Читать онлайн Бесы Лудена бесплатно

Бесы Лудена

Глава первая

Первый визит Джозефа Холла, автора сатир и будущего епископа, во Фландрию состоялся в 1605 году. «О, сколь великое множество храмов Господних предстало нам разрушенными, сколь красноречиво глаголили их руины о том, что места сии познали и благодать молитвы, и жестокость врага. О, прискорбные последствия войны!.. Но что за диво – храмы повержены, а иезуитские коллежи процветают. Не встретилось нам ни единого города, где не действовал бы либо не строился бы иезуитский коллеж. Откуда сие? Не в том ли дело, что политика поставлена на службу самой вере? Люди эти (подобно лисице) наибольшего успеха добиваются в тех местах, где их яростнее всего клянут. Никто, кажется, не исходит подобной злостью; никто не вызывает подобной ненависти; никому с таким рвением не противостоят сторонники наши – а все-таки прорастает обильно сия сорная трава!»

Объяснялось же все весьма просто и тривиально: на иезуитские коллежи был спрос. Для иезуитов (о чем знал Джозеф Холл, да и его современники тоже) политика всегда стояла на первом месте. Коллежи возникали с целью укрепления Католической церкви, осаждаемой врагами – «либертенами» и протестантами. Благочестивые отцы рассчитывали выпестовать целый класс образованных прихожан, которые ставили бы интересы Церкви превыше собственных. Приведем слова Черутти, взбесившие Жюля Мишле: «Дитя пеленают туго для профилактики, желая, чтобы члены его развивались пропорционально; точно так же следует спеленывать и нрав, дабы в жизнь дитя вступило с запасом целительной гибкости, от которой зависит благополучие». Добавим, что намерение, сиречь дух, отличалось мощью, методика же, сиречь плоть – была слаба. Как ни спеленывали в иезуитских коллежах школярский нрав, отдельные лучшие ученики вырастали в вольнодумцев, а то и, подобно Жану Лабади, в протестантов. Если же говорить о «политике», то и здесь система не вполне оправдывала чаяния своих создателей. Потенциальным клиентам мало дела было до политики – их волновало только образование собственных отпрысков. А иезуиты выгодно выделялись на фоне поставщиков сей услуги. «Что получил я за семь лет, проведенных в стенах иезуитского коллежа; что видел? Жизнь умеренную и упорядоченную. Каждый час отцы-иезуиты употребляли на то, чтобы учить нас, либо на строгое исполнение своих обетов. Свидетельствовать в пользу моих слов могут многие тысячи тех, кто, как и я, прошел обучение в иезуитском коллеже». Так писал Вольтер. Цитата говорит о высоком качестве иезуитской методики. Однако жизнь Вольтера – тоже свидетельство (притом гораздо более красноречивое) полного провала, постигшего педагогов – ведь главной-то цели, «политической», они так и не достигли.

Ко временам Вольтерова отрочества иезуитские коллежи успели стать привычным явлением. Но всего столетием ранее их неоспоримые достоинства произвели в педагогике настоящую революцию. Ведь в тот далекий период наставники всех прочих учебных заведений отлично преуспели лишь в одной науке – науке обращения с розгой; прочие были для них в новинку. В иезуитских коллежах, напротив, педагогов тщательно отбирали и непрестанно стимулировали повышать квалификацию, а воспитательные меры на общем фоне отличались гуманностью. Латынь отцы-иезуиты преподавали на высшем уровне; знакомили школяров с последними открытиями в области оптики, географии и математики; заодно учили актерскому мастерству (принято было в конце семестра давать спектакль, и каждый становился событием). Прибавьте к этому этикет, внушение пиетета к Церкви, а также (по крайней мере, во Франции после перехода Генриха IV в католичество) еще и почитание королевской власти. Мы получили характеристики, крайне привлекательные для всех членов типичного знатного семейства. Прежде всего для матери такого семейства, в своем мягкосердечии страшащейся самой мысли о регулярных порках, коим обожаемое чадо неизбежно станет подвергаться в любом коллеже, кроме иезуитского. Затем, для дядюшки, образованного священника, со слабостью к убедительным теориям и Цицеронову стилю. Наконец, для самого отца, человека государственного, преданного принципам монархизма, а то предусмотрительного буржуа, уповающего на иезуитов как на силу: дескать, уж они-то пристроят воспитанника на хорошую должность, либо найдут ему местечко при дворе, либо обеспечат синекурой. И вот вам, в качестве примера, несколько подобных семейств. Во-первых, месье Корнель из Руана, адвокат, и его супруга Марта ле Пезан. Их сынок, Пьер – мальчик на диво способный; отправить его к иезуитам! Во-вторых, месье Жоаким Декарт, судья и советник Парламента[1] в городе Ренн: в 1604 году он послал своего младшенького, восьмилетнего умничку Рене, в только что открывшийся (на монаршие средства) коллеж Ла-Флеш. В-третьих, ученый каноник Грандье из Сента, имеющий племянника четырнадцати лет, именем Урбен. Отрок, сын юриста, пусть не столь богатого и родовитого, как господа Декарт и Корнель, но все же весьма и весьма респектабельного, проявляет блестящие способности и, безусловно, заслуживает самого лучшего. А какое учебное заведение считается лучшим в окрестностях Сента? Разумеется, коллеж в Бордо – опять же, иезуитский.

Сей храм наук включал в себя школу для мальчиков, коллеж изящных искусств, семинарию, а также курсы для выпускников, желавших совершенствоваться и далее. В этих стенах чрезвычайно одаренный Урбен Грандье провел более десяти лет – начал школяром, затем стал студентом-теологом, наконец, после рукоположения (1615 год) – послушником иезуитского ордена. О нет, вступать в орден он не собирался – очень уж суровым казалось Урбену монашье житье. Ежедневным лишениям в монастыре он предпочел карьеру пастыря, наставника мирян. Ибо человек, одаренный подобно Урбену Грандье, вдобавок имеющий покровительство одной из самых влиятельных организаций внутри Церкви, мог на сем поприще продвинуться преизрядно. Грандье не исключал для себя места духовника в знатном семействе, или наставника будущего маршала Франции[2], а то и кардинала. Рисовались Грандье приглашения блеснуть красноречием перед епископами, принцессами крови и даже самой королевой. Грезил он о дипломатических миссиях, высоких постах, процветающих синекурах, сочных бенефициях[3]. Виделся Грандье даже закат его дней, раззолоченный благами, кои дает епископский сан; хотя на это как раз уповать у него резона не было – родословной не вышел.

Впрочем, начало карьеры было столь блестящим, что Грандье вполне уверился и в счастливом ее продолжении. Уже в двадцать семь лет, после двухлетнего углубленного курса теологии и философии, прилежание и похвальное поведение Грандье вознаграждаются приходом Сен-Пьер-дю-Марше в городе Лудене. В то же время, и стараниями тех же благодетелей-иезуитов, Грандье становится каноником коллегиальной церкви[4] Святого Креста. Урбен Грандье шагнул на первую ступень карьерной лестницы; ему оставалось только двигаться вперед и вверх.

К вновь обретенному уделу молодой пастор приближался верхом. Взорам его открылся городок на холме. Над невысокими постройками доминировали две башни – шпиль собора Святого Петра и донжон средневекового замка. Выходило несоответствие, в известном смысле символичное. Тень готического шпиля ложилась на город, в котором чуть ли не половина жителей были гугенотами, с отвращением косившимися на собор. Массивный донжон, выстроенный графами де Пуату, являлся символом величия и мощи – но до поры до времени. Скоро, очень скоро кардинал Ришелье станет первым министром короля, и для гугенотской автономии, для привилегированных провинциальных крепостей начнется обратный отсчет[5]. Не подозревая об этом, молодой кюре направлял бег своего коня прямо к заключительному акту религиозной войны, или, если угодно – к прологу к национальной революции.

С городских ворот, по обычаю того времени, новому кюре склабилась пара висельников. В стенах славного города Лудена все было, как везде: непролазная грязь и сложносочиненное амбре. Пахло всем и сразу: дымом очагов, экскрементами, гусями, благовониями, свежевыпеченным хлебом, конским потом, свиным навозом, немытыми человеческими телами. Большинство (презираемое и безымянное) из четырнадцатитысячного населения Лудена составляли крестьяне, подмастерья, поденщики и прислуга. Чуть выше, на первой ступени буржуазной респектабельности, теснились лавочники, искусные мастера и мелкие чиновники. Над ними – ограниченные рамками своего звания, но довольные неоспоримыми привилегиями и властью над нижестоящими – помещались богатые купцы, ученые, знать. И у этих имелась своя иерархия – от мелкопоместных дворян к землевладельцам, от них же – к крупным феодалам и прелатам. Нечасто попадался здесь оазис культуры, нечасто можно было насладиться дискуссией о высоких материях. За пределами сих оазисов источало миазмы провинциальное болото. У представителей богатых сословий из поколения в поколение, подобно злому недугу, передавалась жажда денег, земель, прав и привилегий. К удовлетворению этой жажды было в Лудене как минимум два десятка адвокатов, восемнадцать стряпчих, столько же бейлифов и восемь нотариусов.

Время, свободное от тяжб, горожане посвящали семьям (в том числе чужим), ибо жизнь семейная есть неиссякаемый источник радостей и горестей. Также, поскольку Луден был городом, разделенным по вере, не утихали в нем диспуты теологического характера. Спорили, впрочем, всё больше о форме, нежели о содержании. Ибо за то время, что Урбен Грандье служил в Лудене, не было замечено там ни единого проявления истинной духовности. Духовною жизнью живут люди исключительные, коим по опыту известно, что Господь есть Дух, и поселить его до́лжно не где-нибудь, а в самом сердце, – но таких-то людей в Лудене и не было. Правда, наряду с негодяями попадались горожане честные, благонамеренные, благочестивые и даже с искренней верой. Однако святых – тех, чьего присутствия довольно для подтверждения: жизнь вечна, а святость проницает все сущее, – таких персонажей в Лудене не встречалось. Лишь шестьдесят лет спустя вступила в городские стены некая Луиза де Тронше, претерпев для начала терзания как плоти, так и духа, и стала работать в луденской больнице. Тут-то и закрутилась вокруг Луизы духовная жизнь. Стекались к ней люди всех возрастов и сословий, спрашивали о Боге, молили о совете и помощи. «Они слишком меня возлюбили, – писала Луиза в Париж своему духовному наставнику. – Я стыжусь их любви, ибо стоит только мне заговорить о Господе, как слышатся рыдания потрясенных горожан. Боюсь, я лишь укрепляю общее мнение о моих особых дарованиях». Луизе хотелось бежать, скрыться; но она стала заложницей всеобщего поклонения. Нередко, когда Луиза молилась, страждущие исцелялись, и исцеление тотчас приписывалось Луизе. «Если я когда-либо и впрямь совершу чудо, – писала Луиза, – я сочту его знаком, что я проклята». Так прошло несколько лет, и наконец Луиза получила приказ от своих наставников покинуть Луден. Для горожан захлопнулось единственное окно, сквозь которое проникал живительный Свет. Они погоревали – да и утешились. Луден вернулся в прежнее состояние – то самое, в каком пребывал в памятный день приезда Урбена Грандье.

С самого начала мнения о Грандье резко разделились. Большая часть набожнейшего из полов приняла нового пастыря безоговорочно. Прежний кюре был дряхл, косноязычен и жалок. Его преемник – мужчина в расцвете сил, высокий, прекрасно сложенный – держался с мрачноватым, а по свидетельству одного современника – даже и с королевским величием. Глаза его поражали темною глубиной, из-под биретты выбивалась копна смоляных кудрей, лоб был высок, нос – подобен орлиному клюву, губы – алые, полные – живо выражали каждую эмоцию. Изящная вандейковская бородка украшала его подбородок, усы он носил в ниточку, помадил и завивал кончики, так что они походили на пару кокетливых вопросительных знаков. Всем знакомым с легендой о Фаусте новый кюре казался воплощением самого Мефистофеля – только более упитанным, отнюдь не отвратительным и в нарядном церковном облачении. Если же сей двойник и уступал своему прообразу в ловкости ума, то лишь самую чуточку.

К соблазнительной внешности прибавим такие светские достоинства, как изысканность манер и умение вести оживленный разговор. Урбен Грандье отпускал комплименты с изяществом, если же дама была недурна собой, то за комплиментом следовал взгляд, льстящий более самих слов. Мигом стало ясно, что новый кюре питает к своим прихожанкам не только пасторский интерес.

Грандье выпало родиться и жить на самой ранней заре так называемой эры респектабельности. На протяжении Средних веков и даже в первые годы Нового времени разрыв между догматами католицизма и исполнением их на практике был истинной пропастью из тех, чьи глубина и ширина разом отметают самую идею о мосте. Ни Средние века, ни эпоха Возрождения не могут похвалиться автором, у которого священники – от прелатов до послушников – не были бы поголовно развратниками. Церковная коррупция никуда не делась в эпоху Реформации; и стала тяжким наследием Контрреформации. После Тридентского собора неподобные священники встречались все реже, пока наконец, к середине семнадцатого столетия, их племя не вымерло. Дошло до того, что отдельные епископы, своим саном обязанные единственно несчастию оказаться в знатном семействе младшими сыновьями, – даже они теперь соблюдали приличия. Поведение низшего духовенства отслеживалось сверху, своими же; высшее духовенство не шалило, страшась структур вроде Общества Иисуса и ораторианцев. Во Франции монархия использовала Церковь в качестве инструмента для усиления централизованной власти, принося в жертву протестантов, высшую знать и традицию автономии провинций; следовательно, пеклась и о нравственности духовенства. Народные массы не станут доверять Церкви, если ее служители ведут себя неподобающим образом. Однако в стране, где «Я» (то бишь монарх) – не только государство, но и церковь – в такой стране неуважение к Церкви есть неуважение к самому королю. Вот что пишет Пьер Бейль в одном из многочисленных примечаний к своей грандиозной Энциклопедии[6]: «Помню, спросил я однажды знатного Вельможу, который пред тем долго расписывал мне Пороки венецианского Духовенства – спросил его, как же Сенат терпит сие, как дозволяет срамить честь Религии и Государства? Наш Государь, ответствовал сказанный Вельможа, допрежь всего печется об Общественном Благе. Далее он разъяснил им же самим загаданную Загадку. Вышло, что Сенату даже выгодны Пороки Пастырей и Монахов, ибо они, Пороки, отвращают от Духовенства простой Народ – стало быть, Духовенство не сможет поднять Народ на Смуту. Отсюда же проистекает и Недовольство Принца Иезуитами. Ведь Иезуиты хранят Честь своего Ордена, чем заслуживают почтение Простолюдинов, а значит, могут и поднять их на Бунт».

Так вот, во Франции семнадцатого века государственная политика в отношении пороков духовенства была прямо противоположна той, которую проводил Венецианский сенат. Этот последний, из страха, что Церковь станет более влиятельной, только радовался, если священники вели себя по-свински, и ненавидел благочестивых иезуитов. Напротив, Французская монархия, с ее политической мощью и выраженным национальным духом, отнюдь не имела причин опасаться папского влияния; более того, она видела в Церкви удобный инструмент правления. Отсюда проистекало благоволение французской Короны иезуитам, отсюда же – и ее нетерпимость к порокам духовенства (особенно к порокам худо скрываемым)[7]. Служение нового пастора начиналось в период, когда скандальные истории со священниками – пусть пока и весьма частые – уже сделались отвратительны властям.

Младший современник Урбена Грандье, Жан-Жак Бушар, оставил мемуары о своих детстве и юности – документ столь клинически объективный, столь свободный от каких-либо сожалений и раскаяния, что и в девятнадцатом веке его напечатали крошечным тиражом (исключительно для специалистов), да еще и снабдили исполненными священного негодования комментариями по поводу чудовищной развращенности автора. Едва ли Бушар способен шокировать поколение, воспитанное на трудах Хэвлока Эллиса, Крафт-Эбинга, Магнуса Хиршфельда и Альфреда Кинси – и все же его произведение впечатляет. Действительно, есть чему изумиться. Подданный Людовика XIII описывает самые возмутительные формы сексуальной активности без экивоков, скупым, сухим, научным стилем – словно современная студентка заполняет антропологическую анкету, или психиатр ведет историю болезни. Декарт был десятью годами старше Бушара; но задолго до того, как Декарт взялся за вивисекцию «подопытного материала», попросту – собак и кошек, Бушар успел завершить целую серию психо-химико-физиологических экспериментов на горничной своей матушки. Девица была образчиком нравственности почти воинствующей; тем не менее Бушар явил терпение и смекалку, достойные академика Павлова, – и привил сему продукту безоговорочной веры идеи натурфилософии. В итоге горничная не только согласилась на роль морской свинки, но и сама увлеклась экспериментами. На прикроватном столике Жан-Жака всегда лежало не менее полудюжины томов по анатомии и медицине. Отвлекшись от штудии или от ласки (сугубо экспериментальной), одаренный предшественник Плосса и Бартельса[8] раскрывал, бывало, гарвеевский «Рост и развитие молодых животных», или томик Жана Фернеля, или Ферандеса, да сверялся с написанным в соответствующей главе. В отличие от большинства своих современников, Бушар презирал авторитеты. Ливин Лемменс или, к примеру, Родриго де Кастро, могли что угодно писать об устрашающих свойствах менструальной крови – Жан-Жаку Бушару непременно требовалось проверить все самому. С помощью горничной, теперь уже податливой, словно воск, Бушар провел ряд опытов и понял, что с незапамятных времен врачи, философы и теологи беззастенчиво лгали. Менструальная кровь, оказывается, не способна гноить траву, замутнять зеркала, уничтожать цвет виноградных лоз, растворять битум и портить клинки вечными ржавыми пятнами. Короче, биологическая наука лишилась одного из самых многообещающих исследователей, когда Бушар сбежал из Парижа. Причин было две. Первая – нежелание жениться на своей помощнице и подопытной. Вторая – упование схватить фортуну за хвост при папском дворе. Бушар только-то и хотел, что епархию где-нибудь подальше от родных мест; на худой конец сошла бы и Бретань; совсем маленькую, скромную епархию с годовым доходом, скажем, тысяч в семь ливров. (Шесть с половиной тысяч ливров выручал Декарт, весьма разумно распорядившийся отцовским наследством. Не бог весть сколько, однако такая сумма позволяла философу вести образ жизни джентльмена.) Бедняге Бушару не повезло. Для современников он остался эксцентричным автором сборника стихотворений на сорока шести языках, включая коптский, язык индейцев Перу и японский. Сборник назывался «Panglossia», что можно перевести как «Болтовня». Умер Бушар неполных сорока лет.

Новый луденский пастор никакими отклонениями не страдал. Аппетит у него был хоть и завидный, но вполне здоровый – при таком аппетите мужчина не превращает опочивальню в лабораторию. Подобно Бушару, Грандье происходил из респектабельного буржуазного семейства и, подобно Бушару, получил воспитание у священнослужителей. Он не уступал Бушару ни в интеллекте, ни в образованности, исповедовал идеи гуманизма и тоже рассчитывал сделать блестящую духовную карьеру. Пусть эти двое не походили друг на друга темпераментом, зато ни социальных, ни культурных различий между ними не было. Вот почему в повествовании о Грандье воспоминания Бушара о своих детстве, юности и наездах домой на каникулы не только уместны, но и необходимы.

Казалось бы, к чему Бушаровы «Признания», когда практически тот же мир открывают нам наши современники-сексологи? И все же смысл в этом есть. Мы видим фривольные забавы юных школяров; похоже, взрослым вовсе нет до них дела. Коллеж с его добрыми отцами-иезуитами не озаботился физическим воспитанием – мальчикам некуда выплескивать энергию, и она находит выход лишь в мастурбировании при каждом удобном случае, да еще, во время «коротких дней», юные затворники практикуют мужеложество. Душеспасительные беседы и красноречивые проповеди имеют на мальчиков кое- какое влияние – так, Бушар признается, что четыре главные церковные праздника удерживали его от сексуальных утех; правда, не долее чем на восемь-десять дней подряд. Никогда не удавалось ему вытерпеть хотя бы две недели, хотя благочестие его несколько обуздывало. Поведение человека в любых заданных обстоятельствах можно представить как диагональ параллелограмма с желаниями либо интересом в основании и религиозными либо этическими идеалами в верхнем углу. В случае с Бушаром – как, пожалуй, и с его юными сексуальными партнерами, упомянутыми поименно, – диагональ, наверное, чуть ли не превращалась в параллельную прямую. Иными словами, угол треугольника выходил острым-преострым, всего в несколько градусов.

Когда Бушар приезжал домой на каникулы, заботливые родители укладывали его спать в одной комнате с юной горничной. Бодрствуя, она была сама добродетель, но могла ли она отвечать за происходящее с нею во время сна? Похоже, девица даже составила собственную систему казуистики, согласно которой вовсе не имело значения, спит она или притворяется. Когда школьные годы остались позади, в жизни Жан-Жака появилась молоденькая крестьянка. Она пасла коров в саду и за мелкую монетку с готовностью удовлетворяла все господские прихоти. Потом – снова горничная, сбежавшая от сводного Бушарова брата, похотливого настоятеля Кассанского аббатства, – и угодившая из огня да в полымя. Именно этой девушке суждено было стать подопытной морской свинкой и помощницей в сексуальных экспериментах Бушара, описанных во второй части «Признаний».

Пусть пропасть между Бушаром и наследником Французского престола была широка и глубока – воспитывались оба, и будущий Людовик XIII, и его куда как скромный современник, приблизительно в одной атмосфере. Жан д’Эруар, личный врач дофина, в дневнике описывает, каково было детство семнадцатого столетия. Исключительность маленького Луи состоит хотя бы в том, что он стал первым мальчиком, родившимся в законном браке у французского короля за период в более чем восемьдесят лет. Впрочем, на фоне дофиновой бесценности только резче проступают общие педагогические тенденции того исторического периода. Действительно: если даже сие уникальное дитя, наследный принц, подвергается таким-то и таким-то наказаниям, прочие, обыкновенные мальчики, и подавно потерпят. Для начала скажем, что дофин воспитывался с целым выводком побочных детей своего отца, прижитых от трех или четырех матерей. Некоторые братья и сестры дофина были старше него, другие – моложе. К трем годам, если не ранее, дофин твердо усвоил, кто такие бастарды и откуда они берутся. Донося до маленького Луи сию важную информацию, придворные не стеснялись в выражениях, чем повергали дофина в шок. «Фи! – говорил он о своей гувернантке, мадам де Монтгле. – Как она распутна!»

Отец дофина, Генрих IV, был большим охотником до скабрезных куплетов; придворные и лакеи знали их великое множество и распевали почти беспрестанно. Когда в пении случались передышки, то уже дофинова свита, в которую входили как мужчины, так и дамы, принималась вышучивать единокровных братцев и сестриц Луи, а заодно и его юную невесту, инфанту Анну Австрийскую. Сексуальное воспитание будущего короля включало, наряду с теорией, и практику. Нередко мальчик ночевал в постелях фрейлин (которые спали без ночных сорочек) либо с подругами, либо с супругами. К пятому году мальчик познал все «факты жизни», вдобавок эмпирическим путем. Да и мог ли дофин их не познать? Ведь во дворцах семнадцатого века нелепо было искать уединения. Коридоров пока не изобрели. Любой желавший попасть из одной части здания в другую шел через анфиладу покоев, в каковых покоях встречал самые разнообразные сцены. Не забудем и о дворцовом этикете, не щадившем ничьего стыда, но особенно суровом к королевским особам, ни одна из коих ни секунды не проводила в одиночестве. Вот расплата за голубую кровь: рождаешься при свидетелях, при них же отходишь в лучший мир, при них отправляешь естественные надобности, при них предаешься плотским утехам. А буде найдется некто, не желающий наблюдать, – так против него само устройство дворца. Поневоле увидит сей скромник и роды, и смерть, и естественные отправления, и плотские утехи ближних. Похоже, этой избыточностью впечатлений объясняется будущая холодность Людовика XIII к женщинам, склонность к мужчинам (возможно, платоническая) и брезгливость к любым проявлениям физического несовершенства или хвори. Первые две особенности воспитали в нем мадам де Монтгле и прочие придворные дамы, что же касается третьей – как знать, на какие мерзости натыкался дофин в анфиладах Сен-Жермен-ан-Лэ?

Таков был мир, взрастивший Урбена Грандье. Сексуальные табу не стесняли невежественное, полунищее большинство, да и образованное меньшинство тоже, нельзя сказать, чтобы стенало под их гнетом. Герцогини отпускали шуточки в духе Джульеттиной кормилицы; беседа вельможных дам затмевала «Рассказ Батской ткачихи» грубостью и примитивностью. Человек со средствами и положением в обществе мог (если, конечно, не был чересчур брезглив ко грязи и вшам) удовлетворять свои сексуальные аппетиты буквально на ходу. Что касается религиозных запретов, то даже самые воспитанные, самые вдумчивые персонажи воспринимали их по большей части в переносном смысле, а между теорией и действиями, которых никто не скрывал, пролегала пропасть – хоть и поуже, чем в Средние века, но все-таки огромная. Продукт сего мира, Урбен Грандье вступил в свой новый приход с намерением истово служить Богу, не забывая о наслаждениях, сокрытых в сказанной пропасти. Любимым поэтом у него был Пьер Ронсар, и вот какие строки совершенно выражали жизненное кредо молодого кюре:

  • Коль отправимся во храм,
  • Там уместно будет нам
  • Преклонить колени строго, —
  • Ниц упав пред алтарем,
  • Дух в молитве вознесем,
  • Восславляя имя Бога.
  • А в любви, меж простыней,
  • Будем мы всего вольней,
  • Меж утех постельной сласти, —
  • Так гласит закон любви,
  • Чтоб стыда не знали вы,
  • Предаваясь пылкой страсти[9].

Вот оно, описание «жизни без острых углов», которую вознамерился вести наш пышущий здоровьем гуманист. А как же духовный сан? Разве не задумана жизнь кюре этаким компасом с единственной стрелкой – но отнюдь не вертлявым флюгером? Разве священник не дает обетов, не знает строгих ограничений? О, конечно! Обеты Грандье дал – публично; ограничивать же себя не собирался. Позднее, через десять лет, он напишет небольшой трактат для единственной читательницы – трактат, посвященный целибату.

Против целибата Грандье выдвинул сразу два мощных аргумента. Вот суть первого: «Обещание исполнить неисполнимое не имеет силы. Молодому мужчине никак невозможно жить в воздержании телесном. Значит, ни одна клятва подобного рода не является руководством к действию». Не слишком убедительно? Извольте, вот второй аргумент, основанный на общепринятой максиме об обетах, данных под давлением. «Священник дает обет безбрачия не из склонности к таковому, а единственно с целью получить сан». Следовательно, обет самого Грандье «происходит не из его желания, но является навязанным ему Церковью, которая вынуждает его принять столь суровые условия, иначе не позволит вступить на поприще служения Богу». Иными словами, Грандье считал себя в полном праве жениться, а до тех пор – вести «жизнь без острых углов» с любой привлекательной женщиной, которая уступит его обаянию.

Для благонравных прихожанок склонности нового кюре стали ужасным открытием; однако большинство в Лудене было за прихожанками весьма бойкими, и даже тех из них, что дорожили своей добродетельностью, приятно будоражила перспектива завести интрижку с пастором вроде Урбена Грандье. Секс и религия смешиваются легко, не в пример воде и маслу; смесь получается пикантная, дегустация становится истинным откровением, то есть выявляет нечто сокровенное. Вопрос – что именно?

Уже одной только популярности Грандье у женщин было довольно, чтобы возбудить к нему неприязнь мужчин. Да-да: этот цветущий щеголь с изысканными манерами и хорошо подвешенным языком сразу не понравился мужьям и отцам прихожанок. Будь Грандье даже святым – по какому такому праву ему, чужаку, должен перепасть столь лакомый приход? Чем плохи местные юноши? Разве не логично, чтобы луденские десятины достались кому-нибудь из уроженцев Лудена? Мало того: чужак явился не один. Притащил с собой все семейство – и мамашу, и троих братцев, и сестрицу. Одному братцу мигом нашлась должность в городской магистратуре. Второй, тоже священник, стал главным викарием прихода. Наконец, третий, хоть пока и не пристроен, глядит стервятником. Уж будьте покойны – взгромоздится на первое освободившееся местечко при церкви. Нет, господа, как хотите, а это вторжение!

Впрочем, все недовольные признавали, что мессы отец Грандье служит вдохновенно, святые книги толкует без запинки, да и в науках являет себя докой. Но и собственные достоинства говорили против молодого кюре. Как человек изящный и начитанный, он с первых дней был принят в самых аристократических семействах Лудена. Доступа туда не было ни нуворишам, ни чиновникам, ни невежам знатного происхождения. Ставили-то они себя высоко, однако до высшего общества недотягивали. А пришлый ловкач разом отворил заветные двери! Тем горше было отлученным узнать, что Грандье сошелся сперва с Жаном д’Арманьяком, только что назначенным правителем города и замка, а затем и с самым именитым луденцем, престарелым Сцеволой де Сен-Мартом, юрисконсультом и государственным деятелем, историком и поэтом. Д’Арманьяк весьма ценил способности и осмотрительность молодого кюре – до такой степени, что уполномочил Грандье вести его дела, пока сам заседал в суде. А Сен-Марту кюре отрекомендовался в том числе как гуманист, знакомый с классической литературой и способный оценить «Искусство кормления младенцев» – шедевр, написанный Сен-Мартом на латыни и столь популярный, что еще при жизни автора он выдержал минимум десять переизданий. Популярность не противоречила изысканности стиля, в связи с чем Ронсар признавался: «Я бы предпочел сочинителя сих виршей всем поэтам нашего времени и упорствовал бы в своих пристрастиях, а Бембо, Наваджеро и даже божественный Фракасторо пускай себе досадуют».

Увы, слава мирская преходяща, и тщетны человеческие потуги угнаться за нею! Мало кто нынче вспомнит самое имя кардинала Бембо, не говоря о его заслугах; в еще большем забвении пребывает Андреа Наваджеро, а божественный Фракасторо заслужил бессмертие исключительно потому, что придумал приличное название срамному недугу, на безупречной латыни написав о несчастном царевиче Сифилусе, который, после многих мучений, избавился от «французской болезни», употребляя настой смолы гваякового дерева. Все меньше людей владеют мертвыми языками; если у фракасторовской «Сифилиды» шансы остаться в веках более чем скромные, то у трехтомника Сен-Марта о кормлении младенцев их нет вовсе. Автор, которым зачитывались современники, которого называли божественнейшим – Сцевола де Сен-Март канул во тьму веков. Но в тот период, когда в Лудене появился Урбен Грандье, престарелого Сен-Марта еще нежили закатные лучи славы. Великий Старец, сам себе памятник; пользоваться его гостеприимством – все равно что обедать с собором Парижской Богоматери или запросто болтать с Пон-дю-Гаром[10]. В великолепном особняке, где покоил старость государственный деятель и почетный доктор гуманитарных наук, Урбена Грандье ждали беседы не только с хозяином, но с его достойными сыновьями и внуками. Да еще наведывались сюда разные знаменитости: принц Уэльский (инкогнито), Теофраст Ренодо, неординарный врач, филантроп и отец французской журналистики; Исмаэль Буйо, будущий автор монументальной «Астрономии Филолая»[11], первым установивший период изменений блеска переменной звезды[12]. К названным интеллектуалам нередко присоединялись такие местные светочи, как луденский судебный пристав Гийом де Серизе и главный прокурор Луи Тренкан, человек набожный и образованный, однокашник Абеля де Сен-Марта, разделявший семейное увлечение литературой и стариной.

Дружба сих избранных умов практически полностью нивелировалась враждою, которую питали к Грандье лица, в тесный круг не попавшие. Глупцы платили ему недоверием за ум; неудачники завидовали его карьере. Грандье вызывал ненависть косноязычных своим красноречием, осуждение невеж – изысканными манерами. Те же, кого Господь обидел, не дав им привлекательной наружности, исходили злобой на Грандье за его успех у женщин. По всем статьям превосходивший мужское население Лудена, Грандье страдал за свои же совершенства! Правда, неприязнь была взаимной и со стороны Грандье не менее сильной, чем со стороны его врагов. Как известно, «проклятие закаляет, благословение расслабляет»[13]; слишком многие спешат довольствоваться скороспелыми плодами ненависти и гнева, вместо того чтобы дождаться плодов, нескоро вызревающих от любви к ближнему. Агрессивные от природы, эти люди становятся зависимы от адреналина; они намеренно подогревают в себе худшие страсти – так им невтерпеж получить «заряд» от собственной искусственно взбудораженной эндокринной системы. Отлично зная, что нарочитое самоутверждение неизбежно приведет к остракизму, они с каким-то сладострастием продолжают «нарываться». Удивительно ли, что в конце концов такие гордецы попадают в заваруху? Впрочем, заварухи им по нраву – ведь тогда их организмы вырабатывают максимум адреналина. Иными словами, заваруха – родная стихия гордеца, что вода для рыбы. Приятные ощущения на физиологическом уровне переносятся на самооценку: «коли мне хорошо, значит, я сам – хороший», рассуждает гордец. Зависимость от адреналина получает название «праведный гнев»; в итоге, подобно пророку Ионе, гордец совершенно уверяется и в собственной праведности.

Едва обосновавшись в Лудене, Грандье оказался замешан в целом ряде скандалов, которые поначалу казались ему весьма забавными. Например, один дворянин в прямом смысле направил на священника свой клинок. С лейтенантом полиции, главным стражем луденского порядка, Грандье спровоцировал публичный «обмен любезностями», который перерос в драку. Уступая противникам численно, Грандье с пономарем и алтарником забаррикадировались в часовне замка. Назавтра Грандье пожаловался в церковный суд. Лейтенант получил выговор. Кюре победил – но какой ценой? Влиятельный горожанин, до сих пор испытывавший к нему всего-навсего беспочвенную неприязнь, теперь обрел для нее пресловутую почву. Грандье нажил смертельного врага, только и выжидавшего, когда подвернется случай поквитаться.

Казалось бы, из одного только благоразумия, не говоря уже о принципах христианского учения, святому отцу следует искоренять ростки вражды; почему же Грандье, столько лет проучившийся у иезуитов, так и не приблизился к христианскому смирению? Почему не слушался советов д’Арманьяка и остальных своих добрых друзей? Почему в тех случаях, когда речь шла о его страстях, Грандье был неспособен действовать осмотрительно? Да просто самолюбие кюре было таково, что даже длительная учеба в иезуитском коллеже не только не уничтожила, но и ничуть его не умалила. Напротив – сформировала для эго Урбена Грандье алиби, притом теологически обоснованное. Обычный, неученый эгоист ставит свои желания превыше всего, и точка. Но дайте эгоисту религиозное образование – и он уверится, что его желания есть воля Господня, и что, исполняя их, он служит Церкви, а любой компромисс – просто сговор с нечистым, дань Вселенскому Злу. Сказано в «Евангелии от Матфея»: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас»; впрочем, слова Христа лишь провоцируют таких персонажей, как Грандье, пойти на сделку с Вельзевулом. Кюре и не думал мириться с врагами – какое там! Напротив, он в совершенстве владел искусством всячески подогревать ненависть к своей особе.

Известно о добрых феях, что посещают привилегированных младенцев. Известно также, что нередко золотое сияние скрывает фею злую, навьюченную подарками – но самые желанные из них подчас таят погибель (правда, отложенную до поры до времени). В случае с Урбеном Грандье фея особенно расщедрилась, наделив дитя, помимо прочих, самым ослепительным и самым опасным из даров – даром красноречия. Слово в устах хорошего актера – каковым является каждый выдающийся проповедник, успешный адвокат и политик, – обладает силой почти волшебной. Иррациональной природой этой силы объясняется тот факт, что оратор, имей он хоть самые благие намерения, обычно творит более зла, нежели добра. Когда оратор, посредством одной только магии слов и сладостного голоса, убеждает аудиторию в правомерности того или иного злодеяния, мы испытываем вполне объяснимый шок. Нам бы следовало настораживаться и в случаях, когда те же трюки используются для убеждения аудитории в необходимости деяния доброго! Пусть впечатление и нужное – методы его достижения, по сути, опасные, а значит, даже оратор, своим талантом дающий правильные установки, – виновен: он задевает те струны человеческой натуры, из которых проще всего извлечь звук. Совершенствуясь в красноречии, оратор усугубляет квазигипнотический транс, в котором и так всю жизнь живет большинство людей, и цель истинной философии, истинно духовной религии – избавление от этого транса. Вдобавок эффектная речь не получится без упрощения. А упрощение невозможно без искажения фактов. Вывод: всякий успешный оратор, пусть даже силящийся говорить только правду, – лжец. Стоит ли добавлять, что самые успешные ораторы к правде вовсе и не стремятся? Их цель – вызвать симпатию к своим союзникам и антипатию – к оппонентам. Грандье, увы, был как раз таков. Воскресенье за воскресеньем с кафедры выдавал он блестящие подражания Иеремие и Иезекиилю, Демосфену, Савонароле и даже Рабле – ибо не уступал сим достойным мужам ни в язвительности, ни в праведном негодовании, ни в призывании на грешные головы громов Апокалипсиса.

Природа не терпит пустоты, в том числе – пустоты ума. Сегодня недуг, называемый скукой, врачуют (параллельно выводя его в новые фазы) кинематограф и радио, телевидение и комиксы. Нашим предкам повезло больше, а может, и меньше – их скуку развеивали одни только еженедельные проповеди, да еще случалось послушать заезжего капуцина или странствующего иезуита. Проповедовать – тоже искусство; как в любом другом искусстве, дурные исполнители многократно превосходят числом исполнителей хороших. К услугам сен-пьерской паствы был преподобный Грандье – виртуоз, умевший затронуть любую тему, от христианских таинств до пикантнейших городских событий. О, как изящно он клеймил, как смело обличал даже и власть имущих! Паства, истерзанная хронической скукой, не скупилась на восторги – которые, разумеется, лишь сильнее бесили жертв пасторского красноречия.

Среди них были монахи целого ряда орденов, обосновавшиеся в некогда протестантском Лудене после прекращения открытой вражды гугенотов и католиков. Грандье недолюбливал монахов, поскольку сам служил в миру. Так добрый солдат предан своему полку, выпускник – своей alma mater, коммунист или нацист – своей партии. Верность организации А всегда предполагает известную степень подозрительности, презрения или ненависти к организациям B, С, D и далее по списку. Это справедливо и для структур, составляющих одно целое, координируемое высшим руководителем. История религии являет нам массу примеров, целую шкалу негативных эмоций по отношению к своим же, казалось бы, союзникам. Здесь и одна на всех ненависть к еретикам и отступникам – и вражда орденов, школ, епархий, конкретных теологов.

«Благочестивые прелаты сотворили бы великое добро, – писал святой Франциск Сальский в 1612 году, – если бы сумели помирить Сорбонну с отцами-иезуитами. Объединись во Франции епископы, Сорбонна и монашеские ордена – и со всякой ересью было бы покончено в десять лет» (т. XV, с. 188). Почему? Объяснение святой дает на другой странице: «Кто проповедует с любовью – уже борется против ереси, пусть даже не хулит ее на словах и вовсе не упоминает» (т. VI, с. 309). Но какая может быть любовь, если Церковь оскверняют междоусобицы? Даже само это слово в устах проповедника, отравленного ненавистью, звучит лицемерно! Увы, союза никак не получалось, вместо любви были теологические разногласия, да еще и агрессивная приверженность своей касте, школе, ордену. К вражде иезуитов с Сорбонной вскоре добавилась вражда янсенистов с альянсом, который создали и иезуиты, и салезианцы. Потом началась затяжная борьба с квиетистами и последователями «чистой любви». С религиозными распрями во Франции таки справились – только влияние возымели не благостные убеждения, а монаршии указы. Несогласных, сиречь еретиков, ждали драгонады[14], а затем – и отмена Нантского эдикта[15]. Упорствующим светили папские буллы и анафема. Порядок был восстановлен – но методами самыми отвратительными, без намека на духовность, набожность или гуманность.

Раздробленность катастрофична для общества, но отдельные индивидуумы могут настричь с нее изрядно купонов – даже больше, чем с игры на таких человеческих пороках, как похоть и жажда наживы. Обычным сводням и ростовщикам сложновато гордиться своими занятиями; но сводни и ростовщики от политики одновременно и гордятся и получают выгоду. Еще бы: они же действуют ради группы, по определению положительной; группы, чьи интересы священны. У них есть повод для самолюбования – и для презрения к ближним. Есть и возможность добиться власти и богатства, посмаковать праведный гнев и даже жестокость. Причем чувство вины их не преследует; наоборот, они упиваются собственной добродетелью. Ибо политическая ангажированность чудесным образом превращает сии приятные пороки в проявления истинного героизма. Ангажированные считают себя отнюдь не грешниками, не преступниками – но альтруистами и борцами за идеалы. В определенном смысле так оно и есть. С одной поправкой: альтруизм на самом деле – чистой воды самовлюбленность, а что до идеалов, на которые и жизнь положить не жалко, так они есть реализация интересов соответствующей группировки.

Уж конечно, Грандье клеймил луденских монахов с искренним пылом, с уверенностью, что угождает сим деянием Господу. Ведь Господь всегда на стороне светского духовенства и добрых друзей Грандье – отцов- иезуитов. А всякие там кармелиты с капуцинами пускай сидят по своим монастырям; ну, в крайнем случае, проповедуют в глухих деревушках. Нечего им соваться в приличные города. Сам Господь так повелел: богатые и уважаемые граждане да будут окормляемы светским духовенством, а содействуют светскому духовенству пускай отцы-иезуиты. Вот почему молодой кюре поспешил провозгласить с кафедры: истинно верующим отныне следует исповедоваться ему, и только ему; никаких пришлых священников! Среди исповедующихся большинство составляли женщины; заявление Грандье их только обрадовало. Куда как приятно иметь на исповеди дело с франтоватым, надушенным молодым красавцем, вдобавок с благородными манерами – а не с оборванцем-капуцином или кармелитом. Так в одночасье последние лишились практически всех своих щедрых кающихся, а следовательно, и влияния в Лудене. Грандье же пошел дальше – разразился серией нелестных тирад о главном источнике кармелитского дохода. Я имею в виду чудотворную Мадонну-Покровительницу. В прежние времена целый луденский квартал был застроен гостиницами и пансионами, где останавливались паломники, явившиеся помолиться перед этой святыней о здравии мужа либо наследника, а то и просто об удаче. Теперь конкуренцию Мадонне-Покровительнице составила Пиета из города Сомюра – небольшая скульптура, чудесным образом спасенная из древнего монастыря, который разорили норманны, и обнаруженная в пещере. От Лудена до Сомюра, к слову – считаные лье. Подобно тому, как существует мода на методы лечения и дамские шляпки, существует и мода на святыни. Каждая крупная конфессия имеет историю чудотворных икон или скульптур, а также всяческих мощей, неведомо как обретенных и поставивших под сомнение чудотворность прежних реликвий. Их, в свою очередь, неизбежно потеснят новые предметы поклонения. Почему вдруг Пиета стала гораздо популярнее Мадонны-Покровительницы? Причин наверняка много, и одна из них – в том, что Пиета была в ведении ораторианцев. Как отмечает Обен, первый биограф Грандье, «всему свету ведомо, что отцы-ораторианцы – люди влиятельные и хитростью превосходящие даже кармелитов». Я же добавлю: ораторианцы служили в миру. Возможно, именно этим объясняется скептицизм Урбена Грандье к чудотворным способностям Мадонны-Покровительницы. Грандье просто защищал интересы «своих» – то есть мирского духовенства; для того и дискредитировал монашеские ордена. Мадонна-Покровительница и сама была бы со временем предана забвению – даже если бы Грандье вовсе не появился в Лудене. Но кармелиты более выгодным для себя почитали другое мнение. Действительно, рассуждать о событиях реалистично, рассматривать их с разных сторон – тяжкий и неблагодарный труд. Куда как удобнее приписывать определенный результат одному-единственному случаю, а по возможности, и одному-единственному человеку. В благополучные времена общественное сознание с удовольствием назначает героя, а во времена лихие (едва ли не с большим удовольствием) – козла отпущения.

Итак, покамест враги Грандье были мелкой сошкой; но святой отец быстро приплюсовал к ним фигуру, способную причинить ему неизмеримо больший вред. В самом начале 1618 года, на соборе, где присутствовали все служители из окрестностей Лудена, Грандье оступился, притом фатально. Прелатам надлежало прошествовать по луденским улицам; так вот, Грандье весьма неучтиво выговорил себе место в процессии впереди некоего приора города Куссе. Чисто технически Грандье имел на это право – процессия начинала путь от церкви Святого Креста, и Грандье, как настоятелю, и впрямь следовало идти перед приором. Всё бы ладно, не будь приор заодно и епископом; учтивость «принимающей стороны», равно как и осмотрительность, тоже никто не отменял. Оказалось, что приор Куссе и епископ Люсонский – один и тот же персонаж, а зовут его Арман-Жан дю Плесси де Ришелье.

На тот момент Ришелье был в опале (кстати, дополнительный повод обходиться с ним, являя великодушие и учтивость). В 1617 году казнили покровителя Ришелье, итальянского временщика Кончини. Государственный переворот совершил Люинь с одобрения юного короля, Людовика XIII. Ришелье, как пособник королевы-матери, был удален от двора. Но с чего, спрашивается, Урбен Грандье взял, что опала станет пожизненной? Не было у него ни единой причины так думать! Уже через год, после краткой ссылки в Авиньон, епископ Люсонский вновь призван в Париж. К 1622 году он – первый королевский министр и кардинал.

Получается, Грандье из одного только самолюбия (и самолюбования) оскорбил будущего полно- властного правителя Франции. О, как пожалеет великолепный кюре о своей неучтивости! Но это будет позднее. Пока же он совсем по-детски торжествует минутную победу. Еще бы: скромный глава прихода, Грандье попрал гордость фаворита самой Марии Медичи; епископа; аристократа, наконец! Так веселиться мог бы малолетний школяр, показавший наставнику нос и избегший порки.

Сам Ришелье, уже в зрелых годах, аналогичное удовольствие получал, обходясь с принцами крови точь-в-точь так, как с ним обошелся Урбен Грандье. «Подумать только, – говаривал его престарелый дядюшка, наблюдая сцену в дверях между кардиналом и герцогом Савойским, – подумать только, Господь сподобил меня дожить до сих времен, увидать, как внук стряпчего Ла Порте[16] входит в покои прежде, чем внук Карла V!» Получается, даже кардиналы порой ведут себя как шкодливые мальчишки.

Иными словами, линия судьбы Урбена Грандье с того дня определилась. Кюре исполнял свои приходские обязанности, в перерывах развлекался с миловидными вдовушками, тешился беседами в домах своих друзей-интеллектуалов и пикировался с врагами, число коих все росло. Такая жизнь была как раз во вкусе кюре. Кипенье разума и приятная щекотка чувств, активная работа гонад и регулярные всплески адреналина, лестное мнение об отце Грандье как среди ученых мужей, так и среди очаровательных дам… Нет, Судьба пока не явила Урбену ни одного из своих зловещих знаков. Кюре воображал, что платить за удовольствия не придется, что можно желать безнаказанно и ненавидеть сколько влезет. Он не знал, что счет его выходкам уже открыт строгою Судьбой. Ничто не тяготило Урбена Грандье, но окошко, сквозь которое душа взирает на мир (оно же – совесть), суживалось и подергивалось мраком, а сердце черствело. По тогдашней классификации, Грандье считался сангвиником с чертами холерика; таким персонажам не свойственно проницать скорые негативные изменения в мире. Грандье и не проницал. Всё, полагал он, хорошо и правильно; Господь – с ним. Кюре наслаждался жизнью. Или, точнее – если учесть частую смену его настроения – пребывал в маниакальной фазе.

