкая, послушная, он даже рискнул на алеману, крутанул ее, и получилось. Потом позвал покурить на улицу, там и познакомились. Имя ее звенело колокольчиками: «Илона». Красивое имя, крутое.
Время понеслось, как камень из рогатки: от знакомства до свадьбы полгода прошло ли. Нет. Всего пять месяцев, и вот они во Дворце бракосочетаний на набережной Красного Флота, он в новом костюме-тройке, темно-синем, «томно-синем», она в финском белом платье с кружевом, в фате длинной-предлинной, до полу. Друзья. Шампанское. Счастливые родители. Деньги в конвертах. Стиральная машина. Кооператив. Нет кооператив, однушка в Озерках, был позже. Это, когда уже дочь родилась, родители, скинувшись, им купили. До этого они снимали комнату.
На свадьбе дядя Илоны, большая шишка из Большого дома предлагал Вадиму по-родственному заместить только что снятые армейские погоны новыми, ментовскими, как он сказал, пока плечи не остыли. Обещал посодействовать и пристроить куда-нибудь на непыльную службу, в ОВИР, например. Но Вадим решил, ну его, наслужился, хватит. Надо покрутить башкой, понять, куда двигаться по жизни. Но особо оглядеться не дали, за дело взялась новоиспеченная жена.
– Поступай к нам в ЛЭТИ или вон в Техноложку, у тебя ж по физике с математикой всегда о-тэ-эл было, олимпиады там… Сам же говорил.
– Не, не хочу. Физмата я наелся, сопромата боюсь. Вообще я – человек не матерный. Вежливый я. Добрый. Гуманный. Гуманитарный.
– Ну тогда на филфак.
– А отпустишь? Там одни девки. Уведут твоего мужа-красавца.
Илона запустила пятерню в его кудри, легонько дернула:
– Пожалуй на филфак не отпущу. Тогда остается философский, психологический, исторический…
– Хватит, хватит, – он замахал на нее руками, – у меня не жена, а справочник для поступающих в вузы. На истфак попробую через год, подготовиться надо. Не помню ни черта.
Но годик повалять дурака она ему не дала. Сказала:
– Летом будет прием на ПО, тебя после армии возьмут, никуда не денутся. Как раз год эта подготовилка идет, зато потом гарантированно поступишь. Провалиться сумеет только слепо-глухо-немой имбецил.
Как-то так вышло, что двигателем и главным решалой в их доме стала жена. Вадим поначалу дергался, пытался сам рулить в их семейной лодке, но каждый тур «Царя горы» выигрывала Илона, и он сдался. В конце концов ее решения всегда оказывались более рациональными.
Дома он звал жену Илькой. Только дома, никогда не называл ее так при друзьях-подругах, а тем более посторонних. Это было особое имя, оно определяло другую женщину. Илона была целеустремленной, как выпущенная из лука стрела, у нее все было просчитано на несколько лет вперед: она закончит институт, распределится, и вместо выхода на работу, сядет в декрет, родит ребенка, а на работу – потом. Когда ребенка можно будет отправить в садик, она вплотную займется карьерой, прозябать до пенсии каким-нибудь технологом она не собирается.
Правда, жизнь внесла коррективы в ее планы. Дочь поспешила родиться, не дав маме закончить институт. Но Илона выкрутилась, академку брать не стала. Бабушки им не помогали, у маленькой Златки была няня. И технологом жена долго не проработала, когда страну накрыло капитализмом, она пристроилась в американский ОТИС, что подмял под себя все рухнувшее лифтовое хозяйство России. И там быстро пошла в гору, командировки, курсы повышения, тренинги, она много ездила, и по стране, и за границу.
Илона была веселой и общительной, вокруг нее постоянно вертелись люди, сослуживцы, родственники, приятели, подружки. Илька была женщиной мягкой, обволакивающей, домашней и теплой. От Илоны в ней оставалась только неукротимая смешливость по любому поводу. Но весь ее колокольчатый смех, все ее улыбки, вся она вообще принадлежала только ему, Вадиму, и больше никого вокруг них не было.
Она сначала фыркала недовольно: «Что еще за Илька? Как собачонку мелкую подзываешь. Перестань». Потом привыкла, может быть поняла, что новое, домашнее имя – это его подарок ей, возможность стать двойственной, возможность вырастить в себе новую личность, иную.
* * *
Он шел обратно в отдел, навесив на растопыренные пальцы все шесть чашек.
– О, привет, – ему навстречу их кабинета главного хранителя вынырнула Катюха. Он разулыбался:
– А, наше вам с кисточкой.
И пропел, пританцовывая:
– Капли датского короля Или королевы, – поклонился, разведя руки с нанизанными на пальцы чашками,
– Это крепче, чем вино, Слаще карамели.
– Все паясничаешь?
– Отнюдь, просто навеяло. Вот тебя увидел и… – приложил правую руку к сердцу, чашки звякнули друг об друга, – … навеяло.
Он вовсе не хотел ее видеть сейчас. Боялся, привяжется, и тогда придется как-то отбояриваться, придумывать что-то, но в нынешних его планах, а скорее в нынешнем их полном отсутствии Кати не было, она была ему не нужна сегодня. Чего ее вынесло прямо под ноги?! На прошлой неделе, маясь от скуки, он уже приводил ее домой. В среду что ли? Или в четверг?
Нет, Катюха, она клевая баба. В соку, что называется. Но это ж сколько лет-то уже, а? И не сосчитаешь.
Году в восемьдесят седьмом, что ли, он их на раскоп возил, желторотиков-третьекурсников, или еще в восемьдесят шестом? Никогда даты запомнить не мог. Чего их запоминать, жизнь несется со свистом, с про̀свистом, на поворотах заносит, – колеса в стороны.
В те поры хорошо было: лето, озеро, палатки, девчонки. Тогда вдруг художник заболел, свалил посреди процесса, кому теперь раскоп зарисовывать. Он выбрал девоньку посимпатичнее. Ну и само собой… Он ей еще тогда песни пел, романсы. Она сидит, глаза вытаращит, слушает. Смешная. Птенец нахохленный. Ему всегда нравилось таких замороженных оттаивать. Снегурочки провинциальные. Она, кстати, в постели оказалась ничего. Сначала, конечно, деревянная, чего делать, куда руки, куда ноги – не знает. Но это как в танце, если поведешь грамотно, партнерша ответит.
С Катюхой получилось.