* * *

Весной 1623 года скончался прославленный старец Сцевола де Сен-Март. Похоронили его с большими почестями в церкви Сен-Пьер-дю-Марше. Полгода спустя, на поминальной службе, в присутствии всех достойных жителей Лудена, Шательро, Шинона и Пуатье, Грандье заговорил о достоинствах покойного. Речь получилась длинная и великолепная, как раз в духе религиозного гуманизма (который тогда еще не успел устареть, ибо первое издание стилистически революционных писем Бальзака появится лишь через год). Продуманные фразы блистали цитатами из классической литературы и Библии, эрудиция лезла изо всех щелей, каждое повышение тона было громоподобно и несло свою смысловую нагрузку. На уши любителей подобного красноречия (а кто его не любил в 1623 году?) речь Грандье пролилась сладостным бальзамом. Пастору рукоплескали. Абель де Сен-Март был настолько тронут, что разразился эпиграммой на латыни, которую даже опубликовал. Не менее лестны оказались вирши прокурора месье Тренкана, написанные на родном языке:

  • Знать, совсем не без резону
  • Сам Господь сию персону
  • Дивным даром награждал.
  • Я б велел за сей особой
  • Титул закрепить особый —
  • «Красноречия фиал».
  • По своей и Божьей воле
  • Вознося хвалу Сцеволе,
  • Он образчик вдохновенья
  • И правдивости являл![17]

Бедный месье Тренкан! Его любовь к музам была искренна – и безнадежна. Как нетрудно заметить из приведенных строк, музы не отвечали взаимностью луденскому прокурору. Впрочем, судить о поэзии он мог вполне толково. После 1623 года прокурорская гостиная стала центром интеллектуальной жизни. Увы, со смертью Сцеволы де Сен-Марта все как-то заглохло в Лудене. Сам месье Тренкан был человек начитанный – чего нельзя сказать о большинстве его друзей и родственников. Исключенные из Сен-Мартова кружка, они пользовались правом проводить время в доме прокурора. К сожалению, стоило им войти в дверь, как интеллектуальная атмосфера улетучивалась через окно. Да и могло ли быть иначе среди вечно квохтавших кумушек, среди чиновников, обсуждавших постановления и процедуры, среди завзятых собачников да лошадников, понаехавших из деревень? Да, еще ведь были аптекарь мэтр Адам и врач мэтр Маннори – первый с длинным носом, второй – с круглой, как луна, физиономией и животом, подобным бочке. Напустив на себя важность, более подобающую преподавателям Сорбонны, сии почтенные мужи рассуждали о пользе сурьмы и кровопускания, о ценности мыла в клистирах и эффективности прижиганий при огнестрельных ранениях. Вдоволь подискутировав, они понижали голоса и принимались сплетничать: о сифилисе у маркиза, о втором выкидыше у супруги королевского советника, о бледной немочи, которой страдает юная племянница бейлифа. Абсурдные вещи высказывали оба ученых мужа с претензией на истину в последней инстанции, напыщены были до гротеска – неудивительно, что прочие обитатели гостиной ждали их дискуссии, как забавного представления. Им задавали каверзные вопросы, чтобы посмеяться над нелепыми ответами, и больше всех изощрялся Урбен Грандье. Человек остроумный, язвительный и безжалостный к глупцам, он заходил слишком далеко. Разумеется, кюре вполне удавалось разоблачить невежество обоих бездарей от медицины. И, разумеется, оба вскоре прибавились к числу его врагов.

Медленно, но верно наживал Грандье и еще одного врага. Я говорю о прокуроре. Он был вдовец с двумя дочерьми на выданье. Старшая, по имени Филиппа, отличалась столь нежной прелестью, что кюре все чаще останавливал на ней полный вожделения взор. Шла зима 1623 года. Любуясь Филиппой де Тренкан, грациозно обходящей отцовских гостей, Урбен Грандье мысленно сравнивал ее с молодой вдовой виноторговца, которую утешал по вторникам, после обеда. Нинон (так звали вдову) была женщина малообразованная – она едва умела расписываться. Зато под собольим мехом ее траурной накидки скрывалась упругая плоть, лишь самую малость тронутая неминуемым увяданием. Здесь пастора поджидали истинные сокровища жаркой белизны; здесь было хранилище неутолимой чувственности – буйной и жадной до новых ощущений, бешеной и в то же время податливой. Хвала Господу, Нинон не страдала жеманством – Грандье удачно избежал утомительных ухаживаний, этих грозящих затянуться платонических прелюдий и клятв в духе Петрарки. Уже при третьей встрече кюре решился прочесть вдовушке начало одного из своих любимых стихотворений:

  • Весталки страстной идеал
  • В ночной тиши я обнимал;
  • Увы: доселе пыл,
  • Из нег и ласк девятый вал
  • Лишь в грезах явлен был.

Нинон не запротестовала, а лишь хихикнула с неотразимой искренностью и стрельнула на кюре лукавым глазом. Завершая пятый визит, Грандье осмелел до второй цитаты из Жака Тагюро:

  • Adieu, прелестная, adieu!
  • Прощай, о тайный друг!
  • Мне шею не забыть твою,
  • Белей не встретить рук.
  • Мне персей не сыскать круглей
  • И шелковистее кудрей.
  • Adieu! Разлука пролегла
  • Меж нами длительна и зла —
  • Скорей же промельком бедра,
  • Блаженной пенностию ног
  • Определи ее итог.

«Adieu», то есть «прощай» – это в смысле «до послезавтра», когда вдове надлежало явиться к еженедельной исповеди (Грандье был крайне педантичен относительно еженедельных исповедей и никого не отпускал без епитимьи). А между исповедью и заветным вторником он собирался прочесть проповедь – нечто вроде возвышенной оды в честь большого праздника – Очищения Девы Марии. Поистине, с самых поминок Сцеволы де Сен-Марта не писал Урбен Грандье ничего столь же шедеврального. Что за стиль, что за эрудиция; а как изящно опирается красноречие на теологические догмы! Кюре сорвал целый шквал аплодисментов и поздравлений. Лейтенант полиции клокотал от бешенства, монахи позеленели от зависти. «Господин кюре, вы превзошли самого себя. Ваше Высокопреподобие, вам нет равных», и все в таком духе. К вдове Урбен Грандье явился в сиянии славы; вместо лаврового венка вдова возложила на него кольцо своих пухлых ручек, осыпала поцелуями и ласками, и кюре догадался: он теперь божество, и чем не Рай – объятия Нинон? Пусть кармелиты талдычат об экстазах, небесном прикосновении, какой-то особой благодати и божественном браке. У Грандье отныне была Нинон, и ему этого хватало.

Впрочем, заглядываясь на Филиппу, Грандье все чаще задавался вопросом: а хватает ли ему Нинон? Разумеется, вдовушки умеют утешить; по этой причине он, Грандье, от своих вторников не откажется; но вдовушки по определению не девственны! Они многоопытны и вдобавок имеют тенденцию толстеть. В то время как у Филиппы руки еще по-детски тонки, груди подобны паре яблочек, а шея, пусть юная, гладка, будто мраморная колонна. И как восхитительно это сочетание девичьей грации и подростковой угловатости! Как трогательны эти переходы от почти отчаянного кокетства к внезапной панике – и как они, переходы, возбуждают, как пьянят! Филиппа словно играла роль Клеопатры, всякого встречного приглашая стать своим Антонием. Увлекалась, переигрывала, а стоило кандидату явить признаки согласия, как царица Египетская уступала место перепуганному ребенку, молящему о снисхождении. Но вот снисхождение получено – волнующая Сирена вновь берется обольщать, жонглировать запретными плодами с бесстыдством, на какое способны лишь безнадежно развратные либо совершенно невинные создания. Невинность, чистота! Какую проповедь Грандье построил на этих понятиях, как сыграл на щекотливейшей из тем! Дамы обрыдались, внимая модуляциям его несравненного голоса – то громоподобного, то шелестящего, как ласковый шепот. О, Грандье со своей кафедры пронял и мужчин. Упоминания о росистых лилеях, умилительных ягнятках и младенцах никого не оставило равнодушным. И да – монахи снова позеленели. Но что бывает с настоящими, живыми лилеями, ягнятками и младенцами? Лилеи вянут; овечки обречены сначала ублажать похотливых баранов, а затем отправляться под нож; а в Аду, как известно, проклятые ходят по дорогам, вымощенным трупиками некрещеных младенцев. С самого Грехопадения совершенная невинность уподоблена, из практических соображений, совершенной развращенности. В каждой юной девице скрыта многоопытнейшая из вдов. Не забудем и о первородном грехе – из-за него потенциальная греховность более чем вполовину актуализирована. Довершить процесс актуализации, пронаблюдать, как девственный бутон расцветет пышным, даже махровым, цветом – вот наслажденье не только для плоти, но и для ума, для характера. Если тут и замешана чувственность, то чувственность метафизическая, возвышенная.

Вдобавок юность и непорочность – не единственные привлекательные черты Филиппы. Девушка происходит из благородной семьи, получила прекрасное воспитание и вообще полна достоинств. Она хороша, как картинка, при этом знает катехизис назубок; играет на лютне и регулярно ходит к мессе; обладает манерами знатной дамы и любит читать. Такая добыча пощекочет самолюбие ловца и надолго лишит сна его завистников.

В аристократических кругах (если верить Бюсси-Рабютену, творившему несколько позднее), «победа над женщиной приносила мужчине столько же славы, сколько и ратный подвиг». Обольстить признанную красавицу считалось ничуть не менее престижно, чем покорить провинцию. Марсийак, Немюр и шевалье де Граммон за свои будуарные триумфы стяжали славу, эквивалентную славе Густава II Адольфа, по прозванию «Лев Севера», и Альбрехта фон Валленштейна; правда, слава увяла одновременно с этими персонажами, а не осталась в веках, подобно славе короля и его полководца. На жаргоне тех лет, мужчина «пришвартовывался» не к первой попавшейся, а к обдуманно избранной даме с целью занять в обществе более высокое положение. Секс годится как для самоутверждения, так и для самосовершенствования. Иными словами, можно либо усилить свое эго и подняться среди себе подобных, либо забыться в экстазе, сгинуть как личность в содроганиях чувственных восторгов, а то и принести двойную, взаимную жертву, как свойственно влюбленным супругам. Что касается нашего кюре, с молоденькими пейзанками и вдовушками, принадлежавшими к среднему классу, он насодрогался вдоволь, ибо партнерши его, имея минимум предрассудков, обладали завидным сексуальным аппетитом. Но с Филиппой Тренкан святому отцу представился случай как раз самоутвердиться, притом с приятностью; Грандье рассчитывал на истинную трансформацию, на чувственную метаморфозу.

Дивная мечта! Только как ее осуществить? Препятствие казалось непреодолимым, ведь Филиппа была дочерью Луи Тренкана, а Луи Тренкан – лучшим другом Грандье и самым надежным его союзником в кознях против монахов, лейтенанта и прочих врагов. Луи Тренкан доверял святому отцу – настолько, что практически заставил обеих дочерей переметнуться к Грандье от прежнего духовника. Кстати, не будет ли месье кюре столь любезен, не согласится ли время от времени наставлять Филиппу и Франсуазу в дочерней любви и девической скромности? Как по мнению святого отца – Гийом Роже недостаточно хорош для старшенькой, но вполне сгодится для младшенькой? Не обручить ли Франсуазу с Гийомом? А Филиппа пусть совершенствуется в латыни. Не выкроит ли святой отец время для занятий с нею? Короче, обмануть подобное доверие было бы чернейшей неблагодарностью. С другой стороны, сама возмутительность подобного поступка уже говорила в его пользу – ибо на всех уровнях человеческого бытия, от физиологии и чувственности до морали и интеллекта, каждое намерение неизбежно генерирует собственную противоположность. Например, мы смотрим на красное – но благодаря особенностям цветового восприятия расположенная рядом зелень кажется нам более интенсивной, а в определенных случаях нам даже видится зеленый ореол вокруг красного объекта и зеленое остаточное изображение после того, как красный объект от нас удален. При любом телесном движении, наряду с группой мышц, для него необходимых, задействуются и мышцы, казалось бы, противоположного назначения. Этот же принцип справедлив и для уровня более высокого, чем телесный – для человеческого сознания. На каждое «да» есть свое «нет». По Теннисону, «в искреннем сомнении больше веры, чем в истовости». А по Сэмюэлу Батлеру (в правоте которого мы еще не раз убедимся на протяжении нашего повествования), в искренней вере больше сомнений, чем во всех пропагандистских выступлениях Чарлза Брэдлоу и во всех учебниках марксизма. Для воспитателя, наставника эти особенности восприятия – отдельная серьезная проблема. Если к каждому «да» прилагается «нет», как привить питомцу правильный взгляд на вещи без того, чтобы подспудно не посеять в юной душе зерна протеста? Конечно, существуют способы обойти восприятие; но их сомнительная эффективность подтверждается многочисленными упрямыми и «трудными» детьми; молодежью, вечно выражающей протест, и, естественно, взрослыми развратниками и антиномистами. Даже самые уравновешенные люди, отлично себя контролирующие, порой чувствуют необъяснимое искушение поступить совсем не так, как полагается. Очень часто это искушение связано с сотворением зла, причем безо всякой причины, безо всякой выгоды. Иными словами – ничем не оправданный бунт против здравого смысла и общепринятых правил поведения. Обычно подобные порывы душатся в зародыше; обычно, но не всегда. То и дело рассудительные и благовоспитанные граждане сбиваются с пути; занятно, что при других обстоятельствах они сами первыми и осудили бы такие проступки. Кажется, что такой человек одержим посторонней, злобной сущностью, что действует не по собственной воле. На самом деле, он – жертва нейтрального механизма, который (как это свойственно механизмам) перенастроился и стал управлять своим хозяином, вместо того чтобы служить ему.

Итак, Филиппа на редкость хороша собой; «когда в крови огонь, сгорают клятвы, как солома»[18]. Но, помимо огня в крови, существуют противоречия ума. Тренкан – лучший друг Грандье. Одна только мысль, что совращение дочери друга – поступок чудовищный, воспалила в Грандье извращенное желание – предать Тренкана. Священнику бы направить усилия на подавление своей прихоти – а он стал изыскивать причины для ее удовлетворения. Уверял себя, например, что Тренкан, имея столь очаровательную дочь, должен быть настороже, не доверять свое сокровище кому попало. А если доверяет, если хлопает ушами – что ж, Грандье его проучит. Латынь, ха-ха! Да ведь это повторяется история Элоизы и Абеляра с прокурором в роли дядюшки Фульбера! Догадался – открыл двери соблазнителю! Недоставало только одного – розог; Абеляр, Элоизин наставник, ими пользовался. Впрочем, Грандье подозревал: заикнись он о розгах, глупец Тренкан, пожалуй, даст добро…

Время шло. По вторникам вдова виноторговца получала свою долю плотских услад, но почти во все остальные дни Грандье можно было обнаружить в прокурорском доме. Франсуазу выдали замуж, но Филиппа оставалась при отце и делала удивительные успехи в изучении латыни.

  • Omne adeo genus in terris hominumque ferarumque
  • et genus aequoreum, pecudes pictaeque volucres,
  • in furias, ignemque ruunt; amor omnibus idem[19].

В том числе растения – им тоже не чужда нежная страсть:

  • Nutant ad mutua palmae
  • foedera, populeo suspirat populus ictu,
  • et platani platanis, alnoque assibilat alnus[20].

Филиппа прилежно переводила для своего наставника самые сладострастные поэтические строки и самые скабрезные эпизоды из мифологии. С самоотречением (реальным благодаря пылкости Нинон) кюре избегал посягательств на девичью честь своей ученицы. Ни разу не допустил он ни жеста, ни слова, могущего быть истолкованным Филиппой как признание в любви или непристойное предложение. Нет, Грандье являлся Филиппе обаятельным и интересным собеседником; два-три раза в неделю не забывал сообщить, что она – самая умная из всех дам, когда-либо им встреченных; а порой бросал на нее взгляды, от которых Филиппа вспыхивала и опускала глаза. Со стороны казалось, Грандье теряет время; впрочем, если и так – то все равно с приятностью. К счастью, у кюре была Нинон; и, хвала Господу, девица не умела читать мысли своего наставника.

Сидя в одной комнате, ученица и учитель находились в разных вселенных. Филиппа, уже не дитя, но еще не женщина, обитала в некоем подобии чистилища, которое проходит всякое существо женского пола на пути от невинности к опытности. В «чистилище» этом доминируют все оттенки розового, а населяют его фантазии. О, Филиппа пребывала не в Лудене, со старыми хрычами и старыми грымзами – но в собственном Элизиуме, в благоуханных кущах, сулящих этакой небесной плоти этакие божественные восторги. Божественные, сказали мы; а кто же бог? Разумеется, у него темные глаза, тонкие, подкрученные усики и белые, ухоженные руки. О, эти руки! Они особенно будоражили пробуждающуюся сексуальность юной Филиппы. Ее наставник, как и положено богу, казался всезнающим; подобно архангелу, был столь же мудр, сколь и прекрасен, и столь же добр, сколь мудр. Вдобавок он и ее, свое творение, считал умной; нахваливал ее прилежание, да еще ТАК смотрел, что… Неужели он?.. Возможно ли? Нет, нет, даже помышлять о таком – святотатство и грех. Исповедаться? Но ведь он – заодно и исповедник; значит, никак нельзя…

Филиппа вперила взор в латинскую фразу.

Turpe senex miles, turpe senilis amor[21].

И тут ее охватила истома неистовой, но непонятной природы. Грезы зарождающейся чувственности вдруг стали ассоциироваться именно с этими всевидящими очами, с этими белыми, даром что волосатыми, руками. Текст на странице поплыл, Филиппа смутилась и наконец вымучила перевод: «Мерзкий старый вояка». Грандье шлепнул ее линейкой по костяшкам пальцев и выразился в том смысле, что мадемуазель Тренкан повезло родиться девицей, иначе он наказал бы ее куда суровее. При этих словах Грандье изобразил неопределенное движение линейкой. Гораздо, гораздо суровее, мадемуазель! Филиппа взглянула на него – и поспешно отвернулась. Щеки ее запылали.

Сестра Франсуаза, успевшая вкусить прозы замужества и разочароваться, регулярно приносила Филиппе вести с супружеского фронта. Филиппа внимала – а про себя думала: уж у нее-то все будет иначе! Она по-прежнему предавалась мечтаниям, которые с каждым разом детализировались. То Филиппа видела себя экономкой в пасторском доме. То воображала, что Грандье получил сан епископа Пуатевинского и велел прорыть подземный ход между епископским дворцом и загородной виллой Тренканов. Или Филиппе досталось наследство в сто тысяч крон, и они с Грандье живут-поживают, проводят время то при дворе, то в своем поместье.

Увы: всякий раз девицу пробуждало от грез одно и то же соображение: она – Филиппа Тренкан, а он – месье кюре; если даже он ее и любит (чему нет никаких доказательств), он не вправе говорить об этом; если же он вдруг заговорит – Филиппа просто обязана будет заткнуть уши. Но пока… пока она счастлива, ведь за шитьем, за книгой, за пяльцами она вольна мечтать о несбыточном! Стук в дверь, звуки его шагов, его голос наполняют ее томным восторгом. Мучительное блаженство, райская пытка – сидеть рядом с Грандье в отцовской библиотеке и переводить Овидия, нарочно делая ошибки – только чтобы милые уста исторгли угрозу наказания розгой; внимать сочному, звучному голосу, рассуждающему о кардинале, о непокорных протестантах, о войне в Германии, о взглядах иезуитов на предваряющую благодать, о перспективах получить повышение. Ах, если бы так продолжалось вечно! Но молиться об этом – все равно что жаждать вечной вечерней зари, иными словами – растянутого на всю жизнь увядания. Финальная строфа мадригала потрясает изысканностью, вечерний свет преображает реальность – но, как ни крути, и то и другое – конец, и нельзя ведь поклоняться КОНЦУ! Словом, Филиппа подсознательно понимала, что сама с собой лукавит; но в течение нескольких блаженных недель она, задвинув подальше здравый смысл, была способна уверить себя, что достигла Рая и дальше не двинется. Будто сомкнулся провал между фантазией и реальностью, слились воедино жизнь Филиппы и ее мечты. Последние больше не отрицали фактов, а факты сами уподобились грезам. Блаженство было полное – притом безгрешное, ибо происходило не от внешних событий, а существовало исключительно в девичьей душе. Наверно, так счастливы души праведников на Небесах. Филиппа отдалась блаженству без остатка, погрузилась в него, не страшась ни высшего гнева, ни угрызений совести. Но Филиппа слишком увлеклась. Блаженство буквально лилось через край. Однажды девушка не выдержала и заговорила о своих чувствах на исповеди – как ей казалось, очень осторожно, без намеков, уверенная: исповедник не догадается, что сам же и вызвал такую бурю.

Исповеди стали следовать одна за другой. Кюре внимал, задавал вопросы, убеждавшие Филиппу в его полном неведении, в том, что ее невинная хитрость удалась. Филиппа осмелела. Теперь она излагала кюре даже самые интимные детали. Ее счастье было безгранично, представлялось вечным экстазом, утонченным трепетом нервов, который Филиппа вызывала по своей воле, и ощущения не притуплялись, не могли притупиться, даже повторяемые вечно. А потом настал день, когда Филиппа оговорилась – вместо «он» сказала «вы». Опомнилась, попыталась исправить ошибку, сконфузилась, от расспросов кюре залилась слезами и во всем созналась.

«Наконец-то! – поздравил себя Грандье. – Наконец-то!»

Дальше все было делом техники. Тщательно подобранные слова и жесты, разнообразные формы нежности – от той, что пристала священнику, до той, что свойственна эпигону Петрарки. Далее – к любви сугубо земной, а уж от нее – к плотским радостям. Двигаться вниз проще, чем вверх, а Грандье недаром воспитывался у иезуитов – его казуистика смягчила падение, когда же дно было достигнуто – гарантировала девице полное отпущение грехов.

Однако для того, чтобы «пришвартоваться» в полном смысле слова, потребовалось еще несколько месяцев. Если начистоту – кюре был слегка разочарован. Что бы ему удовольствоваться вдовой – так нет же…

Для Филиппы бессобытийное внутреннее блаженство сменилось реальными ужасами открывшейся и разделенной страсти, растянутыми во времени муками нравственного выбора, молитвами о том, чтобы Господь дал ей силы, обетами, которые она не могла хранить. Наконец, в отчаянии, с каким бросаются в пропасть, Филиппа капитулировала. Но восторгов капитуляция не принесла, упования не оправдались! Архангел оказался грубым самцом. А про себя саму Филиппа с ужасом догадалась: она себя воображала жертвой, обреченной на заклание блаженной мученицей, а вышло, что в ней живет существо, чуждое прежней Филиппе, столь же непохожее на нее, сколь непохоже на сладкоречивого проповедника, острослова и гуманиста до кончиков отполированных ногтей вот это вот воплощение животной похотливости! Бедняжка поняла, что влюбленность очень сильно отличается от любви. Во-первых, это только кажется, что влюбляешься; во-вторых, предмет влюбленности суть абстракция. Любишь безо всяких «кроме»; задействуешь в этом процессе всю душу, каждый фибр, собственное «я» плюс вновь обнаруженное существо внутри себя. Таким образом, Филиппа стала воплощением любви, растворилась в любви. В ней жила одна только любовь.

Так-таки и одна? Со смешком, почти различимым для человечьего уха, Судьба захлопнула ловушку. Филиппа к этому готова не была. Распятая между физиологией и приличиями – беременная вне брака, падшая без надежды на искупление, – она оказалась совершенно беспомощной. Немыслимое сделалось реальным; то, о чем прежде и речи зайти не могло, теперь было свершившимся фактом. Луна продержалась в полном блеске от силы пару ночей, затем пошла на убыль, словно надежда; и вот совсем исчезла. Оставалось только умереть в объятиях возлюбленного – или, если это невозможно, хотя бы забыться на время, вообразить себя другим человеком.

Встревоженный таким напором, таким безрассудным самоотречением, кюре попытался перенастроить чувства Филиппы с серьезности, почти трагизма – на игривость. Ласки он теперь сдабривал цитатами из самых фривольных классических произведений, например: «Quantum, quale latus, quam juvenile femur!»[22] В перерывах между сеансами любви Грандье пересказывал Филиппе эпизоды из «Галантных дам» сеньора Брантома, шепотом объяснял суть извращений, скрупулезно каталогизированных Фомой Санчесом в трактате о браке[23]. Но лицо Филиппы оставалось подобно мраморной маске. То было лицо с надгробия – застывшее, отвратившее взор и слух от всего, даже от самой жизни. Когда же Филиппа все-таки открывала глаза – то смотрела на своего любовника словно из другого мира, где существовали одни муки и отчаяние. Взгляд смущал похотливого кюре; он принимался расспрашивать Филиппу, но она отвечала всегда одинаково – запрокидывала руки, за черные кудри притягивала к себе голову Грандье, подставляла под его губы свой страдальческий рот, белую шею и грудь.

Однажды, аккурат посреди рассказа о том, как король Франциск поил девиц из особых кубков с изображенными внутри любовными сценами (по мере того, как убывало вино в кубке, пьющей открывались все новые детали); так вот, аккурат посреди сего занятного рассказа Филиппа выпалила, что беременна, и разрыдалась.

Кюре не замедлил сориентироваться. Его рука мигом переместилась с персей любовницы на ее чело; тон из игривого стал наставительным. Филиппа услышала, что должна сама нести свой крест, причем с христианским смирением. Далее Грандье внезапно вспомнил про запланированный визит к мадам де Брю (та страдала раком матки и нуждалась в пасторском утешении) – и удалился.

Больше уже у пастора не было времени на уроки для Филиппы Тренкан. Бедняжка видела своего кюре только на исповеди; никаких встреч наедине. Когда же она пыталась заговорить с ним как с человеком, которого любила, который, как она все еще думала, любил ее – мольбы и жалобы попадали в уши строгого кюре, раздающего облатки и вино, отпускающего грехи и налагающего епитимью. О, с каким великолепным красноречием Грандье требовал покаяния! Да, пусть Филиппа покается, пусть отдастся на милость Господа! Стоило только несчастной напомнить про их любовь, как Грандье упрекал ее с негодованием пророка – действительно, как ему, духовному лицу, смеют говорить о таких мерзостях? Филиппа спрашивала, что ей делать – и тут у Грандье был готов ответ: Господу Богу угодны ее страдания, поэтому она должна принять их безропотно и даже с охотой. Любые упоминания о своей собственной лепте в положение Филиппы кюре отвергал с ходу. Пусть каждая грешная душа сама тащит свое бремя; нечего извинять свои грехи грехами чужими, особенно если этих, чужих, и нет вовсе. И вообще, если мадемуазель явилась исповедоваться – пусть просит отпущения своих грехов, а не взывает к чужой совести. Отчитав таким образом Филиппу, кюре отпускал ей грех. И выпроваживал вон – сбитую с толку, заливающуюся слезами.

Несчастный вид Филиппы ничуть не трогал кюре. Ни жалости к бывшей любовнице, ни раскаяния он не испытывал – одно только недовольство. Осада была изнурительной, победа – бесславной, удовольствие – сомнительным. А теперь еще скороспелая беременность, которая угрожает не только дальнейшей карьере – самой жизни священника. Не хватало ему только бастарда – ко всем прочим неприятностям. Поистине, незаконнорожденный младенец его погубит! Грандье с самого начала не испытывал нежных чувств к Филиппе, теперь же она стала ему отвратительна. Тем более что весьма подурнела. Беременность и вечная тревога придали некогда прелестному личику выражение морды побитой собаки; розы и лилеи щек завяли, и цветом лица Филиппа теперь походила на ребенка, которого замучили глисты. В сочетании с остальными факторами, болезненный вид внушал священнику уверенность, что дальнейших обязательств у него перед Филиппой нет. Но это не все: Филиппа сама его обманула, поставила под сомнение его безупречный вкус на женщин, навязывает ему бремя. Теперь Грандье с полным сознанием своей правоты мог взять курс, который в заданных обстоятельствах все равно бы взял – только с угрызениями совести. Иными словами, Грандье решил вести себя как ни в чем не бывало, а понадобится – все отрицать. Не только его действия и речи – самые его мысли, самый внутренний настрой будут таковы, словно история с Филиппой де Тренкан не имела и не могла иметь место, словно сама идея их связи была абсурдна, дика и ни с чем не сообразна.

Как говорится, своя рубашка ближе к телу.

Глава вторая

Тянулись недели. Филиппа все реже выходила из дому и, наконец, вовсе перестала появляться в церкви. Она сказывалась больной и не покидала своей комнаты. У Тренканов жила некая Марта ле Пеллетье, девушка из хорошей семьи, но очень бедная, и притом круглая сирота. При Филиппе она состояла компаньонкой. Месье Тренкан до сих пор ни о чем не подозревал; мало того – он набрасывался на всякого, кто дерзал хоть намекнуть на истинное положение дел, хоть слово обронить о нравственности Грандье. С отеческой тревогой говорил Тренкан о «телесных соках», разбалансированных в организме дочери, и подозревал чахотку. Доктор Фантон был в курсе, но помалкивал. Горожане разделились на два лагеря: одни перемигивались и пересмеивались, другие кипели праведным негодованием на кюре. Эти последние при встречах с виновником несчастья Филиппы язвили его словесно; друзья пастора из тех, что посерьезнее, покачивали головами, а настроенные шутливо – толкали Грандье под ребра и поздравляли со скорым прибавлением. Грандье был великолепен: и на язвительные намеки, и на поздравления в духе Рабле отвечал, что понятия не имеет, о чем речь. Для луденцев, все еще находившихся под пасторским личным обаянием, его открытый взгляд и слова являлись достаточным доказательством непричастности к делу. Невозможно, чтобы столь благочестивый человек и впрямь мог обрюхатить прокурорскую дочь! Поэтому в домах таких уважаемых горожан, как месье де Серизе и мадам де Брю, святой отец по-прежнему был желанным гостем. Их двери оставались для Грандье распахнутыми, даже когда захлопнулись двери прокурорского дома – в итоге даже наивный месье Тренкан понял, в чем состоит недомогание Филиппы. Он приступил к дочери с расспросами – и выудил правду. В течение одной ночи Тренкан из преданнейшего друга кюре превратился в его злейшего и опаснейшего врага. Иными словами, Урбен Грандье выковал очередное – притом самое важное – звено цепи, за которую его так скоро потащат на погибель.

* * *

Наконец, ребенок родился. Напрасно в доме загодя закрыли все ставни, напрасно опустили тяжелые портьеры – стоны юной матери, пусть исторгаемые в стеганое одеяло, все же были весьма отчетливы и не избегли чутких соседских ушей. За час новость о благополучном разрешении от бремени облетела весь Луден, а уже утром на воротах Тренканова дома обнаружился листок бумаги с «Одой на ублюдочное пополнение в прокурорском семействе». Подозревали, что разразился одой кто-нибудь из протестантов, ведь месье Тренкан слыл очень набожным католиком и порой пользовался служебным положением, чтобы прищучить отступника от истинной веры.

Между тем Марта ле Пеллетье проявила неслыханное самопожертвование, публично признав новорожденную девочку своей дочерью. Это якобы она, Марта, согрешила и скрывала свое падение, сколько могла – а Филиппа в христианском милосердии дала ей кров и пищу. Разумеется, никто не поверил – но поступок Марты вызвал всеобщее восхищение. Когда малышке исполнилась неделя от роду, Марта отдала ее на вскармливание одной молодой крестьянке. Сделано это было опять же публично. Протестанты, однако, все-таки продолжали судачить. С целью заткнуть им рты прокурор измыслил весьма мерзкую, хоть и законную, стратагему. Он велел арестовать Марту ле Пеллетье прямо на улице, среди бела дня, и привести в магистратуру. Марте было велено присягнуть, причем при свидетелях, в том, что она является матерью новорожденной девочки, и подписать документ, обязывающий ее заботиться о ребенке. Марта все исполнила – из любви к Филиппе. Один экземпляр документа остался в архиве, второй месье Тренкан торжественно опустил себе в карман. Ложь засвидетельствованная стала юридической правдой. Для персонажей, поднаторевших в крючкотворстве, юридическая правда равняется просто правде, без дополнительных определений. Для остальных персонажей (как вскоре убедился прокурор) эти два понятия отнюдь не эквивалентны. Напрасно месье Тренкан зачитывал документ вслух, напрасно показывал всем желающим личную подпись Марты, напрасно давал щупать печать! Друзья месье Тренкана только вежливо улыбались и меняли тему, а враги смеялись в голос и отпускали оскорбительные замечания. Мстительность протестантов дошла до того, что один их священник публично заявил: лжесвидетельство, мол, грех пострашнее прелюбодеяния, а лжец, скрывающий скандальную связь, более заслуживает адского пламени, нежели сами прелюбодеи, из-за которых скандал и возник.

Долгое, богатое на события столетие отделяет период активной жизни доктора Сэмюэла Гарта от юности Уильяма Шекспира. В управлении государством, в социальной сфере, в экономике, в физике и математике, философии и искусстве произошли изменения поистине революционные. Но как минимум один общественный институт к концу этой эпохи остался прежним, таким же, каким был на ее заре. Я имею в виду аптеку. Вот как описывает ее Ромео:

  • В его лавчонке жалкой, по стенам,
  • Висели аллигатор, черепаха
  • Да кожи рыб каких-то безобразных;
  • На полках же – пустых коробок ряд,
  • Зеленые горшки и пузыри,
  • И семена негодные, остатки
  • От нитяных клубков, шнурки, лепешки
  • Засохшие – убогий, жалкий хлам…[24]

А вот описание Гарта из его знаменитого труда, который так и называется – «Аптека».

  • Ряд пыльных чучел на стене одной
  • И панцирь черепаший костяной.
  • А на другой стене акулье рыло
  • Над рыбами летучими застыло.
  • Ассортимент зубов широк весьма,
  • От сквозняка колеблется тесьма
  • С коробочками опийного мака,
  • И, в струпьях облупившегося лака,
  • Зелено-бур, стеклянно-желтоглаз,
  • Ехидный крокодил глядит на вас.

Сей храм науки – и одновременно лаборатория колдуна, и ярмарочный балаган – наиболее ярко иллюстрирует всю противоречивость семнадцатого века, выраженную в сочетании несочетаемого. Ибо век Декарта и Ньютона был также веком Фладда и сэра Кенелма Дигби; логарифмы и аналитическая геометрия пользовались тем же почетом, что и симпатические методы лечения (например, считалось грамотным умащивать бальзамом клинок, нанесший рану, дабы эта самая рана зажила), и учение о сигнатурах. Роберт Бойль, автор «Недоверчивого химика», один из основателей Королевского общества[25], оставил объемистый домашний лечебник. Вот, к примеру, его средство от эпилепсии: «В полнолуние собрать с дуба сухие ягоды омелы, истолочь и смешать с вишневым ликером и давать больному». А вот что надобно делать при апоплексическом ударе: «Из смолы мастикового дерева, растущего на Хиосе, извлечь посредством дистилляции в медном перегонном кубе эфирное масло и две-три капли сего масла ввести сначала в одну ноздрю больного, а через некоторое время – и в другую». Словом, наука переживала подъем, но лекари и ведьмы пока и не думали сдавать позиции.

Аптека мэтра Адама находилась на рю де Маршан и считалась заведением средней руки – не убогим, но и не роскошным; такие характерны для провинции. Мумий или носорожьих рогов здесь не водилось, но посетителей завлекали вест-индские черепахи, зародыш кита и восьмифутовый сушеный крокодил. Снадобья были в широком ассортименте. На полках стояли вытяжки из растений – специально для тех пациентов, которые верили в фармакологию Галена. Имелись и новомодные химические вещества для тех, кто предпочитал учение Парацельса и Валентайна. Мэтр Адам предлагал ревень и алоэ, а также каломель (или Drago mitigatus – это название, означающее «дракон укрощенный», казалось аптекарю более внушительным). Надобно полечить печень по старинке, растительными средствами – пожалуйста, вот вам колокинтовый огурец. Желаете что-нибудь современное? Берите рвотный камень или сурьму. Если же чистота вашей избранницы (или избранника) оказалась сомнительной и последствия не замедлили сказаться, – туя вам в помощь. Не хотите тую? Попробуйте ртуть и мел, а то сарсапарель или синюю мазь[26]. Любое из перечисленных снадобий (плюс сушеных гадюк, конские копыта и человечьи кости) мэтр Адам мог продать прямо на месте, а вот средства более дорогие – например, толченые сапфиры или жемчуга – следовало заказывать отдельно и оплачивать заранее.

С некоторых пор аптека превратилась в штаб заговорщиков, единственной целью которых была месть Урбену Грандье. Духовными руководителями сделались сам прокурор, его племянник, каноник Миньон, лейтенант со своим тестем, Месменом де Силли, врач Маннори и сам мэтр Адам. Последний, пользуя весь город пилюлями и клистирами, а также выдирая больные зубы, был в самом выгодном положении для сбора сведений.

Например, супруга нотариуса, мадам Шова, под строжайшим секретом сообщила мэтру Адаму (пока он готовил глистогонное для ее малютки Теофила), что кюре вложил в некое сулящее доход предприятие целых восемьсот ливров. Того и гляди, мерзавец разбогатеет!

Затем последовали еще более неприятные новости. Свояченица лакея месье д’Арманьяка, регулярно закупавшая сушеную полынь от женской хвори, шепнула аптекарю, что завтра Грандье обедает во дворце. Прокурорское чело при сем известии омрачилось; лейтенант исторг проклятие и поник головою. Д’Арманьяк не просто правил Луденом – он был одним из фаворитов Его величества. Неужто Грандье втерся к нему в доверие? Это ужасно, ужасно!

Тяжелое молчание повисло надолго. Прервал его каноник Миньон, заявив, что единственная их надежда – хороший скандал. Кюре нужно застукать на месте преступления. Например, в объятиях вдовы виноторговца.

Аптекарь сознался, что здесь им ловить нечего. Вдова отнюдь не болтлива, служанка ее неподкупна, а когда сам мэтр Адам позапрошлым вечером приник к щелке меж ставен, с верхнего этажа прямо на него опрокинули ночной горшок, притом явно полнехонький…

Прошло еще какое-то время. С невозмутимостью и прямо-таки великолепной дерзостью кюре продолжал свои обычные занятия – проповедование и ублажение плоти. Но вот странные, невероятные слухи достигли аптекаревых ушей – кюре якобы теперь торчит у самой скромной и самой набожной девицы в Лудене – у мадемуазель де Брю.

Мадлен де Брю была средней дочерью Рене де Брю, человека благородного происхождения, с впечатляющими родственными связями и изрядным состоянием. Обе сестры Мадлен, старшая и младшая, уже вышли замуж – одна за врача, вторая за помещика. Самой Мадлен сравнялось тридцать, но она была не только не замужем, но даже не помолвлена. Соискатели, правда, у нее не переводились, но девица всем отказывала, предпочитая жить с престарелыми родителями. Что она там себе думала – Бог весть! Бывают такие женские характеры – вроде тихоня, однако сама скромность – уже загадка. У женщин, подобных Мадлен, сильные эмоции прячутся за внешней холодностью, даже мрачностью. Старшее поколение одобряло Мадлен, а вот из ровесников она ни с кем не дружила, не говоря уже о том, чтобы водиться с девицами помоложе. Ее считали занудой – ведь она не любила шумных развлечений и, случалось, своим кислым видом портила удовольствие другим. Вдобавок Мадлен отличалась излишней, по мнению многих, набожностью. Нет, конечно, женщине и следует быть набожной; только зачем же приносить себя, молодую, в жертву религии? Не годится так часто ходить к причастию, исповедоваться чуть ли не через день и часами простаивать на коленях перед образом Пресвятой Девы; добра от этого не будет! Так, постепенно, Мадлен осталась почти в полной изоляции. Что ее, впрочем, устраивало.

Потом умер Рене де Брю, а вскоре у мадам де Брю обнаружился рак. Болела матушка Мадлен долго, страдала сильно; Грандье же в перерывах между Филиппой Тренкан и вдовой виноторговца неизменно находил время, чтобы утешить болящую. На смертном одре мадам де Брю поручила Мадлен заботам святого отца. Тот обещал печься как о материальных, так и о духовных интересах мадемуазель де Брю. Грандье не лукавил: он и впрямь собирался исполнить обещание, правда, на свой лад.

После смерти матери Мадлен хотела было порвать мирские связи, отдаться религиозному служению. Однако духовный наставник отговорил ее. В миру, убеждал Грандье, Мадлен принесет гораздо больше пользы. А много ли сделает она, ставши урсулинкой или кармелиткой? Нет, ее место здесь, в Лудене; ее предназначение – быть ярким примером мудрости для всех легкомысленных, суетных девиц. Грандье вещал с особым красноречием; он прямо-таки впал в религиозный экстаз! Глаза сверкали, все лицо было озарено внутренним светом душевного подъема. Чистый апостол, думала Мадлен; а то и ангел. Разумеется, он прав!

Мадлен осталась жить в родительском доме. Но, мрачный и пустой, он угнетал сироту, и она все больше времени проводила с подругой (чуть ли не единственной). Звали подругу Франсуаза Грандье, обитала же она в пасторском доме, ибо доводилась пастору родной сестрой. Нередко сам пастор, на правах брата, посиживал с девицами, когда они латали обноски для бедняков или вышивали покровы для Девы Марии и других святых. Жизнь вновь обретала краски, вновь казалась исполненной смысла; душу Мадлен переполняло счастье.

На сей раз, однако, Грандье сам угодил в собственную ловушку. Проверенная стратегия опытного соблазнителя состояла в том, чтобы проявлять холодность, исподволь распаляя чуть затеплившийся огонек; чтобы, до поры обуздывая собственную чувственность, убедиться в безмерности девичьей страсти – и использовать ее расчетливо и строго по назначению. Но кампания вдруг пошла не по плану – или, точнее, по плану, разработанному самой Справедливостью, но никак не Урбеном Грандье. Впервые в жизни он влюбился. Не разлакомился на особые чувственные наслаждения; не разохотился на юное девственное тело; не впал в азарт от перспективы триумфа над девицей, стоящей выше него на социальной лестнице. Нет, Грандье просто-напросто увидел в Мадлен де Брю человека, личность, и полюбил в ней ее саму. Развратник перешел в принципиально иную веру – стал моногамом. Большой шаг вперед – однако такие шаги заказаны католическим священникам, ибо обрушивают на их головы бесчисленные проблемы, как этического, так и теологического характера, как духовные, так и социальные. Именно с целью избавиться хотя бы от части этих проблем Грандье и сочинил трактат о безбрачии духовенства (мы об этом трактате уже вскользь упоминали). Кому по нраву самого себя считать аморальным еретиком? Но еще меньше у человека желания отказываться от действий, продиктованных мощными импульсами, – особенно когда эти импульсы по своей природе хорошие, когда следование им сулит счастливую, наполненную жизнь. Отсюда – все любопытные сочинения о логическом обосновании и оправдании инстинктов. Обоснование – непременно в терминах философского учения, наиболее популярного в соответствующую эпоху в соответствующей стране. Оправдание нестандартных действий – с отсылкой к соответствующему нравственному коду, переосмысленному для конкретного случая. Трактат Урбена Грандье как раз и характерен для сего трогательного и зачастую слишком запутанного направления апологетики. Итак, Грандье любит Мадлен де Брю и знает про себя, что его любовь по сути – благо. Но по уставу организации, к которой Грандье принадлежит, любовь не благо, а грех. Следовательно, нужно либо отыскать подтверждения, что в уставе есть скрытые смыслы, либо привести доказательства, что сам Грандье, когда клялся блюсти обет безбрачия, видел за конкретными словами совсем другой смысл. Убедить себя в правильности собственных поступков, соответствующих собственным желаниям – что может быть проще для умного человека? Урбену Грандье аргументация в трактате казалась железной. Занятнее другое – почему Мадлен в ней не усомнилась? Верующая истово, добродетельная по самой своей сути, по складу характера, Мадлен воспринимала церковные правила как множество категорических императивов; она скорее умерла бы, чем лишилась девичьей чести. Но Мадлен была влюблена – впервые в жизни и со страстью, свойственной натурам замкнутым и чересчур сдержанным. У сердца свои резоны – когда Грандье объявил, что обет безбрачия – вовсе не кандалы, и священники в отдельных случаях могут жениться, Мадлен поверила. Замужество за Грандье позволит ей любить его – точнее, сделает любовь к мужу ее прямой обязанностью. Следовательно – ибо против логики не пойдешь, – этические и теологические выводы из трактата возлюбленного просто безупречны. Кончилось все тем, что однажды в полночь, в пустой церкви, где гуляло эхо, Грандье исполнил клятву, данную умирающей мадам де Брю. Иными словами – сам себя сочетал узами брака с сиротой, оставленной на его попечение. Как священник, Грандье самого себя спросил: «Берешь ли ты в жены эту женщину?» Как жених, сам себе ответил: «Беру» и надел кольцо невесте на палец. Затем, снова как священник, он благословил новобрачных и, как новобрачный, опустился на колени и принял благословение. Поистине, фантастическая церемония; но влюбленные бросили вызов законам и обычаям, Церкви и Государству – они поверили в правомерность свершенного ими. Обожая друг друга, Грандье и Мадлен не сомневались, что перед Богом они действительно женаты[27].

Перед Богом – может быть, но только не перед людьми. Насколько знали добрые горожане, Мадлен стала очередной наложницей Грандье. Этакая тихоня, поглядеть на нее – воды не замутит, а на самом деле – не лучше остальных. Святоша, внезапно оказавшаяся блудницей; бесстыдно, как уличная девка, продавшая тело этому Приапу в сутане, этому похотливому козлу в биретте!

Заговорщики, по-прежнему собиравшиеся вечерами под сенью аптекарского крокодила, негодовали громче прочих, исходили злобой более ядовитой, чем у остальных луденцев. Кляня пастора, но не умея обернуть последнее его пренебрежение законом к его же несчастью (слишком ловок был негодяй!), заговорщики утешались банальной бранью. Пусть они ничего не могли поделать – им оставалось хотя бы злословие. И они давали волю языкам, ведя речи со столь многими людьми и в выражениях столь обидных, что родственники Мадлен решили наконец принять меры. Об их соображениях насчет связи Мадлен со священником письменных свидетельств не сохранилось. Известно лишь, что, подобно Тренкану, родня Мадлен свято верила в превосходство юридической правды над правдой незадокументированной. Magna est veritas legitima, et praevalebit[28]. Руководствуясь этой максимой, родственники уговорили Мадлен подать на аптекаря в суд за клевету. Дело слушалось в Парижском парламенте, аптекарь был признан виновным, но один землевладелец из местных, недолюбливавший семейство де Брю и ненавидевший Грандье, поручился за мэтра Адама. Подали апелляцию, состоялось повторное слушание. Увы: на нем лишь подтвердилось первоначальное решение. Беднягу аптекаря приговорили к штрафу в размере шестисот сорока ливров, взвалили на него отплату всех судебных издержек, да еще и заставили, в присутствии луденских властей, на коленях и с непокрытой головой каяться перед Мадлен де Брю и ее родственниками. Мэтру Адаму следовало «громко и отчетливо объявить, что он предерзостно и со злым умыслом распускал о потерпевшей отвратительные сплетни, за которые он молит прощения у Господа Бога, у Его величества, у системы французского правосудия и у самой мадемуазель де Брю и признает последнюю девицей честной и добродетельной». Все было исполнено в точности. Юридическая правда восторжествовала. Судьи, прокурор и лейтенант признали поражение и уяснили: в дальнейших атаках на Грандье им лучше не касаться Мадлен. В конце концов, ее матушка – из рода Шове; ее кузены носят гордое имя Серизе, а посредством браков де Брю породнились с Табарами, Дрё и Женебо. С такой поддержкой девице позволены любые шалости – в глазах судей она все равно будет добродетельной. Жаль, конечно, аптекаря – тяжба его вконец разорила. Но такова жизнь, и пути Провидения недаром зовутся неисповедимыми. У каждого свой крест, как справедливо заметил один апостол.

После дела мадемуазель де Брю ряды заговорщиков пополнились. В них влились сразу двое. Первый – весьма влиятельный юрист, королевский адвокат по имени Пьер Мено, активно добивавшийся руки Мадлен. Отказы не смущали соискателя. Жестоко обманутый в своих ожиданиях (ибо месье Мено привык считать своими по праву и девицу, и ее приданое, и семейные связи), королевский адвокат буквально взбеленился. Тренкан сочувственно выслушивал его жалобы, а потом из чистого сострадания предложил союз. Мено ухватился за предложение и быстро стал одним из самых активных членов.

Заодно он привлек к делам союза и своего друга по имени Жак де Тибо. Этот Тибо был помещиком. Когда-то нес военную службу, а ныне состоял тайным агентом при кардинале Ришелье (которого весьма занимали гугенотские провинции). Тибо возненавидел Урбена Грандье с первого взгляда. Ничтожный выскочка без роду без племени – а усы закручивает, как офицер кавалерии, манеры усвоил аристократические, латынью своей кичится, будто из Сорбонны выпустился! Да еще и увел невесту не у кого-нибудь – у королевского адвоката! Нет, это ему даром не пройдет.

Для начала Тибо отправился к одному из самых влиятельных друзей и покровителей Грандье – к маркизу дю Белле, и принялся клеймить священника, подкрепляя обвинения реальными и вымышленными доказательствами. Маркиз живо переметнулся. Грандье стал в его доме персоной нон грата. Глубоко уязвленный, кюре, впрочем, не встревожился. Доброжелатели не замедлили сообщить ему о роли Жака Тибо. Стычка врагов имела место на церковном крыльце. Грандье, в полном облачении, обрушился на Тибо с упреками; тот в ответ замахнулся щегольской ротанговой тростью и ударил священника по голове. Началась новая фаза битвы при Лудене.

Грандье первым предпринял серьезные шаги. Провозгласив, что непременно отомстит, он уже на следующее утро отправился в Париж. Бить святого отца – что за чудовищное богохульство! Грандье обратится в Парижский парламент, дойдет до генерального прокурора, до первого министра, до самого короля!

Не прошло и часу, как мэтр Адам получил сведения об отъезде кюре и о цели его путешествия. Бросив ступку с пестиком, аптекарь поспешил к Тренкану, а тот велел слуге обежать остальных заговорщиков. Вскоре все были в сборе, и после недолгих обсуждений разработали план контратаки. Покуда кюре жалуется королю, заговорщики поедут в Пуатье и пожалуются епископу. Документ составили по всем правилам. Грандье обвинялся в бесчисленных связях с замужними женщинами и девицами, в невежестве и нечестивости, в том, что не читает требник и предается блуду прямо в церковных стенах. Трансформировать сии заявления в юридическую правду было делом техники. Мэтр Адам отправился на рынок и скоро возвратился с парой оборванцев, за скромное вознаграждение готовых подписать все, что угодно. Собственно, писать умел только один из них, по имени Бугро; второй, Шербонне, поставил крест. Выполнив свою миссию, приятели получили деньги и, весьма довольные, пошли их пропивать.

Назавтра поутру месье Тренкан и лейтенант верхами отправились в Пуатье, где добились аудиенции у епископского официального представителя по юридическим вопросам. К восторгу заговорщиков, оказалось, что Грандье уже и так в епархиальном черном списке. Слухи об его амурных делах дошли до высшего духовенства. К похотливости и неосмотрительности прибавился куда более тяжкий грех – гордыня. Совсем недавно, например, кюре посягнул на епископское право – выдал за взятку разрешение на брак без предварительного оглашения. Пора, пора подрезать крылышки этому петушку. Господа из Лудена приехали очень кстати.

Вооруженные рекомендательным письмом от официального представителя, Тренкан с лейтенантом Эрве поспешили в епископскую резиденцию, которая находилась в дивном замке Диссе, в четырех лье от города.

Анри-Луи Шастенье де ла Рош-Позе представлял собою редкий экземпляр прелата высокородного и в то же время ученого, создал ряд внушительных трудов, весьма зловеще толкующих Библию. Отец епископа, Луи де ла Рош-Позе, был покровителем и другом Жозефа Скалигера, который обучал юного Анри-Луи. Будущему епископу повезло: с ним занимался «величайший из умов, что когда-либо алкали знаний», – именно так писал о Скалигере Марк Пэттисон. К чести Анри-Луи Шастенье де ла Рош-Позе заметим, что, несмотря на протестантскую веру Скалигера, он оставался лояльным к своему учителю, автору «Нового сочинения об исправлении хронологии», много претерпевшему от иезуитов. Впрочем, остальным еретикам от епископа пощады не было. Гугенотов, коими изобиловала его епархия, ла Рош-Позе ненавидел и всячески осложнял им жизнь. Но, подобно Божьей благодати, подобно дождю, который одинаково орошает сады и праведников и грешников, персонажи с дурным нравом не отличаются предвзятостью. Со своими же, с католиками, епископ тоже не церемонился, если они ему досаждали. Так, в 1614 году принц Конде писал регентше Марии Медичи, что две сотни семей стоят лагерем за городскими стенами и не могут вернуться в свои дома, потому что их духовный отец, будучи meschant que le diable[29], велел аркебузирам стрелять на поражение, если только кто попробует войти в ворота. В чем были повинны эти люди? В верности губернатору, назначенному королевой, но ненавидимому ла Рош-Позе. Принц просил Ее величество покарать священника за «неслыханную дерзость». Никто, впрочем, его не покарал. Епископ преспокойно правил до преклонных лет, пока в 1651 году не скончался от апоплексического удара.

Вспыльчивый аристократ и мелочный тиран, ла Рош-Позе обожал книги, а мир за кабинетными дверьми воспринимал как вместилище суеты, отвлекающей от чтения. Да, таков был человек, принявший у себя врагов Грандье. Решение созрело в полчаса. Грандье зарвался, надобно его проучить. Послали за секретарем, выписали ордер на арест и препровождение дерзкого священника в епископскую тюрьму Пуатье. Ла Рош-Позе подмахнул документ, пришлепнул печатью и отдал Тренкану с лейтенантом для использования по их усмотрению.

Грандье тем временем добрался до Парижа, изложил свою жалобу в Парламенте и (благодаря д’Арманьяку) получил аудиенцию у короля. Растроганный Людовик XIII повелел восстановить справедливость, и уже через несколько дней Жак Тибо получил повестку в Парижский парламент. Он тотчас пустился в путь, прихватив ордер на арест Грандье. Дело заслушали. Казалось, оно решится в пользу священника – но вдруг Тибо театральным жестом извлек ордер и вручил его судьям. Те прочли и постановили отложить слушания до тех пор, пока Грандье не оправдается перед епископом. Враги кюре торжествовали победу.

В Лудене началось официальное расследование. Сначала вел его человек непредвзятый – лейтенант по гражданским делам Луи Шове. Затем, когда Шове с великим отвращением отстранился, дело передали прокурору. Обвинения посыпались со всех сторон. Преподобный Месшен, один из викариев в приходе Святого Петра, свидетельствовал, будто бы Грандье предавался блуду прямо под церковными сводами, на каменных плитах (определенно, холодноватых и жестковатых для подобных занятий). Преподобный Мартин Бульо прятался за колонной и наблюдал сцену «Грандье и мадам де Дрё на семейной скамье» (дама доводилась бейлифу де Серизе тещей, теперь, увы, уже покойной). Тренкан заменил оригинальные слова Бульо «говоря с означенной дамой, накрыл ее руку ладонью». После Тренкановой поправки выходило, что Грандье «свершал действия амурного характера». Не свидетельствовали против кюре только те, чьи показания стали бы самыми убедительными, – а именно шаловливые горничные, неудовлетворенные жёны, отнюдь не безутешные вдовы, а также Филиппа Тренкан и Мадлен де Брю.

По совету д’Арманьяка, который обещал писать к ла Рош-Позе и к его представителю, Грандье решил сам явиться пред епископские очи. Тайно возвратившись из Парижа, он переночевал в приходском доме и уже завтра, на рассвете, вновь был в седле. Аптекарь узнал обо всем аккурат перед завтраком. Еще через час Тибо, два дня как прибывший в Луден, мчался галопом в Пуатье. Не размениваясь на представителей, Тибо сразу направился в замок Диссе и сообщил, что Грандье где-то рядом – пытается избегнуть унизительного ареста посредством добровольной сдачи. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы уловка удалась. Представитель епископа придерживался того же мнения. В итоге, на подступах к замку Диссе, Грандье был арестован сержантом полиции и доставлен в епископскую тюрьму. Конечно, Грандье возмущался, но серьезного сопротивления не оказал. Обошлось без шума.

Епископская тюрьма помещалась в одной из башен великолепного Диссе. Здесь пастора передали тюремщику, по имени Люка Гулье, который запер его в сырой и темной камере. Это случилось 15 ноября 1629 года. С момента ссоры на церковном крыльце не минуло и месяца.

В камере властвовал промозглый холод, но доставить из дома теплую одежду не разрешили. Через несколько дней матушка Грандье взмолилась о свидании – ей было отказано. Через две недели тюремного кошмара Грандье написал епископу жалостное письмо. «Преосвященнейший Владыка! Я всегда верил сам и учил других, что скорбь есть прямая дорога на Небеса. Но, пока Ваша милость, боясь моей погибели и желая моего спасения, не поместила меня в сии стены, я не имел повода познать всю глубину скорби. Пятнадцать дней, проведенные здесь, приблизили меня к Господу более, нежели сорок лет прежней благодати». Далее следовал лихо закрученный пассаж, полный спеси и аллюзий на Библию. «Господь, – рассуждал Грандье, – умело соединил лик человечий с ликом львиным, иными словами – умеренность Вашего преосвященства со страстями моих врагов, каковые, жаждая уничтожить меня, будто нового Иосифа, преуспели лишь в том, что сократили мне путь к Царству Божию». Отсюда благостные метаморфозы, произошедшие в Грандье: ненависть его преобразовалась в любовь, жажда мести – в желание служить обидчикам. Наконец, после цветистых рассуждений о Лазаре, Грандье добрался и до сути своего письма: поелику суть наказания – в исправлении, а оно за две недели случилось, он, Грандье, стал другим человеком – его следует освободить.

Вычурный стиль доверия не внушает, честные чувства таким способом не передать. Но литература – не то же самое, что жизнь. У нее свои законы. В начале семнадцатого века абсурдность, с какой изъяснялся в письме Грандье, сошла за искренность. Не было причин сомневаться в его уверенности, что страдания действительно приближают к Богу. Но увы: Грандье слишком мало понимал собственную свою натуру, иначе сообразил бы: вновь обретенные блага земные неизбежно (если только он не воспротивится этому всей душой) уничтожат целительное воздействие страданий – причем не за пятнадцать дней, а за пятнадцать минут.

Епископ отнюдь не смягчился; письма от Арманьяка и его доброго друга, архиепископа Бордоского, также не достигли цели. Епископ лишь раздосадовался: как же, у этого червя Грандье обнаружились столь влиятельные друзья! И этот Арманьяк, и архиепископ Бордоский (разумением – просто мерин из конюшни самого де ла Рош-Позе) еще смеют учить сего ученого мужа, как обращаться с зарвавшимся попиком! Нет, это совершенно недопустимо. И де ла Рош-Позе распорядился: пусть для Грандье ужесточат тюремный режим.

В то тяжелое время Грандье навещали только иезуиты. Он был их учеником, и они его не бросили. Заодно с утешениями святые отцы приносили Грандье теплые чулки и письма из внешнего мира. Так Грандье узнал, что Арманьяк перетянул на свою сторону генерального прокурора, а тот велел Тренкану возобновить иск против Тибо. Тибо явился к Арманьяку и выразил готовность пойти на компромисс, но господа проповедники воспротивились: мол, компромисс повредит репутации кюре. Грандье воспрянул духом, сочинил еще одно письмо епископу, но ответа не дождался. Тибо сам пришел к нему с предложением уладить дело без суда; Грандье вновь написал к епископу – безрезультатно. В начале декабря в Пуатье были выслушаны подкупленные свидетели – и произвели самое неблагоприятное впечатление даже на предвзятых судей. Затем дошла очередь до викария, служившего в церкви Грандье, по имени Жерве Месшен, и до гражданина, якобы наблюдавшего шашни Грандье с мадам де Дрё. Показания обоих были сочтены почти столь же неубедительными, как и показания Бугро и Шербонне. Осудить человека на основании таких показаний представлялось невозможным, но де ла Рош-Позе был не из тех, кто цепляется за правдоподобность или строго следует процессуальным нормам. 3 января 1630 года вердикт наконец-то вынесли. Грандье приговорили в течение трех месяцев поститься каждую пятницу (причем строго поститься – дозволялись только хлеб и вода); далее, Урбену Грандье воспрещалось проводить службы в Пуатье в течение пяти лет, а в городе Лудене – пожизненно. Для священника такой приговор означал полный крах – как финансовый, так и карьерный. Но, по крайней мере, Грандье вышел на свободу. Снова он мог жить в своем собственном теплом и уютном доме, хорошо питаться (за исключением пятниц), беседовать с родными и друзьями и даже, соблюдая бесчисленные предосторожности, принимать у себя женщину, которую считал своей женой. Наконец, Грандье был волен, минуя де ла Рош-Позе, обратиться к лицу вышестоящему, а именно к архиепископу Бордоскому. С многочисленными заверениями в преданности и почтении, однако с твердостию, Грандье написал в Пуатье о своем решении передать дело в столичный суд. Взбешенный таким афронтом, де ла Рош-Позе был, однако, бессилен. Церковное право (поистине, его придумали для подрыва авторитетов!) в определенных обстоятельствах даже червям дозволяло извиваться.

Тренкана и остальных заговорщиков новость о намерении Грандье ввергла в уныние. Архиепископ был дружен с Арманьяком и едва выносил де ла Рош-Позе; имелись все основания опасаться, что апелляция Грандье будет рассмотрена, притом в его пользу. И что тогда? Развратный кюре навек рассядется в Лудене, вот что! С целью предотвратить столь постыдный исход, враги Грандье сами подали апелляцию – только не в высший духовный суд, а в Парламент. Еще бы! Епископ со своими присными могли наложить лишь духовное наказание, вроде поста или, в особо вопиющих случаях, отлучения от Церкви. Не в их власти было приговорить к повешению, или к отсечению конечностей заодно с клеймением, или сослать преступника на галеры. Нет, тут нужен суд по гражданским делам. Но раз Грандье виновен перед Господом, так уж наверное виновен он и перед людьми. Словом, апелляция была состряпана, а слушания назначены на август месяц.

Пришел черед встревожиться Урбену Грандье. Дело Рене Софье, сельского священника, всего шесть лет назад сожженного заживо за «духовное кровосмесительство и кощунственное бесстыдство», было слишком свежо как в памяти Грандье, так и в памяти прокурора. Арманьяк, на вилле которого Грандье провел почти всю весну и лето, утешил своего друга. Не о чем беспокоиться: где Урбен Грандье, а где Рене Софье! Последнего застукали на месте преступления, и он не имел друзей среди судей! Против Грандье прямых улик нет; Грандье поддержит генеральный прокурор – он уже обещал; ну или, по крайней мере, генеральный прокурор будет сохранять нейтралитет. Что уже само по себе – благоволение. Иными словами, все обойдется. Так и случилось. Судьи сделали именно то, чего больше всего опасались недруги Грандье, – они назначили новый процесс, под началом лейтенанта полиции города Пуатье. Это означало непредвзятость судей и перекрестный допрос свидетелей. В ужасе перед такой перспективой, Шербонне просто сбежал, а Бугро не только отрекся от своих «показаний», но и признался, что его подкупили. Старший из двух викариев, Мартин Бульо, заранее озаботился опровергнуть собственные свидетельства, а младший, Жерве Месшен, явился к брату Урбена Грандье и в страхе пополам с раскаянием позволил со своих слов записать, что все сказанное им против кюре было ложью. Урбен Грандье не устраивал полуночных оргий ни с девицами, ни с дамами, а его, Месшена, заставили клеветать! Но самое ужасное для заговорщиков: изрядно струхнув, каноник церкви Святого Креста назвал имя Тренкана, открыл, что Тренкан приходил к нему и сначала подкупом, а затем и угрозами пытался склонить к даче ложных показаний.

Таким образом, когда дошло до суда, против обвиняемого улик не обнаружилось, зато против обвинителей их было более чем достаточно. Дискредитированный Тренкан оказался перед кошмарной дилеммой. Можно было поведать о соблазнении Филиппы Урбеном Грандье – тогда все неблаговидные действия Тренкана были бы поняты и, пожалуй, частично оправданны. Но это означало позор для дочери и презрительную жалость к простодушному отцу и неумелому мстителю. Тренкан промолчал. Честь Филиппы была спасена, ненавистный Грандье оправдан, зато репутация самого Тренкана – как дворянина, как прокурора и как общественного деятеля – восстановлению, увы, не подлежала.

Отныне Грандье мог не опасаться, что его сожгут за «духовное кровосмесительство», но запрет на священническую деятельность оставался в силе по милости упрямого де ла Рош-Позе. Оставалось ждать, что решит вышестоящая инстанция. Архиепископство Бордоское было в те времена вотчиной семейства д’Эскубло де Сюрди. Франсуа де Сюрди был сыном Изабо Бабу де ла Бурдазье, которая доводилась родной теткой самой Габриэль д’Эстре, первой фаворитке Генриха IV. Благодаря таким связям, Франсуа де Сюрди чрезвычайно быстро продвинулся по карьерной лестнице. В двадцать три года он уже щеголял кардинальской шляпой, а год спустя, в 1599-м, получил сан архиепископа Бордоского. В 1600-м он предпринял путешествие в Рим, где удостоился прозвища «Его прогнившее преосвященство, кардинал Бордельский». Возвратившись, Франсуа де Сюрди делил свой досуг между закладкой зданий религиозного назначения и жестокой грызней с местным парламентом. Ссоры он затевал по пустячным поводам, а однажды даже отлучил сей орган от Церкви – как полагается, со всеми церемониями – захлопыванием Библии, задуванием свечи и с похоронным колокольным звоном. Скончалось Прогнившее преосвященство в 1628 году, продержавшись у власти почти тридцать лет. Наследовал ему младший брат, Анри.

Вот что читаем о нем у Таллемана: «Мадам де Сюрди, матушка новоиспеченного архиепископа, открыла сыну на смертном одре, что настоящим его отцом был канцлер де Шиверни, следовательно, для него припасены епархия Мальезе и еще несколько синекур, и пусть сын удовольствуется этими благами и не претендует на собственность ее покойного супруга. Анри де Сюрди отвечал: „Матушка, я пытался открещиваться от слухов о вашей нравственности, но сейчас с сожалением признаю, что они были правдивы”. Анри де Сюрди затеял дележ наследства и отсудил-таки себе пятьдесят тысяч крон, наравне со своими братьями и сестрами»[30].

Епископ Мальезский (городок Мальезе также был семейной вотчиной, до Анри управлявшейся его дядюшкой) зажил весело и свободно. Сан избавлял его от ответственности, неотделимой от супружества, но не внушал и страха за последствия от приятностей любви. Анри столько тратил на эти приятности, что мадемуазель дю Тилле с истинно галльской мелочностью посоветовала Жанне де Сюрди, жене епископского брата, завести интрижку с собственным деверем. «Боже, мадемуазель! Да что вы такое говорите?» – воскликнула Жанна. «А что я такое говорю? – отозвалась дю Тилле. – Я говорю, что денежки должны оставаться в семье. Ваша собственная покойная свекровь не брезговала интимными отношениями со своим деверем, в бытность его епископом Мальезским»[31].

В перерывах между интрижками Анри де Сюрди развлекался войной – сначала на суше как главный квартирмейстер и интендант артиллерии, затем – на море как капитан и первый лорд адмиралтейства. Собственно, он и создал французский флот.

Унаследовав от брата Бордоский епископат, Анри де Сюрди так же, как ранее – Франсуа, стал враждовать с губернатором, мсье д’Эперноном, и по тем же поводам. Например, у них возникли разногласия насчет полного титула для архиепископа и прав губернатора первым выбирать себе рыбу из каждого улова. Страсти накалились до того, что однажды губернатор велел своим людям остановить и развернуть архиепископскую карету. За такое оскорбление Анри де Сюрди отлучил дерзновенных от Церкви и запретил всем священникам служить в губернаторской часовне, для усиления эффекта распорядившись, чтобы каждую мессу в Бордо непременно заканчивали мольбой о возвращении губернатора на путь истинный. Взбешенный герцог д’Эпернон парировал запретом собираться больше трех в пределах архиепископского дворца. Услыхав об этом, Анри де Сюрди бросился на улицу и обратился к народу с призывом защитить свободу Церкви. На шум появился из своей резиденции губернатор, встретился лицом к лицу с епископом и в сердцах ударил его тростью. Анри де Сюрди незамедлительно предал д’Эпернона анафеме. О конфликте сообщили кардиналу Ришелье, который решил принять сторону де Сюрди. Герцога сослали в одно из его поместий, де Сюрди праздновал победу. Впрочем, позднее и он не избегнул опалы. «В ссылке, – пишет Таллеман, – Анри де Сюрди выучил кое-что из теологии».

Удивительно ли, что де Сюрди проникся к Урбену Грандье? Сам человек чувственный, он с легкостью отпустил Грандье грех прелюбодеяния. Сам задиристый и дерзкий – восхищался этими качествами в священнике, стоявшем куда ниже на карьерной лестнице. Вдобавок острослов Грандье был далек от ханжества, прямо-таки сыпал забавными историями, представлял собою истинный кладезь полезных сведений и казался приятнейшим из компаньонов. Весной 1631 года Грандье посетил де Сюрди, после чего Арманьяк доверительно сообщил своему протеже в письме: «Архиепископ вам весьма симпатизирует». Практическая выгода этой симпатии скоро выразилась в приказе де Сюрди пересмотреть дело Грандье у себя в вотчине – в Бордо.

Тем временем огонь великой национальной революции, инициированной кардиналом Ришелье, тлел себе и тлел – но вдруг превратился в яркое пламя, которое опалило всех без исключения участников нашей мелкой в историческом контексте провинциальной драмы. Желая сломить протестантов и крупных феодалов, Ришелье убедил короля и королевский совет в том, что стране угрожают крепости и замки. А значит, они должны быть уничтожены до основания. Множество крепостей уже сровняли с землей, рвы засыпали, валы превратили в аллеи. Дошла очередь и до луденского замка. Основанный еще римлянами, в Средние века неоднократно перестраивавшийся и расширявшийся, он по праву считался самой мощной крепостью в провинции Пуату. Прочные стены, укрепленные восемнадцатью башнями, окружали высокий холм, на котором расположился город Луден; внутри были дополнительный ров и дополнительное кольцо стен, а в самой сердцевине – собственно замок, средневековая твердыня, обновленная совсем недавно, в 1626 году, при нынешнем правителе Жане д’Арманьяке. Ремонт и полезные новшества обошлись ему в изрядную сумму, а главное – д’Арманьяк, служивший королю первым лордом-постельничьим, имел заверение Его величества в том, что, будь даже замок разрушен, никто не посмеет тронуть донжон.

У Ришелье, впрочем, были свои, отличные от монаршьих, соображения насчет губернаторского замка. Кардиналу Жан д’Арманьяк представлялся всего-навсего одним из многих приближенных ко двору, а город Луден виделся гнездом потенциально опасных гугенотов. Правда, эти гугеноты не примкнули ни к недавнему восстанию на юге страны под предводительством герцога де Рогана, ни к событиям в Ла-Рошели, где воду мутили англичане. Но сегодняшняя преданность Короне отнюдь не гарантирует, что гугеноты из Лудена не взбунтуются завтра. Чего и ждать от еретиков? Нет, нет, цитадель должна быть разрушена вместе с замком! Заодно уж и лишить Луден всех привилегий – недостоин он их, ибо жители по большей части исповедуют протестантство. Кардинал намеревался перевести эти привилегии на свой собственный город, у которого уже имелось скромное название – Ришелье; сердцем этого города должно было стать родовое поместье кардинальских предков.

Сами луденцы выступали категорически против разрушения замка. В те времена народ привык к постоянным войнам; католики Лудена, наравне с протестантами, полагали, что, лишившись крепостных стен, останутся беззащитными перед «солдатней и мародерами всех мастей» – так, по крайней мере, выразил общественное мнение Жан д’Арманьяк. А тут еще и слухи об истинных планах кардинала пошли расползаться по Лудену. Ясно же: если только Ришелье свои планы осуществит, Луден превратится не в деревню даже – в жалкую, Богом забытую деревушку. Грандье, как близкий друг д’Арманьяка, разумеется, принял сторону большинства. Почти все его личные враги были привержены кардиналу, плевать хотели на Луден и рассчитывали на кардинальские милости в награду за предательство интересов родного города. Выходило, что, готовый праздновать окончательную личную победу, Урбен Грандье столкнулся с проблемами куда серьезнее тех, которые были у него прежде.

Общественное положение Грандье было в тот период не просто странным – парадоксальным. Ему запретили священническую деятельность, однако прихода Святого Петра не лишили – он оставался кюре, а службу за него пока что нес родной брат, первый викарий. Друзья не отвернулись от Грандье, зато враги объявили его изгоем, которому путь в приличное общество заказан. В то же время «изгой», пусть и из-за кулис, управлял целым городом. Жану д’Арманьяку приходилось немало времени проводить при дворе; в его отсутствие губернаторские функции выполняли мадам д’Арманьяк и преданный лейтенант. И у обоих имелись распоряжения: по всем важным вопросам консультироваться с Урбеном Грандье. Опозоренный и отстраненный от дел, священник был, по факту, вице-губернатором и защитником семьи первого из горожан.

Летом 1631 года Тренкан отошел от дел. Вся общественность, все коллеги Тренкана были потрясены открытиями, сделанными на втором процессе против Грандье. Определенно, человек, который из личной мести опустился до ложных клятв, подкупа свидетелей и фальсификации улик, был недостоин и дальше занимать высокое положение прокурора. Под молчаливым, но настойчивым давлением Тренкан подал в отставку. Вместо того чтобы продать должность (как намеревался ранее), Тренкан неожиданно подарил ее некоему Луи Муссо – но с условием. Молодой юрист мог стать луденским прокурором, только женившись на Филиппе Тренкан. Для Генриха IV Париж стоил мессы; для Луи Муссо завидный пост стоил девственности невесты и насмешек протестантов. Обвенчались молодые тихо и скромно. Для Филиппы вступил в силу приговор – сорок лет брака без любви.

В ноябре того же года Грандье вызвали в аббатство Сен-Жуэн-де-Марн, одну из любимейших резиденций архиепископа Бордоского. Там Грандье узнал, что апелляция его была рассмотрена положительно, он может возобновить священническую деятельность в приходе Святого Петра. Правда, Анри де Сюрди дал восстановленному в правах кюре дружеский и в высшей степени мудрый совет. Поскольку, сказал де Сюрди, официальная реабилитация не только не утихомирит врагов Грандье, но, напротив, взбесит их (а враги многочисленны и влиятельны), лучше бы Урбену Грандье покинуть Луден и начать с чистого листа в каком-нибудь другом приходе. Иначе не видать ему покоя! Грандье со всей учтивостью пообещал обдумать это предложение, даром что для себя решил сразу: никуда он из Лудена не уедет. Там он был пастором, там и продолжит карьеру – назло врагам. Его хотят выжить? Отлично! Значит, он остается. Потому что ему по нраву стычки и колкости; потому что, подобно Мартину Лютеру, он, Урбен Грандье, гневаясь, получает удовольствие.

Были у Грандье и более простительные причины, чтобы остаться. В Лудене жила его милая Мадлен, для которой отъезд из родного города представлялся практически невозможным. В помощи Грандье нуждался верный друг, Жан д’Арманьяк; бросить его в разгар борьбы за крепость и замок было бы равносильно предательству на поле боя.

По дороге в Луден из аббатства Сен-Жуэн-де-Марн Грандье остановился в доме деревенского священника, похвалил лавровые деревья в его саду и спросил, нельзя ли срезать одну ветвь. Старик священник с радостью позволил. Ничто, сказал он, не оттеняет аромата дикой утки и жареной телятины лучше, чем лавровый лист. Ничто, добавил Грандье, не говорит столь красноречиво о триумфе. Именно так – с лавровой ветвью в руке – Урбен Грандье проскакал по улицам Лудена. Тем же вечером, почти через два года молчания, звучный пасторский голос вновь взмыл под церковные своды. А заговорщики, осененные аптекаревым крокодилом, признали поражение и засели обдумывать следующий шаг.

Новая фаза борьбы настала раньше, чем они могли предположить; да и никто такого не ждал. Иными словами, через пару дней после триумфального возвращения Грандье в Луден прибыл весьма замечательный персонаж и снял комнату на постоялом дворе «Лебедь и крест». Звался он Жаном де Мартином, бароном де Лобардемоном, занимал пост председателя апелляционного суда провинции Гиень, был членом Государственного совета, а в Лудене появился как специальный посланец Его королевского величества – дабы надзирать за разрушением луденской крепости. Для человека, которому исполнился лишь сорок один год, барон де Лобардемон успел изрядно продвинуться. Карьера его отчетливо демонстрировала, что в определенных обстоятельствах куда эффективнее ползти, нежели шагать в полный рост. А также – что самые юркие из пресмыкающихся еще и обладают самыми ядовитыми жалами. Всю свою жизнь Лобардемон только и делал, что пресмыкался перед власть имущими и жалил беззащитных. Настала пора пожинать плоды – барон вошел в число доверенных лиц Его высокопреосвященства.

Лет через двести с лишком барона, пожалуй, сравнивали бы с диккенсовским Урией Хипом. Долговязое вихляющееся тело, вечно потные руки, которые барон имел привычку потирать, самоуничижение и заверения в добрых намерениях – все черты Урии Хипа были в наличии. Как и скрытая злоба и нюх на счастливый случай.

Барон не впервые приехал в Луден. Годом раньше он крестил здесь одного из детей д’Арманьяка, и тот, весьма наивно, числил Лобардемона в преданных друзьях. На самом деле друзей барон не заводил принципиально, а предан бывал исключительно влиятельным персонам. Жан д’Арманьяк к таковым не относился – он всего-навсего пользовался симпатией короля, который не имел мужества сказать «нет» собственному первому министру. Его величество гарантировал д’Арманьяку, что замок не тронут; но Его высокопреосвященство решил, что замок следует разрушить. Отсюда следовало, что рано или поздно (скорее – рано) король возьмет назад свое обещание. Следовательно, королевский фаворит – не более чем нуль, ничтожество с титулом. Прежде чем уехать в Пуатье, барон посетил д’Арманьяка и привычно заверил его в вечной дружбе. Он, живя в Лудене, со всем почтением относился к мадам д’Арманьяк, из кожи вон лез, чтобы завоевать расположение кюре – а сам тайком подолгу беседовал с Тренканом, Эрве, Месменом де Силли и остальными приверженцами кардинала. Грандье скоро об этих встречах пронюхал – шпионов у него было не меньше, чем у аптекаря, и дело они знали; словом, Грандье написал губернатору письмо: остерегайтесь, дескать, Лобардемона, а пуще того – Лобардемонова хозяина, кардинала. Д’Арманьяк в ответ похвалился, что королевский посланник как раз получил особые распоряжения насчет замка – его не тронут. Значит, проблема решена, волноваться не о чем.

Монаршее послание было получено в середине декабря 1631 года. Лобардемон молча сунул его в карман. Разрушение внешних стен и башен шло полным ходом, и в январе, когда Лобардемон вдруг выехал из Лудена по делам, не терпящим отлагательств, рабочие со своими стенобитными орудиями приблизились к губернаторскому замку. От главного инженера Грандье узнал, каков приказ. Оказалось – снести замок до основания. Действуя на свой страх и риск, Грандье поставил гвардейцев губернатора кордоном вокруг замка.

В феврале барон вернулся. Видя, что момент для наступления неподходящий, он рассыпался в извинениях перед мадам д’Арманьяк за свою непростительную оплошность и наконец-то обнародовал королевское письмо. Замок был спасен – вот только надолго ли? И какой ценой? Тем временем некий Мишель Люка, личный секретарь Его величества и преданнейший агент Ришелье, получил приказ: очернить д’Арманьяка в глазах короля. Что до кюре – с ним поквитаются, когда наступит подходящий момент.

В начале лета 1632 года Грандье с д’Арманьяком смогли отпраздновать свою последнюю и наиболее самоубийственную победу. Курьер был подкуплен, целая пачка писем от кардиналистов к Мишелю Люка была у него изъята. Письма, сочившиеся чудовищной клеветой на д’Арманьяка, доказывали, что кропавшие их персонажи страстно желали разрушить луденскую крепость. Жан д’Арманьяк, который скрывался на своей загородной вилле, тайно приехал в Луден и набатом собрал горожан на площади. Письма зачитали вслух, и таков был народный гнев на заговорщиков, что Эрве, Тренкан и остальные попрятались, словно крысы. Однако триумф губернатора оказался недолог. Уже через несколько дней, вернувшись к королевскому двору, д’Арманьяк обнаружил, что вести летели впереди него – и очень не понравились кардиналу. Ла Врилье, государственный секретарь и давний друг, отвел д’Арманьяка в сторонку и сообщил, что придется выбирать между замком и обязанностями придворного. Ни при каких обстоятельствах Ришелье не позволит сохранить и то, и другое. И не стоит рассчитывать на королевское обещание – ситуация изменилась, замок в любом случае сровняют с землей. Жан д’Арманьяк все понял. И больше не сопротивлялся. Год спустя король написал своему посланцу барону: «Месье де Лобардемон, до нас дошли вести о вашем усердии… Сим письмом мы выражаем удовлетворение вашими действиями и убеждаем вас не отсрочивать более разрушение донжона, от коего должно остаться лишь ровное место». Как обычно, кардинал добился своего.

Тем временем Грандье боролся и за себя, и за губернатора. Не прошло и нескольких дней с его восстановления в должности, как недруги обратились к епископу Пуатевинскому с просьбой дозволить им принимать Святые Дары из чьих-нибудь других рук, но только не из рук Урбена Грандье, ибо они – нечисты. Де ла Рош-Позе с радостью удовлетворил прошение, убив разом двух зайцев. Во-первых, он покарал Грандье, дерзнувшего вернуть должность в обход него, де ла Рош-Позе; во-вторых, без слов сказал архиепископу Бордоскому все, что думает о нем лично и о его решениях. Разразился новый скандал, причем не один. Летом 1632 года Луи Муссо и его супруга, Филиппа, явились в церковь прихода Святого Петра, чтобы окрестить своего первенца. Грандье бы взять да и переадресовать эту обязанность кому-нибудь из викариев; так нет, он вздумал провести крещение сам. Луи Муссо помахал перед ним решением епископа. Грандье заявил, что оно незаконно, крупно повздорил с мужем бывшей любовницы и подал в суд, желая восстановиться в правах.

Завели новое дело, и заодно вытащили на свет дело старое. Грандье позабыл все, о чем писал из тюрьмы. Христианское смирение, ненависть, переродившаяся в любовь, жажда мести, уступившая жажде служения обидчикам, – что за чушь! Тибо его ударил – он за это поплатится. Напрасно сникший д’Арманьяк советовал другу решить дело миром. Нет, Грандье, раз отказавшись от компромисса, на попятную идти не желал. Едва восстановившись в должности, кюре попытался выжать максимум из старых претензий. Но друзья в суде нашлись и у Тибо; Грандье, правда, выиграл процесс – но победа была пиррова. Компенсация за моральный и физический ущерб составила лишь двадцать четыре ливра – зато до основания разрушила надежду не только на окончательный мир, но даже на временную передышку.

Глава третья

I

Покуда Урбен Грандье вращал колесо фортуны от триумфа к поражению и снова к недолгому триумфу, его современник вел борьбу за приз куда более ценный. Учась в школе иезуитов, юный Жан-Жозеф Сюрен, пожалуй, замечал среди старших товарищей-школяров или среди неофитов красивого молодого священника; наверно, слыхал о нем одобрительные речи: как прилежен Грандье, как он одарен и как далеко пойдет. Урбен Грандье выпустился в 1617 году и тогда же покинул Бордо; больше Сюрен его не видел. Поздней осенью 1634 года, когда Жан-Жозеф Сюрен приехал в Луден, Грандье был уже мертв, а прах его развеян на четырех ветрах.

Итак, у нас – Грандье и Сюрен, современники и почти ровесники, окончившие одну и ту же школу, воспитывавшиеся одними и теми же наставниками, изучавшие гуманитарные науки и теологию. Оба – священники; один служил в миру, другой остался с иезуитами. И тем не менее эти двое обитали в несоизмеримых вселенных. Грандье был обычным мужчиной, страстным и чувственным – ну, может, несколько более чувственным, чем большинство. Вселенная Грандье представляла собой «мир» в том смысле, в каком слово употребляют в Евангелии и Посланиях святых апостолов. «Горе миру от соблазнов». «Я о них молю; не о всем мире молю, но о тех, которых Ты дал мне, потому что они Твои». «Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей. Ибо всё, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего. И мир проходит, и похоть его, а исполняющий волю Божию пребывает вовек».

«Мир» в данном случае – это человеческий опыт, человеческие дела. Строится он вокруг эго. «Мир» – жизнь без духовной полноты, сведенная к потребностям одного конкретного «я». Природа, искаженная нашими аппетитами и отвержением Бога. Финальность, отделенная от Вечности. Множественность в изоляции от Основы, единой и незыблемой. Путь скорбей. Система, в которой посредством словес объясняют дивное и непостижимое; где к дивному и непостижимому прицеплена табличка «Бог». Вселенная, приниженная словесным практицизмом.

Ей противостоит «иной мир», с Божиим царством. К нему-то и стремился Жан-Жозеф Сюрен всю свою сознательную жизнь. Происходил Сюрен из семейства не только благородного и богатого, но еще и набожного. Сюрены успешно сочетали практичность с самопожертвованием. Перед смертью отец Жан-Жозефа немало отписал в пользу иезуитов, а мадам Сюрен, схоронив мужа, реализовала свою давнюю мечту – ушла в монастырь кармелиток. Наверно, месье и мадам Сюрен воспитывали сына в строгости, граничившей с суровостью. Когда Жан-Жозефу было уже за пятьдесят, он, оглядываясь на свое детство, мог обнаружить лишь один краткий счастливый период, да и тот выдался по причине чумы. Восьмилетнего Жан-Жозефа отправили в деревню, опасаясь, как бы он не заразился. Стояло лето, деревня оказалась прелестным уголком, гувернантка имела распоряжения не стеснять мальчика, родственники из местных приходили с визитами и чудесными гостинцами. «Я проводил дни в играх и забавах, бегал где хотел и никогошеньки не боялся», – писал Сюрен. (Сколь многое из раннего детства раскрывает эта фраза!) «Но вот эпидемия пошла на убыль, и меня отправили учиться. Начались тяжелые времена. Следовать заветам Господа нашего оказалось столь трудно, что лишь четыре-пять лет назад я ощутил некоторое облегчение, а допрежь того мои страдания все нарастали и достигли степени почти несносной для бренной плоти».

Жан-Жозеф обучался в иезуитской школе. Его наставляли во всех науках, когда же пришла пора выбирать поприще, никаких дилемм перед юношей не возникло. Он вступил в орден. Впрочем, из совсем иного источника Жан-Жозеф напитался кое-чем получше, нежели безупречная латынь, и поважнее, нежели схоластическая теология. Дело в том, что лет пять из детства и отрочества Сюрена пришлись на период, когда настоятельницей монастыря кармелиток в Бордо была испанка по имени сестра Изабель от Ангелов из монастыря Святой Терезы. Сестра Изабель уже в зрелом возрасте вместе с группой монахинь отправилась во Францию с целью нести свет учения святой Терезы и распространять духовные практики и мистическую доктрину своей обители. Сестра Изабель с радостью проповедовала перед любой набожной душой, искренне готовой внимать. Среди тех, кто регулярно посещал ее трудные уроки, выделялся невысокий, хрупкого сложения, очень восприимчивый отрок двенадцати лет. Это и был Жан-Жозеф, именно таким образом предпочитавший проводить немногие свободные часы. Сестра Изабель говорила с густым акцентом, слова чужого языка шли трудно. Замерев возле решетки, отрок слушал о божественной любви, о блаженстве единения с Господом, о скромности и самоуничижении, о чистоте сердца и освобождении разума от мелочных земных забот. Жан-Жозефом овладевало желание вступить в борьбу с мирской суетой и собственной плотью, с властью всего земного – сражаться и победить. Тогда он станет одним из достойных, тогда посвятит себя Богу. Всем сердцем жаждал он духовной борьбы. Вскоре после того, как Жан-Жозефу сравнялось тринадцать, ему было видение; отрок счел его знаком Господней милости, обещанием победы. Молясь в кармелитской церкви, Жан-Жозеф вдруг решил, что на него нисходит особый, божественный свет, открывающий истинную природу Господа и в то же время не отрицающий атрибутов, которым Бога наделила человеческая вера.

Память об этом свете и о неземном блаженстве никогда не покидала Жан-Жозефа. Во-первых, она уберегла его – современника Грандье и Бушара, взращенного и воспитанного, как они – от «похоти плоти, похоти очей и гордости житейской». Не то чтобы гордость и два вида похоти вовсе не коснулись его. Напротив, Жан-Жозеф нашел их ужасно привлекательными. Он принадлежал к тому нервическому типу хрупких, болезненно-впечатлительных молодых людей, которых сексуальные импульсы порой доводят до исступления. Вдобавок Сюрен был одаренным литератором, и в зрелые годы ему приходилось серьезно бороться с искушением променять высокодуховную жизнь на писательскую славу, заняться вопросами эстетики. Амбиции, свойственные любому талантливому человеку, раздражали респектабельнейшую из «похотей очей»; Сюрен чуть было не уступил. Без сомнения, он вкусил бы широкой известности, насладился бы хвалами критиков (даром что отрицал бы свои заслуги), получил бы свою долю рукоплесканий восторженной публики. Но малейшая из слабостей благородного ума столь же фатальна (если речь идет о духовной жизни), сколь и самая крупная слабость ума подлого. Соблазны, терзавшие Жан-Жозефа Сюрена, обладали огромной силой вне зависимости от того, простительны они были или нет; однако божественный свет пришел на помощь, и Сюрен со всей явственностью узрел истинную суть соблазнов. Он умер девственником; он сжег львиную долю своих литературных произведений; он согласился не просто на безвестность – на бесславие (о чем речь пойдет ниже). В следующей главе мы опишем невообразимые препятствия, которые преодолел Сюрен, и героические усилия, которые он предпринял, желая достичь совершенства как христианин. Но прежде чем мы отыщем причины странного паломничества Жан-Жозефа Сюрена, давайте поговорим о том, что подвигает мужчин и женщин предпринимать подобные путешествия в неведомое.

II

Наблюдения интроспективного характера, осмысление поступков как наших современников, так и людей, которые жили до нас, наглядно демонстрируют, что стремление к духовному совершенствованию было и есть почти так же широко распространено, как стремление к самоутверждению, а в определенные исторические периоды оба стремления уравнивались по силе и количеству охваченных ими индивидуумов. Человек так устроен: ему хочется максимально закрепиться в собственном «я» – но порой пределы этого «я» становятся вроде тесной и душной клетки. Иными словами, человек жаждет вырваться, сбежать с пресловутого островка, называемого личной вселенной. Не всегда это желание вызвано физической или душевной болью. В ряде случаев действительно боль является катализатором желания. Однако оно может возникнуть и безо всяких внешних причин. Не будь это верно, слишком многие здоровые физически и успешные индивидуумы, которые, выражаясь на языке психиатров, «великолепно адаптировались к жизни», никогда бы не ощутили потребности выйти за границы собственного «я». А они – ощущают. Даже у самых везучих обнаруживается (притом нередко) глубоко запрятанный ужас перед собственной личностью, страстное желание высвободиться из мерзкого кокона, который им соткала сама удача, сама их якобы счастливая судьба. Апеллировать к смягчению приговора, увы, можно лишь в Высший суд. Любой человек – как самый счастливый (по общепринятым меркам), так и самый обделенный мирскими благами, может, внезапно или постепенно, прийти к «лишенному прикрас пониманию и ощущению собственного существа» (как выразился неизвестный средневековый монах, автор мистического трактата «Облако неведения»). Внезапное осознание самого себя рождает мучительную жажду выйти за границы эго. «Горечь – вот мой вкус», – пишет о себе Джерард Мэнли Хопкинс.

  • И слова Божьего священный груз
  • Мне жгуч и горек. Горечь – вот мой вкус.
  • Проклятье – кость моя, и кровь, и плоть,
  • Прокисла, как квашня, душа моя.
  • И в сонме грешных всех мерзее я,
  • Тварь потная, – себя не побороть[32].

Итак, окончательное проклятие жизни – быть тварью потной. «Кость моя, и кровь, и плоть» – тоже проклятие, но подлежащее обжалованию, ибо оно относится к повседневной рутине. Бо́льшую часть времени наше сознание тускло, но порой все чувства обостряются и обнажаются. «У каждого из человеков есть повод для печали, – говорит автор „Облака неведения”. – Но печальнее прочих тот, кто знает и чувствует, что он такое на самом деле. Лишь эта печаль истинна; остальные в сравнении с ней – суетны, а не познавший ее – жалок. Ибо печалиться способен лишь тот, кому ведомо, кто он, но не это одно; печалиться способен лишь тот, кто ощущает на плечах бремя этого знания. И кто не ведал такой печали – да отведает, кто не сгибался под таким бременем – да согнется. Ибо печаль сия очищает душу и от греха, и от боли за грех; ибо открывает душу для радости, каковая радость возвышает человека над самим собою».