Сколько таких катюх он на смазанные сексуальные рельсы поставил? Хватает. Но все остальные как-то сами в сторону отходили. Лето кончилось, страницу перевернули, потом в городе только привет-привет. А тут запросто отвязаться не удалось, влюбилась в него по это самое. Решила, видимо, что на всю жизнь. Ну если сама предлагается, отказывать – грех. Он ее даже домой привозил, они с Илькой как раз только в новый кооператив переехали. Не только Катюху, были и другие подруги боевые. Когда Димыч, приятель его, на Катьку запал, Вадим обрадовался, повод развязаться образовался. Она пошумела, поплакала чуток, но смирилась. Все, помидоры, наконец, завяли.
Потом как-то вышло, что Катька распределилась в музей археологии, в тот самый отдел, где сидел Вадим. Не иначе как мамаша Димыча разложила пасьянс из своих связей-козырей и пристроила невестку на теплое местечко. А она, дуреха, решила, что это его рук дело. Ага, спросили мальчика-мэнээса. А она такая: «Я все понимаю, только ты… спасибо…» Как она его тогда доставала, в туалет из отдела не выйди, тут как тут с разговорами. То просто щебечет, то пытается отношения выяснить. Только что письмами его не забрасывала как в «Служебном романе». Он даже в другой отдел перевелся, из неолита в восточных славян, лишь бы подальше от нее.
* * *
– Вадим, разговор есть.
Вот, знал, что привяжется.
– Извини, Катюха, некогда. Спешу. Вон Костик просил помочь, его баронесса ушастая опять хворает. Надо посидеть у одра больной, за лапу подержать.
– Да подожди ты, это по делу. Меня главный хранитель вызвал, а я…
– А если по делу, то в понедельник. Все, рабочий день закончен. Пока, дорогая.
Он чуть не бегом припустил по коридору, скрылся за поворотом. Но в голове засвербило: а чего это Его Величество Главный Охренитель хотел от Катюхи, и при чем тут он, Вадим. Вырисовывалось нечто беспокоящее. Да ладно, в топку все, до понедельника о драконах ни слова.
Все
яблоки что ли чистить? Куда их столько? Кать, тут кило три…
– Штук восемь возьми, они мелкие.
Лолка вынимала из корзинки, стоящей на подоконнике, яблоки, старалась брать самые красивые. Чуть приплюснутые, розовые, с одуряющим запахом лета, зноя и солнца, с которым они вот только что играли в прятки, скрываясь под листиками родной яблони. А теперь их выложили на блюдо, пестрое, восточное, с яркой синей каймой, и они в этой небесной рамке заиграли закатными розово-золотыми бликами, рассыпая по тесной кухне свою яблочную пахучую радость. Чистить и резать их на шарлотку было жаль.
Катя взбивала яичные белки, перекрикивая гудящий миксер:
– Прикинь, говорит: «Какую Захаркину рубашку замочить»! Проснулся. Я ему про тряпку, а он мне про рубашку. Ну как так можно? – она недовольно покачала головой.
– Да ладно тебе. Димка – нормальный мужик. Вот чего его к родителям именно сегодня понесло? Мы б с ним хлопнули по стакану̀. О, да, я ж забыла совсем, – Лолка метнулась в прихожую, вернулась, на ходу открывая сумку, – я ж бордо купила! Настоящее. Тут у вас за углом.
Она поставила на стол бутылку. Один в один, как Катина вчерашняя.
– И я купила. Такую же. Давай одну прям сейчас откроем, попробуем. Штопор достань. Там, где ложки. А Дима через часик придет, не расстраивайся.
Лолка открыла бутылку, понюхала, вроде нормальное, кислятиной в нос не шибает. Вытащила из шкафчика пару стаканов, тонких, пузатеньких, не хуже фужеров, налила в оба по чуть-чуть.
– Кать, ты ж говорила он на весь день тю-тю.
– Ага. Говорила. Димка только ушел, свекровка позвонила. Она билеты в театр взяла на сегодня. В Кировский на «Князя Игоря». Ну и знамо дело, ей надо к косметичке бежать, в порядок себя приводить, потом в парикмахерскую. Можно подумать, это она князя Игоря петь собирается. Или лучше Кончака, ей бы подошло. Короче, Дима приедет к ним, заберет какие-то дары и обратно сразу посвистит. Нынче мамочке не до него. Раньше б позвонила, мог бы и не ехать. Вошкался бы со своим Барбозой весь день и попискивал бы от удовольствия.
Ну если Катерина про свекровь свою завела, это надолго. Это у нее всегда есть, чего сказать. Вроде давно не живут вместе, демаркационную линию в холодильнике не пересекают, встречаются раз год по завету, а все равно… Копит Катька обиды, собирает из них гербарий. Найдется случай, вытащит на свет такой засушенный скукоженный листик, повертит перед носом, обсмотрит со всех сторон, обнюхает, насладится переживанием и обратно в папочку – пусть лежит. И сейчас тоже вслед за свеженьким потащила усохшее, рассыпающееся уже тельце давнишней обидки.
– На дачу тогда приехали… Мы, наверное, месяц как поженились. Только я во двор, она мне ведро тык в руки: «Картошечки накопай, ты же умеешь, Катенька». Знамо дело, я – дура сельская, спинка черненькая, брюшко беленькое, лапки в дерьме. Потом ягод ей еще набери. Батрачку себе нашла. Больше я на ихнюю дачу ни ногой! Пусть сами свою картошку копают. Да было бы чего копать! Они весной три ведра зароют, а летом давай искать. Ищут, ищут, лопатами машут, дай бог, полведра мелочи насобирают. Им никто не сказал про окучивать-полоть, бедолагам.
Под неторопливый треп и французское вино, а девчонки уже налили себе по второй, шарлотка дозревала в духовке. На кухне было жарко, в открытую форточку едва задувало. Август хоть и перевалил на вторую половину, но был на удивление теплым, влажным, банным.
* * *
Дима вышел из троллейбуса. В каждой руке у него было по здоровой матерчатой сумке, в каждой сумке – по четыре литровых банки варенья и по трехлитровой банке компота. И еще пара одинаковых рубашек. Рубашки эти были куплены отцу лет пятнадцать назад, но даже из упаковки не вытащены. Может, тот решил, что в горизонтальную черно-белую полоску и с коротким рукавчиком ему ходить не солидно. Хорошо вылежавшись в родительских закромах, теперь они достались Диме. Он, безусловно, тоже их надевать не собирался. Куда с такими длинными доисторическими воротничками, разве что на новогодний карнавал, – берет черный добавить, и костюм битника готов. Ладно, полежат полгода в шкафу, потом на дачу их отвезет, скажет, испачкались или порвались. Хотя прямо сейчас с удовольствие бы надел даже такую, он весь взмок, под мышками расползлись безобразные темные круги.