Нам хочется выйти за границы своего «я» потому, что необъяснимым образом, вопреки земному неведению, мы все-таки интуитивно знаем, кто мы такие на самом деле. Мы знаем (точнее, нечто внутри нас знает), что наше индивидуальное знание зиждется на той же основе, что и знание вселенское; что Атман (сиречь Разум в процессе выбора временной точки зрения) тождественен Брахману (Разуму в его вечной, неизменной сущности). Нам это все известно – даже тем из нас, кто и слыхом не слыхивал об учениях, в которых фигурирует Изначальная Истина; или же слыхивал, но счел такие учения бредом. Известен нам и вывод, и он – следующий. Финал, конечная цель человеческого существования – потеснить собственное «я» и впустить нечто высокое – «Бога»; дать подсознательному подняться на уровень сознания. Умереть совершенно, чтобы верны оказались слова: «Я распят вместе с Христом, но я жив; но это жив не я, это жив во мне Христос». Если этот феномен – эго – вырывается из собственной оболочки, тогда и для «я», в терминах конечности сознания, открывается факт его вечности – заодно с фактом, что всякая составляющая эмпирического мира также не чужда вечности и бесконечности. Это – освобождение, просветление, озарение, дивное видение, в котором все сущее предстает как оно есть, а не в зависимости от аппетитов алчного эго.

Изначальная Истина «ты есть часть Творения» заключена в индивидуальном сознании. Религия для своих целей конкретизирует – добавляет Бога. То есть противопоставляет бессмертное божество смертному человеку. Одновременно Изначальный Долг (потеснить собственное «я», впустив нечто высшее, поднять подсознательное на уровень сознания) превращается в долг достичь спасения души в рамках Веры. На этих двух проекциях строятся религии; на их основании предлагаются догматы и способы посредничества между человеком и Богом, а также символика, обряды, правила и заповеди. Человек, подчиняющийся правилам, чтящий «посредников», исполняющий обряды, верящий в догматы и трепещущий перед Богом Бесконечным, может, с помощью того же Бога, рассчитывать на спасение. Достигнет ли такой человек просветления, неразлучного с пониманием Изначальной Истины, – зависит вовсе не от методичного выполнения церковных предписаний. Тут дело в чем-то другом. Да, религия помогает индивидууму забыть себя и свои примитивные представления о вселенной; да, религия подготавливает озарение. Но также она возбуждает и поощряет страх, педантизм, праведный гнев, корпоративный патриотизм и нетерпимость ко всем иноверцам, превозносит достоинства определенных теологических понятий и даже определенных словесных формулировок. Тогда религия – не путь к просветлению, но препятствие на этом пути.

Понятия «Изначальная Истина» и «Изначальный Долг» присутствуют во всех ведущих мировых религиях. В христианстве долг – это союз души с Триединым Богом, то есть одновременно с Отцом, Сыном и Святым Духом, которые составляют Троицу. То есть получается соединение с источником и Основой всего сущего, соединение с проявлением этой Основы в человеческом сознании и соединение с духом, который связывает Непознаваемое и известное.

Союз лишь с одним членом Троицы, в обход двух других, просветления не обеспечит. Так, союз только с Отцом есть познание Основы в ее бесконечной сущности, но никак не познание проявления Основы в земной жизни. Полностью освобождающий и просветляющий опыт бесконечен во времени и не двойствен в разнообразии. По учению махаяна, для бодхисатвы (просветленного), подчеркнутая независимость шраваки (исповедующего хинаяну) – отнюдь не просветление, а напротив, препятствие к его достижению. На Западе нападки на квиетизм были вызваны интересами Церкви и привели к гонениям. Шравак никто не преследовал за их убеждения – им просто говорили, что они заблуждаются. «Шравака, – пишет Мацзу Даои, – является просветленным, но заблудшим. Обычный человек, который сбился с дороги, он все же несет на себе печать света. Шраваке невдомек, что Познание не ведает ни этапов, ни причин, не зависит от воображения. Посредством самодисциплины он достиг результата и пребывает в самадхи, на границе с нирваной. Но, просветленный, шравака все-таки на ложном пути. С точки зрения бодхисатвы пребывание в самадхи подобно адским мучениям. Шравака похоронил себя в пустоте и не представляет, как выбраться из состояния медитации, ибо не ведает, в чем суть Будды».

Ведающему одного лишь Отца не понять сути мира, этой множественности, заявляющей о недвойственной Бесконечности, этого вре́менного порядка, без которого невозможен порядок вечный. Кто жаждет познать мир как он есть, должен стремиться к союзу не с одним Отцом, но с Сыном и Святым Духом.

Союз с Сыном склоняет человека к самоотречению любви в высоком смысле слова. Союз со Святым Духом одновременно является средством достижения и результатом выхода за рамки своего «я» в безбрежье этой любви. В совокупности они позволяют осознать то, чем каждый благословлен изначально, – а именно союз с Отцом. В тех случаях, когда индивидуум слишком уповает на союз с Сыном – то есть когда все усилия сосредоточены на помощи ближнему, – сама вера становится чем-то вроде сделки. Внешние проявления – добрые дела; изнанка – видения, знамения, выматывающие эмоции. Результат в плане просветленности – нулевой. Не работают ни видения, ни эмоции в отношении кумира (реального или выдуманного). Просто их недостаточно. Ибо их ценность, если говорить об освобождении и просветлении, – сугубо прикладная. Вроде бы воспитывая самоотречение, они порой помогают человеку, одолеваемому видениями или эмоциями, познать божественную Основу собственного его бытия. Сочетание труда, видений и эмоций есть вера – но не в смысле «убежденность в истинности некоего набора теологических и исторических утверждений» и не в смысле «страстное упование, что спасешься благодаря чужим достоинствам и заслугам». Нет, это – расчет на определенный порядок вещей, принятие некоей теории о человеческой и божественной природе; это рабочая гипотеза, построенная на ожидании: то, что началось как допущение, рано или поздно станет явью – понятно, не без вмешательства сил, пока неведомых пленному «я».

Заметим, что под «неведомым» обычно понимается не только божественная Основа человеческого бытия, но и все или почти все, находящееся между этой Основой и нашим обыденным сознанием. Например, для тех, кто экспериментирует с экстрасенсорным восприятием или пытается предсказывать будущее, не существует четких различий между успехом и неудачей. Сам процесс угадывания приносит всегда определенные ощущения, вне зависимости от процентного соотношения «сбывшееся – несбывшееся», и от того, случайными были правильные догадки или нет. То же можно сказать о лабораторных исследованиях – но не о ситуациях иного рода. Видения и предсказания будущего порой случаются спонтанно, чему имеется достаточно подтверждений, а лица, в них задействованные, пребывают в ясном сознании и не сомневаются в правдивости посылаемой им свыше информации. Если же брать только сферу божественного, то и там найдутся примеры неожиданных богоявлений. Внезапно включившаяся интуиция открывает прежде закрытое, да с такой убедительностью, что сразу отметаются все сомнения. Достигших высшей степени бескорыстия мужчин и женщин такие откровения могут начать посещать все чаще, даже стать привычными. Союз с Сыном (через труд) и союз со Святым Духом (ведущий через покорность – к озарениям) делают возможным и союз с Отцом, – союз сознательный и обновляющий человеческое «я». Тогда уже объекты перестают восприниматься через призму пленного «я», но открывают свою истинную суть – иными словами, родство, сокровенное сходство с божественной Основой всего сущего.

Для целей просветления и освобождения союз только со Святым Духом ничуть не лучше, чем союз только с Отцом, предполагающий отречение от всего мирского, или союз только с Сыном, направленный на богоугодные труды и раздражение эмоций. В тех, кто предпочел союз с Духом, мы обнаруживаем мышление оккультистов и поведение психически больных или как минимум гиперчувствительных людей. Эти последние либо рождаются со способностями улавливать тончайшие импульсы, посылаемые подсознанием, либо приобретают эту особенность. Разум у них теряет индивидуальность, он – только проводник, то есть медиум. Каждый раз он заполняется информацией – и каждый раз выкристаллизовывается новое «я». Их, этих «я» с размытыми границами, может быть несколько. Некоторые – это сознание конкретных людей из плоти и крови, другие – «сущности», перенесшие телесную смерть. Попадаются и так называемые «идеи» – паттерны, возникшие на почве тяжелых или приятных переживаний, отражающие индивидуумов и рвущиеся, будучи «плодами опыта», вон из чужого подсознания. Наконец, могут попадаться и вовсе сущности нечеловеческой природы – как дружественные, так и злые или просто чуждые человеку. Словом, на гибель обречен всякий, кто стремится к союзу исключительно с Духом. Игнорируя зов соединиться с Сыном, позабыв о финальной цели – освобождении и просветлении через союз с Отцом, эти заблудшие неминуемо пропадут. Для них заказан и настоящий союз с Духом; дух, да только не Святой, их просто поглотит, они растворятся в обитателях «тонкого мира» – а ведь большинство этих обитателей не ближе к просветлению, чем мы с вами, даром что некоторые из них, будучи бестелесными, непроницаемы для Света даже больше, чем те, кто пока облечен в плоть.

Смутно мы понимаем, кем являемся. Отсюда – наша тоска, наша жажда стать другими, шагнуть за границы этой камеры-одиночки – собственного эго. Путь к озарению лежит через бескорыстие и послушание (то есть через союз с Сыном и Святым Духом). Только так мы познаем Отца, в союзе с которым живем, сами того не ведая. Но, как говорится, гладко было на бумаге… Так вот: для тех, кого пугают тернии пути, есть облегченная альтернатива. Причем не одна. Просветление – это путь наверх, правильно? Не всегда. В большинстве случаев это либо побег в низшие пределы личности, либо горизонтальное расширение за границы эго. Никаких верхотур, иначе говоря. Мы ведь и так вечно пытаемся смягчить последствия коллективного Грехопадения в каменные мешки своих «я». Для этой цели мы, каждый по отдельности, потворствуем животным инстинктам и провоцируем ментальный распад или растрачиваем себя более приличными способами – занимаясь искусством, наукой, политикой, отдаваясь хобби или работе. Незачем говорить, что эта замена стремлению вверх, эти попытки спрятаться в недостойных человека или сугубо человеческих суррогатах Благодати к добру не приводят. В лучшем случае они неудовлетворительны, в худшем – катастрофичны.

III

Паскалевы «Письма к провинциалу» по праву относятся к числу литературных шедевров; написаны они с изумительной виртуозностью. Какая точность формулировок, какая элегантность слога, какая безупречная логика! А что за тонкий сарказм, что за изысканная едкость! Поистине, удовольствие, которое доставляет сам процесс чтения «Писем к провинциалу», затмевает вот какое соображение: в споре иезуитов и янсенистов наш непревзойденный виртуоз на самом деле отстаивает теорию куда как худшую. Победа иезуитов не являлась абсолютным благом, зато, достанься она сторонникам Паскаля, последствия были бы чудовищные. Признав янсенистскую доктрину предопределенного проклятия почти для всех людей, а также янсенистскую этику несгибаемого пуританства, Церковь вполне могла узаконить почти абсолютное зло. Но иезуиты одержали верх. В доктрине перегибы янсенистского августинианства нивелировались толикой полупелагианского здравого смысла. (Занятно, что в другие исторические периоды дело обстояло как раз наоборот: крайние проявления пелагианства, например, в учении Гельвеция (XVIII век), или бихевиориста Джона Бродеса Уотсона, или селекционера Трофима Лысенко (XX век), смягчались разумными дозами полуавгустинианского здравого смысла.) На практике ригоризм уступил место более щадящей – иезуитской – доктрине. Поддерживалась она специфической казуистикой, имевшей целью доказывать: то, что представляется смертным грехом, на самом деле – простительно. Тут сильно пригодился пробабилизм, который саму множественность авторитетных мнений поставил на службу грешнику, открыв для него лазейку, сиречь – право сомневаться. Строгому и последовательному Паскалю пробабилизм казался аморальным. В наших глазах эта теория и тип казуистики, который она узаконивает, обладают одним огромным достоинством: вместе они уменьшают абсурдность жуткой доктрины о вечном проклятии. Поистине, вряд ли кто устрашится Ада, от которого можно спастись посредством софизмов, даже не вступив в противоречие с мирским законом. Иезуиты заодно с философами-моралистами того и добивались: снисходительностью удержать в лоне Церкви максимальное количество людей, включая и светских львов вместе с львицами, и опустившихся аморальных типов. Удержать – и, стало быть, усилить Церковь в целом и свой орден в частности. Признаем, что в известной степени иезуиты добились цели. Однако в то же время их победа спровоцировала серьезный раскол и в конечном счете довела до абсурда одну из главных доктрин ортодоксального христианства – доктрину вечной расплаты за единовременный проступок. В результате работы сразу нескольких факторов с 1650 года стал быстро распространяться деизм, а за ним и «свобода мысли», и атеизм. А факторами этими были: иезуитская казуистика, иезуитский пробабилизм – и карикатура на них, столь изящными штрихами и столь едкими красками нарисованная Паскалем в «Письмах к провинциалу».

Иезуиты, задействованные в нашей странной драме, определенно отличались от добрых патеров из «Писем к провинциалу». С политикой они связаны не были, контактов с «миром» и «мирянами» не имели. Жизнь вели аскетичную до героизма, граничащего с безумием – и тот же аскетизм внушали своим сторонникам и последователям, которые, в подражание патерам, стремились к христианскому совершенству. В учебном заведении иезуитского мистицизма все были мистиками – но среди прочих выделялся отец Альварес (он же – Хуан де ла Крус), наставник святой Терезы Авильской. Альварес подвергся гонениям за медитации, которые он практиковал и которым учил – по мнению одного из генералов ордена, они противоречили духовным упражнениям Игнатия де Лойолы. Впрочем, Альвареса оправдал Аквавива, будущий генерал ордена; этим деянием он определил то, что можно назвать официальными взглядами иезуитов на медитативную молитву. «Виновны те, кто, будучи незрелым и не готовым, отдается духовному созерцанию. Но не следует осуждать тех святых отцов, которые тяготеют к созерцанию, равно как не следует воспрещать сие нашей братии. Ибо опыт и влияние многих святых отцов показывают, что созерцание, производимое с искренностью и глубиной, куда сильнее способствует умалению гордыни, лучше воспламеняет вялые души к исполнению послушаний и труду во спасение, нежели все прочие способы свершать молитву». Таким образом, всю первую половину семнадцатого столетия членам ордена, которые являли признаки того, что мистическая жизнь – их призвание, дозволялось предаваться созерцанию; порой их даже поощряли, даром что в целом орден склонялся к активной деятельности. Позднее, уже когда был осужден Мигель де Молинос, в период яростных прений о квиетизме, пассивное созерцание стало восприниматься большинством иезуитов с подозрением.

В двух последних томах одиннадцатитомника «Литературная история религиозной мысли во Франции» Анри Бремон живописует, местами драматизируя, конфликт в ордене иезуитов между «аскетическим» большинством и приверженным созерцанию меньшинством. Алоис Поттье, серьезно занимавшийся историей иезуитов, в частности описавший жизнь Луи Лалемана и его последователей, подверг тезисы Бремона резкой критике. По мнению Алоиса Поттье, созерцательная молитва никогда не осуждалась официально, и ее широко практиковали в частном порядке даже в самые тяжелые дни антиквиетистского движения.

Однако в тридцатые годы семнадцатого века квиетизм еще не появился (до его зарождения оставалось около пятидесяти лет), и дебаты о созерцательной молитве не отравлял яд обвинений в ереси. Генералу ордена Муцио Вителески, да и его покровителям, проблема представлялась сугубо практической. Вправду ли лучшие иезуиты получаются из тех послушников, что практикуют созерцательную молитву? Или тут эффективнее молитва дискурсивная?

Отец Луи Лалеман, выдающийся иезуит – последователь созерцательной молитвы – с 1628 года занимал пост наставника в Руанском коллеже. В 1632-м проблемы со здоровьем вынудили Лалемана уйти. А Жан-Жозеф Сюрен был отправлен в Руанский коллеж осенью 1629 года вместе с двенадцатью или пятнадцатью другими молодыми священниками. До конца весны 1630-го они проходили свое «второе послушничество». В течение всего памятного семестра Сюрен ежедневно слушал лекции Лалемана и готовил себя, посредством молитвы и покаяния, к христианскому совершенству точно по заветам Лойолы.

Сюрен кратко изложил основы учения Лалемана; его однокашник, отец Риголек, вдался в подробности чуть сильнее, а уж отец Шэмпьон, из поздних иезуитов, переработал заметки этих двоих и издал их в самом конце семнадцатого века под названием «Духовная доктрина отца Луи Лалемана».

Ничего принципиально нового в этой доктрине не было. Да и откуда взяться новому? Цель – прежняя: жаждешь просветления для себя – познай сперва Бога. Как? Да все так же – почаще причащайся, точно исполняй иезуитские обеты послушания, систематически занимайся умерщвлением плоти, сам себя проверяй, будь «на страже сердца своего», размышляй о страстях Господних (ежедневно!), а если дозрел – молись и жди, что во время созерцательной молитвы сподобишься увидеть Господа. Итак, темы самые что ни на есть ортодоксальные, сиречь древние; зато Лалеман пропустил их через себя и подал совершенно по-новому. Доктрина от наставника и его учеников имеет собственную тональность, особый стиль, специфический аромат.

Акцент сделан на очищение сердца и абсолютную покорность Святому Духу. Иначе говоря, Лалеман учил, что на союз с Отцом можно надеяться лишь тому, кто трудами и верою достиг союза с Сыном, а чуткой пассивностью созерцания – союза со Святым Духом.

Очистить сердце можно поклонением Господу, регулярными причащениями и бдением души – то есть необходимо улавливать в себе малейшие намеки на чувственность, гордыню и себялюбие – и безжалостно их искоренять. Поговорить о чувствах верующего, о видениях и их отношении к просветленности у нас будет повод в следующей главе. Пока что наша тема – процесс умерщвления «человека естественного» – ибо он должен быть умерщвлен. Вывод из молитвы «Да приидет царствие Твое» следующий: «Наше царствие да сгинет». С этим, кажется, никто не спорил. А вот насчет способов уничтожить царствие человеков имелись разногласия. Следует ли завоевать его силой? Или лучше по-хорошему – обращением на путь истинный? Лалеман, сей ригорист, взирал на тотальную человеческую порочность по-августиниански, то есть не обольщался, будто в данной сфере что-то можно исправить. Как истинный иезуит, он ратовал за снисходительность к грешникам и тем, кто погряз в мирской суетности. Впрочем, тон Лалемана отличался безысходным пессимизмом; по отношению к себе и ко всем жаждущим совершенства Лалеман не допускал ни малейшего снисхождения. Им, как и ему самому, следовало умерщвлять, умерщвлять и еще раз умерщвлять плоть – буквально до тех пределов, за которыми настает реальная смерть. «Безусловно, – пишет Шэмпьон в краткой биографии отца Лалемана, – аскеза, принятая отцом Лалеманом, была не по силам его организму; близкие друзья признавали, что она, аскеза, изрядно сократила ему жизнь».

В данном контексте любопытно почитать, что думал о самобичевании современник Лалемана, Джон Донн – католик, принявший англиканство, и поэт, раскаявшийся и ставший проповедником и богословом. «Чужие кресты суть чужие, как и чужие достоинства. Кресты, кои взвалил я на себя без раздумий, сразу после того, как согрешил, – не мои; не стану я тащить и крестов в угоду моде на оные. Если уж так надлежит, пусть крест будет сугубо моим, пусть Господь сколотит его лично для меня за мои страсти, и пусть я мучусь под его тяжестью. Да не сверну с пути, не забреду в дебри в поисках креста, который не мне предназначен, не меня дожидается. Да не стану нарываться на травлю, не дам себя в обиду, не полезу в зачумленное место, не спровоцирую несправедливость к себе, да сумею защититься. Да не подвергну себя ненужному посту, не притронусь ни к плети, ни к розге с целью самоистязания. Но да приму свой личный крест из рук Господа – приму как неизбежное следствие моего призвания и моих страстей, как собственную мою горесть».

Взгляды, характерные не только для протестантства, – в разное время их высказывали выдающиеся святые и богословы от католичества. Что не мешало истязаниям плоти (порой ужасным) на протяжении веков оставаться обычной практикой римско-католической церкви. Тому есть две причины: одна – доктринальная, вторая – психофизиологическая. Для многих самоистязание являлось субститутом Чистилища, предлагало альтернативу: страдания сейчас взамен куда как худших страданий после телесной смерти. Но имелись и другие, менее вразумительные причины мучить собственную плоть. Кто имел целью просветление, тот рассматривал голод, недосыпание и физическую боль как стимуляторы (выражаясь на жаргоне фармацевтов); эти средства изменяют состояние пациента, делают его другим. Перебор с такими средствами означает, на физическом уровне, болезнь или даже, как в случае с Лалеманом, преждевременную смерть. Однако на пути к этому нежелательному финалу, или же когда физические страдания практикуются в разумных дозах, возможно расширение сознания – горизонтальное, а то и устремленное вверх. Известно: на голодающего в определенный момент нисходит ментальное просветление. Недостаток сна размывает границу между сознанием и подсознанием. Боль, если только она не слишком сильная, действует как тонический шок на организмы, погрязшие в удобном, размеренном существовании. Стало быть, для человека набожного подобные самонаказания и впрямь способны стимулировать процесс восходящей самотрансценденции. Правда, чаще они открывают доступ не к божественной Основе всего сущего, а затягивают человека в причудливый «психический» мир, расположенный, так сказать, между Основой и высшими, более личными уровнями подсознания и сознания. Проникшие туда обычно приобретают способности, которые наши предки называли «сверхъестественными» или «чудесными», мы же можем с полным правом заявить, что физические лишения и страдания прямиком ведут в оккультизм. Так вот, о «сверхъестественных» способностях: их, вкупе с психическим состоянием адепта, ошибочно принимают за духовное просветление. На самом же деле такая разновидность самотрансценденции – сугубо горизонтальна; вверх она не ведет. Однако, раз испытав это состояние, мужчины и женщины жаждут новых пыток – лишь бы мнимое «просветление» повторилось. Будучи богословами, Лалеман с последователями на этот счет не заблуждались: не приравнивали так называемые «особые дары» к союзу с Господом, вообще не видели связи между двумя феноменами. (Далее мы докажем, что в слишком многих случаях «особые дары» ничем не отличаются от «бесовских козней».) Впрочем, одно дело – понимать умом, и совсем другое – чувствовать; Лалеман, а пожалуй, и Сюрен весьма тяготели к физическим лишениям, от которых сподоблялись «особых даров»[33], объясняли же они свое тяготение посредством ортодоксальных представлений: мол, «естественный человек» по сути своей грешен и дурен, надо любой ценой, любыми средствами его уничтожить.

Суровость Лалемана ко всему «естественному» была направлена как вовне, так и внутрь. Мир после Грехопадения представлялся Лалеману полным хитроумных ловушек. Любование всем сущим, любовь к красоте мирской, игра ума, многообразие жизни – все это способно запутать изучающего суть человеческую, внушить ему опасное заблуждение: будто суть человека – природа, а не Бог. Этак заблудший займется изучением природы, вместо того чтобы постигать Бога. Заметим: для иезуита проблема достижения христианского совершенства отличалась особой трудностью, ведь орден не принадлежал к изолированным сообществам, братия не могла себе позволить проводить жизнь в молитвах. Нет, орден был из числа активных, состоял сплошь из апостолов, которые все свои усилия направляли на спасение душ, на битву за Церковь. Представление Лалемана об идеальном иезуите сохранилось благодаря Сюрену, который записывал за своим наставником. Вот она, цель ордена Иисуса: «соединять противоположное – например, ученость и смирение, юность и целомудрие, милосердие ко всем племенам и народам». «Нам, – продолжает Сюрен, – следует сочетать глубокую любовь к божественному с научными изысканиями и прочими естественными занятиями. Ибо слишком легко впасть в крайность. К примеру, воспылать страстью к наукам в ущерб молитве и духовным практикам. Или, наоборот, жаждая духовного совершенства, не заниматься науками, не упражняться в красноречии, позабыть о благоразумии». Иезуитство тем и сильно, что «славит единение всего божественного и человеческого в Иисусе Христе и стремится ему подражать, обожествляя разом и душу, и телесные члены, и кровь… Но такой союз труден. Поэтому те наши братья, которым непонятно совершенство духа нашего, склонны цепляться за природное и мирское, отворачиваясь от сверхъестественного и божественного». Иезуит, не способный жить по духу ордена, становится этаким клише иезуита (подобные примеры во множестве сохранила история); то есть, в обывательском воображении, это человек порочный, амбициозный; это заговорщик и интриган. «Всякий, кому неведомо блаженство, даруемое внутренним миром, неизбежно впадет во грехи сии, ибо душе изголодавшейся и обделенной свойственно утолять голод любыми способами»[34].

Для Лалемана жизнь совершенная – значит такая, в какой уравновешены деятельность и созерцание, финальность и бесконечность, время и вечность. Поистине, высочайший из идеалов, притом – достижимый, реалистичный, максимально согласный с данностями как человеческой, так и божественной природы. Однако при обсуждении практических проблем, неизбежных на пути к этому идеалу, Лалеман с последователями впадали в отупляющий ригоризм. «Природа», которую следует соединить с божественным, понималась ими не в широком смысле, но лишь как ограниченный сегмент в человеческом разуме, вроде способностей к учебе, проповедничеству, бизнесу или управлению. Все природное, но с человеком не связанное, Сюрен в своих конспектах опустил. Коснулся этих понятий лишь Риголек, который записывал за Лалеманом полнее и подробнее. Впрочем, и Риголек не уделил им достаточно внимания. А ведь Христос в Нагорной проповеди предлагал ученикам взглянуть на лилии – причем рассматривать их почти с точки зрения даосизма. То есть не как символы чего-то слишком присущего человеку, но как нечто совсем иное, однако благословенное; как создания независимые, живущие по своим законам и в согласии с Порядком Вещей. В Притчах сказано: «Пойди к муравью, о ленивец, посмотри на действия его»; однако Христа в лилиях восхищает вовсе не трудолюбие – они, как известно, не трудятся, не прядут, а все-таки даже богатейшему из царей иудейских с ними не сравниться. Примерно об этом писал Уолт Уитмен в стихотворении «Звери»:

  • Не трудятся в поте лица и не сетуют ни на что, нет;
  • Не знают бессонниц, не каются, пялясь во тьму;
  • Речей тошнотворных о долге пред Богом не держат.
  • Из них ни один ущемленным себя не сочтет,
  •                                            ни один не объят
  • Стяжательством и накопительством, и ни один
  • Колен не клонит пред другим, ни пред жившими ране
  • На тысячи лет; знаменитых и ушлых средь них
  • Не сыщешь – на суше ли, в небе иль в море
  •                                              возьмешься искать.

Лилии Христа очень далеки от цветов, которыми святой Франциск Сальский открывает главу об очищении души. Филотее он говорит, что цветы – это добрые намерения сердца. «Вступление» изобилует отсылками к природе – такой, какой она предстает у Плиния и авторов бестиариев; к той природе, что эмблематична для человека, да не простого, а ученого и высоконравственного. Зато «лилии полевые» наслаждаются славой, которая имеет нечто общее с девизом ордена Подвязки («Пусть будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает»). Вот в чем суть; вот почему для нас, человеческих существ, лилии полевые столь живительны, и вдобавок на уровне куда как более глубоком, чем простая мораль, являются столь удачным примером для подражания. Мастер Сосан, третий патриарх дзен-буддизма, говорит в «Великом Пути»:

  • Великий Путь прост для тех,
  • Кто отказался от предпочтений.
  • Где нет омерзения, где нет восхищения,
  • Там и кроется Путь.

Как всегда в реальной жизни, мы пребываем среди парадоксов и антиномий; мы вынуждены отдавать предпочтение хорошему, а не дурному. В то же время, если мы желаем союза с божественной Основой всего сущего, наша задача при выборе – забыть о сожалениях и корысти, не тащить во Вселенную собственные представления о пользе и морали.

Лалеман и Сюрен не касаются природы, не связанной с человеком; они проецируют человека на природу, ставят его неизмеримо выше, а роль природы сводят к полезности или бесполезности для человека – то есть их наставления полностью соответствуют месту и времени написания. Птицы, звери, цветы, пейзажи если и фигурируют во французской литературе семнадцатого века, то лишь в утилитарном или символическом смысле. Например, в «Тартюфе» находим одну-единственную строку, отсылающую к природе; да и то, строка малопоэтичная.

«Не процветает нынче сельская местность, ох не процветает!» С этим не поспоришь. Французская литература того периода (и по Великий век включительно) цветов в сельской местности не видела в упор, даром что они, по крайней мере, лилии полевые – наличествовали. Разумеется, имелись исключения – Теофиль де Вио, Тристан Отшельник и, позднее, Лафонтен; эти пусть редко, а все же писали о животных не как о человеках в шерсти или перьях, а как о существах иного, хоть и родственного человекам, порядка, которых следует рассматривать отдельно и любить хотя бы потому, что их любит Господь. Во вступлении к басне «Две крысы, яйцо и лиса» (каковое вступление посвящено мадам де ла Сабльер) Лафонтен спорит с философскими постулатами своего времени. Вот эти постулаты, вот этот блестящий пассаж:

  • …И каждое животное – машина,
  • В которой действует известная пружина,
  • В движение приведена.
  • Не таковы ль часы с заводом,
  • Идущие всегда одним и тем же ходом?
  • Откройте же ее, взгляните в глубину,
  • Пружину вы увидите одну,
  • Она ближайшую спешит привесть в движенье,
  • Пока не зазвонит известный механизм.
  • Таков, по мненью их, животных организм[35].

Перед нами – кратко изложенная одиозная картезианская доктрина – кстати, она недалеко ушла от традиционных католических представлений о том, что животные лишены душ, а значит, человек может использовать их без сожаления, как вещи. А вот Лафонтен ниже говорит о звериных чувствах и разуме, беря примерами оленя, уходящего от погони, куропатку, спасающую своих птенцов, и бобров, которые строят удивительные плотины и хатки. Весь пассаж – великолепный образчик созерцательной поэзии.

Впрочем, во французской литературе он чуть ли не единственный. Выдающиеся современники Лафонтена, как мы уже говорили, не уделяют внимания природе. Мир, в котором действуют герои Корнеля, представляет собой четко организованное общество со строгой иерархией. Октав Надаль пишет: «Мир Корнеля – это Город». Еще больше ограничена вселенная расиновских героинь и весьма вяло прописанных героев (которые, кажется, нужны только как объекты воздыханий); те и другие также обитают в Городе, только еще и в домах без окон. В безвоздушном пространстве умаляется величие этих трагедий постсенекианского периода, сходит на нет весь пафос – ибо в них нет простора, героям негде развернуться, они заперты в комнатах. То ли дело «Король Лир», или «Как вам это понравится», или «Сон в летнюю ночь», или «Макбет»! Практически в каждой пьесе Шекспира – будь то комедия, трагедия или хроника – не прочтешь и двадцати строк, чтобы не встретить намек: за этими шутами, убийцами, героями, кокетливыми девицами и безутешными королевами, за агонией и фарсом сугубо человеческой природы находится вечное знание, данности, факты о Вселенной и Космосе. Ничто не упущено – одушевленное, неодушевленное, лишенное разума и разумное; учтен каждый уровень, учтена связь всего и вся – с человеком, его сознанием и подсознанием. Вывод: поэзия, представляющая человека в изоляции от природы – представляет его однобоко. По аналогии, духовность, жаждущая познать Бога только в пределах человеческих душ и игнорирующая Вселенную без человека, – такая духовность никогда цели не добьется. «По моему глубочайшему убеждению, – пишет выдающийся католический философ наших дней, Габриэль Марсель, – по моему глубочайшему и абсолютно незыблемому убеждению (если оно – ересь, тем хуже для традиции); так вот, что бы там ни говорили мыслители и доктора, Божья воля не в том, чтобы нам любить Его, противопоставляя Творению, но в том, чтобы любить и славить Его через Творение, взявши Творение за отправной пункт. Вот почему столь многие религиозные труды мне отвратительны». В этом отношении минимум отторжения в религиозной литературе семнадцатого века вызывает труд «Столетия медитаций» Томаса Траэрна. Этот английский поэт и богослов не противопоставлял Бога Творению. Наоборот, призывал славить Бога через Творение, постигать Его через Творение; в песчинке видеть бесконечность, в цветке – вечность. По Траэрну, «человек, обретающий Мир» посредством бескорыстного созерцания, обретает и Бога, а с Ним – и все остальное. «Не сладко ли насытить алчность и амбицию, избавиться от подозрений и предательства, напитаться отвагой и радостью? Так случится, когда обретешь Мир. Ибо тогда узришь Господа в Его мудрости, мощи, доброте и славе». Лалеман имеет в виду слияние на первый взгляд несовместимых элементов – естественного и сверхъестественного – в жизни совершенной. Но как мы уже видели, то, что Лалеман зовет «природой» – на самом деле не природа в ее полноте, но лишь выборка из этой полноты. Траэрн ратует за то же слияние несовместимого, но принимает природу без остатка, со всеми мелочами. Лилии и вороны существуют вне зависимости от нас, а сами по себе. Иными словами, в Боге. Есть песок, и есть цветок, вырастающий на песке: созерцай их с любовью, и увидишь преображенными неотделимостью вечности от бесконечности. Стоит добавить, что и Сюрен умел разглядеть божественное в объектах природы. В нескольких лаконичных пассажах он сообщает: было время, когда и дерево, и бегущий вдалеке зверь наполняли его ощущением Господнего величия. Странно другое: почему Сюрен не останавливается подробнее на идее Абсолюта во всякой малости? Ничего об этом не сказано даже в духовных посланиях последователям: Сюрен не советует послушаться Христа и созерцать лилии, дабы вернее постичь Бога. Возможно, причина в следующем: всеобщее отрицание греховной природы подавляло в Сюрене его личные ощущения. Догматы, усвоенные в воскресной школе, сумели снивелировать очевидный Факт. Третий патриарх дзен-буддизма пишет: «Желающий узреть Это своими глазами да отрешится от устоявшихся идей об Этом, как в пользу Него, так и против». Все верно, да только богословы как раз и имеют дело с устоявшимися идеями, а Сюрен и его учитель были прежде всего богословами, а уж потом – людьми, жаждущими просветления.

По Лалеману, очищение сердца, по крайней мере полное, невозможно без постоянного послушания Святому Духу. Один из семи Даров Святого Духа – Разум, а противопоставлена ему «закрытость для всего духовного». Этой закрытостью характеризуются нераскаявшиеся – те, кто абсолютно или частично слепы к внутреннему свету, абсолютно или частично глухи к голосу сердца, через которое Господь обращается к своему созданию. Бдительно удушая эгоистичные порывы и «выставив стражника, дабы следил за движениями сердца», человек способен настолько обострить свое восприятие, что ему будет нетрудно уловлять и расшифровывать послания из самых темных глубин разума. Послания сии подаются в форме интуитивного знания, либо как прямые приказы, либо как вещие сны и видения. Сердце преисполняется всех благодатей и становится «одержимым и руководимым Святым Духом» – конечно, при условии, что его, сердце, постоянно контролирует «стражник».

Однако на пути к столь желанному финалу в сердце может вселиться и нечто, никак не относящееся к Святому Духу. Ибо не всякое вдохновение имеет божественную природу, не всякое – нравственно, и даже не всякое – просто приемлемо. Как отличить приказ, исходящий от «не-я», одержимого Святым Духом, от приказа другого «не-я» – того, которое иногда – идиот, иногда – безумец, а иногда – и вовсе злодей, убийца? Пьер Бейль описывает случай с одним очень набожным молодым анабаптистом, который однажды ощутил порыв обезглавить родного брата. Брат, предполагаемая жертва, также читал Библию, знал о подобных случаях и поэтому счел природу порыва вполне себе божественной. При многочисленных свидетелях (таких же сектантах) бедняга, подобно второму Исааку, позволил снести себе голову. Кьеркегор изящно именует такие эксцессы «телеологическими временными отключениями сдерживающих нравственных факторов»; они недурно выглядят в Книге Бытия, но в реальной жизни это чересчур. В реальной жизни следует остерегаться маньяка, что заключен в каждом человеке и склонен к неожиданным проявлениям себя. Лалеман отлично знал, сколь многие из человеческих порывов идут не от Бога, и постоянно был начеку, в смысле, предпринимал все возможные меры предосторожности от иллюзий. Тем своим коллегам, которые утверждали, будто его доктрина покорности Святому Духу подозрительно смахивает на кальвинистскую доктрину о внутреннем духе, Лалеман отвечал: во-первых, известно, что никакое благодеяние не может совершиться без руководства Святого Духа (в форме откровения), а во-вторых, божественное откровение подразумевает, что человек – добрый католик, что он принадлежит к традиционной Церкви и послушен пастору. Если человеку внушено нечто противное вере и Церкви, значит, внушил сие отнюдь не Святой Дух.

Вот вам и способ – притом весьма действенный – беречься внутреннего маньяка. Квакеры, правда, подстраховываются: по их традиции, всякий, на кого снизошло какое-нибудь необычное или подозрительное откровение, должен посоветоваться с определенным количеством «уважаемых Друзей» – они-то и решат насчет природы откровения. Лалеман в данном вопросе согласен с квакерами. Он даже идет дальше – утверждает, будто Святому Духу «угодно, чтобы мы советовались с мудрыми и прислушивались к мнению ближних».

Итак, ни одно благое дело не завершить, если на то не вдохновил Святой Дух – в этом, по Лалеману, суть католической веры; так он своим критикам и отвечал. Некоторые коллеги, правда, сетовали, что «Святой Дух ими не руководит и что откровений на них не снисходило»; таким Лалеман говорил следующее: если человек пребывает в благодати, откровения ему без надобности, хотя они и есть; человек их не замечает. Впрочем, если человек ведет себя как до́лжно, он их и заметит, и поймет. Однако, по словам Лалемана, люди «предпочитают жизнь внешнюю, крайне редко возвращаются к себе и заглядывают в собственные души, а если и проверяют собственную совесть (согласно данным обетам), то – поверхностно, учитывая лишь те проступки, которые очевидны окружающим. Люди не пытаются докопаться до причин своих страстей и дурных привычек, не вникают в состояние души, не стремятся понять, в каком направлении душа развивается, не размышляют о движениях сердца». Неудивительно, что этим заблудшим представляется, будто Святой Дух никуда их не зовет и ничему не наущает. «Да и как им услышать глас? От них и собственные дурные помыслы ускользают, они не отдают себе отчета в своих поступках. Но, едва они искренне пожелают создать себе условия для познания, едва создадут их – тут Святой Дух себя и явит».

Мы имеем объяснение, почему столь многие благие дела оказываются бесполезными и чуть ли не дурными. Выражение «Дорога в Ад вымощена благими намерениями» следует понимать так: большинство людей, будучи слепы к внутреннему свету, не способны и замыслить нечто действительно доброе. Следовательно, учит Лалеман, деятельность должна быть прямо пропорциональна созерцанию. «Чем пристальнее мы вглядываемся в себя, тем лучше подготовлены к деяниям; чем невнимательнее мы к своему внутреннему миру, тем больше нам следует воздерживаться от попыток творить добро». Как это понимать? А вот как: «Человек усердствует в благотворительности – но каков его истинный мотив? Искреннее желание помочь обделенным? А может, жертвуя беднякам, человек тешит свое тщеславие? Или ему лень молиться и учиться, скучно и тяжело сидеть дома, наедине с собственными воспоминаниями?» Священник может иметь многочисленную и набожную паству, но его речи и труды принесут плод «пропорциональный единению с Господом и отречению от собственных интересов». То, что выглядит как добро, очень часто добром не является. Свою душу спасает набожный, а не деловитый. «Действие не должно становиться препятствием к союзу с Господом; предназначение действий – укреплять узы любви к Господу». Ибо «как существуют гуморы, избыток коих губит тело, так и в религиозной жизни избыток деятельности, не умеряемый молитвой и созерцанием, неминуемо парализует дух». Отсюда и бесплодность столь многих жизней, на первый взгляд достойных, блистательных, продуктивных. Ни один талант не даст плодов, усердие и труды не обретут духовной ценности, если человек не умеет или ленится заглянуть в глубь себя самого, ибо лишь при таком условии можно ожидать озарений. «Искренно молящийся в один год достигнет большего, нежели иной – во всю свою жизнь». Деятельность, направленная вовне, может стать эффективной для изменения внешних обстоятельств, но желающий изменить поведение людей (каковое поведение бывает деструктивным и самоубийственным даже в лучших условиях) – тот должен всечасно очищать душу, дабы она восприняла озарение. Человек внешний, трудись он хоть как император Траян или будь красноречив как Демосфен, «не произведет такого впечатления на сердца и умы, как человек внутренний – одним-единственным словом, если только оно вдохновлено Господом». Никакие усилия, никакая ученость не идут в сравнение с этим словом.

Но каково оно на практике – быть «одержимым и ведомым Святым Духом»; что при этом ощущает человек? Извольте, состояние осознанного и растянутого во времени озарения прекрасно, тонко описала младшая современница Сюрена, Армель Николя, в своей родной Бретани любовно прозванная «доброй». Неграмотная служанка, Армель вела жизнь деятельную (мыла полы, стряпала, нянчила хозяйских детей) и в то же время созерцательную, то есть святую. К сожалению, сама она не могла написать свою историю. Однако нашлась образованная монахиня, которая заставила Армель раскрыться и практически слово в слово передала потомкам ее ощущения и мысли[36]. «Забыв себя и все движения собственного ума, Армель уже не считала, что сама совершает некие действия; она была уверена, что лишь пассивно подчиняется Господу, который задает ей ту или иную работу. Армель казалось, будто и телесную оболочку Господь дал ей с той только целью, чтобы она сделалась обиталищем Святого Духа, чтобы Святой Дух управлял ею. Такое настроение овладело девушкой, когда, по ее убеждению, Господь велел ей освободить для Него место… С тех пор она больше не говорила „мое тело” или „мой разум”; она вовсе запретила себе произносить слова „мой”, „мое”, „моя” – ибо ничто не принадлежало ей, но всё – Господу».

«Однажды Армель сказала, что с тех пор, как Господь сделался абсолютным хозяином ее существа, она сама получила расчет». (Выражение из лексикона служанки на все руки; точно так же до того Армель «рассчитала всех лишних» – то есть дурные привычки и эгоистичные порывы.) «После „расчета” ум уже не вправе был наблюдать за работой Господа в глубинах души; не мог он, ум, ни постичь сути Господних трудов, ни тем более вмешаться в них. Армель представлялось, будто ее ум дежурит под дверью центральных покоев, доступ в которые имеет только сам Господь; будто ум, подобно лакею, дожидается Его распоряжений. Правда, там, под дверью, ум не один – с ним дежурит множество ангелов. Их задача – не подпускать к порогу ничего постороннего». Такое положение вещей длилось, длилось – да закончилось. Господь разрешил сознательному «я» Армель войти в покои собственной души – и узреть божественное совершенство, которым душа была отныне наполнена (и о котором Армель, подобно многим другим, не подозревала). Внутренний Свет оказался слишком ярок для ее глаз, и некоторое время ее тело испытывало крестные муки. Впрочем, Армель пообвыкла и перестала столь болезненно реагировать на факт собственной просветленности.

Эта история интересна сама по себе; и вдвойне интересен самоанализ, которому подвергла себя Армель, ведь он является одним из множества свидетельств, доказывающих, что в основе феноменального «я» лежит «чистое эго», оно же – Атман, имеющее одну природу с божественной Основой всего сущего. Под дверью центральных покоев, «доступ в которые имеет только сам Господь» (пока душа не очистится от себялюбия), между божественной Основой и осознанным «я» пребывает подсознательный ум. Он почти деперсонализирован, но при приближении к феноменальному «я» кристаллизируется в личное подсознательное, где попадается всякая гадость вроде крыс и тараканов, а то и скорпионы с гадюками. В этом-то личном подсознательном и обитает наш внутренний безумный злодей; оно-то и есть гнездо Первородного Греха. Однако тот факт, что эго связано с внутренним маньяком, не противоречит факту другому – что эго также связано (на подсознательном уровне) с божественной Основой. Мы рождаемся с Первородным Грехом, но также с Первородной Добродетелью, или, выражаясь терминами западного богословия, в нас заложено добро, оно же – «искра Божия», «чистая частичка души», фрагмент сознания, не испачканный Первородным Грехом, появившийся из изначальной невинности и называемый совестью. Фрейдисты куда больше внимания уделяют Первородному Греху, нежели Первородной Добродетели. Трещат о крысах и тараканах, а внутреннего Света в упор не видят. Юнг и его последователи – чуть реалистичнее. Ступив за пределы личного подсознательного, они взялись исследовать область, где разум, делаясь все более неперсонифицированным, обретает черты медиума, вследствие чего кристаллизуется личное «я». Учение Юнга перешагивает через внутреннего маньяка, но не доходит до внутреннего Бога.

Повторяю: полно доказательств существования Первородной Добродетели, которая лежит в основе Первородного Греха. Опыт доброй Армель не уникален. Слишком многие познали, что и впрямь есть тайные покои, осиянные светом божественной любви и мудрости. Знание это снизошло и на отца Сюрена – причем, как будет описано далее, заодно с открытием: в душе гнездятся ужасы, а личное бессознательное отравлено чудовищным ядом. В одно и то же мгновение Сюрен узрел Господа и Сатану, познал, что навечно связан с божественной Основой всего сущего, и убедился, что уже проклят, притом без права обжалования приговора. Впрочем (мы об этом еще напишем), осознание Бога победило. В измученном разуме Сюрена Первородный Грех был сражен Первородной Добродетелью – она оказалась «первороднее», ибо была бесконечна.

Мистические видения, богоявления, вспышки так называемого космического сознания невозможно вызвать, повторить, воспроизвести в лабораторных условиях. Впрочем, это касается лишь самих центральных тайных покоев. Зато дежурство на пороге в компании ангелов вполне подлежит повторению, пусть даже не совсем точному (ибо только самые элементарные психологические эксперименты можно повторить с точностью). Зато «дежурить» можно достаточно часто, чтобы определить Предел трансцендентного – ради чего, собственно, эксперименты и проводятся. Например, гипнотизеры отмечают, что объекты гипноза, достаточно глубоко погруженные в транс и оставленные в покое, нередко чувствуют внутреннее спокойствие и благодать. В чем именно это выражается? Они видят свет и обширные пространства. Иногда загипнотизированному хочется рассказать о своих ощущениях. Жиль Делёз, едва ли не лучше всех описавший второе поколение адептов месмеризма, утверждает, будто сомнамбулизм характеризуется полным отрешением от личных интересов, бесчувственностью, равнодушием к мнениям и предубеждениям, а также «принципиально новым способом видеть объекты, способностью быстро принимать решения и абсолютной убежденностью в их правильности… Таким образом, человек-сомнамбула имеет разом и факел, дающий свет, и компас, указывающий путь. Эти факел с компасом, – подытоживает Делёз, – есть не только у сомнамбул. Они есть у каждого из нас, но из-за мирской суеты, страстей, а главное, гордыни и слабости к преходящему мы не видим факела, не сверяем путь по компасу»[37]. (Заметим: гипноз более эффективен и менее опасен, чем наркотики (подчас способствующие откровениям)[38]; гипноз избавляет от бурных эмоций и усмиряет страсти, оставляя сознание пустым, а значит, давая ему возможность заполниться тем, что находится вдали от логова внутреннего маньяка.) «В этой новой ситуации, – продолжает Делёз, – разум полон религиозных идей, с которыми он, пожалуй, никогда раньше не имел дела». Разница между новым видением мира сомнамбулой и его нормальным состоянием «настолько огромна, что сомнамбула порой чувствует себя одержимым; считает себя неким органом высшего разума. Впрочем, ничуть не зазнается».

Изыскания Делёза подтверждаются изысканиями одной женщины-психиатра, дамы весьма опытной. Много лет она изучала феномен автоматического письма. Как-то в личной беседе эта дама сообщила мне, что почти все автоматисты рано или поздно выдают тексты, в которых изложены определенные метафизические идеи. Тема всегда одна: основа одной души идентична божественной Основе всего сущего. Вернувшись в нормальное состояние и прочитав написанное в трансе, автоматист, как правило, заявляет, что никогда в подобное не верил.

В данном контексте представляется нелишним заметить, что нравственная тональность медиумических представлений о жизни (об этом много лет назад говорил Фредерик Майерс) в целом безупречна. Разве что из-за стиля их можно принять за чепуху. Но, как бы ни был коряв язык изложения, как бы ни были банальны мысли (а в последние три столетия – это как минимум! – все великие истины кажутся банальными), т. н. чепуха неизменно оказывается безвредной и даже могла бы вызвать душевный подъем, пиши медиумы чуть более внятно. Вывод: в определенных видах транса медиумы выходят за рамки личного подсознательного, покидают грязное обиталище Первородного Греха и оказываются в пределах подсознательного разума, где, подобно окошку в отдаленном доме, горит и преображает все своим неярким, но заметным светом Первородная Добродетель. Тут-то и нельзя зевать; тут-то надо поскорее слиться с Богом Отцом и Богом Сыном – иначе, того и гляди, заполнит пустоту не Святой Дух, а всякие сущности – свои, доморощенные, подсознательные – или внешние; безобидные, а то и полезные – или совершенно нежелательные.

Имея дедуктивные подтверждения реальности мистических экспериментов, имея такие доказательства, Лалеман и его последователи могли не тревожиться. У них была информация из первых рук, подкреплявшаяся авторитетными литературными трудами – от «Мистического богословия» Дионисия Ареопагита до почти современных им произведений святой Терезы и святого Хуана де ла Крус. Насчет истинности и божественной природы, достичь которых можно лишь очищением сердца и покорностью Святому Духу, Лалеман с последователями не сомневались. Выдающиеся слуги Господни былых времен описали свои ощущения; правоверие этих записей подтверждено Отцами Церкви. Да и сам Лалеман, и его ученики пережили агонию Темных Ночей, когда терзаются чувства и воля, и познали мир Божий, превосходящий человеческое разумение[39].

Глава четвертая

Всякому, кто не имел к тому душевного стремления, жизнь в монастыре семнадцатого века казалась безысходно тоскливой; чуть скрашивали ее редкие всплески религиозного экстаза, да еще, пожалуй, мирские новости, приносимые посетителями, и невинные, но совершенно идиотские виды рукоделия. Жан-Жозеф Сюрен в своих «Письмах» упоминает плетение из соломки – занятие, которому столь многие святые сестры отдали столь много своих свободных часов. Шедевром коллективного творчества стала миниатюрная соломенная карета, запряженная шестеркой соломенных же лошадок и предназначенная в подарок знатной патронессе для украшения туалетного столика. А вот что пишет о монахинях из обители Посещения отец де ла Коломбьер: хотя устав был от первой до последней буквы направлен на то, чтобы вести души к высотам христианского совершенства, и хотя среди сестер встречались поистине святые, никуда не деться от того факта, что «монастыри подчас полны лиц, которые живут по уставу, соблюдают все правила, встают чуть свет, спешат к мессе, молятся, исповедуются и так далее лишь по привычке, лишь потому, что к тому зовет монастырский колокол и потому, что так поступают все остальные обитатели монастыря. Сердца таких сестер и братьев никак не участвуют в их делах. У этих людей свои соображения, свои мелочные планы, свои занятия; а все связанное с Богом для них безразлично. Чувства и мысли, вся любовь этих монахов и монахинь устремлены к родным и друзьям, а Богу остаются лишь вымученные эмоции, которые, разумеется, никак не могут Его удовлетворить… Обители, сии горнила, где душам следует пылать любовью к Господу, обеспечивают им только тление, и велика вероятность, что ситуация изменится к худшему».

Жану Расину монастырь Пор-Рояль казался уникальным и достойным восхищения по причине «духа уединения, молчаливости сестер, их полного безразличия ко всему мирскому, даже к событиям, происходящим в непосредственной близости от обители». Этот список пор-рояльских добродетелей позволяет нам делать выводы о суетности сестер и братьев в других, не столь известных монастырях.

Обитель урсулинок, основанную в Лудене в 1626 году, по этим показателям можно назвать монастырем среднестатистическим. Большинство сестер (всего их жило в обители семнадцать душ) были молодые женщины из благородных семейств. На путь служения Господу они ступили не потому, что сподобились озарения или пылали желанием достичь христианского совершенства, а по причине весьма прозаической – семьи просто не могли дать за ними приданого, сопоставимого со знатным происхождением и удовлетворяющего соискателей столь же родовитых. Впрочем, сестры вели себя прилично, шлейф скандальной славы за ними не тянулся. Молодые аристократки следовали монастырскому уставу – правда, без энтузиазма и даже порой через силу.

Жизнь в обители была тяжела. В Луден, где каждый второй житель был протестантом, а каждый первый – скрягой, урсулинки приехали почти без гроша. Скудных средств хватило на аренду мрачного старого дома, о котором говаривали, будто в нем обитают привидения, – поэтому-то желающих там поселиться не находилось, даже несмотря на дешевизну. Мебели у сестер не было – некоторое время они, бедняжки, спали на полу. Ученики – источник столь необходимого дохода – что-то не спешили в обитель, и урсулинки голубых кровей – все эти де Сазилье, д’Эскобло, де Барбезье и де ла Мотте, все эти де Бельсиэль и де Дампьерре были вынуждены выполнять самую черную работу и обходиться без мяса не только по пятницам, но и по понедельникам, вторникам, средам и четвергам. К счастью, через несколько месяцев на помощь им явился снобизм. Буржуазный Луден сообразил, что за очень скромную плату сможет учить своих дочерей изысканному французскому и манерам, которые не посрамят и особ, приближенных ко двору; что наставницами будут: дальняя родственница кардинала Ришелье, близкая – кардинала де Сюрди, младшая дочь маркиза и племянница епископа Пуатевинского. И, едва эта мысль осенила луденцев, от учениц в обители отбою не стало.

Наконец-то у сестер-урсулинок завелись денежки. Были наняты слуги для черной работы, в трапезной появились говядина и баранина, а тюфяки с полу переместились на деревянные кровати.

В 1627 году настоятельницу перевели в другую обитель ордена урсулинок. Ее место заняла сестра Жанна де Анж, в миру – Жанна де Бельсиэль. Дочь Луи де Бельсиэля, барона де Козэ, и Шарлотты Гумэр д’Эшиллье, родовитостью не уступавшей своему супругу, Жанна родилась в 1602 году; в описываемый нами период ей было около двадцати пяти лет. Недурная лицом, она имела крайне малый рост и тяжелое искривление позвоночника – возможно, следствие костного туберкулеза. Едва ли Жанна получила лучшее образование, нежели остальные знатные девицы того исторического периода, зато она отличалась острым умом, который, вкупе с темпераментом и характером, делал ее несносной для окружающих и немало вредил ей самой. С ранних лет Жанна сознавала, что непривлекательна, что способна вызывать в людях лишь гадливую жалость. Понимание обделенности судьбой заставило девочку закрыться для всех; нет, она не позволит себе никого любить – ведь ответная любовь для нее все равно заказана. С ненавистью к окружающим, отверженная, она жила в некоем панцире и высовывалась наружу лишь для того, чтобы атаковать врагов. Врагами для Жанны априори были все люди, без исключения; отравленным оружием – сарказм и странные приступы глумливого смеха. «Я заметил, – писал о ней Сюрен, – что аббатиса обладает специфическим чувством юмора, которое, видно, не подвластно в ней контролю и провоцирует ее смеяться и отпускать шуточки; полагаю, культивирует сие пристрастие демон Балаам. Ему ненавистна серьезность, с какой следует относиться ко всему божественному, поэтому Балаам рождает в аббатисе злорадную веселость, уничтожающую угрызения совести, необходимые для слияния с Господом. Оказалось, одного-единственного часа подобной злорадной веселости довольно, чтобы разрушить все созданное мной за многие дни, но мне удалось вселить в аббатису сильное желание избавиться от врага». Бывает смех, идеально сочетающийся «со всем божественным», – это смех над собою, вызванный самоуничижением или самокритичностью, это снисходительный смех; это смех, каким отчаявшийся или негодующий реагирует на извращенную абсурдность, царящую в мире. Не таков был смех сестры Жанны. Издевательский или циничный, он всегда относился к другим, и никогда – к ней самой. Издевки можно счесть симптомами непреодолимого желания увечной женщины поквитаться с судьбой, указав окружающим их место (всегда – внизу, вне зависимости от качеств осмеиваемого). Цинизм, хоть и вызывается тем же стремлением к компенсаторному доминированию, имеет не столь личную природу. Он – просто глумление надо всем, вышучивание всего, что по общепринятым стандартам является священным, возвышенным и великим.

От персонажей, подобных Жанне де Бельсиэль, нет житья ни им самим, ни окружающим. Замучившись со своей гадкой дочерью, родители отправили Жанну к престарелой тетушке, настоятельнице соседнего монастыря. Через два-три года Жанна с позором вернулась домой – монахини потерпели полное фиаско в ее исправлении. Еще через несколько лет родительский дом опостылел Жанне настолько, что даже монастырь стал казаться избавлением. Жанна перебралась в обитель урсулинок в Пуатье, прошла период послушничества и дала священные обеты. Как нетрудно догадаться, доброй монахини из Жанны не получилось. Но семья ее была богата и влиятельна, и настоятельница считала необходимым терпеть Жанну. И вдруг, едва ли не в одночасье, с Жанной произошла разительная перемена. Едва прибыв в Луден, сестра Жанна стала на удивление благочестивой и прилежной. Девушка, которая совсем недавно, в пуатевинской обители, дерзила и не проявляла ни малейшего радения ни в трудах, ни в молитвах, теперь сделалась образчиком смирения, трудолюбия и набожности. Глубоко впечатленная таким преображением, мать-настоятельница рекомендовала сестру Жанну на свой пост, едва таковой освободится.

Пятнадцать лет спустя Жанна выдала собственную версию касательно этого случая. «Я весьма заботилась о том, чтобы стать незаменимой для тех, кому подчинялась. По причине малочисленности сестер, матери-настоятельнице пришлось возложить на меня целый ряд обязанностей. Не то чтобы она вовсе не могла без меня обходиться – к ее услугам были сестры куда более умелые и благонравные, чем я; просто я добровольно оказывала ей тысячи мелких услуг и сделалась совершенно для нее необходимой. Я отлично умела угодить матери-настоятельнице, чуяла изменения в ее настроении, подлаживалась под них и так в этом преуспела, что мать-настоятельница неизменно выражала недовольство всем, что было сделано не мною. Она даже уверилась в моей покорности и добродетельности. Сердце мое преисполнилось гордыни, коя побуждала меня и дальше выслуживаться. Я беспрестанно притворялась и лицемерила, все улучшая мнение матери-настоятельницы о моих достоинствах; за эти мнимые достоинства я пользовалась многими привилегиями. Мать-настоятельница, сама будучи добродетельной и уверенная в моем искреннем желании достичь христианского совершенства, приглашала меня на беседы с достойнейшими из монахов. Я подчинялась – отчасти чтобы угодить настоятельнице, отчасти – чтобы скоротать время».

Уходя, «достойнейшие из монахов» просовывали через решетку (разделявшую участников и участниц беседы) новинки переводной религиозной классики. Среди них попадались: трактат Блаусиуса; житие блаженной святой матери Терезы Авильской, написанное ею самой; «Исповедь» святого Августина и труд Мартина Антонио Дель Рио об ангелах. Читая эти книги, обсуждая их с настоятельницей, сестра Жанна стала ощущать в себе перемены. Благочестивые беседы и штудирование мистической литературы отныне не были для нее лекарством от вечной монастырской скуки, но сделались средством к достижению особой цели. Если сестра Жанна читала о мистике, если говорила с гостями-кармелитами о христианских идеалах, то вовсе не для того, чтобы «приблизиться к духовному совершенству, но исключительно для того, чтобы казаться умной и в любом обществе затмевать остальных сестер». Неизбывная жажда превосходства, интеллектуального реванша, владевшие жалкой горбуньей, нашли выход, обрели новое поле для приложения. С сестрой Жанной случались еще приступы сарказма и циничного глумления, но в промежутках, отмеченных сосредоточенностью, она заявляла себя как эксперт в вопросах духовности и прослыла весьма сведущей в мистическом богословии. Превознесенная этими новыми знаниями, сестра Жанна могла свысока смотреть на других монахинь; она упивалась презрительной жалостью к их невежеству. Конечно, бедняжки были набожны, изо всех сил старались вести праведную жизнь – но что в их слабом понимании есть добродетель? Что они смыслят, что могут, кроме как тупо поклоняться тому, чего никогда не познают! Разве откроются им особые милости? Никогда! Разве дано этим ничтожествам ощутить божественный экстаз, сподобиться видения? Разве проникнут они в суть таких понятий, как, например, ночь чувств?[40] Ответ, столь лестный для самолюбия сестры Жанны, всегда был один: конечно нет. А вот она – карлица с плечами разной высоты – она теперь знает практически все.

Мадам Бовари плохо кончила потому, что вообразила себя не тем, чем была. Догадавшись, что героиня Флобера демонстрирует весьма распространенный тип человеческого поведения, Жюль де Готье придумал термин «боваризм» и написал о нем целую книгу – весьма достойную прочтения. Боваризм не обязательно ведет к гибели. Напротив, представлять себя кем-то другим и действовать в соответствии с этим представлением – это один из самых эффективных механизмов обучения. Доказательство – название книги «Подражание Христу» – красноречиво свидетельствует в пользу данного факта, сама же книга является чуть ли не известнейшей в своем жанре. Размышляя и действуя в конкретной ситуации не так, как присуще нам, а так, как, по нашему мнению, размышлял бы и действовал бы другой человек, обладающий бо́льшими, чем наши, достоинствами, мы отдаляемся от собственной сути и начинаем походить на идеал.

Конечно, порой идеал – низок, а модель поведения в большей или меньшей степени нежелательна. Однако механизмы боваризма остаются прежними. Например, существует боваризм порочный – это когда порядочный молодой человек намеренно начинает злоупотреблять спиртным и повесничать, чтобы сойти за неотразимого и дерзновенного покорителя женских сердец. Есть боваризм сословный – когда какой-нибудь сноб-буржуа шикует не по средствам, мечтая втереться в аристократические круги или хотя бы производить впечатление вхожего в оные. Или возьмем боваризм политический – известны случаи подражания Ленину, Уэббу или Муссолини. Есть боваризм культурный, он же эстетический (боваризм «смешных жеманниц»); боваризм современного обывателя, за одну ночь переметнувшегося из лагеря тех, кто восхищается иллюстрациями на обложках «Сатердей ивнинг пост», в лагерь поклонников Пикассо. Наконец, есть боваризм религиозный; на одной чаше весов мы имеем праведника, который во всем подражает Христу, а на другой чаше – лицемера, который пытается казаться праведником, чтобы вернее достичь своих далеко не праведных целей. Где-то посередине, между двумя крайностями – Тартюфом и cвятым Хуаном де ла Крус – находится третья, гибридная разновидность религиозных боваристов. Эти нелепые, но подчас трогательные комедианты духовной жизни не являются ни воплощением зла, ни воплощением святости. Их вполне человеческое желание – получить по максимуму от обоих миров, горнего и дольнего. Им хочется вечного спасения – но они не согласны прилагать для этого спасения слишком много усилий и терпеть слишком много лишений. Они надеются на награду – но лишь за сходство с героями, лишь за видимость созерцательности, а вовсе не за подвиги и не за созерцательность. Их вера – только иллюзия, причем наполовину они это признают, а наполовину – убеждены, будто, произнося «Господи, помилуй» должное количество раз на дню, и впрямь войдут в Царствие Небесное.

Без «Господи, помилуй» или эквивалента этому «Господи, помилуй», более тщательно проработанного с точки зрения терминологии, процесс религиозного боваризма затрудняется, а то и вовсе разлаживается. Перо в этом смысле мощнее, чем меч, ибо именно мысль, удачно облеченная в слова, позволяет достигать цели. Однако можно словами заменять усилия; можно жить в чисто вербальной вселенной, где нет места реальным событиям. Изменить лексикон – легко, в то время как изменение внешних обстоятельств или давних привычек сопряжено с неприятными ощущениями и известными усилиями. Религиозный боварист, не готовый всем сердцем отдаться подражанию Христу, удовлетворяется тем, что усваивает новую лексику – которая не то же самое, что новые обстоятельства и привычки или новый характер. Буква – убивает; или, по крайней мере, оставляет равнодушным, а животворит исключительно дух[41]; вербальные символы опираются на реальность, и она же дает новую жизнь. Фразы, изначально сформулированные и произнесенные с целью охарактеризовать некий опыт (и справившиеся с задачей), в процессе повторения подвергаются тенденции стать жаргонными, опуститься до религиозного сленга, которым ханжа маскирует злобность своей натуры, а комедиант (почти безвредный или по-настоящему опасный) пытается обмануть себя самого и впечатлить окружающих. Тартюф, в частности, говорит языком сынов и слуг Господних, а от него этот язык перенимают и особо восприимчивые натуры.

  • Нет больше для меня друзей, родство мне – чушь.
  • Пусть дети и жена умрут – не омрачусь,
  • Погибнет брат иль мать – и тем не огорчусь[42].

Нетрудно в этой фразе расслышать эхо евангельских наставлений, опознать пародию на игнацианство и салезианство, проповедующие святое безразличие. Но как трогательно разоблаченный ханжа сознается в своей порочности! Все святые до единого полагали себя великими грешниками – с чего бы Тартюфу быть исключением?

  • Да, братец, я злодей. Преступник, негодяй я.
  • Я грешник и подлец, не стою состраданья,
  • Мерзейшая я тварь на лоне мирозданья.

Поистине, это язык святой Катерины Сиенской; местами в своей «Биографии» его использует и сестра Жанна.

Даже для комплиментов Эльмире Тартюф сохраняет лексикон праведника, посвятившего себя Господу. «Неизъяснимый свет божественного взора», – так он говорит о глазах женщины, которую хочет соблазнить, а ведь именно эти слова обнаруживаются у каждого христианского мистика применительно к Богу или Христу. «Конец! От праведных людей я отрекаюсь», – восклицает возмущенный Оргон, когда ему наконец-то открывается правда о Тартюфе.

  • Конец! От праведных людей я отрекаюсь.
  • Бегу от них, – они теперь мне лишь страшны,
  • Я ж сделаюсь для них ужасней Сатаны.

Благоразумный шурин Оргона, Клеант, вынужден прочесть зятю небольшую лекцию по семантике. Если отдельный «праведный человек» обманул его доверие, это еще не значит, что все кругом – сплошные злодеи и притворщики. О каждом следует судить сообразно его поступкам.

В семнадцатом столетии весьма популярна и востребована была тема ложной духовности; недаром мы имеем трактаты о способах разоблачения таковой, о том, как отличать пустые слова от живой субстанции, умышленный обман и фантазии от «божией благодати», за авторством выдающихся теологов, в частности, кардинала Бона и отца-иезуита Гиллора. Попадись сестра Жанна сим проницательным мужам – едва ли выдержала бы экзамен. Увы, ее реальные наставники не отличались критическим складом ума и во всех спорных случаях были склонны вставать на ее сторону. Адекватная женщина или истеричка, сестра Жанна была первоклассной актрисой, вследствие чего, к несчастью, неизменно вызывала доверие. Лишь один-единственный раз в ее словах усомнились – именно тогда, когда сестра Жанна пыталась сказать правду. Впрочем, об этом будет написано ниже.

Откуда такая наивность мудрых наставников? Возможно, у них были свои не слишком честные причины принимать сестру Жанну всерьез; а возможно, дело тут в темпераменте и сложившихся взглядах на иллюзии этого сорта. Теперь зададимся вот каким вопросом: а сама-то сестра Жанна всерьез себя воспринимала? А другие монахини – они действительно ей верили? Похоже, ответов мы никогда не получим.

Наверняка любой лицемер, шут, вздумавший изображать возвышенную жизнь собственной души, в определенный момент начинает подозревать, что не только Бога не проведешь, но и люди далеко не так глупы, как кое-кому хотелось бы. Поистине, ужасное открытие!

Судя по всему, оно посетило и сестру Жанну, причем еще на ранних стадиях ее долгосрочной самоидентификации со святой Терезой. «Господь, – пишет сестра Жанна, – весьма часто попустительствовал злым созданиям, в результате чего я терпела от оных великую боль». Осмелимся и предположим, что столь завуалированным способом наша праведница намекает на вполне реальные эпизоды монастырской жизни. Например, сестра Икс, выслушав особо красноречивый пассаж о Духовном Браке, только фыркнула, а сестра Игрек даже позволила себе скептическую реплику, заметив, как Жанна закатывает глаза и заламывает руки, всем своим видом изображая пульсацию божией благодати под монашеским одеянием, – ну ни дать ни взять, святая с картины в стиле барокко. Сами себе мы представляемся этакими книгами, закрытыми для окружающих, этакими тайнами за семью печатями, но окружающие (если только не ослеплены навязчивой идеей), живо разгадывают наши помыслы (прозрение, которое любого смутит).

К счастью для сестры Жанны (или, может, к несчастью), первая мать-настоятельница луденской обители была одарена проницательностью по минимуму – не то что «злые создания». Нет, от матери-настоятельницы Жанна «великую боль» не терпела. Напротив: глубоко тронутая ее благочестивыми речами и образцовым поведением, добрая мать-настоятельница без колебаний сделала Жанну своей преемницей. В двадцать пять лет сестра Жанна стала главой монастыря, королевой миниатюрной империи, в которой все семнадцать подданных находятся во власти обета послушания, а значит, обязаны выполнять приказы своей аббатисы и внимать ее наставлениям.

Когда победа была одержана, когда плоды долгой и изнурительной кампании оказались наконец в руках Жанны, она почувствовала: ей нужен отдых. Жанна продолжала читать труды мистиков и при случае со знанием дела рассуждала о христианском совершенстве, но в перерывах она позволяла себе (или нет – как настоятельница, она себе ПРИКАЗЫВАЛА) избегать излишнего рвения. В зале (где она теперь была вольна находиться столько времени, сколько пожелает) новоиспеченная аббатиса принимала друзей и знакомых из внешнего мира – и беседы были бесконечны. Много лет спустя сестра Жанна каялась: мне бы, дескать, спохватиться – тогда бы «я не совершила столько грехов. Ибо я грешила уж тем, что вела суетные разговоры; ибо не отдавала себе отчета в опасности, кою таит разговор для молодой монахини, даже если он свершается через решетку и кажется исключительно душеспасительным». Да-да, исключительно душеспасительный разговор почему-то сворачивает все на один и тот же предмет. Начинай его хоть с назиданий о поклонении святому Иосифу, хоть с пользы созерцания и угадывании того особого момента, когда созерцание переходит в сердечную молитву; начинай его хоть со святого безразличия и вечного присутствия Господа – неминуемо поймаешь себя на том, что сотрясаешь воздух сплетнями о похождениях этого обворожительного мерзавца, этого Урбена Грандье.

«Да возьмите, к примеру, бесстыдницу с рю дю Лион д’Ор… Или молоденькую потаскушку – она служила экономкой у мэтра Эрве, пока он был холост… Или дочку башмачника – вот как она пролезла в камеристки к Ее величеству, королеве-матери? Теперь-то ей удобно поставлять Грандье все дворцовые новости… А те, кто ходит к Грандье исповедоваться?.. Поистине, кровь стынет в жилах, как подумаешь… Да-да, матушка – прямо в ризнице – до Святых Даров и пятнадцати шагов не будет… А бедная малютка Тренкан? Он же совратил ее буквально под отцовским носом, не выходя из библиотеки! И вот теперь еще мадемуазель де Брю. Эта недотрога, эта святоша! Носилась со своей девственностью, клялась, что никогда замуж не выйдет. После смерти матери даже хотела сделаться кармелиткой – а сама предпочла…»

«А сама предпочла…» У сестры Жанны в свое время выбора не было. Послушница в девятнадцать лет, она ничего не могла предпочесть этой доле. Впрочем… Когда умерли ее сестры и два брата, родители взмолились: вернись домой, Жанна, мы выдадим тебя замуж, ты родишь нам внуков. Почему она отказалась? Почему, питая отвращение к убогой жизни в монастырских стенах, все-таки приняла монашеский обет, после которого вернуться в мир невозможно? Из любви к Господу – или из ненависти к матери? Чего хотела – раздосадовать барона де Козэ или угодить Иисусу?

Мысли сестры Жанны о Мадлен де Брю пропитывала зависть. Вот же повезло! Ни вспыльчивого отца, ни занудливой матери; плюс куча денег! Мадлен де Брю – сама себе хозяйка, вольна поступать, как заблагорассудится. А теперь она еще и прибрала к рукам Урбена Грандье.

Постепенно зависть переродилась в ненависть и презрение.

О, эта ханжа с вечно бледным лицом – хоть пиши с нее девственную великомученицу! Притворщица, умеренная в речах, не расстающаяся с четками, выискивающая самые длинные молитвы, щеголяющая карманным изданием сочинений епископа Женевского в красном сафьяновом переплете! А под черными одеждами, в глазах, которые мадемуазель де Брю вечно держит опущенными долу, – огонь распутства! Мадлен ничуть не лучше потаскушки с рю дю Лион д’Ор, дочери башмачника и малютки Тренкан. Падение этих троих, по крайней мере, можно оправдать либо неопытностью юности, либо тяжкой вдовьей долей. А де Брю далеко не юна – ей стукнуло тридцать пять! Старая дева, длинная и костлявая, как майский шест – и глядеть-то не на что! В то время как ей, Жанне, еще нет и тридцати, и лицо у нее как у ангела, что взирает на землю с облаков; да, да, так уверяет сестра Клара де Сазилье! А что за глаза! Все без исключения всегда восхищались глазами Жанны – даже ее мать, даже злющая старая тетка-аб- батиса. Если бы только залучить Грандье в обитель! Жанна заворожила бы его. Взглянула бы на Грандье сквозь решетку, обнажила бы перед ним всю душу. Вот именно: обнажила бы. Решетка ведь не является приложением к скромности – она заменяет скромность. Оковы снимаются с разума и воплощаются в железное кружево. Когда двое разделены решеткой – можно не стесняться.

Увы, случай избавиться от оков стыда все никак не представлялся. Кюре не имел ни профессиональных, ни личных причин для посещения обители. Он не был наставником урсулинок, и ни одна его родственница не училась в этом монастыре. Обязанности священника и бесконечные судебные тяжбы не оставляли времени ни на светскую болтовню, ни даже на беседы о божественном совершенстве. Что касается плотских удовольствий, Грандье в избытке получал их от своих любовниц и считал новые интрижки как излишними, так и опасными. Проходили месяцы и годы, а мать-настоятельница все еще не получила ни единой возможности устремить на Грандье свой неотразимый взгляд. Грандье оставался для нее именем – но даже имя властвовало над Жанной, вызывало неподобные фантазии, ассоциировалось с распаленной плотью. Грандье стал демоном, инкубом желанным, вожделенным.

Дурная репутация – это ментальный эквивалент физиологических способов привлечь к себе внимание. Их используют животные в брачный период. Звуками и запахами они сигнализируют потенциальным партнерам, что готовы к спариванию; есть даже летучие насекомые, которые подают такой сигнал посредством инфракрасного излучения. Если о женщине идет соответствующая молва, любой мужчина, до которого эта молва докатится, воспринимает ее как приглашение к соитию. Тот же механизм воздействия имеет имя распутника на женское воображение. Чем больше о распутнике разговоров, чем больше ему приписывают разбитых сердец, тем вернее воспламенится женщина, будь она хоть почтенной матерью семейства. В воображении прихожанок Грандье – типичный успешный сластолюбец – вырос несоразмерно своим истинным характеристикам. Экзальтированные женщины превратили его в фигуру почти мистическую, в нечто среднее между Зевсом и сатиром (похоть – от сатира, а неотразимое, божественное обаяние – от Зевса). Во время процесса над Грандье некая дама (замужняя и принадлежавшая к одной из самых почтенных луденских семей) свидетельствовала, будто после причастия, под пристальным взглядом пастора, «сделалась охвачена дикой страстью к нему, от каковой страсти дрожь прошла по всем ее членам». Другая дама повстречала Грандье на улице – и ее немедленно «обуяло плотское желание». Третьей даме оказалось достаточно увидеть, как Грандье входит в церковь, чтобы на нее «нахлынула волна сильнейших эмоций вместе с побуждением отдаться кюре прямо на церковном крыльце». Все упомянутые дамы имели незапятнанную репутацию и отличались добродетельностью. Вдобавок все были замужем и познали счастье материнства. У бедной сестры Жанны не было ни мужа, ни детей, ни серьезного занятия, ни призвания служить Господу. Стоит ли удивляться, что она влюбилась в восхитительное чудовище – в Урбена Грандье? «Настоятельница была не в себе и говорила исключительно о Грандье, помыслы о котором сделались для нее сладчайшей пытткой». Двойное «т» в «пытке», как нам представляется, не случайно; сама орфография показывает, насколько серьезным было увлечение сестры Жанны. Поистине, Грандье стал предметом нечеловечески страстного обожания. Мысли о нем преследовали Жанну. Отдаваясь созерцательной молитве, долженствовавшей приблизить ее к Господу, Жанна как бы отдавалась своему земному кумиру, точнее, образу, который на основе живого Урбена Грандье создало ее воображение. Жанной владело пагубное, не ведающее границ желание – так мотылек стремится на огонь, так школьница сохнет по эстрадному певцу, а заезженная мужем, детьми, бытом домохозяйка мечтает о Рудольфе Валентино. Для грехов сугубо телесных, вроде обжорства и похоти, у организма имеются лимиты, установленные самой природой. В отличие от слабой плоти, дух ничем не ограничен. Масштабы алчности и властолюбия у отдельных обитателей подлунного мира стремятся к бесконечности. То же можно сказать о явлении, которое Дэвид Герберт Лоуренс называл «секс в голове». Если считать этот феномен героической страстью, он – одна из последних слабостей благородного ума. Если же рассуждать о воображаемой чувственности – тогда «секс в голове» становится одной из главных слабостей ума помраченного. В обоих случаях, будучи свободен от тела и ограничений телесного свойства (усталости, пресыщенности, скуки и прочего, что портит наши идеи и фантазии), «секс в голове» – бесконечен. К такому-то ненасытному монстру в лапы и угодила наша аббатиса – она сделалась жертвой собственного воображения. В сестре Жанне сосуществовали жертва, гонимая охотничьими псами, и инфернальный аналог Гончему Псу Небес[43]. Вполне ожидаемо ее здоровье пошатнулось, и к 1629 году сестра Жанна уже сильно страдала от психосоматического расстройства, которое лекари называли «слабостью утробы»; как свидетельствовали доктор Роже и хирург Маннори, «от недуга сего мать-настоятельница едва могла передвигаться».

Между тем «пансионат» урсулинок продолжал учить девочек и юных девушек чтению, письму, катехизису и изысканным манерам. Как же реагировали ученицы на сексуальное помешательство матери-настоятельницы, тем более что оно оказалось в некотором роде заразно и уже начало поражать и других учительниц? К сожалению, ответ на этот вопрос, если и существовал – в документах не сохранился. Нам известно лишь, что луденские семьи долго ничего не подозревали, а возмутились и стали забирать дочерей у «добрых сестер», когда процесс был уже в разгаре. До поры до времени атмосфера в монастыре не вызывала родительских тревог. Но на пятый год правления сестры Жанны произошел ряд событий. Вроде бы незначительные, события эти возымели серьезные последствия.

Во-первых, скончался духовный наставник урсулинок, каноник Муссо. Достойнейший из святых отцов, каноник делал все, что мог, для новой обители; но мог он немного, ибо пребывал на той грани, переступив которую старики впадают в детство. Муссо слабо понимал откровения кающихся, а кающиеся, в свою очередь, чихать хотели на его наставления.

Едва стало известно о смерти каноника, мать-настоятельница принялась симулировать глубокую скорбь; но сердце ее преисполнилось радости, шипучей, будто шампанское. Наконец-то! Наконец-то!

Сразу после того, как тело святого отца надежно упокоилось под землей, сестра Жанна написала Грандье письмо. В первых строках, разумеется, она поведала о невосполнимости этой потери для всей обители; затем сообщила, как она и все сестры нуждаются в духовных наставлениях персоны, которая ни мудростью, ни благочестием не уступает покойному Муссо; и далее прямо пригласила Грандье занять его должность. За вычетом орфографических ошибок (с орфографией сестра Жанна всегда была не в ладах), любой нашел бы ее письмо восхитительным. Перечитав его перед отправлением, Жанна совершенно уверилась: Урбен Грандье не устоит перед столь прочувствованной, столь возвышенной, столь тонкой лестью.

Грандье, паче чаяния, ответил вежливым отказом. Он отнюдь не считает себя достойным столь великой чести и вдобавок слишком занят: у него, как у приходского священника, полно обязанностей.

Мать-настоятельница будто сорвалась со шпиля восторга, словно упала, распластавшись, на каменные плиты отчаяния, словно вляпалась в собственную уязвленную гордость. После этого шока ей предстояло жевать горчайшую жвачку поражения и ждать, когда жгучая боль преобразуется в ледяной гнев и устойчивую ненависть.

Но как отомстить, если Грандье обитает в мире, куда монахине вход заказан? Сестра Жанна не имела ни малейшей возможности добраться до Грандье, а сам он к ней не приближался. Слабое подобие личного контакта явилось в лице Мадлен де Брю, посетившей монастырь, в котором воспитывалась ее племянница. В зале Мадлен встретила сестра Жанна. В ответ на учтивое приветствие сквозь пресловутую решетку вылился целый поток проклятий; казалось, с каждым мгновением сестра Жанна распаляется все сильнее. «Потаскуха, уличная девка, совратительница святых отцов, греховодница, святотатница!» – усердствовала Жанна. Мадлен в страхе ретировалась.

Исчезла последняя надежда свершить личную месть. Впрочем, кое-что сестра Жанна все-таки могла сделать. Она могла вступить (вместе со своими подопечными) в альянс с заклятыми врагами Урбена Грандье. Без дальнейших отлагательств она написала к человеку, у которого были самые убедительные причины ненавидеть Грандье. Дурной лицом, хромой от рождения, лишенный даже намека на талант или обаяние, каноник Миньон всегда завидовал привлекательной внешности Грандье, его остроумию, красноречию и удачливости. С годами к этому, так сказать, базовому списку добавились и личные мотивы: сарказм Грандье и совращение им Филиппы Тренкан (с которой каноник Миньон состоял в родстве). Был и свеженький мотив – распря из-за земельного участка, на который претендовали коллегиальная церковь Святого Креста и приход Святого Петра. Каноник Миньон не послушался друзей, возбудил дело в суде и вполне предсказуемо его проиграл. Он все еще переживал унижение, когда мать-настоятельница пригласила его к себе и после недолгой речи о духовности в целом и скандальном поведении Грандье в частности предложила занять пост покойного Муссо. Миньон сразу же согласился – ему тоже нужен был союзник в объединенной лиге врагов Грандье. Как использовать этого союзника, Миньон пока не придумал, но, подобно дальновидному генералу, не собирался упускать ни одну возможность.

Что касается матери-настоятельницы, в ее мозгу вновь усвоенная ненависть к Грандье не отменила и даже не умалила прежнего вожделения. Героем ночных снов и дневных мечтаний оставался Урбен Грандье, только теперь он являлся не в образе Прекрасного Принца, для которого на ночь открывают зарешеченное окошко; нет, Урбен Грандье сделался навязчивым инкубом, доводящим свою жертву до экстаза – всепоглощающего, хоть и непрошеного. После смерти Муссо сестре Жанне пару раз снилось, будто покойник восстал из Чистилища, дабы помолиться вместе со своими бывшими подопечными. Но уже во время благочестивой речи все менялось: «вместо старика каноника Жанна видела лицо и фигуру Урбена Грандье. Претерпев преображение не только внешнее, но и внутреннее, сей персонаж говорил ей о любовной страсти, склонял отдаться непотребным ласкам и подарить ему то, что давно не принадлежало ей, что она, принявши постриг, обещала божественному Жениху».

По утрам мать-настоятельница пересказывала свои видения некоторым сестрам. Результат не замедлил себя ждать: двум молодым женщинам, сестре Кларе де Сазилье (родственнице кардинала Ришелье) и другой Кларе, послушнице, тоже скоро стал являться похотливый священник и нашептывать разные непристойности.

Однако определяющим фактором в цепи событий, приведших к гибели Грандье, стал глупый розыгрыш. Придумали ее молодые послушницы вместе со старшими ученицами; целью было запугать младших учениц и простодушных монахинь, внушить им, будто в обители орудуют привидения – подтвердить, словом, дурную репутацию здания, которое занимал монастырь. Тому, кто знает о нечистой силе, повадившейся в одно и то же место, испугаться куда как проще. И вот, вскоре после кончины каноника Муссо, в коридорах и общих спальнях стала мелькать фигура в белой простыне. Назавтра после визита все двери были заперты – но коварный фантом проникал сквозь щель, или через окно, или иным способом бывал впускаем в помещение «пятой колонной». Со спящих стягивались одеяла, девичьих щек касались ледяные пальцы. А наверху, на чердаке, кто-то жалобно стонал и гремел оковами. Младшие девочки плакали, монахини осеняли себя крестным знамением и взывали к святому Иосифу. Тщетно. Привидение затихало на две-три ночи – а потом возвращалось. Школу и монастырь охватила паника.

Каноник Миньон, заседавший в исповедальне, знал и про инкубов в кельях, и про привидения в дортуарах, и про шалуний, лязгавших цепями на чердаке. И Миньона осенило. Поистине, он увидел перст судьбы. Не случайно, о нет, не случайно все складывается именно так, как складывается! Он, Миньон, уж сумеет извлечь из событий пользу. Каноник отчитал проказниц, но наказал им помалкивать о своих шуточках. Затем он занялся жертвами розыгрыша. Не привидения, вещал Миньон, проникают в ваши опочивальни; по всем признакам это – бесы! Влив новый страх в сердца девочек и монахинь, каноник убедил мать-настоятельницу и обеих Клар в том, что их ночные гости – реальны и имеют сатанинскую природу. Покончив с этим, Миньон в компании четырех-пяти самых заклятых врагов Грандье отправился на загородную виллу мэтра Тренкана. Вилла находилась всего в лиге от Лудена. Был созван военный совет, на котором Миньон доложил, какова обстановка в монастыре, и объяснил, как использовать ситуацию для уничтожения Грандье. Так родился план психологической войны – с секретным оружием и сверхъестественными силами, поставленными на службу общему делу. Заговорщики расстались на душевном подъеме. Они буквально чуяли: теперь-то уж Грандье не отвертеться.

Следующим шагом Миньона был визит к кармелитам. Нет ли у них опытного экзорциста? Есть? Отлично! Не отпустят ли его святые отцы в урсулинскую обитель? Настоятель расщедрился и выделил не одного, а троих экзорцистов – отцов Юзеба де Сен-Мишеля, Пьер-Тома де Сен-Шарля и Антонина де ла Чарите. Вместе с Миньоном они взялись за дело и преуспели – уже через несколько дней от визитов порочного кюре страдали все обитательницы урсулинского монастыря, кроме пары-тройки самых старших монахинь.

Прошло еще немного времени – и слухи о нечестивых делах просочились во внешний мир. Скоро всем луденцам стало известно, что добрые сестры одержимы бесами и что бесы терзают их по наущению Урбена Грандье. Протестанты, как нетрудно вообразить, возрадовались. Весть, что католический священник вступил в сговор с Сатаной для совращения целого монастыря урсулинок, послужила протестантам некоторым утешением за падение Ла-Рошели.

Что до самого кюре, он только плечами пожал. В отношении матери-настоятельницы и ее подопечных совесть Грандье была чиста; он к урсулинкам и близко не подходил. Подумаешь – наговоры полубезумных женщин! Да у них просто меланхолия в сочетании с бешенством матки. Изолированные от мужчин, бедняжки только потому и выживают, что воображают соитие с инкубами. Когда реакция Грандье дошла до Миньона, он криво улыбнулся и заметил: хорошо смеется тот, кто смеется последним.

Действия по изгнанию бесов продолжались, но плодов не приносили. Через несколько месяцев героической борьбы каноник вызвал подкрепление. Сначала он обратился к Пьеру Ранже, кюре из города Венье. Сей достойный муж своему влиянию в епархии и своей же непопулярности был обязан тем фактом, что служил тайным агентом самого епископа. Имея Ранже среди экзорцистов, Миньон мог не сомневаться: наверху к луденским событиям отнесутся со всей серьезностью. Одержимость бесами будет признана официально.

Вскоре к Ранже присоединился священник совсем иного толка. Отец Барре, настоятель церкви Святого Иакова в соседнем городе Шиноне, принадлежал к тем христианам, для которых дьявол – фигура более реальная и более интересная, чем Бог. Отцу Барре всюду мерещились следы раздвоенных копыт; все странное, непонятное, опасное, все приятное в человеческой жизни носило, по мнению отца Барре, печать Сатаны. Получая удовольствие исключительно от хорошей потасовки с Белиалом или Вельзевулом, отец Барре сам фабриковал бесов – и сам же брался их изгонять. Его стараниями вверенный ему Шинон кишел одержимыми девицами, коровами, пострадавшими от сглаза, а также мужьями, неспособными исполнять свои супружеские обязанности, ибо на них наложил чары некий злой волшебник. Паства отца Барре никак не могла пожаловаться на скуку – в вечном тонусе жителей Шинона держали кюре и дьявол.

Отец Барре с энтузиазмом откликнулся на приглашение Миньона, и уже через несколько дней в Луден прибыла целая процессия. Возглавлял ее Барре, а составляли в основном наиболее фанатичные из его духовных чад. Отец Барре возмутился, увидав, что изгнание бесов доселе проходило за закрытыми дверьми. И впрямь, разве можно держать под спудом божественный свет? Пускай паства смотрит и делает выводы. Итак, двери урсулинской обители распахнулись, впустив толпу любопытствующих. С третьей попытки отец Барре заставил настоятельницу биться в конвульсиях. «Утративши чувства и разум», сестра Жанна каталась по полу. Зрители волновались; особый восторг у них вызвало задранное платье и голые ноги одержимой. Наконец, после многочисленных «приступов бешенства, проклятий, завываний и скрежета зубовного, от коего сломались два задних зуба», дьявол повиновался отцу Барре и оставил в покое свою жертву. Выдохшаяся настоятельница лежала на полу, отец Барре отирал потное чело. Затем настала очередь каноника Миньона и сестры Клары де Сазелье. После отец Юзеб занялся послушницей, а отец Ранже – сестрой Габриэль. Спектакль длился до вечера. Выйдя в осенние сумерки, зрители дружно признали, что подобного представления старый добрый Луден не видел с тех пор, как сюда завернул бродячий цирк с акробатами, двумя карликами и учеными медведями. Вдобавок это представление было бесплатное. Нет, конечно, с кружкой зрителей обошли – но ведь не обязательно опускать в кружку серебряную монету, когда можно бросить и медяк.

Через два дня, 8 октября 1632 года, отец Барре одержал свою первую значительную победу – изгнал Асмодея, который, в компании еще шести бесов, вселился в мать-настоятельницу. Устами несчастной одержимой Асмодей поведал, что гнездится в нижней части ее живота. Больше двух часов бился с ним отец Барре. Снова и снова сотрясали воздух звучные латинские фразы: «Изгоняю тебя, нечистый дух, посланец Врага; изгоняю всякого посягателя адского, всякий легион именем и добродетелью Господа нашего Иисуса; изыди, искоренись от сей рабы Божией». Было и окропление святой водой, и возложение рук, и епитрахили, и требника, и мощей. «Не смеешь боле, змий хитрейший, обманывать род человеческий, Церковь Божию преследовать и избранных Божиих отторгать и развеивать, как пшеницу. Повелевает тебе Бог Всевышний, во власти Коего ввергнуть тебя в геенну огненную; повелевает оставить сию рабу Божию, дабы вернуться ей в лоно Церкви, ты же трепещи и беги, когда призываем мы святое и страшное имя Иисусово». Асмодей, впрочем, не трепетал и не бежал, но, напротив, мерзко хохотал и сыпал богохульствами. Любой другой экзорцист на месте отца Барре сдался бы. Но не таков был шинонский священник. Он велел отнести мать-настоятельницу в келью и послал за аптекарем. Мэтр Адам явился вместе с классическим атрибутом своей профессии – огромным медным клистиром, какие сейчас увидишь разве в комедиях Мольера; а в семнадцатом веке они были страшной реальностью. В клистир живо закачали целую кварту святой воды, и мэтр Адам приблизился к кровати, на которой лежала мать-настоятельница. Асмодей, чуя, что настает его последний час, выкинул фортель. Это его не спасло. Мать-настоятельницу схватили за руки и за ноги, усмирили, прижали к кровати извивающееся тело. Со сноровкой практикующего врача мэтр Адам поставил чудодейственную клизму. Через две минуты Асмодей ретировался из тела своей жертвы[44].

Несколько лет спустя сестра Жанна писала в автобиографии, что в первые месяцы одержимости бесами ее разум был затуманен и она почти ничего не помнит о том периоде. Может, это правда, а может, и нет. Многим из нас хотелось бы очистить память от тех или иных впечатлений – но старания подчас бывают тщетны. Отдельные впечатления просто неизгладимы. К таковым, пожалуй, относится клистир мэтра Адама…

Вырваться из изоляции своего «я» и преобразиться в личиночное состояние можно целым рядом способов. Это состояние – субчеловеческое – сходно с Забвением, описанным Стефаном Малларме.

  • Поток твоих волос – та теплая река,
  • В которой я тону душой… как глубока!
  • Забвенье в ней найду, – а ты и не узнаешь…[45]

Впрочем, для многих абсолютного Забвения недостаточно. Им подавай Ничто – феномен со знаком «минус», Ничтожество зловонное и ужасное.

  • Я эту ночь провел с еврейкою ужасной;
  • Как возле трупа труп, мы распростерлись с ней[46].

Здесь мы имеем тот же опыт Небытия – но вместе с возмездием. Как раз в Небытии-с-возмездием отдельные умы особого склада обнаруживают для себя максимально приемлемый способ выйти за границы «я». В сестре Жанне это стремление было пропорционально врожденному самомнению и прискорбным обстоятельствам жизни. Позднее Жанна делала вид, что пытается (а может, и впрямь пыталась) раздвинуть пресловутые границы посредством высокодуховного существования. Но в описываемый нами период бедняжка только и могла, что погружаться в сексуальность. Начала она с того, что вполне сознательно стала воображать сексуальные сцены со своим «сумрачным кумиром», не знакомым ей лично, однако волнующим кровь – с этим Грандье. Постепенно «сеансы» учащались, пока не подчинили себе волю сестры Жанны. Привычка сделала сексуальные фантазии необходимыми, как воздух или пища. «Сумрачный кумир» теперь существовал сам по себе и являлся, когда ему вздумается. Сестра Жанна из госпожи своего воображения превратилась в рабыню. Любое рабство унизительно; однако сознание того факта, что ты уже не контролируешь собственные мысли и поступки, является формой самотрансценденции, к которой так стремятся все человеческие существа. Сестра Жанна пыталась освободиться, не служить более собственным эротическим фантазиям; но добилась лишь одного – стала тем самым «я», к которому питала отвращение. Что ей оставалось? Вновь соскользнуть в ту же яму – больше ничего.