– Димыч, здоро̀во! – кто-то окликнул его сзади.
Он начал разворот, не быстро, с таким-то грузом, пристегнутым с обеих сторон. Дима чувствовал себя тяжелым железным утюгом, линейным кораблем, неожиданно изменившим курс. Банки угрожающим хором звякнули в отсеках.
– Куда такой нагруженный? По выходным на рынке приторговываешь?
Дима, наконец, повернулся. Перед ним стоял Вадим. Вот уж на кого не чаял наткнуться. Они не виделись тыщу лет. Да собственно, после свадьбы пару раз встречались, а потом как-то дружба сама собой заглохла. Чего это он тут?
– А-а, да, привет-привет! Какими судьбами в наши края? – Дима поставил свои котули на асфальт, протянул руку.
Он улыбался, но в мозгу забилась попавшей в паутину мухой мысль: а случайно ли Вадим оказался возле их дома именно тогда, когда он, Дима по идее отсутствует. Хотя там же Лолка должна быть. Да и вообще ерунда какая-то, чего он сразу заочковал.
– Нормальные дела! В ваши края… Живу я здесь, вот что. Третья улица Строителей, дом двадцать пять, квартира двенадцать, Шевелевы мы! Я, вообще-то, валик вышел купить, потолок хочу в кухне покрасить, – Вадим махнул черным целлофановым пакетом назад, прямо за его спиной был вход в маленький магазинчик «Все для ремонта».
Муха выпуталась из паутины и, победно загудев, улетела из Диминой головы, он развел руками:
– Да ладно! И давно? Живешь тут, в смысле, давно?
– Порядком. Лет шесть. Как-то так. Златка в школу пошла, Илона сразу: «Девочке нужна своя комната». Мы в долевку вписались, в трешку, на последнем уже этапе, ну чтоб не зависнуть надолго, а то и навсегда. Сам знаешь, как оно бывает. Год где-то ждали. Поболе даже. Такие дела. Мы вон там живем, за проспектом, еще два квартала отсюда. А ты-то тут чего, вы ж вроде на Московском?
Вадим прекрасно знал, что Дима с Катей живут во дворе дома, где был строительный магазин. И двор с деревянной горкой без лестницы, вросшей в землю песочницей, качелями и скамейками под кустами, где любят сиживать мамашки с колясками, помнил наизусть. Сколько раз он бывал тут. Димка – сам дурак, оставляет свою бабу одну, на даче сиднем сидит. А дамочка скучает. Представил Катьку в виде томной барыньки с гладко зачесанными волосами и локонами вдоль лица, в шелковом пеньюаре с павлинами, киснущей на козетке с томиком Золя в руке. Усмехнулся, не тянула Катерина на барыню.
Поначалу не хотел приходить к ней, ему проще было у себя дома, а то мало ли что, не хватало еще в анекдот вляпаться. Но Катюха уверила, что муж всегда звонит, когда домой собирается: с работы, от родителей, с дачи, откуда бы не возвращался. Всегда, обязательно. Говорит, во сколько будет. По-другому не бывает. Традиция такая, регламент. У него все в жизни по регламенту. И правда, неоднократно при Вадиме звонил, через час, мол, придет. За час ого-го сколько успеть можно.
Когда увидел старого приятеля, обвешанного сумарями, как вьючный мул, сначала подумал, а сто̀ит ли окликать, раз тот его не заметил. Не виделись несколько лет. И дальше могли бы не встречаться. Но уж больно скучно было дома одному, и какого черта, почему бы не поболтать пару минут.
– Да ты знаешь, мы ту квартиру разменяли.
– И давно? – Вадим продолжал игру.
– Четыре года здесь гужуемся.
– Надо же, живем по разные стороны проспекта, как на разных берегах реки без моста. И не встречались ни разу.
Они стояли посреди широкого тротуара, перегретого, исходившего душным теплом, готового растаять, уплыть из-под ног, парились на солнце, не думая спрятаться в тень от автобусной остановки. Вадим, которому свет бил прямо в глаза, щурился, и Дима виделся ему точно таким же как при их последней встрече, бог знает сколько лет назад, вчерашним студентом, для взрослости отрастившим пшеничную щеточку усов. Самого себя он вдруг осознал старым, отжившим, будто время текло только для него, сквозь него. Текло, заносило илом скуки, тащило по камням, кружило, замыкая в бесконечную, повторяющуюся одинаковость бытия. А этот парень – раз, и выскочил из прошлого чертиком.
Вот сейчас Димка пойдет домой к своей Катюхе, будут они там разговаривать, может смеяться, роясь в матерчатой утробе сумок, или даже ругаться: Катюха найдет тему – мужа повоспитывать. А он потащится в свою пустую квартиру, будет от скуки красить потолок. А чего его красить-то, год назад ремонт делали. Нормально все и так.
Печаль.
И день стал тусклым, небо блеклым, а солнце превратилось в яичницу-глазунью, провисло желтком, того и гляди вытечет.
Он уже собирался распрощаться, бывай, дескать, друг, может, еще через четыре года опять увидимся, но тут Дима предложил:
– Слушай, а пошли к нам. Там Катя с Лолкой, ну Лолка с Катиного курса, они шарлотку пекут. Пошли, посидим, боевую молодость вспомним, – ему вдруг показалось: здорово, что вот так вдруг нежданно-негаданно встретил Вадима.
За ним это водилось, вдруг с кондачка, неожиданно даже для самого себя пригласить кого-то в гости. Вот, бывало, позвонит Леха, одноклассник его, приятель по двору, по детству с разбитыми коленками, а Дима его к себе и позовет. «Да, ну ты приходи, приходи к нам. Да, меня, правда, дома не будет, я там это… Но Катенька дома… Приходи». И Катя, вырулив с кухни, из-за плеча: «С ума сошел? Сам на даче отсиживаться будешь, а я твоего Леху развлекать? С ним разговаривать-то о чем? Мне его байки, как кто-то не туда отвертку сунул и сгорел синим пламенем, одни тапки остались, уже вот где», – красноречивый жест: ребром ладони по шее.
Но то Леха, простой, как зубило, электрик с железной дороги… А это же Вадим, его приятель. И почему бывший, вовсе не бывший. И хорошо, что он живет рядом, они могли бы ходить в гости. У него жена веселая такая, глаза нараспашку, песни поет. Раньше Дима к ним в гости захаживал, еще до того, как Катя у него появилась.
А то, что он себе про Катеньку и Вадима напридумывал, это все бред, ничего у них не было, и не могло быть.
– Пошли, пошли, заодно банки дотащить поможешь, я уже задолбался с ними.
Забавный поворот получается, думал Вадим, таща за Димой одну из его неподъемных сумок, угораздило же, я что теперь, друг дома у них, «милый друг», прям по Мопасану.
– Димыч, погодь, – остановился у гастронома, – я хоть вина куплю, а то что с пустыми руками-то.
– Да не надо, брось, у нас есть, наверное.
Но Вадим уже поставил свою ношу наземь:
– Обожди, – и скрылся в магазине.
Минут через пятнадцать он выскочил с объемным пакетом в руках.
– Не поверишь, Димка, у вас тут вино французское за дешево. Я взял, во, смотри, – он раскрыл пакет, сунул приятелю под нос.
Кроме двух бутылок там еще был виноград, мелкий, желтый, даже на вид сладкий. Плотно подогнанные друг к другу ягодки, настолько полны медовым солнечным теплом, что вот-вот лопнут. Еще торт «Мозаика» и что-то неопределяемое, то ли сыр, то ли колбаса в нарезке. Диме стало как-то неловко, что Вадим сильно потратился, вроде получается, он его пригласил, а тот их угощать будет.
– Слушай, давай я тебе деньги отдам, вон ты сколько всего купил.
– Ну вот еще. Я счас к вам приду, всю шарлотку съем, и, что там у тебя в банках, варенье? – и все варенье. Баш на баш и будет. Не парься.
* * *
Звякнул квартирный звонок.
– О, Дима идет! – Катя раскорячилась перед открытой духовкой, полотенцем вынимала форму с пирогом, – открой-ка.
Лолка пошлепала в прихожую, пошурудила двумя замками:
– Ка-ать! Он не один. Пускать?
Из кухни донеслось:
– Кто там еще?
Лолка:
– А я знаю? Мужик. Симпатичный.
Она посторонилась, прижавшись спиной к двери туалета, прихожая была шириной в один шаг. Дима вошел, покрутился, поставил явно тяжелую сумку в угол, за ним вошел второй, этому ношу свою поставить было уже некуда. Лолка отодвинулась в проем узкого коридорчика, ведущего в кухню, освободила местечко на полу для котуля. Тут же за ней нарисовалась Катя, разобравшаяся, видать, с шарлоткой.
– Ну, привет, привет, – Дима приобнял Лолку, мазнул чуть отросшей щетиной ей по щеке, – это вот Вадим… Вы, наверное, знакомы, он вас всех на практику археологическую выкатывал.
Она поняла, кто это. Хмыкнула и, улыбаясь прямо в темные омуты цыганистых глаз, сказала:
– Неа, меня он точно нигде не выкатывал.
И помолчав:
– Я и на практику не ездила. Не сложилось. Дала полный самоотлуп.
Катя у нее за плечом Вадиму:
– А ты-то откуда?
Но ответил Дима:
– Катенька, представь, выхожу из троллейбуса, и прямо на него наскочил. Они, оказывается живут в нашем районе, за проспектом. А мы и не встречались ни разу.
А Вадим, разведя руками:
– Да, вот так живем рядом и знать не знаем. Прикольно получилось.
«Да, прикольно, прям водевиль. Муж-дурачок приводит в дом любовника жены. Эти делают вид, что не знакомы. Во втором акте любовники обжимаются на авансцене, ничего не видящий муж проходит вдоль задника. В третьем акте он застает их за поцелуем в оранжерее. Катарсис. А что здесь делаю я? А, ну да, роль второго плана, путаюсь у всех под ногами, создаю неловкие ситуации», – Лолку забавлял нежданный поворот. Пришла к подруге, чтоб вдвоем побазарить о своем, о девичьем, по большому счету, Катьку послушать, та найдет личных проблем на пустом месте, а попала в пьеску. Ладно, посмотрим, чем дело кончится, чем сердце успокоится.
Шарлотку поедали на кухне. Лолка задвинулась в угол между столом и холодильником, в спину ей чуть поддувало из форточки, скознячок бродил под маечкой, приятно студил тело. Напротив – Вадим, прижатый к шкафчику. Он разливал вино, не переставая разглагольствовать:
– Прикиньте, у нас недавно ценный кинжал сперли. Из реставрационной мастерской. Мужик притащил яванский крис аж четырнадцатого века, что-то там подмандить надо было, а Егорыч, мастер наш, взял без оформления, мимо кассы.
Катя покачала головой:
– Не мог Егорыч. Он двадцать лет там работает, зачем ему втихаря что-то делать.
Вадим пожал плечами:
– Может, и не мог. Раньше. А нынче смог. Лишние башли карман не тянут. Тут другое интересно. Про кинжал вроде бы и не знал никто, Егорыч его в свою кондейку отнес и под ключ в ящик. И в первую же ночь его скомуниздили. Он утром пришел, ящик свой открыл, а там ни фига, пусто. Кто-то отпер, забрал крис и обратно на ключик закрыл. Свой кто-то. Теперь трясут всех. Собака с милицией приходила. Егорыч белый весь ходит, трясется студнем. Первый раз на бабки большие повелся и сразу погорел. Или посадят, или хозяин криса его грохнет.
Дима хмыкнул. Надо же какие у них страсти-мордасти в музее. На самом деле ни его, ни остальных абсолютно не волновали ни судьба заковыристого кинжала с волнистым лезвием, ни перспективы несчастного Егорыча. Это так, поржать за чужой счет. Лажовый треп. Обмен никому не нужной информацией. Застольная беседа.
Дима потянул с блюда второй кусок яблочного пирога. Шарлотка и впрямь удалась, Катенька постаралась. Готовит она не очень, не сравнить с материными разносолами, что-нибудь самое обыденное: борщ, тефтельки с пюре, меню, как в школьной столовой. Из нестандартного разве что печеночный паштет или лазанья. А вот до котлет де воляй или настоящей солянки с двумя видами мяса, лимончиком и непременной оливкой его жена так и не доросла. Побаловать себя чем-то интересным он мог лишь, навещая родителей. А сегодня не срослось: мать с отцом намылились в театр, им было не до него. Выдали заготовленные сумки с банками и отправили восвояси, чайку только удалось попить с сушками. А вообще, здорово, что он с собой Вадима притащил, хорошие посиделки получались: сидим, пирог лопаем, винишко опять же неплохое, болтаем, смеемся. Что тебе еще нужно, хороняка?
– Может кинцо позырим? Я притаранила. Что там у меня… – Лолка полезла в сумку, валявшуюся на полу у нее под ногами, – А, вот.