И вот, после многих месяцев внутренней борьбы, Жанна оказалась в лапах отца Барре, настырного и честолюбивого. Фантазии об унижении «я» стали реальностью, ибо отец Барре обращался с Жанной не как с человеком, а как с экзотическим животным, например, с ученой обезьяной, удел которой – забавлять чернь. Он уничтожил Жанну как личность; в результате его манипуляций Жанна корчилась и агонизировала, сквернословила и богохульствовала, скрипела зубами и мычала, а напоследок, вопреки остаткам ее воли и обрывкам скромности, была подвергнута насильственному промыванию кишечника – опыт, почти идентичный изнасилованию в общественном туалете[47].

Итак, личность, когда-то называвшаяся сестрой Жанной от Ангелов, настоятельницей луденской обители урсулинок, была уничтожена – причем не по Малларме, а по Бодлеру, то есть возведена в Небытие-с-возмездием. Пародируя святого Павла, сестра Жанна могла бы сказать о себе: «Я живу – но то не я, а грязь, тлен, прах – одна гнилая плоть». В процессе экзорцизма Жанна из субъекта превратилась в объект – правда, имеющий чувства. Опыт был ужасен – но и прекрасен; растоптанная, Жанна воспарила, испытала экстаз отделения от своего надоевшего «я».

Следует отметить, что сама сестра Жанна не считала себя одержимой бесами. Каноник Миньон и отец Барре внушали ей, будто ее тело сделалось бесовским логовом; во время сеансов Жанна это признавала вслух, но вовсе не ощущала, что в ней гнездятся целых семь (ладно – шесть, после изгнания Асмодея) мерзких бесов. Да и где бы им поместиться – она ведь так хрупка и миниатюрна! Вот ее личный анализ ситуации:

«В те времена я не верила, что человеком могут завладеть бесы, если он сам не дал на то согласия, не подписал договор с дьяволом; я заблуждалась, ибо даже самые безгрешные, самые святые люди порой подвергаются нашествию бесов. Я же не принадлежала к числу безгрешных – тысячи и тысячи раз я предавала себя в лапы дьявола, греша и противясь благодати… Бесы вторглись в мой разум и помышления, притом так незаметно, что я их от себя не отделяла… Поначалу они действовали в согласии с моими собственными чувствами и душевными порывами и были столь ловки, столь осмотрительны, что я об их наличии даже не подозревала. Если другие намекали на мою одержимость, я чувствовала себя оскорбленной; если же мне говорили об этом прямо, я впадала в неописуемую ярость и не могла удержаться от проявлений негодования». Приведенный пассаж означает, что женщина, которая грезила о Грандье и с которой отец Барре обращался как с подопытным животным, вовсе не полагала себя ненормальной (конечно, лишь до опытов и в передышках между ними). Экстаз унижения и галлюцинаторное сладострастие владели разумом, упорствовавшим в убеждении, будто его обладательница – обычная женщина, просто ей не повезло: вместо того чтобы испытывать радости супружества, она угодила в монастырь.

О душевном состоянии отца Барре и его подручных нам ничего не известно. Автобиографий они не писали, писем – тоже. Лишь через пару лет отец Сюрен приоткрыл для нас закулисье этой растянутой во времени психологической оргии. На наше счастье, Сюрен был интровертом со склонностью, даже страстью к излияниям на бумаге, компенсировавшей скрытность его коллег. Повествуя о юности в Лудене и более поздних годах, проведенных в Бордо, Сюрен сознается: его постоянно терзали плотские искушения. Что ж, вполне естественно для экзорциста, живущего среди одержимых монахинь. В толпе истеричек, пребывающих в состоянии хронического сексуального возбуждения, Сюрену отводилось место привилегированного Самца с полномочиями повелевать и тиранить. Самоуничижение, в которое впадали одержимые по приказу экзорциста, лишь подчеркивало в последнем всепобеждающую мужественность. Покорность монахинь укрепляла в экзорцисте ощущение, будто он – их владыка. Окруженный бесноватыми, он сохранял ясность разума; среди женщин, уподобившихся животным, он один оставался человеком, а в борьбе с бесами представлял самого Господа Бога. И, как представитель Господа Бога, имел право поступать как заблагорассудится с низшими существами. Пусть выполняют трюки, пусть бьются в конвульсиях – он их вышколит, как упрямых нетелей; пропишет им клизму или кнут[48].

В моменты просветления монахини (с бесстыдным восторгом топча убеждения, на которых зиждилась личность каждой) раскрывали своим повелителям физиологические подробности, вытаскивали из глубин подсознания самые непристойные фантазии. Взаимоотношения между экзорцистами и монахинями, которых, предположительно, одолевают бесы, отлично иллюстрирует следующий пассаж из отчета о массовой одержимости урсулинок из Осона, каковая одержимость началась в 1658 году и продолжалась до 1661-го. «Сестры заявляли, а святые отцы подтверждали, что посредством экзорцизма избавили сестер от многих хворей, как то: грыжа, кишечные колики, пучение лона, причем некоторые сестры извлекли из оного шипы, колючки, свечные огарки и прочие колдовские орудия, коими для своих тайных и гнусных целей пользуются колдуны. Также сестры, при содействии святых отцов-экзорцистов, исцелились от болей в животе и мигреней, а еще от грудных опухолей – и всё в процессе исповеди. Экзорцизм излечил сестер от геморрагии, а питье святой воды положило конец вспучиванию живота, которое вызывают сношения с бесами и колдунами.

Три монахини прямо заявили, будто демоны овладели их телами и лишили их девственности. Еще пять монахинь выразились в том смысле, что были подвергнуты, оказавшись в лапах колдунов, магов и бесов, действиям, отписать или даже назвать которые не позволяет им скромность; впрочем, определенно речь тут, как и в первых трех случаях, идет о дефлорации. Сказанные экзорцисты засвидетельствовали правдивость всех приведенных заявлений». (См. «Барбе Бюви и мнимая одержимость осонских урсулинок», Сэмюэль Гарнье, Париж, 1895, с. 14–15.)

Какое смакование интимных подробностей, какая точность – ну просто история болезни! Грязь бывает не только телесная – она бывает и нравственная; физиологические недомогания идут рука об руку с недугами души и разума. А над ними, подобно густому зловонному туману, тяготеет сексуальность – материальная, хоть режь ее ножом; вездесущая; необоримая. Когда, по распоряжению Бургундского парламента, к урсулинкам прибыли врачи, их осмотр не выявил никаких признаков сексуальных контактов, зато у многих сестер обнаружил признаки расстройства, называемого тогда бешенством матки. Вот они, эти признаки: «лихорадка и неугасающий аппетит к плотским утехам», а также, среди самых молодых сестер, «неспособность думать и говорить о чем-либо, кроме секса».

Такова была атмосфера в обители одержимых урсулинок, и таковы были личности, с которыми проводил дни и ночи священник. Отношения между ним и одержимыми можно сравнить с отношениями между гинекологом и его пациенткой, между дрессировщиком и животными, между именитым психиатром и болтливым невротиком. Для экзорцистов, практиковавших в Осоне, искушение оказалось слишком велико – есть все основания полагать, что эти святые отцы воспользовались своей властью и вступили в половые сношения с вверенными им женщинами. А вот об отцах-экзорцистах, трудившихся в Лудене, такого не скажешь. Сюрен подтверждает: действительно, искушения были – но их преодолевали. Оргия имела место исключительно в воображении бесогонов.

Выдворение Асмодея прошло успешно, стало значимой победой; монахини выучили свои роли назубок – вот Миньон со товарищи и почуяли за собой силу, достаточную для действий на официальном уровне. 11 октября Пьер Ранже, кюре из города Венье, был отправлен прямо к бейлифу де Серизе, дал полный отчет о событиях и пригласил бейлифа, заодно с лейтенантом Луи Шова, убедиться воочию, что Грандье связан с нечистой силой. Приглашение было принято. В тот же день де Серизе и Шове вместе с писцом пришли в урсулинскую обитель. Отец Барре и каноник Миньон встретили гостей и препроводили в залу «с высокими потолками, где стояло семь узких кроватей, две из которых были заняты послушницей и матерью-настоятельницей. Вокруг последней толпились кармелиты, монахини этого же монастыря, а также Матурин Руссо, кюре и каноник церкви Святого Креста, и врач, Маннори». На глазах у бейлифа и лейтенанта мать-настоятельница «начала дергать всеми членами и издавать звуки, свойственные поросятам» (это уже из бумажек быстрого на руку писца). Затем, сообщает писец, «мать-настоятельница спряталась с головою под одеяло. Мы услышали скрежет зубовный и увидели движения, которые обыкновенно производят безумцы. Справа от матери-настоятельницы стоял отец-кармелит, слева – каноник Миньон. Он-то и сунул ей в рот два пальца – большой и указательный – и произвел над нею обряд экзорцизма с положенными молитвами. Все было сделано в нашем присутствии».

В процессе изгнания бесов открылось, что сестра Жанна согласилась предоставить оным свое тело, приняв два вполне материальных, но, несомненно, дьявольских знака – этим она как бы подписала договор с врагом рода человеческого. Знаками были, во-первых, три шипа боярышника, а во-вторых, букетик роз, который настоятельница нашла на лестнице и прикрепила к поясу. «При свершении сего ее постигли великое дрожание правой руки и страстная любовь к Грандье, не унимавшаяся даже при молениях. Настоятельница была способна думать лишь о Грандье, а более ни о чем, ибо его персона поселилась в ней, завладев всеми ее помыслами и желаниями».

Когда настоятельницу спросили по-латыни, кто подбросил ей цветы, она, «после колебаний и отговорок, как бы с неохотой отвечала: „Urbanus”. Когда каноник Миньон велел ей: „Dic qualitatem”, она сказала: „Sacerdos”. На вопрос Миньона „Cujus ecclesiae?” монахиня изрекла: „Santi Petri”[49], причем эти слова она выговорила еле-еле».

Закончив сеанс экзорцизма, Миньон отвел бейлифа в сторонку и при канонике Руссо и месье Шова заметил, что данный случай подозрительно похож на случай с Луи Жоффриди, священником из Прованса – двадцать лет назад его сожгли за колдовство и сношения с марсельскими урсулинками.

Помянув Жоффриди, Миньон выдал план новой кампании против Грандье. Его следует обвинить в колдовстве и магии и судить. Если он оправдается, репутация его будет полностью уничтожена; если же суд признает Грандье виновным – ему не миновать костра.

Глава пятая

Итак, Грандье обвинен в колдовстве, а урсулинки одержимы бесами. Читая об этом, мы улыбаемся; но давайте, прежде чем легкая улыбка преобразуется в усмешку, а то и в хохот, попробуем разобраться, что конкретно означали эти слова в первой половине семнадцатого века. Поскольку колдовство в тот период повсеместно считалось преступлением, начнем с юридических аспектов проблемы.

Сэр Эдвард Кук – величайший английский юрист; жил и практиковал он при Елизавете I (в конце ее блестящей эпохи) и при Иакове I и характеризовал ведьм следующим образом: «ведьма суть персона, коя вступила в сношения с дьяволом, дабы принимать его советы и действовать по его слову». Согласно законодательному акту от 1563 года, ведьмовство каралось смертной казнью лишь в тех случаях, когда имелись доказательства, что ведьма или колдун покушались на человеческую жизнь. Однако король Иаков I, едва усевшись на трон, заменил сей статут куда более суровым. С 1603 года к суду привлекались уже не только за убийство посредством волшебных чар, но за одно лишь обвинение в ведьмовстве. Деяние, совершенное ведьмой, могло быть безобидным (например, любовный приворот) или даже служить благой цели (избавление от телесного недуга) – в любом случае, если только удавалось доказать, что имел место «сговор с дьяволом» либо применялись дьявольские методы, применившего их ждала смертная казнь.

Так было в протестантской Англии – но ситуация не шла вразрез ни с церковным правом, ни с католической практикой. Крамер и Шпренгер, образованные доминиканцы – авторы трактата «Молот ведьм» (оригинальное название – «Malleus Maleficarum»), густо цитируют разные авторитетные источники с целью доказать, что за ведьмовство, гадание и вообще любые виды магии следует карать только смертной казнью. Добавим, что почти два столетия «Молот ведьм» считался учебником и справочником для разоблачителей ведьм, будь эти разоблачители хоть лютеранами, хоть кальвинистами, хоть католиками, как сами Крамер со Шпренгером. «Ведьмовство есть посягательство на Господа, ибо подвергает сомнению Его величие. А посему их (обвиненных в ведьмовстве) надлежит подвергать пыткам, дабы сознались, и не делать снисхождения к ним в зависимости от сана или общественного положения, – сказано в трактате. – Того же, кто найден виновным, даже если он признает свою вину, надлежит отправлять на дыбу и пытать прочими способами, предписанными законом, дабы кара за его деяние уравнялась с вредом, который он причинил»[50].

За упомянутым законом стоят древние представления о том, что дьявол постоянно вмешивается в человеческие дела; а также представления более конкретные, ставшие прописной истиной – будто дьявол есть Князь мира сего и проклятый враг Бога и детей Божиих. Порой дьявол действует независимо, а порой – руками человека. «И, ежели спросить, в каком случае дьявол вредит более людям и тварям – когда он сам по себе или же когда его орудием становится ведьма, – ответ будет следующий: ущерб даже сравнению не подлежит. Ибо дьявол бесконечно опаснее и вреднее, ежели орудует посредством ведьмы. Во-первых, узурпируя Господне создание, дьявол наносит великое оскорбление Господу. Во-вторых, чем глубже оскорблен Господь, тем более попустительствует Он дьяволу в причинении вреда людям. В-третьих, дьяволу всегда выгодно заполучить еще одну душу»[51].

В средневековом и постсредневековом христианстве к ведьмам и их клиентам относились примерно так же, как к евреям – при Гитлере, к капиталистам – при Сталине и к коммунистам и сочувствующим – в США. Иначе говоря, их считали вражескими агентами, обвиняли в отсутствии патриотизма (это как минимум), а как максимум – называли предателями, еретиками и врагами народа. Карали метафизических коллаборационистов, понятно, смертью – точно так же, как в недавнем прошлом смерть ждала мирских слуг дьявола, известных где как «красные», где как «реакционеры». В девятнадцатом веке с его скороспелым либерализмом люди вроде Жюля Мишле не могли не только извинить, но даже понять жестокость по отношению к ведьмам и колдунам. Склонные судить прошлое чересчур строго, они выражали излишнее довольство собственной эпохой и питали непомерный оптимизм в отношении будущего – то есть в отношении нас с вами! Рационалисты, они с восторгом воображали, будто упадок традиционной религии положит конец таким жестокостям, как преследования еретиков, пытки и сожжение колдуний заживо. «На сколько страшных злодейств толкнула людей религия!» – сказал Лукреций. Но, глядя назад и вверх, на точку, с которой начинается спад современной истории, мы видим, что упомянутые Лукрецием злодейства цветут пышным цветом и безо всяких там суеверий; что убежденные материалисты поклоняются наскоро состряпанным постулатам как совершенному Абсолюту и что самозваные гуманисты преследуют своих оппонентов с рвением, подобным рвению инквизиторов, чинивших расправу над пособниками Сатаны. А почему? Да потому, что поведенческие клише появились раньше суеверий и намного их переживут. В наше время мало кто верит в дьявола, но слишком многие подражают своим предкам, для которых Враг рода человеческого был реальностью столь же очевидной, сколь и его Оппонент. Желая узаконить свое поведение, эти персонажи превращают собственные теории в догмы, подзаконные акты – в Моральный Кодекс, политических боссов – в Богов, а всех несогласных – в воплощение дьявола. Эти языческие трансформации частного в Абсолютное и человеческого в Божественное позволяют оправдывать самые гнусные страсти с чистой совестью и убеждением, что работа ведется ради Высшего Блага. Когда же представления устаревают и начинают казаться нелепыми – сочиняются новые, чтобы сумасшествие продолжалось под привычной маской законности, идеализма и истинной веры.

В целом, как мы могли убедиться, закон о ведьмовстве очень прост. Всякий, кто добровольно предался дьяволу – виновен и заслуживает смерти. Описывать, как именно данный закон применялся на практике, мы не будем – в нашей книге для этого нет места. Скажем лишь, что, пока отдельные судьи определенно находились во власти предубеждений, другие (их было большинство) честно старались вершить праведный суд. Даром что даже и таковой, по нынешним западным стандартам, был чудовищной карикатурой на само понятие справедливости. В «Молоте ведьм» читаем: «Законы дозволяют принимать во внимание любое свидетельство против ведьм». То есть годилось не только свидетельство из уст несмышленого ребенка или заклятого врага обвиняемой – в дело шли все виды свидетельств: сплетни, слухи, домыслы, сновидения, признания самих «слуг дьявола». Без пыток не обходилось – как еще вырвешь такое признание? А заодно с пытками применялись и ложные посулы относительно приговора. В «Молоте ведьм» тема ложных посулов[52] рассматривается со свойственными авторам дальновидностью и обстоятельностью. Предложены три варианта. В первом случае судья обещает, что жизнь ведьме будет сохранена (разумеется, в обмен на выдачу всех известных ей ведьм); судья даже может искренне намереваться сдержать обещание. Подвох в том, что обвиняемая надеется на более мягкую форму наказания, например, на изгнание – а вместо этого ее тайком уже приговорили к пожизненному заключению в камере-одиночке на хлебе и воде.

Второй вариант предпочтителен для судей, полагающих, что «после приговора к тюремному заключению некоторое время действительно надо держать обещание и не умерщвлять ведьму, но по истечении определенного срока ее следует сжечь».

Наконец, вот вам третий вариант: «Судья может спокойно посулить обвиняемой, что жизнь ее будет сохранена, а затем снять с себя полномочия к вынесению приговора и порекомендовать на свое место другого судью».

(Сколь много заключено в этом простом слове – «спокойно»! Систематическая ложь имеет свойство: она подвергает душу лжеца большой опасности. Следовательно, ежели находишь ложь целесообразной, помни о мысленной оговорке, благодаря которой будешь пусть не окружающим (и не Господу Богу – Его-то не проведешь!), так хоть себе самому представляться достойным кандидатом для отправки в райские кущи.)

На взгляд моих современников, воспитанных в западной культуре, самой абсурдной и самой чудовищной особенностью процессов над ведьмами была следующая: практически любое странное, непонятное событие могло трактоваться как последствие дьявольского вмешательства, сотворенного колдуном. Например, приведем отрывок из свидетельских показаний на процессе, осудившем к повешению одну из двух обвиняемых. Это случилось в 1664 году в английском городе Бери-Сент-Эдмундс; вел процесс будущий Лорд Главный судья сэр Мэттью Хейл. Так вот: в ходе ссоры ведьма прокляла своего соседа, и он свидетельствовал, что «едва его свиньи поросились, как новорожденные поросята совершали немыслимые прыжки и тотчас издыхали». Но это не всё. Позднее этот человек был атакован «многими вшами неестественной величины». Понятно, что против такой напасти обычные средства были бессильны, и жертве ничего не оставалось, кроме как сжечь два своих лучших костюма. Сэр Мэттью Хейл был справедливым судьей, сторонником умеренности во всем, человеком большой учености; читывал и естественно-научные трактаты, и изящную литературу, и юридическую. Тот факт, что он всерьез воспринял подобные «доказательства», представляется нам нелепым недоразумением – но так было! Причину следует искать в чрезвычайной набожности сэра Мэттью Хейла; впрочем, тут он не отличался от своих современников. А набожность в эпоху фундаментализма предполагала веру в дьявола, могущего управлять человеком, и святой долг истреблять дьявольских пособниц – ведьм. Мало того: иудео-христианская традиция учит, что, если бы даже смерть поросят и появление огромных вшей предшествовали проклятию старухи, все равно они были бы явлениями сверхъестественными и говорили бы о вмешательстве Сатаны, избравшего старуху своим орудием.

К библейским описаниям бесов и ведьм прибавились так называемые народные приметы; постепенно в глазах судей они приобрели такой же вес, как и истины Священного Писания. Например, до конца семнадцатого века все инквизиторы и большинство судебных магистратов полагали, будто настоящую ведьму можно опознать по особым характеристикам ее тела. Нет ли на теле сем необычных знаков? Или участков, нечувствительных к боли – скажем, той, которая происходит от иглоукалывания? А то еще попадаются крошечные, или лишние, соски; они нужны ведьме для вскармливания всяких тварей – жаб и котов; на ведьмином молоке те жиреют. При наличии таких сосков отметались всякие сомнения: обвиняемая – точно ведьма. И соски, и пятна оставляет дьявол, это же известно. (Учитывая, что девять процентов мужчин и почти пять процентов женщин рождаются с лишними сосками, недостатка в потенциальных жертвах не наблюдалось. Пунктуальная природа исполняла роль второго плана, а судьи, вооруженные непроверенными постулатами и непреложными правилами, «вытягивали» весь фарс.)

Упомянем и еще три массовых заблуждения, превратившихся в аксиомы – ибо пагуба от них слишком велика. Во-первых, считалось, что ведьмы насылают стихийные бедствия; во-вторых – болезни; в-третьих – импотенцию. В своем трактате Крамер и Шпренгер не допускают и тени сомнения относительно сих бедствий, причем опираются на здравый смысл и на авторитет самых известных врачей. «Святой Фома, комментируя Книгу Иова, пишет: „Должно признать, что Божиим соизволением бесы волнуют воздух, подымают ветры и обрушивают на землю пламень небесный. Ибо даже способная принимать различные формы природа не подчиняется ни одному из Ангелов, ни доброму, ни злому – но только Богу-Творцу; то есть имеются сферы, в коих материя подчиняется Духу… Однако ветры и дождь и прочие аналогичные сотрясения воздуха могут вызываться и простым движением паров, исторгнутых землею или водою – значит, бесовской силы довольно, чтобы производить сие”. Так говорит Святой Фома»[53].

Что касается болезней, «нет такого недуга телесного, который не могла бы наслать ведьма Божиим попустительством; даже проказа и эпилепсия ей подвластны. И сие подтверждается врачами»[54].

К авторитетному мнению врачей авторы присовокупляют собственные наблюдения. «Весьма часто мы обнаруживали, как ту или иную особу постигают приступы эпилепсии, называемой еще падучею болезнью, и приступы сии происходят от яиц, зарытых вместе с мертвым телом (обычно принадлежащим ведьме). Пагубнее всего действуют таковые яйца, когда подмешиваются в пищу или питье»[55].

Если же речь идет об импотенции, наши авторы четко разделяют оную на две разновидности – естественную и сверхъестественную. Первая означает неспособность вступать в половые сношения с любой представительницей слабого пола. Вторая – результат воздействия чар и бесовских козней – не дает мужчине заняться сексом с одной-единственной женщиной (как правило, собственной супругой), в то время как с остальными все получается. Заметим, пишут авторы, что Господь более всего попустительствует бесам и ведьмам в той области, коя связана с продолжением рода, ибо именно в ней с момента Грехопадения «случаются самые вопиющие бесчинства» – куда громче вопиющие, нежели бесчинства в других областях.

Опустошающие бури не так уж редки; выборочная импотенция рано или поздно постигает большинство мужчин, а уж телесной хвори и подавно всякий подвержен. В мире, где закон, теология и суеверия дружно обвиняли ведьм во всех несчастьях, пышным цветом цвели шпионство, доносы и гонения. Охота на ведьм и вообще социальная жизнь в отдельных регионах Германии в разгар шестнадцатого века, пожалуй, практически не отличались от жизни при нацистской диктатуре или в странах, недавно попавших под влияние коммунистов.

Под пыткой ли, из чувства долга или под влиянием истерического импульса, мужчина доносил на жену, женщина – на лучших подруг, ребенок – на родителей, слуга – на господина. Однако зло, творившееся в запуганном бесами обществе, доносами не исчерпывалось. На многих членов такого общества пагубно влияли постоянные «успешные» разоблачения ведьм и ежедневные предостережения от бесовских козней. У особ робких и боязливых случалось помрачение рассудка, а некоторых вечный страх убивал в прямом смысле слова. Но попадались и персонажи амбициозные, с устойчивой психикой – для них эффект был иным. Для достижения своих целей мужчины вроде 4-го графа Ботвелла (третьего мужа Марии Стюарт) и женщины вроде мадам де Монтеспан (фаворитки Людовика XIV, фигурантки «дела о ядах») не брезговали черной магией. Скажем, вы подавлены и огорчены или обижены на общество в целом и соседей в частности – почему бы вам не обратиться к силам, кои, по святому Фоме со товарищи, отомстят за вас? Не правда ли, вполне естественный ход мыслей! Вот и получается, что, заостряя внимание на бесах и объявляя ведьмовство самым гнусным из преступлений, богословы заодно с инквизиторами, по сути, распространяли суеверия и поощряли практики, с которыми столь яростно боролись. К началу восемнадцатого века, впрочем, ведьмовство уже не считалось серьезной социальной проблемой. Оно сошло на нет в немалой степени потому, что прекратились репрессии. Ибо чем меньше гонений, тем меньше и пропаганды. Внимание общества сместилось от сверхъестественного к естественному. Приблизительно с 1700 года до наших дней каждая охота на ведьм у нас на Западе имеет под собой вполне материальную почву. С дьявола мы переключились на людей. Для нас Радикальное Зло больше не относится к метафизике – оно перешло в сферу политики и экономики. Вместилищем его мы, будучи позитивистами, назначаем не колдунов и не магов, а представителей ненавистного социального класса или целого народа. Причинно-следственные связи изменились, а мотивированная ненависть и узаконенная жестокость по-прежнему узнаваемы.

Ведьмовство, как учила Церковь, – реальность ужасная и повсеместная; Закон действовал согласно этому постулату – иными словами, спуску ведьмам не давал. До какой степени Общественное Мнение соглашалось с официальным взглядом на проблему? Ощущения неграмотного и потому бессловесного большинства запечатлены для нас в трудах людей ученых.

В главе, посвященной порче, кою ведьмы наводят на домашний скот, Крамер со Шпренгером предлагают нам взглянуть на жизнь средневековой деревни изнутри (кстати, по этой самой деревне ностальгически вздыхают сентименталисты, ведь отвращение к настоящему застит для них ничуть не меньшие ужасы прошлого). Итак, читаем в «Молоте ведьм»: «Нет ни единой фермы, даже самой крохотной, где женщины не портили бы молочных коров, осушая их вымена (посредством колдовства) и даже насылая на них мор». Четыре поколения спустя у двух английских священников, Джорджа Гиффорда и Сэмюэля Гарснетта, находим аналогичный отчет о деревенской жизни в обществе, охваченном страхом перед бесами. «Некая женщина, – свидетельствует Гиффорд, – повздорит с соседкой, и ту вскорости постигает беда… Так зарождаются подозрения. Через несколько лет у злополучной крестьянки выходит другая ссора – и вновь сосед обречен. Теперь уже это заметно всем в деревне. Распространяется слух: матушка В. – ведьма… Сказанная матушка делается фигурой страшной и ужасной, соседи не рискуют слова ей поперек молвить, даром что жаждут видеть ее на виселице. Далее, кто-то в деревне заболевает. Соседи являются к недужному. „Скажи, сосед, – решается спросить один из посетителей, – уж не ведьмовством ли тут попахивает? Уж не рассердил ли ты ненароком матушку В.?” – „Твоя правда, сосед, – стонет недужный, – всегда я ее недолюбливал, хоть и ума не приложу, чем мог ей не потрафить. Вот разве жена моя на днях попросила: не пускай, дескать, кур в наш огород; да и я туда же: не пускай… И кто меня за язык тянул? Точно: матушка В. порчу навела”. Тут уж все согласно кивают: да, конечно, матушка В. – настоящая ведьма… Сомнений быть не может: люди видели, как с ее двора на соседский юркнул хорек – вскорости после того хозяин и захворал. Далее, недужный умирает, самой своей смертью доказывая, что был заколдован. Матушку В. хватают и отправляют в тюрьму, допрашивают и приговаривают к смерти. Уже на эшафоте она говорит, что ни в чем не повинна»[56]. А вот что пишет Гарснетт в своих «Свидетельствах об очевидных папистских надувательствах»: «Будьте начеку, о добрые мои соседи! Ежели у кого из вас взбесилась овца либо захандрил кабанчик, или лошадь захромала, или сын отлынивает от учебы, а дочь – от прялки, или молодая жена ворчит, что нечем сдобрить кашу, что отец с матерью у ней не имеют масла, чтоб мазать на хлеб… и ежели, при том, старая матушка Нобс назвала ее ленивицей либо пожелала, чтоб дьявол ее приласкал, так можете не сомневаться: старая матушка Нобс – ведьма»[57]. Эти эпизоды отлично иллюстрируют, в каких суевериях, в каком страхе и вражде погрязла деревня шестнадцатого-семнадцатого веков; что еще любопытнее и прискорбнее – эпизоды вполне могут сойти за списанные с деревни современной. Слишком велико их сходство с отдельными страницами романов «Двадцать пятый час» и «1984», даром что румын Вирджил Георгиу повествует об ужасах современного ему периода, в то время как англичанин Джордж Оруэлл пытается заглянуть в чудовищное будущее.

Приведенные пассажи из трудов ученых мужей весьма иллюстративны. Однако поступки говорят громче слов, а общество, регулярно линчующее ведьм, тем самым красноречиво заявляет о своей вере в магию и о своем страхе перед дьяволом. Вот еще пример из французской истории – по времени он почти совпадает с событиями в Лудене. Итак, летом 1644 года, после особенно жестокого урагана с градом, жители нескольких деревень близ города Бона собрались вместе и целой толпой пошли мстить ведьмам, по наущению бесов уничтожившим их посевы. Предводительствовал юнец семнадцати лет – он утверждал, будто на ведьм у него особое чутье. Несколько женщин были схвачены и забиты до смерти. Еще нескольких заклеймили раскаленными совками, сожгли в кирпичных печах или сбросили с обрыва. Чтобы положить конец террору, управляемому паникой, Дижонский парламент направил в окрестности Бона целый отряд жандармов во главе с двумя комиссарами.

Мы видим, что Общественное Мнение находилось в полном согласии с богословами и юристами. Среди ученых людей, впрочем, единства не было. Крамер и Шпренгер возмущенно пишут о лицах – а в конце пятнадцатого века таковых еще хватало, – кои ставят под сомнение самый факт ведьмовства как явления. Авторы «Молота ведьм» подчеркивают: все богословы и каноники считают заблуждающимися тех, кто «говорит, будто в мире нет никакого ведьмовства, а есть оно лишь в воображении людей, кои, по незнанию природы явлений, сваливают стихийные бедствия на ведьмовство; утверждают, будто бы их наслали бесы – либо сами, либо посредством ведьм, в то время как, по убеждению сих еретиков, всякое явление имеет свои причины, сокрытые доселе от людей. И хотя все доктора называют сию ошибку не иначе как прискорбным заблуждением, святой Фома клеймит ее и полагает ересью, происходящей из безбожия»[58].

Данное теоретическое заключение поднимает проблему вполне практическую. Возникает вопрос, кем считать людей, не верящих в ведьм? Кто они – упорствующие еретики или просто подозрительные субъекты с еретическими убеждениями? Скорее первое, нежели второе. Но, хотя особы, «уличенные в следовании сей губительной доктрине», подлежат отлучению от Церкви со всеми вытекающими, «нам следует принять во внимание многочисленность особ, кои, будучи невежественны, также могут быть обвинены в этом заблуждении. Поскольку оно весьма распространено, при вынесении приговора надобно проявлять снисхождение». С другой стороны, «да не возомнит ни один из еретиков, будто может он избегнуть кары, заявив о своем невежестве. Ибо заблудшие по причине невежества в вопросах, связанных с ведьмовством, бывают великими грешниками».

Короче, Церковь проводила следующую политику: считая сомнения в ведьмовстве ересью, не спешила, однако, сразу судить и карать таких вот сомневающихся. И все же сомневающийся подпадал под великое подозрение и, если упорствовал после «просветительской работы», мог нажить себе немало проблем. Отсюда и предупреждение, которое делает Монтень в «Опытах» (глава 11, том 3): «Ведьмам из моей округи угрожает опасность всякий раз, когда кто-нибудь приносит новое свидетельство реальности своих видений. Чтобы связать неопровержимые примеры подобных видений из Священного Писания с примерами из современного нам мира (ибо мы не можем видеть причины их), нужно мастерство, которым мы не обладаем». Вполне возможно, лишь один Господь Бог способен судить, где чудо, а где нет. Богу нужно верить. А вот как насчет веры обычному человеку, «кому-то из нас, кто удивляется своим собственным словам (и должен удивляться, если не утратил разума)». Далее следует вывод – одна из тех поистине золотых фраз, которые надо бы начертать над каждым церковным алтарем, на стене в каждом магистрате и лектории, сенате и парламенте, правительственном кабинете и зале совета. «Во всяком случае [буквы непременно неоновые и в человеческий рост!], во всяком случае, заживо сжигать человека из-за своих домыслов – значит ценить их слишком высоко».

Через полвека Джон Селден проявил куда меньше осторожности, но и меньше гуманности. «Закон противу ведьмовства еще не доказывает, будто ведьмы существуют; однако он карает злодейство тех особ, кои ведьмовством забирают жизни человеческие. Ежели некто заявляет, будто, трижды повернув на себе шляпу и выкрикнув „Крибле-крабле-бумс”, он может умертвить человека, хотя на самом деле – не может, то бахвал сей по закону должен быть казнен. Это справедливо, ибо он имел намерение к убийству». Селден был в достаточной мере скептиком, чтобы возвеличивать домыслы до догм; но и род деятельности – юриспруденция – оставил на Селдене свой отпечаток: Селден считал, что заживо сжечь человека, считающего себя колдуном, – вполне справедливо. Монтень также изучал право, однако его разум оказался невосприимчив к юридической ржавчине и остался ею не запятнан. Рассуждая о ведьмах, Монтень видит в них не наказуемое зло, а недуг, который, пожалуй, можно исцелить. «Этим людям я прописал бы скорее чемерицу [растение, которое считалось способным изгонять меланхолию, а значит, и врачевать безумие], нежели цикуту».

Едва ли не первыми против охоты на ведьм и самой теории о бесовском вмешательстве в человеческую жизнь выступили немецкий врач Иоганн Вейер (в 1563) и эсквайр из английского графства Кент Реджинальд Скотт (в 1584 году он опубликовал труд «Разоблачение колдовства»). Нонконформист Гиффорд и англиканец Гарснетт разделяли скептицизм Скотта относительно современных им суеверий, однако не ставили под вопрос библейские ссылки на одержимость, магию и сговоры с дьяволом; в этом Реджинальд Скотт пошел куда дальше.

Впрочем, число скептиков уравновешивалось теми, кто искренне верил в ведьм. Первым в списке стоит великий Жан Боден, по его собственным словам, написавший «Демономанию колдунов» еще и для того, чтобы «книгой сей ответить тем, кто пытается, также сочиняя книги, по возможности оправдать ведовство, ибо сам Диавол наущает их к публикации таковых кощунственных текстов». Эти скептики, полагает Боден, сами заслуживают костра – заодно с ведьмами, которых они защищают и обеляют.

Король Иаков I занимал ту же позицию, о чем свидетельствует его «Демонология». Рационалиста Вейера он называл апологетом ведьмовства, заявляя, что своей книгой Вейер «выдает собственную принадлежность к числу колдунов».

Если брать выдающихся современников Иакова I, сэр Уолтер Рэли и сэр Фрэнсис Бэкон примыкали к верующим в ведьмовство. Вообще семнадцатый век отмечен в Англии бурными спорами по этому вопросу. На существование ведьм упирали философы (Генри Мор и Ральф Кадворт), врачи и ученые (сэр Томас Браун и Джозеф Гленвил), а также юристы масштабов сэра Мэттью Хейла и сэра Джорджа Макензи.

Что касается Франции того же периода, ведьмовство признавали все богословы, но не все священники занимались охотой на ведьм. Многим она казалась крайне неприятным делом, вдобавок вредящим общественному порядку. Такие священники не одобряли своих фанатичных коллег и старались сдержать их религиозный пыл. Похожая ситуация сложилась и среди юристов. Некоторые всегда готовы были сжечь женщину, которая, к примеру, «помочилась в дырку в земле, дабы наслать ураган на деревню» (это конкретное сожжение имело место в городе Доле в 1610 году); но находились и такие судьи, которые, любя умеренность во всем и веря в теорию о ведьмах, на практике старались не участвовать в процессах над ними.

В условиях абсолютной монархии мнение короля, разумеется, имело немалый вес. Оно даже было решающим. Людовик XIII близко к сердцу принимал все связанное с дьяволом; а вот сына его такие проблемы почти не занимали. В 1672 году Людовик XIV издал указ о помиловании всех лиц, осужденных за колдовство Парламентом Руана. Парламент возмутился; но аргументы, как теологические, так и юридические, ничуть не тронули монарха. Он не желает, чтобы при нем жгли людей, и точка.

Теперь, рассматривая луденские события, нам следует четко различать предполагаемую одержимость монахинь и предполагаемую причину этой одержимости – то есть колдовство Урбена Грандье. Пока что я подробнее остановлюсь на вопросе его виновности, а саму проблему одержимости рассмотрю ниже.

Отец Транквиль, член команды экзорцистов, в 1634 году опубликовал свой труд «Правдивый отчет о действиях Правосудия по делу об одержимости бесами луденских урсулинок, а также по делу Урбена Грандье». Да не обольстит читателя цветистое название. В действительности никакой это не отчет, тем паче – не правдивый отчет. Это – памфлет; сплошная полемика и голословная защита экзорцистов заодно с судьями. От кого же их защищать? Да от общественного мнения, от всеобщего скептицизма и почти поголовного осуждения! Понятно, что в 1634 году большинство образованных людей очень сомневались даже и в факте одержимости монахинь, были убеждены в невиновности Грандье и с естественным омерзением наблюдали за ходом процесса. Отец Транквиль схватился за перо в надежде, что толика красноречия вразумит сомневающихся и направит их мысли в нужное русло. Попытка не удалась. Король с королевой, правда, поверили; а вот придворные, чуть ли не поголовно, не желали верить ни в какую. Луденская знать, наблюдавшая процесс бесогонства, также почти вся сомневалась в том, что бесы вообще присутствовали; а раз бесов не было, так и Грандье невиновен. Приглашенные врачи разъезжались по домам в убеждении, что предъявленный им феномен не имеет ничего общего с вмешательством сверхъестественных сил. Менаж, Теофраст Ренодо, Исмаэль Буйо – все, кто позднее писал о Грандье – упирают на его невиновность.

К лагерю противников этой версии примыкали многочисленные неграмотные католики. (Неграмотные протестанты, разумеется, дружно выражали скептицизм.) Все экзорцисты считали Грандье виновным, а одержимость – истинной. Этого мнения они придерживались, даже помогая, заодно с Миньоном, фабриковать свидетельства, приведшие Грандье на костер. (Вся история спиритуализма показывает с удивительной ясностью, что обман и подлог, особенно если цель у них благая, прекрасно сочетаются с верой.) Зато о взглядах духовенства нам почти ничего неведомо. Будучи профессиональными экзорцистами, члены религиозных орденов поддерживали Миньона, Барре и прочих. А вот как насчет священников, служивших в миру? Неужто они поверили (или озвучили данное мнение с кафедры), будто их собрат продал душу дьяволу и наложил чары сразу на семнадцать урсулинок?

По крайней мере, мы располагаем информацией о взглядах высших духовных особ. Архиепископ Бордоский считал Грандье невиновным, относительно монахинь полагая, что терзают их разом и каноник Миньон, и бешенство матки. Епископ Пуатевинский, напротив, был убежден в одержимости святых сестер бесами и в чарах Грандье. Ладно; а что думал главный священник Франции – герцог-кардинал? Скоро мы увидим, что в одних случаях Ришелье занимал позицию скептика, а в других – свято верил в Углежога. Определенно, вся эта история – сплошная мистификация; а все-таки, в пиквикианском смысле, а порой даже и не в пиквикианском – чистая правда.

Магия, как белая, так и черная, была искусством достигать вполне естественных результатов посредством сверхъестественных (но не божественных) сил. Всякой ведьме помогают духи – более или менее злые; однако, помимо духов, некоторые ведьмы обращаются к тому, что в Италии носит название «la vecchia religione», то есть «древняя религия».

«С целью сразу расставить все точки над i, – пишет мисс Маргарет Мюррей в предисловии к своему весьма ценному труду «Культ ведьм в Западной Европе» (1921 год), – замечу, что четко разграничиваю Оперативное ведьмовство и ведьмовство Ритуальное. Под Оперативным ведьмовством я понимаю любые чары, используемые как ведьмой, которая считает себя таковой, так и христианкой. Причем эти чары могут быть направлены и на добро, и на зло, и на убийство, и на исцеление. Они характерны для всех народов и всех стран, их практикуют жрецы и обычные люди любого вероисповедания. Эти чары, в числе прочих знаний, достались человечеству в наследство от предков… А вот Ритуальное ведьмовство – лучше назовем его культом Дианы – включает религиозные представления и ритуалы лиц, в позднем Средневековье известных как ведьмы. Имеется достаточно доказательств, что христианство – лишь прикрытие для древнего культа, практикуемого представителями разных сословий и особенно распространенного среди людей необразованных, проживающих в отдаленных и малонаселенных регионах. Истоки этой религии следует искать в дохристианских временах; судя по всему, она является самой древней в Западной Европе».

К описываемому нами периоду – 1632 году – минуло уже более тысячи лет с обращения Западной Европы в христианство. И, однако, древний культ плодородия, даром что немало пострадал по той причине, что всегда «был правительству словно кость в горле», все-таки сохранился, все-таки имел достаточно адептов и мучеников, и даже свою церковную организацию, идентичную, если верить Коттону Мэзеру, структуре официальной церкви. Факт выживания древней религии не будет столь шокирующим, если вспомнить о гватемальских индейцах: четыреста лет с ними бились миссионеры-католики, а разве больше в них веры христианской ныне, нежели у их предков в тот год, когда на землю Гватемалы ступил Педро де Альварадо?[59] Вполне возможно, что лет через семьсот-восемьсот религиозная ситуация в Центральной Америке станет напоминать ту, что наблюдалась в Европе семнадцатого века, с христианским большинством, жестоко преследовавшим меньшинство, приверженное более древнему культу.

(В отдельных регионах адепты культа Дианы и сочувствующие им могут сойти даже и за большинство. Судьи Николя Реми, Анри Боге и Пьер де Ланкр оставили отчеты о положении дел в Лорране, Юре и Стране Басков, соответственно. Так вот, на рубеже семнадцатого века в этих регионах большинство жителей исповедовали старую религию – по крайней мере, до некоторой степени. Верные обетам, они днем поклонялись христианскому Богу, а ночью – дьяволу. В Стране Басков многие священники даже служили два вида месс – черную заодно с белой. Де Ланкр отправил на костер троих таких эксцентричных священников; еще пятеро сбежали из тюрьмы, куда он их заточил; а уж скольких де Ланкр подозревал – и не счесть.)

Главной церемонией Ритуального ведьмовства был так называемый шабаш. Происхождение слова неизвестно, однако к еврейскому омониму оно не имеет никакого отношения. Шабаши устраивались четыре раза в год: 2 февраля (Сретенье), 1 мая (т. к. 3 мая считается датой Обретения Креста Господня), 1 августа (Праздник Великого Хлеба) и 31 октября (Ночь Всех Святых). Ради этих событий люди собирались во множестве, подчас прибывали издалека. Вдобавок между «шабашами» отмечались еженедельные «эсбаты» – уже при меньшем скоплении народа, в пределах одной деревни. На «шабашах» обязательно присутствовал сам дьявол – его изображал человек, унаследовавший или получивший иным способом честь воплощать двуликое божество культа Дианы. Почтение ему выражали весьма оригинально – прикладываясь губами к перевернутому лицу – то есть маске, закрепленной под звериным хвостом. Затем происходило ритуальное спаривание как минимум нескольких женщин с дьяволом – для этой цели он имел искусственный фаллос из рога или металла. После церемонии все собравшиеся угощались, сидя возле костра (ибо «шабаши» проводили всегда на открытом воздухе, в особых местах, где были священные деревья или валуны). За «пикником» следовали танцы, а в финале – сексуальная оргия (вне всяких сомнений, изначально оргиям приписывалась магическая сила – увеличение плодовитости животных, от которых зависела самая жизнь первобытных охотников и скотоводов). Добавим, что на «шабашах» царила атмосфера дружелюбия, беззаботности, резвости. Схваченные инквизицией и преданные суду, участники «шабашей» обычно даже под пытками, даже на костре отказывались отречься от веры, которая приносила им столько счастья.

Для священников и судей участие в дьявольском празднике являлось отягчающим обстоятельством. Ведьма, посещавшая «шабаши», была куда хуже той, которая потихоньку колдовала у себя дома. Отправиться на «шабаш» значило открыто признать, что христианству предпочитаешь культ Дианы. Мало того: сообщества ведьм, эти тайные организации, могли использоваться честолюбивыми политиками для своих целей. Взять Ботвелла: этот почти наверняка посещал шабаши в Шотландии. Еще вернее, что Елизавета и ее Тайный совет не сомневались: католики, как иностранные, так и отечественные, наняли ведьм и колдунов с целью извести Ее величество. Во Франции, по Бодену, колдуны создали нечто вроде мафии; в организации числились представители всех сословий, и она простирала руки весьма широко – в каждом городе, в каждой деревне были «свои люди».

Чтобы преступление Грандье выглядело как можно ужаснее, священника обвиняли не просто в колдовстве, но в посещении шабашей и в принадлежности к дьявольской вере.

Получалось, что воспитанник иезуитов отрекся от крещения, что кюре бежал от алтаря ради поклонения дьяволу, что степенный, солидный ученый муж регулярно отплясывает джигу в компании чародеев и практикует свальный грех с ведьмами, козами и инкубами. Рисуя эту картину, враги Грандье учли все – перепугали набожных, разожгли любопытство досужих и порадовали протестантов.

Глава шестая

Предварительное расследование, проведенное де Серизе, укрепило его во мнении, что никакой одержимости нет; есть недуг, усугубляемый враньем монахинь, жестокостью каноника Миньона, а также предрассудками, фанатизмом и профессиональной заинтересованностью прочих святых отцов, вовлеченных в действо. Стало очевидно: пока продолжается бесогонство, монахиням не исцелиться. Де Серизе попытался прекратить опыты, в результате которых святые сестры теряли рассудок; но Миньон с Барре победоносно помахали перед ним бумагой от епископа, предписывавшей изгонять бесов до дальнейшего распоряжения Его высокопреосвященства. Боясь скандала, де Серизе отступил – только потребовал пускать его на сеансы. Мы имеем отчет об одном из них. Сказано, что в разгар процедуры послышался страшный шум в печной трубе, а в следующую минуту из камина выскочило существо кошачьей породы. За ним погнались; несчастное животное было поймано, окроплено святой водой и осенено крестным знамением. На латыни ему повелели «Изыди!». После чего в исчадии Преисподней был опознан монастырский кот, любимец святых сестер, который прогуливался по крыше и вздумал вернуться домой кратчайшим путем. Реакцией на открытие стал раблезианский хохот.