На стол выложила кассеты:
– «Красотка», ладно это старье. Есть поновее: «Криминальное чтиво» и «Леон». Во, вообще, новье: «Водный мир» и вот еще эротика «Покидая Лас-Вегас». Ну, будем смотреть?
Они уже оприходовали одну бутылку бордо, и от шарлотки остались одни крошки. Можно было переходить к зрелищам. Перебазировались в комнату. На гомельдревский, так и хотелось сказать: «гомельдревний» столик поставили блюдо с яблоками, сверху накрытыми кудрявой шапкой винограда, шоколадку Катя разломала на квадратики и – в хрустальную розетку. Еще печенье овсяное нашлось, туда же его. Для вкусового нюанса, не все же сладкое в рот кидать, сыр на тарелочке, такой же пестрой, сине-бело-зеленой, восточной, как и большое блюдо. Вокруг стаканы. И в центре, как доминанта, – бутылка вина. Стол, пусть даже такой небогатый, спонтанный, обязательно должен быть красивым, в этом Катя была уверена. Как говорится, на том стоим.
Дима, вон, готов на бегу сожрать что-нибудь, не присаживаясь, или за компьютером жевать не глядя. Ей так не нравилось, это она в общежитском прошлом оставила. Есть Дом, есть Стол, поэтому есть надо не спешно, и сначала накрыть все красивенько. Чтоб глаз радовался.
Она бы ни за что не призналась себе, что подходить к процессу питания, как к искусству инсталляции, научил ее Вадим. Когда приводил ее к себе, всегда сначала кормил, потом все остальное. И стол, даже на кухне, накрывал как в ресторане, эстетничал. Мелкая тарелка – под глубокой, одинаковые, никакой разномастности, нож, вилка, ложка – как положено по этикету, салфетка льняная – на колени. Кушай, Катюха, сил набирайся, они тебе сейчас понадобятся.
Вон он, Вадим, сидит на полу, опершись спиной о кресло, в которое Лолка с ногами забралась. Он запрокидывает лицо, что-то ей говорит тихо, Кате, входящей в комнату с ножом, яблоки резать, не слышно, телевизор орет. Прикольно видеть его так, в общей компании, рядом с собственным мужем. Столько лет рядом жили – не сталкивались. А сегодня угораздило. Хорошо, что Лолка тут, а то с Димы бы сталось притащить Вадима домой, и сидели бы втроем.
Классический треугольник.
Дурдом на прогулке.
Но лучше б он его не приводил. Поболтали бы и разошлись. По ней, так по одному лучше, либо Дима, либо Вадим.
А так – стрёмно.
– Вот знаешь, здорово, берешь бокал шампанского и маленький кусочек молочного шоколада, – Вадим говорил, слегка дирижируя стаканом вина.
Лолка слушала, смотрела сверху в развернутое к ней в пол оборота красивое лицо. Да, он был хорош, глаза почти черные, а в глубине, у дна у самого – лед посверкивает, мохнатые как шмели ресницы, густые еще, кудреватые лохмы. Хорош. Он ей совсем не нравился. Но что-то кололо внутри. Она видела, старается мужик, показушничает. Не для Катьки и уж, конечно, не для Димыча, хотя и они как зрители сгодятся, это перед ней, перед Лолкой он выёживается. Она почувствовала себя как в студенческой общаге, когда для «безопасности» сопровождала подругу в комнаты к восточным воздыхателям.
Но сейчас из дуэньи она превращалась в романтическую героиню, в объект внимания. Забавно. Иголочки тык-тык под грудью, тык-тык в низу живота. Хотелось красавчика тоже так ткнуть остреньким шильцем, чтоб видел: все про тебя понимаю, не стропали лыжи в мою сторону, укусить могу.
А Вадим продолжал:
– Шоколад во рту подержать, чтоб он плавиться начал, и пожевать его передними зубами, рот вкусом наполнить. А потом…
– Плюнуть в бокал, – закончила за него Лолка.
Димка хрюкнул, чуть не захлебнувшись вином. Катька рассмеялась. Видать, четкая получилась картинка: слюняво-шоколадная здоровая капля плюхает в бокал шампанского.
– Ну вас, я не то совсем… Надо…
Но что было надо, никто уже не слушал, и Вадим примолк. Не сказать, что б обиделся. Но задело. Во как она его на лету сбила, как муху газетой. И всем смешно. Ржут, понимаешь ли.
Эту Лолку он совсем не помнил, хотя говорят, она даже на каком-то его дне рожденья присутствовала. Была она похожа на Катюху. Похожа и не похожа. С виду-то совсем нет. Катька белобрысая, стриженая, кудельки свои подвивает слегка, глазенапы как джинса вытертая, хлоп-хлоп ресницами кукольными, накрашенными. Да симпатичная, симпатичная она баба, зазноба его многолетняя, это он так. А подружка ее совсем другая: хвост длинный, на макушке резиночкой схваченный, цвета темного пива, чешского портера, и взгляд хмелевой, тягучий, уставится – глаз не отводит. И чувствуешь, что взгляд этот все тяжелее становится, обволакивает, давит, сбросить бы его, вывернуться, а то залипнешь букашкой в янтаре. Так что разные они бабы. Но вот словечки, интонации, даже жесты – один в один, будто копируют друг друга. Интересно, какая подражает? Или это общее прошлое, жизнь общажная совместная делают их похожими. Конфетки разные, а фантики одинаковые.
– Ничего такой фильмец. Прикиньте, мы б в океане жили.
– Да ну вас, я плаваю как топор.
– По реке плывет топор с города Кукуева…
– Кать, включи свет, я тут вино на пол пролил вроде, не вижу ни хрена.
– Счас тряпку принесу…
Уже стемнело, окно превратилось в черный глянцевый экран, в комнате светился только телик. Они отсмотрели пару фильмов, выпили и слопали все, что было на «гомельдревнем» столе. Хотелось движухи, но не плясать же на крохотном пятачке между креслами и телевизором. Просто включили музыку для фона, под сурдинку. Стали расползаться с насиженных мест.
– Может кофейку?
– Я б лучше съел чего.
– Дима, ты вечно жрать хочешь, как с Голодного острова.
Хлопнула дверца холодильника:
– Нету ничего, все сметено могучим ураганом.
– Димка, а что у тебя в сумках? Давайте глянем.
Обе сумки, объемистые и полные скрытых сокровищ были забыты в прихожей. Но теперь настало время покопаться в них.
– О, банки! Варенье что ли?
– Ага, вишневое и смородиновое.
– Годно. С черным хлебом потянет.
– Там еще компот должен быть, одна банка с крыжовенным, вторая – с черноплодкой.
– Из черноплодки вино надо делать, а вы компот… Селяне… Тут еще кабачки.
– Кабачки? Давайте их сюда! – встрепенулся Вадим, – я вам сейчас такое блюдо забабахаю. Рататуй называется. Катюха, у тебя морковка есть? А томатная паста? Отлично! Несите кабачки, подавайте томат, чистите морковку. Я все буду делать сам.
Они засуетились, завертелись на кухне. Захлопали дверцы, загремели сковороды-кастрюли, ударила струя в крутой бок ядреного кабачка-поросенка, развалившегося в эмалированной мойке. Полетели брызги во все стороны, вспыхивая золотыми искрами отраженного света.
– А вина-то больше нет!
– Как нет? Мы чё четыре бутылки приговорили?
– Прикинь, подруга.
– Да ну, не может быть!
– Ага, не может… Вон под батареей все пузыри стоят, пустые.
– Слушайте, я метнусь, еще возьму…
– Димыч, я с тобой. Пошли подышим.
И Лолка с Димой быстро вымелись на лестницу.
* * *
Оставшись на кухне, Вадим начал священнодействовать. Он, не спеша, вымыл кабачок, обтер зеленое брюшко подвернувшимся вафельным полотенцем. Переложил со стола в раковину грязные тарелки, освободил себе место.
– Катюха, давай морковку почисти и ножик дай, я кабачок порежу. Где у тебя доска?
– Сам знаешь где. Достань.
Катя принесла из прихожей пачку голубого Данхила, прикурила от зажигалки, встала под форточку. Помогать она явно не собиралась. Ну и ладно, что он сам что ли не управится. Вытащил доску из шкафчика, устроился за столом и начал разделывать зеленого круглого поросенка.
– Миску хоть дай.
Она протянула руку, сняла с плиты пустую кастрюлю:
– На.
Вот и весь разговор.
Стучал нож, дым уплывал за окошко.
– Кать, ты чего такая смурная? Катя, Катя, Катери-ина, из-под топота копыт, – пропел Вадим, – напряженная какая-то…
Он вылез из угла, подошел к ней сзади, провел рукой по спине сверху вниз – не обернулась, продолжала курить, глядя в черное зеркало оконного стекла.
– Чё, из-за того, что Димка меня привел? Да, ладно тебе, все ж нормально получилось, сидим, бухаем, лясы точим… Чё ты?
Катя загасила окурок в пепельнице, стоявшей на подоконнике, в синем гжельском чуть пооббитом горшочке с крышкой, повернулась. Вздохнув, посмотрела Вадиму в глаза:
– Да не, не поэтому… Я еще вчера с тобой поговорить хотела, а ты убежал.
В глазах ее плыли серые тучи, раздумывали, пролиться дождем, мимо пролететь или грохнуть как следует, раскатисто, и чтоб полыхнуло на пол неба, чтоб разбежались людишки мелкие там далеко внизу.
И опять, как вчера в музейном пустом коридоре, почувствовал он назойливый зуд беспокойства, что-то было в ней, в Катюхе, что-то несла она в себе, вредное что-то, опасное для него, для Вадима. Теперь он ждал, пусть вытащит скорее на свет, покажет.
– Нас с Ленкой послали мягкие фонды описывать. Ленка отчет сдала, а я нет. Вот меня главный хранитель и возил вчера фейсом об тейбл. А знаешь, почему не сдала?
Он уже догадался, но ответил, улыбаясь:
– Нет, откуда… Я и не в курсе, что вы там вообще что-то описывали.
Ладно, не в курсе он. А кто ей, Кате, ключи давал от фондов? Папа Римский? Она, что, на экскурсию туда ходила?
«Не в курсе… Врет как сивый мерин. А я его еще и покрываю. Оно мне надо? Вот возьму и напишу все в отчете как есть. Недостача пятнадцати единиц хранения. Вылетит из музея сразу пулей.
Не вылетит…
Не напишу…»
– В твоих восточных славянах в фонде недостача. Не хилая такая. Пятнадцать единиц. Ты можешь это объяснить?
– Конечно, Катюха. Усе пожрала тля. Моль, в смысле. Ты ж знаешь, музейная моль жрет все: ткань, газеты, нафталин, если ничего не останется, она и шкафчики схомячит. Запросто. Не видела, что ли, когда-то была юбка или рубаха, а теперь кусочек тряпочки размером с бирку с номером, на нее наклеенную. Прикинь, если фонд лет тридцать не открывать, она там все уничтожит. Открываешь – а там пусто. И только полчища моли неустанно бьются, пытаясь друг друга пожрать. Они уже изобретут колесо и демократию.
Катя чуть покачала головой:
– Видела, видела. А вот чтоб моль ножницами пятнадцать одинаковых кусочков вырезала и бирки на них наклеила, такого еще не видала, врать не буду.
Да, надо было поаккуратней. Но он тогда торопился, взял задроченную полусъеденную понёву, почикал ее, номера налепил. Приятель один при нем обмолвился, что хор какой-то народный, Покровского что ли или еще кого, ищет настоящие тряпки, чтоб реальные были, не новодел. И платят прилично. Вадим тогда сразу все в один узел связал: есть купец с баблом, а у него – товар. Тряпье это годами в сундуках лежит, неподъемное, на экспозиции не ставят, на выставки не отправляют. Раз в пятилетку проветривать вытаскивают.
Короче, восемь рубах, пять юбок и два сарафана ушли, обрели новую жизнь – яркую, в свете софитов.
И никто не заметил. Три года прошло.
А теперь Их Величество Главный Охренитель затеял генеральный шмон.
И Вадим попался.
Или не попался еще?
«Сказать: я-то тут при чем? Я тогда еще и хранителем мягкого фонда не был. Я всего год на этой должности, что мне Вера Павловна сдала, как на пенсию уходила, то и принял. Нет, не пойдет. Что значит «тогда»? Откуда мне знать, когда фонды порастрясли? Если на старуху все свалить, все равно мне по шапке дадут – как принимал? Всяко мне за недостачу отвечать. Ну а если отсюда зайду…»
Кате показалось, Вадим разом ссохся, обесцветился. Или это напряжение в сети упало, лампочка более тусклой стала? Только что высился перед ней, улыбался, а тут словно сдулся, приспустил воздух. И глаза в пол. С ноги на ногу переступил, потоптался и опять за стол сел.
Кабачок режет. Вниз, в стол глядит.
Молча.
Только нож стук-стук по доске.
Стук-стук. Как гвоздики заколачивает. По деревяшке стучит. По крышке деревянной. Гробовой.