Назавтра Миньон и Барре имели дерзость захлопнуть дверь монастыря прямо перед носом де Серизе. Вместе с помощниками де Серизе немало времени проторчал на улице (напомним: был уже ноябрь), покуда бесогоны пользовали святых сестер без свидетелей. Вернувшись в кабинет, взбешенный судья надиктовал послание наглым экзорцистам. Их поступок, говорилось в послании, наводит на «подозрения в самом злостном мошенничестве». Вдобавок, «поскольку мать-настоятельница публично обвинила и ославила Грандье, заявив о его сговоре с бесами, ничто касающееся процесса не должно пребывать в тайне, а напротив, процесс следует вести открыто, пред лицом и в присутствии юристов». Отцы-экзорцисты всполошились, принесли де Серизе извинения и отрапортовали, что монахини теперь ведут себя куда спокойнее, а значит, действия по изгнанию бесов можно приостановить.

Тем временем Грандье успел добраться до Пуатье: он привез прошение епископу. Однако де ла Рош-Позе его не принял, а послал записку с капелланом. Вот что в ней было: «Месье Грандье следует обратиться в королевский суд, а он, епископ, со своей стороны будет весьма доволен, если в сем суде месье Грандье отыщет справедливость».

Сразу по возвращении в Луден наш кюре воззвал к бейлифу: пусть окоротит Миньона со товарищи. Де Серизе живо издал запрет кому бы то ни было, вне зависимости от статуса и сословия, вредить пастору прихода Святого Петра или клеветать на оного. Заодно де Серизе велел Миньону завязывать с бесогонством в обители урсулинок. Каноник парировал: он-де подотчетен только вышестоящему духовенству, а власти бейлифа над собой не признает, ибо дело касается дьявольских козней, следовательно, не входит в сферу влияния светской организации.

Барре на тот момент уже возвратился в Шинон. Публичных сеансов экзорцизма больше не было. Зато каноник Миньон каждый день по нескольку часов сряду читал монахиням труд отца Михаэлиса – тогдашний бестселлер о процессе над Жоффриди; попутно Миньон внушал слушательницам мысль, что Грандье – колдун не менее могущественный, чем его коллега из Прованса, и что все они, святые сестры, находятся под воздействием его чар. К тому времени поведение святых сестер сделалось столь эксцентричным, что родители девочек, обучавшихся в обители, сильно озаботились. Вскоре у монахинь не осталось ни одной пансионерки, а немногие приходящие ученицы, возвращаясь домой, рассказывали о своих наставницах странное. Например, на уроке арифметики сестра Клара от святого Иоанна вдруг начала хихикать, словно ее кто щекотал; затем, в трапезной, сестра Марта подралась с сестрой Луизой от Иисуса. Как они обе вопили! А как сквернословили!

В конце ноября отец Барре был вызван из Шинона; под его влиянием симптомы болезни святых сестер жестоко усугубились. Теперь обитель сделалась сущим сумасшедшим домом. Врач Маннори и аптекарь Адам подняли тревогу, собрали на совет ведущих медиков Лудена. Те явились, и вот какое заключение направили бейлифу: «монахини определенно не в себе, однако мы не можем выяснить, под чьим влиянием они находятся – бесов или святых… Впрочем, одержимость представляется нам скорее иллюзорной, нежели истинной». Отчет убедил всех, за исключением экзорцистов и врагов Урбена Грандье. Сам Грандье вновь воззвал к де Серизе, тот опять попытался положить конец бесогонству в обители урсулинок. Все повторилось. Миньон и Барре проигнорировали распоряжение светских властей, а де Серизе не рискнул применять против них силу, дабы не нарваться на скандал. Вместо решительных действий он написал епископу, умоляя Его преосвященство положить конец «делу, которое является наиприскорбнейшим в истории случаем мошенничества». Грандье, продолжал де Серизе, никогда не имел с урсулинками никаких сношений и даже не видел ни одной из святых сестер, «а будь в его распоряжении бесы, он бы давно уже использовал их, чтобы отомстить своим обидчикам за клевету и оскорбления».

На это письмо де ла Рош-Позе ответить не соизволил. Грандье нанес ему великую обиду, дерзнув оспорить его решение. Следовательно, все, что бы ни делалось против Грандье, априори было правильно и законно.

Де Серизе отправил другое послание в вышестоящую инстанцию. Во всех деталях (гораздо подробнее, чем для де ла Рош-Позе) он описал луденский чудовищный фарс. «Миньон доходит до того, что величает отца Барре святым; оба они взаимно канонизируют друг друга, не дожидаясь мнения на сей счет тех, кому должны подчиняться». Барре поправляет самого дьявола, когда тому случается заплутать в лабиринтах грамматики, и вдобавок побуждает неверующих зрителей «следовать своему примеру, то есть совать пальцы в рот одержимым. Отец Руссо (из францисканцев-кордельеров) так и поступил. Челюсти сомкнулись на его пальце, да так крепко, что он вынужден был схватить одержимую за нос, дабы она его отпустила. Отец Руссо при этом выкрикнул „Черт! Черт!” куда громче, нежели кухарки вопят „Держи вора!“, когда кошка стащит что-нибудь со стола. После сего случая возникла дискуссия, почему Враг кусался, ведь палец святого отца был умащен миром. И знает ли Ваше преосвященство, к какому выводу пришли спорившие? Они решили, что епископ скупится на благовонные масла, коих достало лишь на то, чтобы смазать палец до определенных пределов». Затем еще несколько малоопытных священников в прямом смысле попытались понять, по руке ли им бесогонство; среди оных был брат Филиппы Тренкан. Но сей молодой человек так коверкал латынь, по созвучию слов называя Врага – гостем, и перевирая гимн «Слава в вышних Богу» – что образованные свидетели не стерпели и удалили отца Тренкана из залы. Более того, добавляет де Серизе, «даже когда конвульсии одной из сестер достигли пика, одержимая не давала отцу Тренкану сунуть ей палец в рот (ибо отец Тренкан весьма неряшлив) и просила, чтобы ей предоставили другого экзорциста». Несмотря на эти факты, «добрый отец капеллан из капуцинов потрясен жестокосердием жителей Лудена и их неверием. У себя в Туре, заверяет сей святой отец, он бы живо убедил паству, что при ней совершается чудо. Он и некоторые другие объявили неверующих в одержимость урсулинок безбожниками, коим уготовано вечное проклятие».

Это письмо также осталось без ответа, а вопиющий фарс продолжался день за днем до середины декабря, когда совершенно случайно в свое аббатство Сен-Жуэн-де-Марн прибыл де Сюрди. Архиепископа проинформировали о происходящем и попросили вмешаться (Грандье информировал в частном порядке, де Серизе – официально). Де Сюрди немедленно отрядил к урсулинкам своего личного врача. Зная, что врач этот – человек ученый и опытный, и на мякине его не проведешь, зная, что сам де Сюрди весьма недоверчив, урсулинки, объятые страхом, во время обследования были что твои овечки. Никаких признаков одержимости врач не обнаружил, о чем написал отчет, а де Сюрди в последних числах декабря 1632 года издал указ. Миньону отныне вообще запрещалось заниматься экзорцизмом, а Барре мог его практиковать лишь при участии двоих экзорцистов – представителей архиепископа (одним из них был иезуит из Пуатье, вторым – ораторианец из Тура). Более никто не допускался к изгнанию бесов.

Запрет можно считать почти излишним – ведь в последующие месяцы изгонять было просто некого. Бесы испарились. Кривлянья монахинь, более не стимулируемые экзорцистами, сошли на нет, уступив место синдрому, схожему с похмельным. Отныне святыми сестрами, заодно с помутнением рассудка, владели стыд, раскаяние и осознание того, что они совершили великий грех. А ну как архиепископ прав, и никаких бесов не было? Получается, всем им, урсулинкам, можно вменить в вину чудовищные вещи, которые исторгали их уста и вытворяли их тела. Одержимость служила оправданием; без оной сестрам придется отвечать за свое поведение на Страшном суде; а повинны они в богохульстве и непотребстве, во лжи и клевете. У ног несчастных словно бы уже разверзлась геенна. В довершение несчастий сестры обнищали. Все отвернулись от них – родители учениц, луденские дамы-благотворительницы, толпы праздных любопытствующих и даже собственные семьи. Да, и они тоже – ведь, признанные свободными от бесов, урсулинки, указом архиепископа, считались теперь мошенницами либо жертвами меланхолии и последствий навязанного им целомудрия – следовательно, опозорили свои семьи и были отвергнуты ими (иначе говоря, семьи прекратили помогать им материально). Мясо и масло исчезли со стола в трапезной, прислугу пришлось рассчитать. Урсулинки снова сами выполняли всю работу по хозяйству, в том числе самую черную; когда же с таковой бывало покончено, добывали себе пропитание шитьем и прядением шерсти. Они работали на алчных купцов, которые не брезговали пользоваться плачевным положением сестер и платили им за изнурительный труд цену ниже установленной. Хронически недоедающие, вымотанные тяжелой работой, преследуемые страхами метафизического характера и чувством вины, бедные женщины почти ностальгически вспоминали времена, когда их считали одержимыми. Миновала зима, за ней весна, за весной – лето; положение урсулинок ничуть не улучшилось. Наконец, осенью 1633 года, для несчастных забрезжила надежда. Король изменил мнение относительно луденского замка; на постоялом дворе «Лебедь и крест» вновь обосновался господин Лобардемон. Месмен де Силли и другие кардиналисты ликовали. Д’Арманьяк проиграл; его замок обречен. Оставалось избавиться от несносного кюре. При первой же встрече со специальным королевским посланцем, Лобардемоном, Месмен заговорил об одержимости урсулинок. Лобардемон выслушал его со вниманием. Как человек, сам в прошлом осудивший и пославший на костер несколько дюжин ведьм, он полагал себя весьма сведущим в вопросах сверхъестественного.

Назавтра он отправился в урсулинскую обитель, на улицу Паквен. Каноник Миньон подтвердил слова Месмена; подтвердили их и настоятельница, и сестра Клара де Сазилье (родственница кардинала), и две барышни Дампьерр (юные свояченицы Лобардемона). Действительно, бренная плоть святых сестер заражена бесами, злыми духами; произошло это посредством магии, а маг, разумеется, Урбен Грандье. Устами монахинь это озвучили и сами бесы – следовательно, надо отбросить сомнения. В то же время архиепископ заявил, будто нет и не было никакой одержимости – чем опозорил святых сестер перед всем светом. Чудовищная несправедливость, повторяли сестры, умоляя Лобардемона использовать свое влияние на Его высокопреосвященство и Его величество и помочь оклеветанной обители. Лобардемон проникся к несчастным сестрам, однако обещать ничего не стал. Сам-то он находил, что нет забавы лучше процесса над ведьмами; но вот каково мнение кардинала? Никогда заранее не скажешь. Порой Его высокопреосвященство всерьез негодует на ведьм; а в другой раз отзывается о самом факте их существования с сарказмом, который больше пристал ученику Пьера Шаррона или Мишеля Монтеня. Приближенным кардинала следовало помнить, что в Его высокопреосвященстве обитают божество, капризное дитя и дикий зверь. Божество требовало поклонения, дитя – беспрестанных забав и потакания, ну а зверя приближенные гладили по шерстке, когда же ему случалось разъяриться – прятались от него. Всякий, кто неуместным предположением нарушал равновесие в этой далеко не святой троице (включавшей сверхчеловеческое самомнение, жестокость, недостойную человека, и детскую капризность) – определенно нарывался на неприятности. Пускай монахини умоляют и хнычут – Лобардемон пальцем не пошевельнет, покуда не выяснит, куда ветер дует.

Через несколько дней город Луден был почтен визитом знатной особы – самого Генриха де Конде. Принц крови, он слыл содомитом и сочетал в себе чудовищную жадность с образцовой набожностью. В политике Генрих одно время примыкал к антикардиналистам, но, когда положение Ришелье стало незыблемым, принц заделался одним из главных кардинальских подхалимов. Едва узнав об одержимости урсулинок, он выразил желание убедиться в таковой лично. Каноник Миньон и святые сестры были рады стараться. В сопровождении Лобардемона и многочисленной свиты Конде прибыл в обитель. Миньон перед ним расшаркался и препроводил его в часовню, где как раз служили весьма мрачную мессу. Поначалу монахини вели себя пристойно; но, когда дошло до причастия, настоятельница, сестра Клара и сестра Агнеса задергались в конвульсиях и принялись кататься по полу, оглашая своды непристойными ругательствами и богохульствами. Примеру этих троих последовали и остальные сестры: вскоре часовня уже больше походила на медвежий садок и на бордель. Глубоко впечатленный, принц объявил: сомнений в одержимости быть не может, и велел Лобардемону немедленно писать к Ришелье, изложить в письме, каково истинное положение дел. «Однако королевский специальный посланник, – читаем у одного из очевидцев, – ничем не выдал своего мнения о непристойном действе. Впрочем, вернувшись на постоялый двор, он ощутил глубокое сострадание к прискорбному состоянию монахинь. Желая скрыть свои истинные чувства, Лобардемон пригласил на ужин друзей Грандье вместе с ним самим». От себя предположим, что пирушка удалась на славу.

С целью несколько «пришпорить» сверхосторожного Лобардемона, враги кюре выдвинули новое, весьма серьезное обвинение. Грандье, оказывается, не только колдун, предавший веру, выступивший против Господа и наложивший чары на целую урсулинскую обитель; он еще и автор памфлета под названием «Письмо луденской обувщицы» – произведения предерзостного, содержащего выпады против кардинала. Почти наверняка Грандье этот памфлет не писал; но зато являлся другом и корреспондентом дамы, упомянутой в заглавии, поскольку с большой долей вероятности был ее любовником. Так почему не предположить, что и памфлет сочинил тоже он?

Еще в 1616 году, когда Мария де Медичи останавливалась в Лудене, ей на глаза попалась юная Катрин Хаммон, бойкая и премиленькая простолюдинка. Она так понравилась королеве-матери, что та взяла девушку с собой. Вскоре Катрин дослужилась до звания королевской обувщицы; а неофициально она была королевской конфиденткой и доверенным лицом. Грандье знавал Катрин (причем весьма близко) еще во время ссылки королевы-матери в Блуа – период опалы своей госпожи Катрин пересиживала в родном Лудене. Позднее, вновь приступив к обязанностям обувщицы, Катрин, знавшая грамоте, регулярно информировала Грандье обо всех придворных событиях. Ее письма были столь остроумны, что Грандье с удовольствием зачитывал друзьям вслух особо яркие пассажи. А среди друзей находился месье Тренкан – прокурор и отец аппетитной Филиппы. Тот самый Тренкан, который, числясь уже среди злейших врагов кюре, обвинил его в сочинении памфлета. На сей раз Лобардемон даже не пытался скрывать свои чувства. Пусть кардинальский настрой относительно ведьм непредсказуем – зато всегда известно, что́ Ришелье думает о критикующих его политику, его родных и его самого. Несогласие с политической линией кардинала значило крах карьеры, полное разорение и ссылку; а уж выпады против его особы – как минимум виселицу (а то и костер или колесование – такой закон был принят в 1626 году, когда пасквили приравняли к оскорблению короля). За одно только печатание подобного памфлета работник типографии был бы неминуемо отправлен на каторгу. А какая участь ждала бы сочинителя? То-то. Уверенный, что Ришелье разделит его возмущение, Лобардемон скрупулезно записал все, что Тренкан имел сообщить. Месмен также не сидел сложа руки. Как мы видели, Грандье был заклятым врагом монахов, а луденские монахи, за редким исключением, на дух не выносили Грандье. Более всего причин для ненависти имели кармелиты; но им недоставало полномочий, чтобы излить эту ненависть. Капуцины не так сильно пострадали от Грандье, зато их орден был куда влиятельнее, ибо к капуцинам принадлежал отец Жозеф, он же – Серое преосвященство, конфидент, главный советник и правая рука Ришелье. С ним капуцины вели переписку, и потому именно капуцинам Месмен открыл новые обвинения против Грандье; капуцинам, а не кармелитам. Отреагировали капуцины так, как Месмен и ожидал. Было составлено письмо к отцу Жозефу, а передать его лично в руки попросили Лобардемона – все равно он собирался обратно в Париж. Лобардемон согласился – и в тот же день позвал Грандье с друзьями на прощальный ужин. Он пил за здоровье кюре, заверял того в вечной дружбе и обещал сделать все от него зависящее для победы кюре над нечистоплотными врагами. Сколько доброты, да еще излитой с такой искренностью, без заминок! Грандье растрогался до слез.

Назавтра Лобардемон отбыл в Шинон, где провел вечер в компании фанатиков, уверенных в виновности Грандье. Отец Барре принимал королевского посланника со всеми подобающими почестями; по первому же требованию предъявил протоколы всех сеансов луденского бесогонства. На следующее утро, позавтракав, Лобардемон насладился бесогонством шинонским, а затем откланялся и выехал на дорогу, что вела в Париж.

Тотчас по прибытии он имел беседу с отцом Жозефом, а несколько дней спустя состоялась встреча более важная – разом с обоими Преосвященствами, алым и серым. Лобардемон зачитал протоколы Барре, отец Жозеф зачитал письмо братьев-капуцинов, обвинявшее Грандье в сочинении памфлета. Ришелье счел, что дело серьезное, и не мешает обсудить его в Государственном совете. Да-да, на ближайшем заседании. Таковое состоялось 13 ноября 1633 года. Король, кардинал, отец Жозеф, статс-секретарь, канцлер и Лобардемон собрались в Рюэле. Первым пунктом повестки значилась одержимость луденских урсулинок. Кратко, но зловещим тоном Лобардемон изложил их историю, и Людовик XIII, искренне веривший в бесов, незамедлительно постановил принять меры. Тут же составили документ с подписями короля и статс-секретаря; скрепили его Большой печатью желтого воска. Лобардемону надлежало отправляться в Луден, провести расследование относительно одержимости монахинь и тщательно проверить обвинения против Грандье; буде таковые окажутся обоснованными – предать колдуна суду.

В двадцатые-тридцатые годы семнадцатого века процессы над ведьмами были нередки; но из многих десятков осужденных за колдовство Грандье оказался единственным обвиняемым, персоной и делом которого интересовался сам Ришелье. Отец Транквиль, капуцин-экзорцист, в 1634 году сочинивший памфлет о Лобардемоне и бесах, заявляет: «одна лишь ярость преосвященнейшего кардинала есть причина того, что дело попало в суд»; также отец Транквиль пишет: «письма кардинала к де Лобардемону вполне сие подтверждают». Что касается самого Лобардемона, «он никогда не возбуждал судебных процессов об одержимости бесами, не известив о том Его величество и моего господина кардинала». Свидетельство отца Транквиля подтверждают и его современники: мол, Ришелье и его луденский агент вели ежедневную переписку.

Каковы же причины экстраординарного внимания к делу, казалось бы, столь незначительному? Подобно современникам Его высокопреосвященства, мы могли бы удовлетвориться догадками. Например, версией о жажде личной мести; а что, чем не мотив? В 1618 году, когда Ришелье был всего-навсего епископом Люсонским и аббатом Куссе, этот самонадеянный молокосос Грандье обошелся с ним весьма неучтиво. И вот случай поквитаться: есть гнусный памфлет, и Грандье приписывают авторство; остается только поверить обвинению, и Ришелье отмщен. Правда, улик маловато; но уже за одно только подозрение подобного рода следует избавиться от подозреваемого. И это не всё. По совпадению, подозрительный кюре несет службу в подозрительном приходе. Луден остается оплотом протестантизма. Луденские гугеноты проявили осмотрительность – не поддержали восставших единоверцев, с коими было покончено в 1628 году, когда Ришелье взял Ла-Рошель. Да, эти еретики из Пуату пока не сделали ничего достойного систематических гонений. Нантский эдикт до сих пор в силе; значит, надо терпеть несносных кальвинистов. Но если устами святых сестер будет доказано, что адепты так называемой реформированной религии заключили союз с врагом много худшим, чем англичане – с самим дьяволом? В этом случае Ришелье получает достаточно оснований для действия давным-давно запланированного – для лишения Лудена всех прав и привилегий и передачи оных своему собственному городу (который совсем недавно построен). Но и это не предел. Бесы пригодятся еще не раз. Если убедить общество, будто Луден стал плацдармом нашествия из ада – пожалуй, получится возродить во Франции инквизицию. Ох, как бы это было кстати! Как бы поспособствовало кардиналу в деле всей его жизни, в задаче, которую он сам перед собой поставил – централизовать власть, построить абсолютную монархию! Как показывает весь опыт двадцатого века – опыт борьбы с мирскими бесами, сиречь евреями, коммунистами и буржуазными империалистами – лучший способ создать полицейское государство – упирать на наличие пятой колонны. Ришелье ошибся только в одном: переоценил веру своих современников в сверхъестественное. Действуя в условиях Тридцатилетней войны, он мог бы с бо́льшим успехом объявить пятой колонной испанцев или австрийцев, нежели духов бесплотных, явись они хоть из самых глубин Ада.

Лобардемон времени не терял. К 6 декабря он уже снова был в Лудене, точнее, под Луденом. Из загородного дома Лобардемон послал за прокурором и за шефом полиции, Гийомом Обеном. Оба примчались на зов. Лобардемон явил им документ и монаршее «добро» на арест Грандье.

Обен всегда симпатизировал пастору. В ту же ночь он отправил Грандье записку, сообщил о возвращении Лобардемона и посоветовал бежать. Грандье поблагодарил, однако, полагая, что невиновному бояться нечего, дружеским советом пренебрег. Наутро, по дороге в церковь, его арестовали. Месмен и Тренкан, Миньон и Мeно, аптекарь и доктор – все, несмотря на ранний час, наслаждались сценой ареста. Под злорадный смех Грандье был препровожден к закрытой карете, которая и умчала его к месту заключения – в Анжерский замок.

В приходском доме произвели обыск, конфисковали все бумаги и книги Грандье. Увы, в библиотеке не обнаружилось ни единого учебника черной магии, зато нашелся экземпляр памфлета «Письмо луденской обувщицы» (улика почти столь же компрометирующая, почти в той же мере грозящая казнью), да еще и «Трактат о целомудрии священников», написанный Грандье с целью успокоить совесть мадемуазель де Брю.

В минуты веселья Лобардемон хвастал, будто ему довольно трех строчек, начертанных рукой подозреваемого, чтобы выудить причину для казни через повешение. Имея «Трактат» и памфлет против кардинала, Лобардемон мог не только вздернуть Грандье, но и отправить его на дыбу, приговорить к сожжению или колесованию – на выбор. Вдобавок при обыске обнаружились и другие сокровища. Например, письма Жана д’Арманьяка к кюре – если д’Арманьяк вздумает чудить, эти письма гарантируют ему ссылку, а то и эшафот. Да, и еще оправдательный приговор за подписью архиепископа Бордоского. Правда, пока де Сюрди прочно окопался в Адмиралтействе, но, стоит ему пошатнуться, очень кстати будут вещественные доказательства, что в свое время он оправдал опасного колдуна. Пока же письма следует изъять, не то, окажись они у Грандье, тот, чего доброго, козырнет архиепископским мнением. Без оправдания вышестоящего духовного лица в силе будет обвинительный приговор епископа Пуатевинского. А по оному выходит, что святой отец Урбен Грандье занимался прелюбодеянием, причем прямо под церковными сводами. Раз он способен на такое, значит, определенно, мог и околдовать семнадцать урсулинок.

Следующие недели стали затяжной оргией узаконенной злобы, лжесвидетельства, освященного Церковью, а также ненависти и зависти, не только не осуждаемых официально, но и официально поощряемых. Епископ Пуатевинский объявил Грандье опасным преступником и предложил всем верующим давать против него показания. Верующие охотно повиновались. Лобардемон и его писцы знай успевали фиксировать так называемые свидетельства, которых набралось несколько томов. Был возобновлен процесс 1630 года; теперь все сознавшиеся в даче ложных показаний уверяли, будто тогда, в 1630-м, из их уст лилась святая правда. На предварительных слушаниях не присутствовали ни сам Грандье, ни его представители. Лобардемон не допустил к делу адвокатов, а когда мадам Грандье взялась жаловаться на возмутительные и даже беззаконные методы расследования, Лобардемон просто рвал петиции несчастной матери. В январе 1634 года мадам Грандье дала понять, что от имени сына обратится с ходатайством в Парижский парламент. Лобардемон был тогда в Анжерском замке, где с пристрастием допрашивал обвиняемого. Его усилия оказались тщетны. Грандье известили о скором ходатайстве; Грандье уверился, что вот-вот его делом займется другой, менее предубежденный судья, – и отказывался сотрудничать со следствием. После целой недели угроз, перемежаемых посулами, Лобардемон сдался и, презирая себя, поспешил в Париж, к кардиналу. Запущенная старой мадам Грандье, тяжеловесная машина правосудия медленно и неохотно, но все же заворочалась; казалось, ходатайство рассмотрят. Однако в планах Ришелье, да и Лобардемона тоже, никакое рассмотрение ходатайств не фигурировало. Если бы какой-нибудь комиссии позволили пересмотреть дело, репутация Лобардемона как юриста была бы загублена, а кардиналу пришлось бы отказаться от планов, которыми он, по причинам, ему одному известным, весьма дорожил. В марте Ришелье вынес дело Грандье на заседание Государственного совета. Бесы, как он объяснил королю, пошли в контратаку, и подавить ее возможно лишь самыми энергичными действиями. Как всегда, Людовик XIII позволил себя убедить. Статс-секретарь сочинил необходимые документы. Королевские подпись и печать подтверждали следующее: «ходатайство, предъявленное Парламенту на рассмотрение, Его величество объявляет недействительным, а своему посланнику господину Лобардемону повелевает продолжать дело против Грандье… продляет полномочия сказанного Лобардемона на весь период следствия и запрещает Парламенту Парижа, равно как и всем прочим судам, вмешиваться в процесс под страхом штрафа в сумме пятьсот ливров».

Поставленный выше закона и вооруженный безграничными полномочиями, кардинальский агент возвратился в Луден в начале апреля и сразу приступил к оформлению сцены, на которой предполагал разыгрывать свою зловещую комедию. Прежде всего Лобардемон счел, что в городе нет подходящей тюрьмы для могущественного колдуна: замок, где содержали Грандье, казался Лобардемону недостаточно надежным и недостаточно неудобным. По счастью, у каноника Миньона имелся собственный дом с чердаком; этот-то чердак и предоставили в распоряжение Лобардемона. Чтобы сделать его непроницаемым для бесов, Лобардемон заложил окна кирпичами, на дверь навесил новый замок и тяжеленные засовы, а дымоход (сей тайный путь, коим обычно пользуются ведьмы) закрыл прочной железной решеткой. Под конвоем Урбена Грандье доставили обратно в Луден и заперли в темной, лишенной кислорода камере. Кровати колдуну не полагалось – он спал на соломе, как животное. Тюремщиками были месье Бонтемпс (тот самый, что в 1630 году лжесвидетельствовал против Грандье) и его сварливая жена. За длительное время процесса Грандье натерпелся от обоих.

Надежно заперев узника, Лобардемон все внимание переключил на главных, даром что единственных, свидетельниц – сестру Жанну и шестнадцать остальных одержимых урсулинок. Каноник Миньон и его приспешники уже активно пользовали монахинь (вопреки распоряжению архиепископа), дабы полностью снивелировать эффект полугодового покоя, навязанного святым сестрам. После ряда публичных процедур экзорцизма к сестрам вернулось прежнее буйство. Передышки Лобардемон им не давал. День за днем, по утрам и вечерам, несчастных женщин группами развозили по городским церквям и заставляли проделывать весь набор трюков. Изменений этот набор не претерпевал. Как и современные медиумы, усвоившие приемчики спириток сестер Фокс[60] и в течение ста лет не допускающие никакой «самодеятельности», одержимые монахини и их бесогоны не могли измыслить ничего нового. Раз за разом повторялись все те же конвульсии, исторгались все те же непристойные ругательства и богохульства, да еще посулы показать свою ведьмовскую силу (которые так и оставались посулами). Впрочем, профессионализм актрис был налицо, грязи хватало – вот шоу и пользовалось успехом. Весть об одержимости передавали из уст в уста, о ней сообщали посредством памфлетов и афиш, а также на проповедях. Изо всех французских провинций и даже из-за границы валом повалили любопытные. С закатом моды на чудотворную святыню (Мадонну-Покровительницу), Луден лишился прибылей от туристического бизнеса. Теперь, благодаря бесам, все убытки были возмещены, причем с лихвой. Постоялые дворы и пансионы набиты под завязку, а добрые отцы-кармелиты, имеющие монополию на экзорцизм (учтем, что зараза истерии распространилась далеко за монастырские стены) разбогатели, как в старые добрые времена, когда к Мадонне-Покровительнице текли целые реки паломников. Заодно поправилось и материальное положение урсулинок. Их финансировали прямо из королевской казны, да еще они получали милостыню от верующих и внушительные пожертвования от сановитых паломников (правда, для этих последних приходилось давать дополнительные спектакли).

Весной и летом 1634 года экзорцисты не ставили себе целью избавление монахинь; нет, все их усилия были направлены на сбор улик против Грандье. Требовалось доказать, устами самого дьявола, что кюре является колдуном, что он наложил чары на урсулинскую обитель. Однако ведь известно, кто есть Сатана – Отец лжи. Стало быть, его свидетельства изначально лживы. А как парировали на эту аксиому Лобардемон с экзорцистами, да и сам епископ Пуатевинский? У них имелся следующий аргумент: ежели дьявола хорошенько прищучит священник-католик, дьяволу только и останется, что изречь правду. Иными словами, все, что бы ни выдала истеричная монахиня в руках экзорциста, считалось божественным откровением; практично, не правда ли? И очень удобно для инквизиторов. За одним серьезным «но»: вся конструкция резко противоречит христианской традиции. Еще в 1610 году комиссия ученых теологов обсуждала вероятность дьявольских свидетельств и пришла к следующему авторитетному заключению: «Мы, нижеподписавшиеся доктора парижского факультета, рассмотревши отдельные вопросы, нам предложенные, считаем, что совершенно недопустимо верить обвинениям из диавольских уст, а хуже того – свершать экзорцизмы с целью обнаружить за человеком вину или доказательства, будто он – колдун; мы настаиваем на недопустимости таковых действий, буде даже экзорцизм вершится поблизости от Святых Даров, буде даже диавола вынуждают поклясться (подобные церемонии мы отнюдь не одобряем) – ибо нет и не может быть веры диавольским речам, поелику диавол суть лжец и Отец лжи». Мало того: дьявол является заклятым врагом человека, а значит, готов терпеть муки экзорцизма – лишь бы от них произошла пагуба для человеческой души, пусть даже и одной-единственной. Если считаться с дьявольскими показаниями, то многие добродетельные люди окажутся в великой опасности, ибо именно на добродетельных пуще всего ярится Сатана. «Святой Фома (том 22, вопрос 9, статья 22) доказывает с опорой на авторитет святого Иоанна Златоуста: Daemoni, Etiam Vera Dicenti, Non Est Credendum [Нельзя верить диаволу, даже когда он говорит правду]». Напротив, надобно следовать примеру Христа, который запретил бесу вещать, хотя тот не лгал, называя Христа Сыном Божиим[61]. «Отсюда следует, что даже при отсутствии прочих доказательств нельзя искать доказательства у бесноватых. Сие наблюдается во Франции, где судьи не учитывают сказанное бесноватыми». Спустя двадцать четыре года Лобардемон и его приспешники учитывали только сказанное бесноватыми, и ничего более. Гуманность и здравый смысл ортодоксальных взглядов экзорцисты заменили ересью одновременно чудовищно глупой и крайне опасной; а кардинальские агенты с готовностью эту замену приняли. Исмаэль Буйо, священник-астроном, служивший под началом Грандье викарием прихода Святого Петра, назвал новую доктрину «безбожной, ошибочной, омерзительной и гнусной – ибо она превращает христиан в идолопоклонников, подрывает самые основы христианской веры, распахивает дверь перед клеветою и дозволяет приносить человеческие жертвы, только не Молоху, а догме – адской, исходящей от дьявола». Правда, эта адская догма была полностью одобрена кардиналом. Факт зафиксировал сам Лобардемон, а еще – Пилле де ла Меснардье, кардинальский личный врач, автор «Луденской демономании».

Лицензированные, подчас даже желательные и неизменно выслушиваемые с большим вниманием, дьявольские разоблачения посыпались как из рога изобилия, и каждое приходилось весьма кстати и появлялось в самый нужный момент. Так, Лобардемон решил не просто обвинить Грандье в колдовстве, но и назначить его высокопоставленным жрецом Старой религии. Пожелание долетело до слуха экзорцистов, и результат не заставил себя ждать: одна из послушниц созналась (устами беса, над которым потрудился экзорцист), что предложила себя пастору, а тот остался очень доволен, что выразилось в обещании взять послушницу на шабаш и сделать принцессой при дьявольском дворе. Грандье упрямо твердил, что в глаза не видел эту девицу. Однако о прелюбодеянии поведал сам Сатана – сомневаться в его словах было бы святотатством.

Как известно, у одних ведьм бывают лишние соски; другие же имеют на теле нечувствительные места (их коснулся дьявольский палец). Если кольнуть такое место иголкой, ведьме не больно и кровь не выступает. У Грандье лишних сосков не обнаружилось; стало быть, он из тех, кого своим прикосновением застолбил дьявол. Вот только где конкретно находятся нечувствительные к боли участки? Уже 26 апреля ответ дала мать-настоятельница. Всего, изрекла она во время сеанса, таких мест у Грандье пять: на плече, где обычно преступнику ставят клеймо; затем – на седалище (дьявольским пальцем отмечена каждая ягодица); наконец, дьявол коснулся обеих тестикул. («Á Quoi Rêvent les Jeunes Filles?»[62]) С целью удостовериться в правдивости заявления, хирург Маннори получил приказ произвести небольшую вивисекцию. При двух аптекарях и группе врачей Грандье раздели донага, гладко побрили во всех местах, завязали ему глаза, после чего Маннори принялся колоть несчастного длиннющей иглой, причем норовил добраться до кости. За десять лет до этого, в Тренкановой гостиной, пастор едко вышучивал этого самого Маннори, невежественного и надутого осла. Осел дождался искупления, да еще какого! Боль была невыносимой, стоны и крики узника легко просачивались сквозь заложенные кирпичами окна и потешали толпу зевак, которая все прибывала. Из официального отчета известно: по причине великих трудностей в обнаружении столь малых участков, найдены были всего два из пяти названных матерью-настоятельницей. Впрочем, Лобардемону хватило и двух. Добавим, что методы хирурга Маннори отличались простотой и эффективностью. Потыкав Грандье острым концом иглы, он вдруг начинал прикасаться концом тупым. И – о чудо! – ни боли, ни крови! Стало быть, вот оно, дьявольское клеймо! Будь у Маннори распоряжение продолжать опыты, он, уж конечно, отыскал бы все пять отметин. Увы, один из аптекарей (весьма неблагонадежный субъект из Тура) оказался вовсе не так услужлив, как остальные свидетели. Поймав Маннори на подлоге, этот нечестивец имел наглость прямо заявить: тут подлог! Зря старался. Его кляузу проигнорировали. Второй аптекарь, а также врачи проявили куда больше солидарности с Маннори, в результате чего Лобардемон провозгласил, что свидетельства из Ада теперь подтверждены Наукой.

По большей части, конечно, Науке вовсе не было нужды что-либо подтверждать – бесовские откровения и так принимались за истину. Вскоре Грандье устроили очную ставку с его жертвами – и одержимые монахини набросились на него, как толпа менад. Каждая «менада» устами сидящего в ней беса вопила, что Грандье околдовал всех сестер, что четыре месяца кряду он еженощно являлся в обитель и наводил чары, льстивыми нашептываниями склоняя их к прелюбодеянию. Лобардемон и его писцы скрупулезно фиксировали на бумаге каждое такое «свидетельство». Протокол изготовили в лучшем виде (все, кто надо, приложили к нему руку); изготовили и копию. Фактически и теологически вину Грандье уже удалось доказать; отныне она была подтверждена и юридически.

Однако, чтобы закрепить результат, экзорцисты явили еще и несколько «вещественных доказательств». Частично таковые обнаружились в кельях, но самые ценные и неоспоримые были исторгнуты с рвотой в непереваренном виде во время припадков. Не вызывало сомнения, что именно этими предметами Грандье и налагал чары на святых сестер. Например, обнаружился клочок бумаги с тремя пятнышками крови – в него были завернуты восемь апельсиновых косточек; далее, пучок из пяти соломин; затем, мешочек с золой, червями, остриженными волосами и ногтями. Впрочем, как обычно, больше других отличилась сестра Жанна – 17 июня, будучи одержимой Левиафаном, она выблевала такой вещдок, перед которым померкли все остальные. А именно: кусочек детского сердца (бесы поведали, что дитя было принесено в жертву на шабаше возле Орлеана в 1631 году); пепел сожженной облатки и кровь Грандье вместе с его же семенем.

При следовании новой доктрине случались, увы, и проколы. Однажды утром, к примеру, бес (над коим обряд экзорцизма свершался по всем правилам и в непосредственной близости от Святых Даров) заявил, будто месье де Лобардемон – рогоносец. Показания были зафиксированы прилежным писцом, Лобардемон же, на сеансе не присутствовавший, их привычно подмахнул, не прочитав, да еще добавил обычную приписку: мол, по его разумению, все сказанное в протоколе является чистой правдой. Случай получил огласку, над ним вдоволь посмеялись. Неприятно, однако не фатально. Компрометирующий документ всегда можно уничтожить, безмозглого писца вышвырнуть с должности, а нахальных бесов призвать к исполнению обязанностей посредством хорошей выволочки, а то и порки. Словом, как ни поверни, а преимущества новой доктрины сильно перевешивали ее недостатки.

Очень скоро Лобардемон сообразил, в чем заключается главное преимущество. Отныне стало возможно (заметим: устами дьявола, который в близости от Святых Даров глаголет одну только правду) льстить Ришелье принципиально новым, сверхъестественным способом. В протоколе сеанса от 20 мая 1634 года (протокол написан целиком и полностью Лобардемоновой рукой) читаем: «Вопрос: „Что скажешь ты, нечистый дух, о великом кардинале, защитнике Франции?” Бес отвечал, клянясь Божиим именем: „Кардинал – это бич всех моих друзей”. Вопрос: „Кто твои друзья?” Ответ: „Еретики”. Вопрос: „Чем еще славен великий кардинал?” Ответ: „Тем, что трудится на благо народа, что Бог наградил его талантом к управлению, что он желает сохранить согласие в христианском мире и питает бескорыстную любовь к королю”». Согласитесь – великолепная характеристика; вдобавок исторгнутая прямо из Ада, она не вызывает сомнений в правдивости. Что касается монахинь, как бы далеко ни заходили они в своей истерии – а границ дозволенного из виду всё же не теряли. Крепко помнили, кто их кормит. По свидетельству доктора Леже[63], монахини могли поносить Господа Бога, Христа и Святую Деву, но ни разу с их уст не сорвалось ни одной непристойности в адрес Людовика XIII и тем паче Его высокопреосвященства. Добрые сестры отлично понимали: исторгать ругательства в Небеса можно безнаказанно, а вот проявлять неуважение к кардиналу… Грандье вон попробовал, и что вышло?

Глава седьмая

I

В каждый исторический период в каждой стране есть место представлениям, так сказать, непредставимым. Однако эта радикальная непредставимость представлений вовсе не запараллелена с радикальной же невозможностью ощущать некоторые эмоции, равно как и с радикальной невыполнимостью неких действий, спровоцированных такими эмоциями. Во все времена реально чувствовать и делать все, что угодно – правда, порой для этого надо сначала преодолеть определенные трудности и смириться с общественным осуждением. Но, хотя индивидуумы всегда могут чувствовать и действовать в пределах, намеченных их темпераментом и состоянием телесного здоровья – думать об ощущениях и действиях им дозволено лишь в тех пределах, которые в данный исторический период и в конкретной стране считаются самоочевидными. Интерпретация действий и ощущений происходит в терминах, принятых в конкретной среде; они же до известной степени выражают порывы и эмоции – но никогда в полной мере их не подавляют. Например, есть устойчивое представление о вечном проклятии; так вот, в разуме верующего оно прекрасно уживается с осознанием, что он, верующий, совершает смертный грех. В данном контексте позвольте мне процитировать полные здравомыслия замечания, которые Пьер Бейль весьма ловко спрятал в записке Фоме Санчесу, этому образованному иезуиту, в 1592 году издавшему трактат о супружестве – произведение, которое современники и представители следующего поколения считали самой непристойной книгой из когда-либо написанных. Так вот, цитата: «О повседневной жизни древних язычников нам известно куда меньше, нежели о повседневной жизни граждан тех стран, где практикуют таинство исповеди; следовательно, мы не можем и судить, были ли идеалы брака столь же грубо втоптаны в грязь язычниками, как они втаптываются в грязь христианами. Но, по крайней мере, мы вправе предположить, что в данном аспекте язычники не превзошли тех, кто свято верует в Господа Бога. Этим ведомо из Священного Писания, что есть Рай и Ад, а также чистилище, да мало ли что еще; однако вера ничуть не мешает им предаваться наслаждениям столь греховным, что я даже не стану их здесь перечислять, ибо, перечисленные другими авторами, самые названия обрушили на их головы массу упреков. Мое наблюдение: порочность, вопреки убеждениям многих, происходит вовсе не от сомнений в том, существует ли жизнь после смерти; вовсе не от незнания, что она есть». В 1592 году сексуальное поведение ничем не отличалось от нынешнего. Разница была только в ментальном восприятии. Тогда представления Хэвлока Эллиса или Крафт-Эбинга сочли бы непредставимыми. А вот эмоции и действия, описанные этими двумя сексологами, были вполне возможны и широко практикуемы даже в интеллектуальном контексте страха перед адским пламенем – ровно так же, как они возможны и практикуемы в атеистических обществах современности.

Ниже я кратко опишу систему координат, в пределах которой люди семнадцатого века рассуждали о человеческой натуре. Эта система координат возникла в такой глубокой древности и так прочно ассоциировалась с традиционной христианской доктриной, что повсеместно считалась чем-то вроде комплекса самоочевидных истин. Сегодня, будучи прискорбно невежественны, мы все-таки знаем достаточно, чтобы понимать, хотя бы на подсознательном уровне: во многих аспектах старые представления напрямую противоречили даже и тогдашнему опыту.

Как же, спросим мы, эти противоречия, эта негодная теория влияла на поведение мужчин и женщин в повседневной жизни? Ответ: в некоторых случаях эффект был малозаметный, а в некоторых – колоссальный.

Можно быть великолепным психологом-практиком – и аховым психологом-теоретиком. Еще интереснее: можно быть докой по части никуда не годных теорий, и в то же время, благодаря природной интуиции, оставаться успешным психологом-практиком.

С другой стороны, ложная теория о человеческой натуре (например, теория, согласно которой истерия суть одержимость бесами) способна пробудить худшие из страстей и оправдать чудовищнейшие жестокости. Теория одновременно не слишком важна – и крайне важна.

Что же это была за теория о человеческой природе, в терминах которой современники Грандье интерпретировали обычное поведение и странные луденские события? Ответить можно словами Роберта Бёртона, чьи главы об анатомии Души[64] содержат на редкость внятную выжимку из философских воззрений, в додекартовы времена считавшихся аксиомами.

«Душа бессмертна, сотворяется из ничего и влагается в дитя, то бишь в зародыш в материнском чреве, через шесть месяцев после зачатия – не так, как у животных, в случае с коими она передается от родителей к потомству и после смерти исчезает». Душа – проста, в том смысле, что ее нельзя ни разделить, ни уничтожить. В этимологическом смысле она является атомом – атом тоже неделим. Однако эта простая и цельная душа человеческая имеет три ипостаси. В некотором роде она представляет собой троицу, ибо состоит из трех душ – растительной, чувственной и рациональной. Растительная душа суть «воля органического тела, благодаря ей тело питается, растет и воспроизводит себе подобных». Далее в определении растительной души выделены три операции – altrix, auctrix, procreatrix. Altrix значит «кормилица», ее объекты – продукты питания, мясо, напитки и т. п.; ее орган – печень у человека и животных, корни и соки у растений. Ее задача – превращать продукты питания в субстанцию, усваиваемую организмом, а делает она это посредством природного тепла. …Подобно тому, как altrix обеспечивает выживание плоти, так вторая операция – auctrix, обеспечивает «взращивание» – растит организм до нужных размеров и форм. Третья операция, procreatrix, или «родительница», отвечает за размножение.

Далее следует душа чувственная, «возвышающаяся над растительной душой столь же, сколь животное возвышается над растением, располагая всеми качествами растения». Чувственную душу мыслители определяли как «действие органического тела, благодаря которому тело живет, имеет чувства, стремления, способно судить, дышать и двигаться». …Главный орган – мозг, от коего исходят приказы для осмысленных действий. Чувственная душа делится на две части – постижение и движение… Постижение бывает внутреннее и внешнее. К внешнему относятся пять чувств – осязание, слух, зрение, обоняние, вкус… К внутреннему – здравый смысл, фантазия, память. Здравый смысл судит, сравнивает, сортирует информацию, получаемую посредством органов чувств, таких как глаза и уши. Фантазия дополнительно проверяет результаты деятельности здравого смысла и «хранит их заодно с теми сведениями, что извлекла самостоятельно». Память собирает вместе сведения от фантазии и здравого смысла и «содержит их в порядке на будущее».

В человеке воображение «подчиняется здравому смыслу и управляется им, или, по крайней мере, так должно быть; а вот у животных воображения нет, есть лишь ratio brutorum». Второе преимущество чувственной души – способность к движению; в свою очередь, эта способность включает стремления и перемещения в пространстве.

Наконец, есть душа рациональная; «философы определяют ее как „главную волю естественного органического человеческого тела, благодаря которой человек живет, проницает и понимает, действует свободно и по обстоятельствам”». Можно сделать вывод, что рациональная душа включает способности и выполняет обязанности двух остальных душ, в ней пребывающих, а вместе все три души составляют единую душу, неорганическую, но присутствующую во всех частях тела, имеющую все телесные органы у себя на службе. Она состоит из двух частей, различных лишь по задачам, но не по сути: разумение, которое является рациональной силой постижения, и воля, которая является рациональной силой движения; разумению и воле подчинены все остальные рациональные силы.

Такова теория, в терминах которой наши предки мыслили о себе и пытались объяснить факты, полученные опытным путем, и человеческое поведение. Благодаря собственной древности, а также благодаря тому, что многие постулаты этой теории совпадают с теологическими догмами или выводами из оных, теория в семнадцатом веке казалась аксиомой. Но, если она была истинна, тогда определенные представления, ныне легко объяснимые, как раз и были непредставимы. Приведем парочку примеров.