Да что это она. При чем тут гроб. Не расстреляют же его. Ну выговор влепят. Даже не выгонят. Наверное.
А молчит-то чего. Мог бы ей и сказать. Он это или не он. Хотя и так видно, что он. И что стыдно ему.
– Ну чего молчишь?
– А чего говорить? Это я. Спер из родного музея тряпки. Спер и не побрезговал. Никому не нужное и всеми забытое тряпье. Спер и продал. А деньги в карман положил.
Он глаза поднял. А в них видно – ранка запёкшаяся, корочкой покрывшаяся. Треснула корочка, из-под нее сукровица сочится. Больно. Катя чуть не зажмурилась от его боли. Это как рядом кто-то себе ножом по пальцу раз, а у тебя в животе ёкнет, будто это ты по своему жахнула.
– У Златки компрессионный перелом позвоночника был. Она год на доске спала, Илона кульман откуда-то притащила. Врачи, корсет, массаж, тренажер специальный для реабилитации… Бабок не меряно отдавали.
Он опять уставился на свой кабачок, стук-стук ножом. И вдруг бросил нож, трах-бах по столешнице.
И уже громче… Громко… Чуть не в крик:
– Ты думаешь Егорыч этот долбаный кинжал мимо кассы от жадности провел? А ты знаешь, что у него жена с диабетом? А дешевого инсулина в аптеках нет. Зато дорогого, импортного – навалом. Хоть жопой ешь! Заплати и лети. Я ту суку, что в кондейке ночью шарилась, Егорыча под монастырь подвела, на осине бы повесил.
Катя вытащила из холодильника несколько подвявших старообразных морковин, начала скрести их одну за другой, роняя очистки на стол. Ей до спазма в горле было жалко Вадима. Не врал он, дурак что ли ребенком прикрываться. Вспомнила, действительно раньше что-то слышала про его дочь, она свалилась откуда-то, с брусьев или с бревна. Гимнастка, откуда угодно могла рухнуть.
– Номерки на разные тряпочки переклей. В следующий раз не меня могут пригнать с ревизией. В понедельник отчет сдам. Спишу твое шмотье.
Ну вот и все. Повелась Катюха. Поверила. Златка действительно на тренировке навернулась с разновысоких брусьев, сорвалась с верхней перекладины и об нижнюю спиной треснулась. Компрессионный перелом. Прощай гимнастика. Он ей не соврал. Просто переставил события местами. Беда случилась через год после того, как рубахи с сарафанами на сцену ушли.
* * *
– Давай одну прямо сейчас откроем?
– Дим, а до дому донести – не судьба?
– Дак две взяли, одну донесем.
– Ну давай. Девушка, у вас есть чем открыть?
Лолка поставила на прилавок одну из двух зажатых в руках бутылок. Рядом лег штопор, продавщица вытащила из кармана. Востребованная вещь, под рукой держит.
– Сами открывайте. Стаканчики нужны?
– Нужны. Два.
Вышли на улицу. Через двор к скамейке под черными кустами. Они были далеко не первыми посетителями этой распивочной-самоналивайки, сзади на вытоптанном газоне валялись стекла, окурки, пивные давленые банки, пакетики от чипсов и другой сопутствующий алкоголю мусор.
– Подожди, у меня тут… А, черт! – Лолка дернулась, но поймать не успела, оба стаканчика, поставленные между ними на скамейку, упали на землю в грязь.
Дима стал наливать, а они легкие, один стал заваливаться, подтолкнул второй. Принцип домино.
– Ну чё ты, я бы подержала. Конфетку хотела достать, – она сунула ему под нос открытую ладошку с «Белочкой», – теперь из горла̀ придется.
– Ну ничего, ничего, главное ценную влагу не пролил. Почти. На, давай ты первая.
Дима протянул Лолке открытую бутылку. Она понюхала, просто так, привычка, отхлебнула.
– Конфетку будешь?
– Нет. Я так.
Сделал глоток, покатал его во рту. Он так и не научился пить вино, да и пить вообще. Никакой разницы между бордо и тем, что пренебрежительно звали «шмурдяк», не чувствовал: кисло и … И больше ничего. А утром еще башка болеть будет. Зачем попросил в магазине открыть пузырь, зачем сидел сейчас под кустом вместо того, чтоб идти домой, не понимал толком. Чувствовал, надо подышать, как Лолка сказала.
Вот она сидит рядом. В темноте, в тени дворовых зарослей ее почти не видно. Она что-то говорит.
Но он отвлекся.
Не слышит. Думает.
Крутит одно и тоже в мозгу. Как глоток винной кислятины на языке. Катя с Вадимом сейчас одни там. Почему он, дурак, решил, что ничего у них не было. Очень даже было. А с кем еще? Ведь был же у нее кто-то. До него. И потом…
Кто-то приходит к ним домой, когда его нет. Он видит. Кто-то угол линолиума на кухне подклеил, год задирался, спотыкаться устали. И дверца в тумбочке. Кто-то ее выправил. Дура, хоть бы не просила своего любовника. Пришел, гвоздь вбил. Болт ввинтил.
– Эй, ты спишь что ли, Димыч. На, говорю, твоя очередь.
Получил переходящую бутылку в руки, глотнул. Чуть-чуть совсем. Потом притянул к себе Лолку и поцеловал. В губы. Крепко. Она не отпрянула, не оттолкнула его. Чуть закаменела в первый момент, и тут же отпустила себя, поддалась, ответила.
Целовались долго, показалось, что очень долго. Со вкусом. Он даже запустил руку ей на грудь под маечку. Запустил бы и вторую пониже, но в ней было зажато горлышко бутылки. Не поставил сразу на скамейку, а теперь боялся промахнуться в темноте мимо.
Отпали друг от друга. Отдышались. Он еще глотнул вина, передал Лолке. Она хмыкнула:
– Это вместо закуски что ли? Неплохо…
По дорожке в глубине двора кто-то прошел, плоский черный силуэт в тусклом свете фонаря, хрусть-хрусть гравий под ногами.
– Мяукал кот, и чья-то форточка скрипела… – пропела, слегка фальшивя, Лолка, – может пойдем уже?
– Знаешь, мне Катя изменяет.
Брякнул, не задумываясь, будто лопнул, и прорвалось, потекло. Уставился в округлившиеся Лолкины глаза.
– Давно уже. С Вадимом… она, наверное, еще до меня… давно… Я не знаю… И потом… Она на работу вышла и, вот знаешь, она домой вроде как на дежурство приходит, по необходимости. Надо приходить – и приходит. Надо готовить, Захаркой заниматься, стирать там, не знаю, – все вот так, по необходимости. Будто она сюда на работу приходит, а туда – домой. Сейчас уже не так, прошло, а вот два года назад так было… Знаешь, я когда домой иду, звоню обязательно. Боюсь, приду и застану. Тогда все. Крушить. Ломать. Я не могу ломать.
Он замолчал. Чувствовал, что говорит сумбурно, невразумительно, но его не волновало, понимает ли его Лолка. Ему вообще было не важно, слышит ли она.
Она слышала. «Ну и дела. Значит, он догадывался. Все эти годы чувствовал, что она ему изменяет. И терпел. Как я терпела Вовчика. А Катька – дура, орясина. Вот, мол, как я устроилас: и муж, и любовник, оба у меня вот тут, в кулаке, Вадим вокруг меня вьется, а Дима – крот слеподырый, ничего не замечает. Ага! Кретинка! Идиотка!»
Она слушала, открыв рот, она не верила, Дима видел. Значит, она не знала ничего об этом.
– Ладно, Лолка, забудь. Пошли уже.
Но тут она вскочила фертом, руки в боки:
– Нет уж подожди, дружок. Вот я тебе сейчас про твою жену все расскажу. Не стоило бы, вообще-то, подругу закладывать, да черт с ним. Раз пошла такая пьянка… Катька твоя в Вадима этого втрескавшись была, когда они в экспедицию ездили. Все уши мне потом прожужжала: он такой, он сякой, не мазанный – сухой. Она тогда специально на место художника пристроилась, думала будет одна в избе сидеть, пока другие лопатами машут, он к ней придет, ну и влюбится в нее. Он приходил, конфетами ее кормил, даже песни пел. А после работы гулять в поля ходил с Маринкой Терещенко. Помнишь ее? Нет? Маринка девка взрослая была, не чета нам, пионеркам сопливым, красивая. Хохлушка. Такая Оксана из «Ночи перед Рождеством». Она еще потом замуж за кубинца вышла. А Катька поплакала-поплакала в подушку, и успокоилась. Тем более, что в городе Вадим ей уже таким распрекрасным не казался. Поблек. Так бывает. Есть люди для города и люди для леса. Этот твой красавчик – для леса. А в музее… Дак в музее до хрена мужиков работает, не один этот.
Она плюхнулась обратно на скамейку, сделала глоток из горлышка:
– На, – ткнула ему в руки бутылку, – пойдем. Зря ты на Катьку бочку катишь. Фигня это все: домой как на работу. Корячиться устала просто. Стиралку-автомат купи ей, будет как на праздник приходить. Вон смотри – стоит курит.
Дима высунулся из-за куста, глянул в сторону своего дома, в незанавешенном кухонном окне была видна Катя. Курила под форточкой.
* * *
– Ну вы даете! Чего так долго?
– Дак долог путь до Типеррери, – Лолка поставила на стол две бутылки.
Хотя правильнее сказать – полторы.
– Ну ясен пень! Пока мы тут с тобой, Катюха, трудились на сухую, они там… Не по-товарищески, господа.
Снова они все вчетвером толкались на кухне, брякали тарелки и вилки, только что вымытые и снова пущенные в дело.
– Давайте, давайте, пока не остыло…
– А чем накладывать?
– Где соль взять?
– Вон, такая деревянная, как ее, с крышкой, там соль.
– Да сядьте уже, я сама разложу…
– Стаканы лучше принеси…
Наконец, расселись за кухонным столом, каждый получил свою порцию.
– А почистить кабачок не пробовали? – Лолка вытащила изо рта обсосанное семечко, рассмотрела его со всех сторон, как диковину, положила на стол, – ну ему-то простительно, мужик, да еще женатый. Запомнил, где дверь в кухню, уже молодец. Но ты-то, мать, первый раз кабачок в руках держишь? Как его есть-то? Костляв больно.
«Вот стервозина, опять уела, – Вадим мысленно плюнул, – Ну да, забыл вычистить нутро кабачковое, а кто б не забыл за такими разговорами. Но ведь могла бы вежливо промолчать, эти-то не жалуются, хотя у каждого вон горка возле тарелки растет. Ладно, ответный удар за мной».
– А, по-моему, очень вкусно. Котенок, положи мне еще тарелочку, – Дима то ли за приятеля заступился, то ли, правда, оголодал.
Болтали. То-се… Как говорится, о погоде и о моде.
– Димка, ты кандидатскую-то защитил уже?
Дима, набив полный рот рататуя, только промычал что-то невразумительное, попытавшись попутно выразить смысл вилкой, зажатой в кулаке.
– Между прочим, он уже давно защитился, – чуть поджав губы и покачивая головой, за мужа ответила Катя, – он монографию пишет.
Нескрываемая гордость в голосе подружки, заставила Лолку хмыкнуть.
«Надо же, мужем перед любовником хвастает. Ей богу, водевиль. Так говорит, словно сама эту монографию пишет. Прямо Чурикова-Баронесса из «Того самого Мюнхгаузена»: «Последний полет на Луну мы совершили вместе!»
– М-м, да, пишу, пишу – прорвался Димыч сквозь кабачковую жвачку, – работы еще до фига, конечно. Но в принципе, получается. Да.
– Ну чё, молодец. Давайте – за светило науки. Не то что мы, музейные серые мыши, в уголку сухую корочку точим, – Вадим разлил в очередной раз по стаканам.
Пошла уже последняя бутылка.
– Не прибедняйся, ты ж сам кандидат.
– В депутаты или в партию? – опять Лолка вылезла.
– А ты-то где работаешь? – спросил ее Вадим.
– Нигде. Женщина не должна работать.
– Шлюшничаешь?
Слово было неожиданным.
Как удар хлыста – ш-ших!
Ожгло. Резко. «Гад. Свинина поросячья. Как Катька могла в такого втюриться? Да еще так безвозвратно». Она даже не обиделась. Разве на удар хлыста обижаются…
– Неа, – и поманила Вадима пальчиком, наклонись, мол, скажу что-то.
И когда тот пригнулся, потянувшись ей навстречу через стол, громким шепотом добавила:
– Родину продаю… Только не говори никому. Не надо.
И в глаза смотрит, как оглоблей уперлась, прямо к шкафчику прижало. Ох, и взгляд.
Поерзал на табуретке. От дверцы отклеился.
– И что ж, оптом торгуешь?
Вздохнула.
– До опта не дотягиваю. Мелковато плаваю. Так, по-маненьку. В розницу. Стаканами, как семечки, – и ножом подвинула к нему горку наковырянных из кабачка нежующихся потрошков.