Есть некая мисс Бошамп[65], безобидная и весьма болезненная молодая особа с высокими принципами, подавленным «я» и кучей страхов. Время от времени она словно берет отпуск от себя самой и начинает вести себя как бойкая и пышущая здоровьем десятилетняя девочка. Под гипнозом этот «enfant terrible» упорно называет себя Салли. Проходит несколько дней, озорница Салли исчезает, а мисс Бошамп возвращается в свое сознание (подчеркнем это слово – «свое», ибо о сознании Салли, равно как и о самой Салли, бедняжка мисс Бошамп – ни сном ни духом). Неведомо ей и о действиях Салли, каковые действия совершало ее, мисс Бошамп, тело, будучи под контролем Салли, которая, напротив, знает обо всем происходящем в голове мисс Бошамп и ловко пользуется этой информацией, чтобы смущать и мучить прочих обитателей «общего» тела. Доктор Мортон Принс, умея рассуждать об этих странных явлениях в терминах прочно обоснованной теории о подсознательной деятельности мозга, а также владея техниками гипноза, сумел решить проблему мисс Бошамп и вернул ей физическое и психическое здоровье, пошатнувшееся много лет назад.

У нас достаточно оснований предположить, что случай сестры Жанны весьма схож со случаем мисс Бошамп. Сестра Жанна тоже периодически «брала отпуск» и из благочестивой монахини, дочери знатных и уважаемых родителей, становилась, на несколько часов или несколько дней, бесстыжей, буйной весталкой, называвшей себя то Асмодеем, то Балаамом, то Левиафаном. Вернувшись в сознание, сестра Жанна не помнила, чем занимались и что говорили эти сущности, пока ее не было. Таковы факты. Но где объяснение? Отдельные наблюдатели считали все непристойное действо намеренным обманом. Другие приписывали его «меланхолии» – нарушению баланса телесных гуморов, результатом которого является расстройство ума. Для тех, кто не мог или не желал принять одну из двух гипотез, оставалась единственная альтернатива – «пришить» сестре Жанне бесноватость. Принимая во внимание теорию, в терминах которой наблюдателям приходилось размышлять, согласимся: к иному выводу они прийти просто не могли. По определению, неоспоримому в христианстве, «душа» – то есть сознательная и личная часть разума – это атом простой и неделимый. Современное представление о множественной личности в семнадцатом веке относилось к разряду непредставимых. Два или более «я», разом или по очереди занимающих одно и то же тело, означали не разбалансировку психических элементов, называемых личностью (эти элементы с самого начала связаны не слишком крепко); нет, причиной определенно было временное удаление неделимой души из тела. Разумеется, ее место сейчас же занимают одна, две и так далее сущности, коими вселенная буквально кишит (да-да, таково было общепринятое мнение).

Я обещал парочку примеров; так вот же второй. Возьму для него человека, находящегося под гипнозом. Допустим, гипнотизер ввел некое лицо в состояние каталепсии. Природа гипноза, пути, которыми приказ гипнотизера воздействует на автономную нервную систему, пока недостаточно изучены. Но, по крайней мере, мы знаем, что отдельные люди легко поддаются гипнозу и что в состоянии транса некая часть их подсознания заставляет тело слушаться приказов оператора (а может, и не оператора, а собственного сверхъестественного «я»). В Лудене каталепсическое оцепенение, которое всякий опытный оператор способен сообщить податливому объекту, сочли работой Сатаны. А как же иначе? Согласно тогдашним теориям о душе, объяснений данному феномену было только два – намеренный обман или действие сверхъестественных сил. Читатель может проштудировать сочинения Аристотеля и Августина, Галена и арабских мыслителей – и нигде не найдет ни намека на феномен, называемый ныне подсознанием. Для наших предков существовала, с одной стороны, душа, она же – сознательное «я»; а с другой стороны – Господь Бог, святые и целый сонм добрых и злых духов. По нашим представлениям, подсознательная умственная деятельность куда обширнее, разнообразнее и порой гораздо эффективнее, чем деятельность сознательная; но в семнадцатом веке такие представления были… правильно, непредставимы. Они не вписывались в господствовавшую теорию о человеческой природе, и для наших предков подсознательного просто не существовало. Феномены, которые мы объясняем в терминах активности подсознания, либо отрицались целиком и полностью, либо сваливались на сверхъестественные силы. Следовательно, каталепсия могла быть или обманом, или признаком бесноватости. Осенью 1635 года молодому Томасу Киллигрю предложили на сеансе экзорцизма потрогать окаменевшие конечности одержимой монахини с целью признать, что над нею властвует дьявол, однако Воинствующая Церковь гораздо сильнее – так не отвратиться ли Томасу от ереси, по примеру его доброго друга Уолтера Монтегю, принявшего католичество годом ранее? Вот что пишет Киллигрю в частном письме: «Должен сказать правду – я ощутил всего-навсего упругую, напрягшуюся плоть сильных рук и ног». (Отметим, в сколь глубокую яму низвели монахинь отцы-экзорцисты. Более не воспринимаемые как человеческие существа, эти женщины лишились всех человеческих прав, в частности права на стыдливость. Экзорцист, руководивший процессом, действовал как ярмарочный зазывала: «Попрошу в наш балаган, леди и джентльмены! Увидеть – значит поверить, так что не робейте! Ущипните эту толстуху за ляжку – и сами во всем убедитесь». Невесты Христовы во время изгнания бесов превращались в нечто среднее между танцовщицами варьете и ярмарочными уродами.) «Впрочем, остальные очевидцы, – продолжает Томас Киллигрю, – признали, что одержимая действительно будто окаменела и сделалась тяжелой, как чугунная статуя; полагаю, они были крепче в вере, поэтому-то чудо явилось им более очевидным, нежели мне». Здесь важно слово «чудо». Если монахиня не притворяется, значит, за трупную оцепенелость конечностей в ответе сверхъестественные силы. Других объяснений нет и быть не может.

Ситуация отнюдь не изменилась с выходом на сцену Декарта и принятием теории о человеческой природе, каковая теория на тот момент казалась более «научной». Напротив, в некоторых аспектах Декартова теория заставила людей отдавать предпочтение менее реалистичным взглядам, нежели те, которых они придерживались раньше. Бесы вроде исчезли, но заодно с ними исчезло и серьезное восприятие феноменов, бывших «в ведении» сверхъестественных сил. Экзорцисты, по крайней мере, признавали, что есть транс, каталепсия, раздвоение личности и экстрасенсорика. Психологи, появившиеся после Декарта, либо вовсе отмахивались от этих фактов, или, на всякий случай, считали их плодами некоего «воображения». Для ученых мужей «воображение» было почти синонимично «иллюзии». Соответствующие феномены (вроде исцелений, которых Франц Месмер добивался, погружая больных в магнетический сон) можно было спокойно игнорировать. Декартовы попытки объяснить человеческую природу сухими средствами геометрии привели, несомненно, к формированию неких удивительных «чистых идей». Увы, эти чистые идеи принимались только теми, кто игнорировал целый пласт крайне важных фактов. Прекартезианские философы их во внимание принимали и в своих теориях давали им сверхъестественные толкования. Сегодня мы можем объяснить эти факты, не замешивая бесов. Мы представляем разум (в противоположность «духу», или «чистому эго», или «Атману») как нечто кардинально отличное от картезианской и прекартезианской души. Более ранние философы считали душу простой, неделимой и бессмертной. Для нас это субстанция сложная; идентификация ее, по Теодюлю Рибо, является «вопросом количества». Этот набор элементов может разрушиться и, даже пережив телесную смерть, сохраниться как нечто изменяемое и в конце концов разлагающееся. Бессмертие – привилегия не души, но духа; впрочем, душа при желании может с духом совпасть. По Декарту, в основе разума лежит сознание; разум и сознание контактируют с человеческим организмом, однако не могут контактировать с чужим сознанием и разумом – только с «хозяйским». Прекартезианские мыслители, вероятно, согласились бы со всеми положениями, кроме первого. Для них сознание лежало в основе разумной души; зато многие действия чувственной и растительной душ являлись бессознательными. Декарт считал тело этаким автоматом, который сам себя настраивает и регулирует, а значит, не имеет нужды в дополнительных душах. Между сознательным «я» и феноменом, который можно назвать Физиологическим Бессознательным, находится зона деятельности подсознательного (нам-то это известно!); и зона эта весьма велика. Вдобавок, если уж доказательства экстрасенсорного восприятия и психокинеза признавать за таковые – надо согласиться, что на подсознательном уровне разум может находиться под контролем чужого разума и чужого сознания и действовать по их приказам. Странные происшествия, которые Декарт и его последователи упорно игнорировали (а предшественники считали фактами, вот только истолковывали в терминах одержимости), ныне объясняются естественной деятельностью разума, чьи возможности, мощь и слабость не постичь, если учитывать только сознательный аспект.

Мы видим: исключив предположение о мошенничестве в Лудене, остается держаться объяснения чисто психологического, то есть рассуждать в терминах ведьмовства и бесноватости. Однако хватало людей, делать этого не желавших. Им казалось очевидным, что феномен сестры Жанны имеет чисто физиологическую природу, и лечить его надо соответственно. Самые суровые рекомендовали приложение к обнаженной плоти проверенного временем «пластыря» – розги. Таллеман пишет, что маркиз де Колдрей-Монтпенсье вырвал из лап экзорцистов двух своих дочерей, «стал их хорошо кормить и от души пороть – и бес не замедлил убраться». В Лудене на последних стадиях процесса к монахиням тоже регулярно применяли плеть; Жан-Жозеф Сюрен свидетельствует, что бесы, глумившиеся над молитвами, почуяв, чем пахнет дело, живо ретировались.

Во многих случаях старая добрая порка оказывалась практически столь же эффективной, как современная шоковая терапия, и вот по каким причинам: в подсознательном разуме глубоко засел страх перед физическими страданиями, и с целью избегнуть их разум прекращает дурить[66]. Вплоть до начала двадцатого века шоковая терапия, сиречь порка, широко применялась во всех случаях явного безумия.

  • Двадцати годков в Бедламе
  • Дни влачил я в горьком сраме,
  • В тяжких сиживал цепях,
  • Порот был, да так, что страх,
  • Горько слезы лил ручьями.
  • Хлебца мне подай немножко,
  • Брось мне ветошку в окошко!
  • Тих для дам я и невест, —
  • Бедный Том людей не ест.
  • Ты не бойся Тома, крошка![67]

Бедный Том был подданным Елизаветы. Но даже и при Георге III, через двести лет, обе палаты Парламента выпустили указ, коим дозволили придворным медикам пороть безумного короля.

Обычный невроз или истерию лечили не только розгами. Считалось, что эти расстройства вызывает избыток черной желчи – особенно если она скопилась не в том органе. «Гален, – пишет Роберт Бёртон, – винит во всем холод, который черен, и полагает, что при помрачении духа помрачается и разум, вследствие чего все вокруг видится человеку отвратительным, и сам разум наполняется мраком, страхами и тоской, ибо на него влияют испарения черной желчи». Аверроэс (он же Ибн Рушд) смеется над Галеном; критикует Галена и Эркюль Саксонский. Впрочем, этих двоих «осуждают Клавдий Элиан, Луис де Меркадо, Донато Антонио д’Алтомари, Гварнери, Брайт, Лоренцо Валла. Переохлаждение, говорят сии ученые мужи, вызывается разлитием черной желчи, чернота помрачает дух, а тот, помраченный, скор на всяческие страхи и склонен впадать в тоску. Лоренцо Валла предполагает вдобавок, что черные испарения скапливаются в диафрагме – грудобрюшной преграде, а значит, являются чем-то вроде облака, которое застит разум (Солнце, если продолжать выражаться метафорично). Под этим мнением Галена, кажется, подписались бы все греческие и арабские мыслители, а также мыслители римские – как нового времени, так и древние. Действительно: любого ребенка в темноте жуть берет – и точно так же человеку взрослому в состоянии меланхолии всюду мерещатся ужасы. Черные испарения, будь они хоть из черной крови сердца (как заявляет иезуит Томас Райт в своем трактате о страстях разума), будь они хоть из желудка, хоть из селезенки, хоть из диафрагмы, хоть из всех перечисленных частей тела одновременно – удерживают разум в этакой тюрьме, терзают его постоянными страхами, тревогами и тоской».

Вот какую картину мы имеем: дым, либо туман, поднимается из дурной крови недужного, или из его гнилого нутра, и либо напрямую отравляет мозг и помрачает разум, либо неким образом закупоривает тубы (сиречь нервы, которые считались полыми трубочками, пропускавшими через себя природные живые соки).

Всякий читающий научные труды периода, о котором у нас идет речь, бывает шокирован дикими предрассудками в сочетании с самой примитивной разновидностью материализма. Этот материализм имеет два серьезных отличия от материализма современного. Во-первых, «материя», на которую постоянно ссылаются теоретики семнадцатого века, является неподдающейся измерению; по крайней мере, такой вывод можно сделать по терминологии. Мы читаем о жаре и холоде, о сухости и влажности, о легкости и тяжести. Ни единой попытки прояснить смысл этих квалитативных выражений в количественных терминах. «Материя» для наших предков была неизмеримой, и ничего с этим поделать они не могли. А с чем ничего не поделаешь – того и не постигнешь.

Второе отличие не менее важно, чем первое. Нам «материя» открывается в вечном движении – как нечто, чья суть и есть движение. Всякая материя постоянно чем-то занята, и из всех форм материи коллоиды, составляющие живые организмы, являются самыми активными – но их движения отмечены чудесной гармонией, поэтому активность одной части организма регулирует активность других частей и сама регулируется ею же. В результате получается дивный танец энергий. Для всех наших предков материя была просто веществом – совершенно инертным, даже в составе живого организма, в котором ее движение, если таковое имело место, приписывалось работе растительной души – у растений, растительной и чувственной душ – у животных и, наконец, у человека – работе «троицы», то есть разом растительной, чувственной и рациональной душ. Физиологические процессы объяснялись не в химических терминах, ибо химии как науки еще не существовало; и не в терминах электрических импульсов, ибо никакого понятия об электричестве не было. Не использовались и термины, относящиеся к клеточной активности (микроскоп еще не изобрели, никто никаких клеток в глаза не видел). Нет, все физиологические процессы легко и просто списывались на инертную материю, которую запустила в движение деятельность души. Есть же у души функция роста, функция питания, функция выделений и всякие другие функции. Большое удобство для философов; зато, когда человек пытался от слов перейти к реальным фактам, он живо понимал: от теории особых функций толку – ноль.

Непродуманность более позднего материализма сразу видна в выборе слов. Физиологические проблемы выражаются метафорами, взятыми из кухни, из кузницы и из отхожего места. Тексты трактатов пестрят терминами вроде «кипение», «бурление», «натяжение»; есть также «очищение» и «вытяжка», а еще – «гнилостное брожение», «миазматические испарения из выгребных ям и пагубное их скопление в бельэтаже». Согласитесь, при подобной метафоричности трудно прийти к вменяемым выводам о деятельности человеческого организма. Хороший врач, во-первых, обладал природным чутьем, а во-вторых, гнал кухонную, кузнечную и сортирную терминологию, чтоб не мешала ему – ставить диагноз, а природе – творить чудеса исцеления. Однако в бёртоновском труде, заодно с опасным бредом, есть и толика смысла. Что касается бреда, он главным образом исходит из тогдашних научных теорий, в то время как смысл – из эмпирических наблюдений, сделанных проницательными людьми, отбросившими предрассудки; людьми, любившими ближних своих; людьми, отмеченными особым даром врачевания и доверяющими матери-природе.

Любопытного читателя, который интересуется методами жестокого «лечения» меланхолии, вызванной как естественными, так и сверхъестественными причинами, отсылаю к бёртоновскому абсурдному и занимательному трактату. Для нашей книги будет достаточно заметить, что во все время бесноватости сестра Жанна и остальные монахини постоянно находились под наблюдением медиков. Увы, ни единый разумный метод из описанных Бёртоном не был применен к несчастным женщинам. Их не выводили на свежий воздух, не кормили здоровой пищей, не давали им никакого полезного занятия. Нет, святых сестер мучили кровопусканиями и клистирами да пичкали всевозможными пилюлями и порошками. «Терапия» была настолько интенсивной, что независимые врачи, осматривавшие одержимых, сходились во мнении: недуг усугубляется (подобно слишком многим другим недугам) от слишком яростных попыток отыскать правильное лекарство. Монахиням вдобавок регулярно давали сурьму (это также засвидетельствовано независимыми врачами). Возможно, не будь такого «лечения», одержимые исцелились бы сами собой.

(Чтобы в полной мере оценить историческую важность заключения насчет сурьмы, учтем: ко времени луденских событий вот уже три поколения врачей вели так называемую Битву за Сурьму; страсти еще и не думали утихать. По мнению еретиков-антигаленистов, этот металлоид и его производные были этакой панацеей, т. е. годились практически от всех болезней. Под давлением медиков-традиционалистов Парижский парламент издал запрет на использование сурьмы во Франции – но запрет активно нарушали. Полвека спустя после выхода запрета добрый друг Грандье и самый выдающийся из луденских врачей по имени Теофраст Ренодо искренне расхваливал пользу сурьмы. Его младший современник, Ги Патен, автор знаменитых «Писем», с жаром отстаивал прямо противоположное мнение. Мы, вооруженные светочем современной науки, видим: Патен был почти прав, а Ренодо и прочие антигаленисты заблуждались. Некоторые производные сурьмы неплохо справляются с тропической болезнью кала-азар. В большинстве остальных случаев риски от применения сурьмы едва ли стоят полученных положительных результатов. Выражаясь в медицинских терминах, нет никаких оснований для столь широкого использования этого металлоида, какое наблюдалось в шестнадцатом и семнадцатом веках. Зато с экономической точки зрения оснований хватало. Мэтр Адам и его коллеги-аптекари успешно торговали так называемыми сурьмяными вечными пилюлями. Проглоченные, эти пилюли раздражали слизистую оболочку желудочно-кишечного тракта и действовали как слабительное; что особенно интересно, в ночной горшок они попадали практически в первозданном виде, могли быть отмыты и использованы вновь, и вновь, и вновь. Стоили они недешево, но считались надежным вложением средств. Доктор Патен мог сколько угодно метать громы и молнии, Парламент мог до бесконечности издавать запреты – а для страдающего запором французского буржуа польза вечных пилюль оставалась неоспоримой. Их даже относили к разряду фамильных драгоценностей и передавали из поколения в поколение.)

Стоит заодно отметить, что Парацельс, этот величайший из ранних антигаленистов, свою веру в чудодейственность сурьмы обосновывал на ложной аналогии. «Сурьма очищает золото, освобождая его от примесей; точно таким же образом очищает она и человеческое тело»[68]. Такая же ложная аналогия существует между искусством кузнеца и алхимика, с одной стороны, и искусством врача и диетолога, с другой. В результате имеем мнение, будто ценность продуктов питания тем выше, чем дольше обработка. Так, белый хлеб считался полезнее черного, а суп, в котором мясо и овощи истомились до состояния пюре – полезнее этих же мяса и овощей, просто отваренных до готовности. Бытовала уверенность, что «грубая» пища огрубляет и людей, которые ее употребляют. «Сыр, молоко и овсяные лепешки, – говорит Парацельс, – не годятся для людей утонченных». Ложные аналогии перестали применять к диетологии лишь с открытием витаминов.

Существование проверенных методов лечения «меланхолии» ничуть не противоречило мнению, широко распространенному даже среди врачей, насчет одержимости бесами. Отдельные люди, пишет Бёртон, «потешаются над историями о бесах». Им противостоят «большинство юристов, священников, врачей и философов». Бен Джонсон в комедии «Черт выставлен дураком» живо описывает, в каком хаосе пребывал разум человека семнадцатого столетия, как он разрывался между доверчивостью и скептицизмом, между склонностью полагаться на сверхъестественные силы (особенно в тех аспектах, в которых делать этого никак нельзя) и необоснованной убежденностью в могуществе прикладной науки. Герой комедии, помещик Фицдоттрель, представлен как маг-дилетант, который мечтает о встрече с дьяволом, дабы тот навел его на какой-нибудь тайный клад. Однако к вере в магию и силу Сатаны примешивается не менее стойкая вера в квазирационализм и псевдонаучные методы лживых изобретателей и промоутеров (наши предки называли их прожектёрами). Когда Фицдоттрель объявляет жене, что его прожектёр разработал план, благодаря которому он, Фицдоттрель, получит восемнадцать миллионов фунтов стерлингов и герцогский титул, жена только качает головой и говорит супругу: «Не много ль веры духам лжи даете? За вас мне страшно», на что Фицдоттрель восклицает:

  • Духи? Что за духи?
  • Жена, нет духов, – трезвый есть расчет.
  • Сей мудрый муж, что дьявола отринул,
  • Изобретеньям верен лишь научным!
  • Он выдумал ведь плуг под парусами,
  • Что сорок акров вспашет вмиг! Насос,
  • Что за десяток миль качает воду![69]

Сколь ни смешна фигура Фицдоттреля, он – типичный представитель своей эпохи, интеллектуальная жизнь которой как бы зависла между двух миров. И даже тот факт, что Фицдоттрель берет из обоих самое худшее, вместо того чтобы взять лучшее, тоже, увы, весьма показателен. Ибо для законченного дурака оккультизм и «прожекты» определенно гораздо привлекательнее, чем чистая наука и искренняя вера в Бога.

В бёртоновском трактате, как и в истории луденских монахинь, упомянутые два мира тоже наличествуют – и это нормально. Есть меланхолия, и есть одобренное средство от меланхолии. В то же время хорошо известно, что магия и бесноватость являются симптомами болезни телесной и душевной. И что с того? Ведь «не сыщется в небесах, на земле и в воде пустоты даже в волос шириною, где не было бы бесов. Как летний воздух кишит мухами, так всякий воздух в любое время кишит бесами невидимыми; сие утверждает Парацельс, да еще надобно учитывать, что за каждым бесом стоит хаос, а то и не один». Количество бесов, разумеется, бесконечно; «истинно говорят наши математики, что ежели мог бы камень упасть с небосклона звездного, с восьмой сферы, и пролетал бы за каждый час по сотне миль, то заняло бы его падение 65 лет или более, ибо настолько далека земля от небес, и составляет расстояние, как уверяют некоторые, 170 миллионов 803 мили… так сколько же бесов может обитать на таком пространстве?» В заданных обстоятельствах удивляют не отдельные случаи бесноватости, а совсем другое – как, при такой плотности бесов на кубометр воздуха, некоторые люди умудрялись всю жизнь прожить и счастливо избегнуть бесноватости?

II

Как мы убедились, распространенность гипотезы об одержимости прямо пропорциональна несовершенству учения о человеческой физиологии (мы помним, что люди не ведали о структуре клеток, химии как науки вовсе не существовало, не говоря уже о психологии с ее исследованиями умственной активности на подсознательных уровнях). Некогда повсеместная, ныне вера в одержимость жива только благодаря римско-католической церкви да спиритам. Спириты объясняют феномены, происходящие на сеансах, тем, что некая бессмертная душа, покинув умершее тело, временно вселилась в тело медиума. Что касается католиков, они отрицают возможность одержимости человека чьей-то «бездомной» душой. Случаи ментальных и физических расстройств они сваливают на бесов, а отдельные психофизические симптомы, которые сопровождают некие мистические состояния, приписывают влиянию на человека божественных сил.

Насколько я понимаю, сама теория бесноватости не содержит противоречий. От нее так вот просто не отмахнешься, не скажешь «это пережиток прошлого, остаток древних предрассудков». Нет, теорию бесноватости следует считать рабочей гипотезой, которая, глядишь, и пригодится, когда других объяснений не останется. Современные экзорцисты, кажется, согласны, что в большинстве подозрительных случаев имеет место не одержимость бесами, а истерия, отлично поддающаяся лечению стандартными методами психиатрии. Но встречаются и случаи, когда, по мнению современных экзорцистов, речь не об одной истерии, и излечение наступит только после изгнания бесов.

Феномены автоматического письма и произнесения фраз на языке, неизвестном медиуму, объясняются именно вселением в его тело некоей души, без тела оставшейся (она же – «психический фактор»); действительно, чем еще их объяснить? Любопытного читателя отсылаю к книге «Человеческая личность и ее жизнь после смерти тела» (автор – Фредерик Майерс), а также к более современному труду «Личность человека» (автор – Дж. Т. М. Тайрелл).

Профессор Т. К. Остеррайх в своей книге «Одержимые»[70], щедро сдобренной задокументированными результатами исследований, подчеркивает, что в девятнадцатом веке вера в одержимость бесами была резко отвергнута, зато оформилась и окрепла вера в блуждающие души. После шума, которого наделали сестры Фокс, всякий невротик, прежде списывавший свое недомогание на бесноватость, склонен ставить его в вину блуждающим душам злодеев и злодеек. Технический прогресс, даже прорыв, придал идее одержимости новую форму. Пациенты с психическими расстройствами часто жалуются, что враги сделали их (без их согласия) проводниками разных сообщений. Опасный животный магнетизм, столько лет не дававший покоя бедной миссис Эдди[71], в наше время трансформировался в Зловредную Электронику.

В семнадцатом веке радио не было, а в блуждающие души верили единицы. Бёртон приводит мнение, будто бесы – не более чем души умерших грешников; но приводит с пометкой «полный абсурд». Для Бёртона одержимость была фактом, и вызывали ее исключительно бесы. (Для Майерса, через два с половиной столетия одержимость также была фактом, только вызывали ее уже блуждающие души.)

Существуют ли бесы? И, если да, вселялись ли они в тела сестры Жанны и других урсулинок? Принимая во внимание саму идею одержимости, не нахожу ничего абсурдного в предположении, что духи, как добрые, так и злые, и безразличные к человеку, могут существовать. Ничто не заставит нас поверить, что разум во Вселенной должен непременно иметь тело человека или животного. Располагая доказательствами фактов ясновидения, телепатии и точных прогнозов на будущее (попробуйте-ка отрицать, что они и впрямь – доказательства!), нам только и остается, что допустить: разум, не привязанный ни к пространству, ни ко времени, ни к материи, – есть. А раз так – значит, нет причин отмахиваться и от иных форм разума – либо совершенно бестелесных, либо ассоциирующихся с космической энергией способами, о которых нам пока ничего не известно. (Если уж на то пошло, нам неизвестно даже, каким образом человеческий разум связан с этим высокоорганизованным сгустком космической энергии, который зовется «тело». Что связи имеют место быть – ясно; только вот как энергия трансформируется в мыслительные процессы и как мыслительные процессы влияют на энергию, мы по сей день понятия не имеем[72].)

В христианстве до недавнего времени бесам отводилась крайне важная роль; причем отводилась она с самого зарождения христианской религии. Отец Лефевр отмечает: «В Ветхом Завете дьявол почти не упоминается, ибо масштабы его власти пока не открыты. Зато в Новом Завете он уже – предводитель всех сил Зла»[73]. В современных переводах молитвы «Отче наш» на английский язык содержится просьба об избавлении. Но точно ли «apo tou ponerou» следует воспринимать как средний род, как указание на «зло»? Разве весь текст не говорит прямо, что речь идет не об абстрактном зле, а о зле персонифицированном, которому подходит мужской род? Не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого. То есть от искусителя.

Теоретически между христианством и манихейством нельзя ставить знак равенства. Для христиан зло не является субстанцией, неким реальным и элементарным принципом. Зло – это отсутствие добра, его утрата; это уничижение существ, которые произошли от Бога. Сатана – не то же, что Ариман под новым именем; он – не вечный властелин Тьмы, противостоящей божественному властелину Света. Сатана – просто самый внушительный среди бесчисленных ангелов, которые в определенный момент времени решили отделиться от Бога. По-английски он зовется «the Evil One» (буквально – Вершащий зло, в единственном числе) исключительно из пиетета. Вершащих зло – мириады, а Сатана – просто их начальник. Бесы – как люди, каждый со своим характером, со своим темпераментом, нравом, со своими особенностями и предпочтениями. Есть бесы, обожающие власть, есть похотливые, есть скупцы, гордецы и себялюбцы. Мало того: не все бесы равны между собой. Даже в аду сохраняется иерархия, соответствующая той, что была в раю, пока просто ангелы не стали ангелами падшими. Ангелы и архангелы преобразились в бесов низшей категории. Господства, престолы и начала составляют высшее общество преисподней. Херувимы с серафимами – аристократия; их сила очень велика, а физическое присутствие (если верить информации, записанной за Асмодеем отцом Сюреном) ощутимо в радиусе пятнадцати лиг от бесноватого. Как минимум один теолог семнадцатого века, отец Лудовико Синистрари, определил, что в человека могут вселяться не только бесы; гораздо чаще бесов плоть или разум оккупируют сущности бесплотные, но безвредные – фавны, нимфы и сатиры античности, эльфы и феи, в которых верили крестьяне Западной Европы, а также шумные домашние духи[74] (сейчас их называют полтергейстом). По Синистрари, большинство инкубов и суккубов – феномены чисто природные, вреда от них не больше, чем от лютиков или, скажем, кузнечиков. К сожалению, в Лудене эту теорию во внимание не приняли. Фантазии монахинь, вызванные неудовлетворенным либидо, приписали Сатане и его присным.

Повторю: теологи очень четко отграничивают христианство от манихейства. Но во все времена слишком многие христиане действовали так, словно дьявол – Первый властелин, наравне с Богом. Эти люди зацикливались на зле и проблеме его уничтожения, вместо того чтобы подумать о добре и методах его укоренения в душах – иными словами, о приращении добра. Последствия подобных перегибов поистине катастрофичны. Всякий, кто не пытается найти Бога в себе, а норовит обнаружить дьявола в ближнем своем, никогда не усовершенствует мир даже на йоту. В лучшем случае в мире все останется по-прежнему; но, как правило, подобные поиски только портят ситуацию. Направляя мысль на зло, мы сами даем злу шанс лишний раз проявиться. При этом наши намерения могут быть самыми благими.

Манихействуя на практике, в догмах христианство к манихейству никогда не приближалось. В этом отношении оно отличается от идолопоклонства, свойственного национализму и коммунизму, которые являются манихейством не только по сути, но и в теории. Сегодня очевидно, что наши – всегда на стороне Света, а чужие – на стороне Тьмы. А раз они на стороне Тьмы, значит, заслуживают наказания вплоть до уничтожения (ибо наша святость оправдывает абсолютно любые действия), причем самыми жестокими способами, которые только имеются у нас под рукой. Воображая себя Ахурамаздой, поклоняясь в себе этому зороастрийскому идолу, а ближнего считая Ариманом (Владыкой Зла), люди двадцатого века изо всех сил стараются гарантировать победу дьявольщине, в чем и преуспевают. Если спроецировать эту схему на луденский процесс, получим то же самое: отцы-экзорцисты идентифицировали Бога с политическими интересами своей секты, все свои усилия и мысли концентрировали на зле, и в итоге (к счастью, лишь в одном отдельно взятом городе и на короткое время) гарантировали триумф Сатане, против которого им следовало бороться.

В настоящей книге не стоит задача подтверждать или отрицать наличие сущностей, способных оккупировать человеческие тела. Единственный вопрос, которым задается автор: если такие сущности все-таки есть в природе, можно ли списать на них происходившее с луденскими урсулинками? Современные историки католицизма молча соглашаются, что Урбен Грандье в преступлениях, вменявшихся ему, повинен не был; что его напрасно судили и напрасно сожгли. Но отдельные святые отцы (их имена перечислены в «Истории французской сентиментальной религиозной литературы» А. Бремона) до сих пор уверены, что монахини были жертвами бесов. Как человек, знакомый с соответствующими документами и имеющий хотя бы минимум представлений о психопатологиях, может придерживаться подобного мнения – лично я понимать отказываюсь. В поведении монахинь не было ничего отличного от описаний течения истерии, которую современные психиатры успешно излечивают. Притом ни одна из «бесноватых» урсулинок никак не проявила свои сверхъестественные способности (в глазах католической церкви – неоспоримое доказательство одержимости).

Как вообще различать истинную одержимость, мошенничество и психическое расстройство? Церковь предписывает четыре теста – лингвистический, затем – на неестественную физическую силу, далее – на способность к левитации и на умение предвидеть будущее. Если персона, предположительно одержимая бесами, в определенном состоянии понимает язык (а тем более – говорит на нем), который в обычном состоянии этой персоне совершенно незнаком – значит, налицо бесноватость. Если персона способна явить чудо левитации или показать огромную и нехарактерную для оной персоны физическую силу – опять же, мы имеем дело с бесами. Если, наконец, персона провидит будущее (причем провидит его правильно) или повествует о событиях, происходящих на большом расстоянии – увы, в оной персоне обретаются бесы. (Кстати, могут и божественные силы обретаться – таковая персона может быть отмечена божией благодатью, ибо слишком часто чудеса божественные и чудеса бесовские, к несчастью, проявляются одинаково. Возьмем ту же левитацию: вызванную священным экстазом от вызванной бесовскими кознями можно отличить, только если знать о моральных качествах человека, отрывающегося от земли, они же, моральные качества – вопрос спорный. Вот почему даже праведников, случалось, подозревали в бесноватости из-за их дара предвидения или прочих экстрасенсорных способностей.)

Итак, мы привели четыре официальных критерия одержимости бесами. С нашей точки зрения, экстрасенсорные способности доказывают лишь одно: что старое, не допускающее других толкований понятие о душе никуда не годится. Выше и ниже сознательного «я» расположена обширная сфера подсознательного – порой оно хуже, чем эго, порой лучше, порой глупее, порой умнее. На границах подсознания происходит процесс слияния «я» с «не-я», с прочими бесчисленными «я»; начинается коммуникация между ними и космическим Разумом. И там же, на подсознательных уровнях, индивидуальный разум контактирует с энергией, причем не только телесно, но также (если верить соответствующей статистике и «рассказам очевидцев») и за пределами собственного тела. Догматичная психологическая наука прежних времен, как мы уже видели, игнорировала подсознательную умственную активность, но не могла игнорировать факты ее проявления; поэтому пришлось ей задействовать дьявола.

Давайте на миг представим себя экзорцистами или современниками экзорцистов – то есть отрешимся от науки XX века, примем как данность религиозные критерии бесноватости и займемся проверкой доказательств одержимости святых сестер и колдовских способностей Урбена Грандье. Для начала проведем лингвистический тест – это легче всего.

Все христиане прежних времен считали «говорение на языках» особой Господней милостью, удивительной благодатью, результатом крещения Святым Духом. В то же время (сколь странна дуалистичность Вселенной!) «говорение на языках» было неоспоримым признаком бесноватости. В подавляющем большинстве случаев под этим действом подразумевается вовсе не связная речь на одном из существующих, но неизвестных одержимому языков. Нет, это более или менее артикулированная, более или менее систематизированная тарабарщина, имеющая некоторое сходство с некоторой формой родного языка. Слушатели, буде на то их желание, могут счесть тарабарщину вариантом некоего другого языка, известного им. Добавим: почти во всех случаях, когда введенные в транс испытуемые говорят на незнакомом языке, выясняется, что язык им все-таки знаком (например, они говорили на нем в детстве, а потом, из-за отсутствия практики, позабыли его; или они слышали речи на этом языке, и речи отложились в тайниках разума, даром что испытуемый их не понял). Для оставшихся случаев имеем пассаж Ф. Майерса: «практически нет данных, подтверждающих, что человек способен получать некую информацию, будь то иностранные языки или математика, иначе как если он специально занимается этими науками (телепатия – не в счет)». В свете современных познаний в психологии, в том числе в свете изучения таких феноменов, как медиумизм и автоматическое письмо, сомнительным представляется, чтобы хоть кто-то из подозреваемых в бесноватости мог пройти лингвистический тест. Зато имеются задокументированные случаи (весьма многочисленные) о полных провалах тестируемых. Случаев успешного прохождения – раз-два и обчелся, притом их протоколы выглядят неубедительно. Отдельные экзорцисты, правда, проявляли при лингвистическом тестировании похвальную изобретательность. Так, в 1598 году некая Марта Броссье наделала шуму, начав демонстрировать симптомы одержимости бесами. Один из таковых (традиционный и проверенный) – состоит в том, чтобы биться в конвульсиях всякий раз, когда над тобой читают молитву. (Оно и понятно: бесы ненавидят Господа Бога и Церковь, впадают в раж, едва заслышав звучную латынь, которой писаны Библия и молитвенники.) С целью узнать, действительно ли Марта Броссье столь сильна в латыни, епископ Орлеанский раскрыл томик Петрония и замогильным голосом стал читать нечто скабрезное, вроде истории об эфесской матроне[75]. Эффект был поистине чудесный. Прежде чем экзорцист завершил первую гулкую латинскую фразу, Марта уже каталась по полу, кляня епископа за то, что пытает ее Словом Божиим. Стоит добавить, что, не давши Марте прославиться как одержимой бесами, данный инцидент привел ее к новым неожиданным триумфам. Марта сбежала от епископа и попросила убежища у капуцинов, кои провозгласили ее подвергшейся неправедным гонениям и не без выгоды использовали для собственных (весьма популярных и многолюдных) сеансов экзорцизма.

Насколько мне известно, луденских урсулинок Петронием не тестировали. Некоторое сходство с этим тестом имеет визит дворянина, который вручил экзорцисту ларец и шепнул, что в нем находятся священные реликвии. Ларец приложили к голове одержимой. Она немедленно явила все признаки сильной боли и впала в неистовство. Весьма довольный экзорцист вернул ларец владельцу, а тот поднял крышку и продемонстрировал содержимое ларца. Внутри оказалась горстка золы, и ничего более. «Боже Всемогущий, что за шутку вы с нами сыграли, сын мой!» – вскричал экзорцист. «Отче, что за шутки играете с нами вы, притом уже который день!» – отвечал дворянин.

В Лудене время от времени пытались проводить самые простые лингвистические тесты. Вот отчет об инциденте, который де Нион, свято веривший в бесноватость урсулинок, считает неоспоримым чудом. Итак: на греческом языке епископ Нимский велел сестре Кларе подать ему четки и прочесть «Ave, Maria». Сестра Клара принесла булавку, затем – анисовое семя. Когда ей было сказано повиноваться, она произнесла: «Похоже, вы ждете чего-то другого». В конце концов она принесла четки и согласилась прочесть требуемую молитву.

В большинстве случаев чудеса производили еще меньше впечатления. Все урсулинки, не знавшие латыни, были одержимы бесами, которые также латынью не владели. Чтобы объяснить сей странный факт, один из экзорцистов-францисканцев на мессе выдал: попадаются, дескать, бесы образованные, а попадаются и необразованные. Дальше – больше. Из бесов, наличествовавших в Лудене, все образованные вселились почему-то в сестру Жанну. Впрочем, даже и они, судя по всему, учились в свое время кое-как. Приведем выдержку из протокола сеанса, который над сестрой Жанной свершали в присутствии де Серизе в ноябре 1632 года, 24-го числа. «Отец Барре поднимает облатку и вопрошает дьявола: „Quem adoras?” Ответ: „Jesus Christus”. Тогда господин Даниэль Дрюэн, судебный заседатель, весьма громко заметил: „Этот бес не тверд в грамматике”. Экзорцист изменил форму вопроса: „Quis est iste quem adoras?” „Jesu Christe”, – произнесли уста монахини. Тут сразу несколько свидетелей фыркнули: „Какая скверная латынь!” Однако экзорцист заявил, что монахиня сказала на самом деле: „Adoro te, Jesu Christe”[76]. И тотчас же вошла низкорослая монахиня, хохоча и повторяя „Грандье, Грандье”, а вслед за ней с лошадиным ржанием вбежала послушница, сестра Клара».

Бедняжка Жанна! Латинской грамматики она так и не осилила, заплутала в дебрях падежных окончаний. Выдала все, что помнила – именительный падеж, винительный, звательный. А эти говорят: латынь, мол, у нее плохая!

Де Серизе тем временем объявил, что поверит в одержимость, если «сказанная мать-настоятельница ответит на два-три его вопроса». Она не ответила – рухнула на пол, повторила проверенный трюк с конвульсиями и завываниями.

Назавтра после этого неубедительного шоу отец Барре явился к де Серизе и сказал, что намерения его чисты, он беспристрастен и злого умысла он не имеет. «Приложив к темени дароносицу, он стал призывать на себя проклятия, если только и впрямь поступал не по совести, если принуждал урсулинок к обману. Когда он выдохся, дароносицу взял приор кармелитов, выступил вперед и так же, с дароносицей на голове, принялся клясться, поминать Дафана и Авирона – мол, пусть он будет проклят, как они, если только погрешил в случае с урсулинками». Барре и приор, возможно, верили столь истово, что оказались слепы к истинной природе своих действий; их неподдельный фанатизм подтверждается и страшными клятвами. Зато каноник Миньон благоразумно никаких дароносиц к темени не прикладывал и громов с молниями на себя не накликивал.

Среди знатных британских путешественников, посетивших Луден за годы процесса над урсулинками, был юный Джон Мейтленд, будущий герцог Лодердейл. Отец Мейтленда рассказывал сыну об одной крестьянке из Шотландии, устами которой бес поправлял на проповедях пресвитерианского священника, нетвердого в латыни. Неудивительно, что мальчик свято уверовал в бесноватость. Надеясь воочию увидеть проявления оной, Джон Мейтленд предпринял два путешествия на континент – одно в Антверпен, другое в Луден. В обоих городах его ждало разочарование. В Антверпене он увидел «лишь несколько толстомясых голландских девок, кои терпеливо внимали экзорцистам, а затем блевали самым омерзительным образом». В Лудене было чуть занимательнее – но, увы, едва ли убедительнее. «Поприсутствовав на трех или четырех сеансах в церкви и услыхав только, как распутные девки распевают по-французски непристойные куплеты, я заподозрил fourbe»[77]. Мейтленд высказал свои подозрения иезуиту, а тот, одобрительно отозвавшись о «благой любознательности», приведшей юношу в Луден, посоветовал тем же вечером посетить приходскую церковь, где чужестранец найдет искомое. «В сказанной церкви я увидал много людей, кои глядели на девицу, недурно умевшую исполнять разные трюки; впрочем, акробаты и канатные плясуны, по-моему, справляются куда ловчее. Затем я отправился в часовню урсулинок, где возле алтарей трудились иезуиты, один же капуцин вызвал во мне искреннее сострадание. Бедняга был в припадке меланхолии, и ему мнилось, будто на голове его идет бесовская возня, поэтому он беспрестанно прикладывал к темени Святые Дары. Я видел, как изгоняли бесов из матери-настоятельницы; мне показали ее руку, на коей чудесным образом (я-то смекнул, что там не обошлось без фосфора) были начертаны имена Иисуса, Марии и Иосифа; тут мое терпение лопнуло, я приблизился к иезуиту и прямо ему все высказал. Он и глазом не моргнул – продолжал изображать бесноватого. Тогда я предложил другое испытание – поговорить с ним на чужом языке. Он спросил: „На каком именно?” Я ответил: „Не скажу, да только ни ты, ни бесы твои меня не поймут”. [Предположительно, Джон Мейтленд имел в виду гэльский язык своей родной Шотландии.] Иезуит спросил, приму ли я католичество, если поверю в одержимость (он успел пронюхать, что я не папист). Я сказал: „Вопрос не в этом, да и все бесы преисподней не совратят меня с истинного пути; я лишь хочу знать, настоящая ли это бесноватость. Если хоть кто-то поймет меня, я признаю ее”. Вот что ответил иезуит: „Эти бесы за морями не бывали”. Я расхохотался ему в лицо».

Итак, францисканец утверждал, что бесы необразованные; иезуит – что они не бывали за морями. Как ни крути, а подобные объяснения бесовской неспособности понимать иностранные языки – хромают. Специально для неверующих урсулинки вместе с отцами-экзорцистами измыслили парочку дополнительных (по их разумению, более убедительных) версий. Если, к примеру, бесы не владеют греческим или древнееврейским, так это потому, что они заключили договор с Грандье, а в договоре был особый пункт: ни при каких обстоятельствах бесам не дозволялось выдавать свое знание греческого и древнееврейского. Ну а кому и эта версия кажется сомнительной, так вот же версия финальная, и попробуйте-ка, прицепитесь к ней: Господу Богу неугодно, чтобы эти конкретные бесы владели иностранными языками. Deus non vult – или, как выражалась на своей ломаной латыни сестра Жанна – Deus non volo. Если иметь в виду сознание – грамматическая ошибка в лице глагола объясняется тем, что сестра Жанна была недоучкой. Однако странным образом речевые ошибки зачастую исполнены особого смысла. На подсознательном уровне эта фраза – «Я, Господь, не хочу» – вполне могла объясняться раздутым эго сестры Жанны.

Тесты на ясновидение монахини сдавали столь же неудачно, сколь и тесты лингвистические. Например, де Серизе устроил так, чтобы Грандье на день отправился к одному из его, Серизе, коллег. Затем де Серизе возвратился в урсулинскую обитель и в процессе экзорцизма спросил настоятельницу, где сейчас находится Грандье. Без колебаний сестра Жанна ответила: «В главной зале замка д’Арманьяка».

В другой раз один из Жанниных бесов заявил, будто должен ненадолго отлучиться в Париж, где преставился прокурор Парламента некто месье Пруст; его душу надо якобы препроводить в преисподнюю. Запрос в Париж выявил, что господин по фамилии Пруст не служил в тамошнем Парламенте, и вообще, в названный день у них прокуроры не умирали.

Во время процесса над Грандье другой Жаннин бес поклялся на Святых Дарах, будто колдовские книги Грандье хранятся в доме Мадлен де Брю. Был проведен обыск. Колдовских книг не нашли – но хоть Мадлен перепугали, унизили и вообще вывели из равновесия – как и хотелось матери-настоятельнице.

Жан-Жозеф Сюрен признается, что монахиням случалось опростоволоситься на испытаниях, которые устраивали им чиновники, а также во время шоу для приезжей любопытствующей знати. Провалы были столь часты, что очень многие из братьев-иезуитов отказывались объяснять луденские события вмешательством сверхъестественных сил; по их мнению, урсулинки просто страдали от меланхолии и бешенства матки. Сюрен подчеркивает, что эти скептики никогда не задерживались в Лудене долее чем на несколько дней. Однако, подобно божественным бесплотным сущностям, сущности адские проявляют себя, если следить за ними неустанно и неотрывно. День и ночь, не сходя с места, месяцами нужно нести караул – тогда и увидишь либо услышишь бесов. Рассказывая об одном экзорцисте, который именно так и поступал, Сюрен утверждает, будто сестра Жанна регулярно читала мысли сего терпеливого монаха. Действительно, странно было бы, если бы женщина столь восприимчивая и столь истеричная, проведя чуть ли не три года бок о бок с таким же восприимчивым духовным наставником, не сумела выстроить с ним элементарной телепатической связи. Доктор Эренвальд[78] и другие ученые уверены: подобная связь порой возникает на сеансах психотерапии. А ведь отношения между бесноватым и бесогоном, пожалуй, куда интимнее, нежели между психиатром и невротиком. Мы же помним: в данном конкретном случае бесогона одолевали те же бесы, что и его пациентку.

Сюрен, таким образом, был совершенно уверен, что мать-настоятельница время от времени весьма успешно читала мысли окружающих. Однако христианская догма считает такое умение верным признаком бесноватости; ну или, как вариант, допускает, что человек наделен высшей божественной благодатью. Соображение насчет естественного умения, которое в латентном состоянии присутствует буквально у всех людей, вот только проявляется у немногих, кажется, не посещало Сюрена – впрочем, как и его современников, да и предшественников тоже. Либо телепатия и ясновидение не существуют как феномены – либо существуют, но являются «работой» бесплотных духов, которые, конечно, суть бесы (если только ясновидец-телепат не признан святым). Сюрен лишь в одном пункте отклонился от ортодоксальной догмы: он верил, что бесы читают мысли напрямую, в то время как большинство авторитетных теологов придерживались мнения, будто бесы угадывают мысли по телодвижениям, мимике и т. п.

В «Молоте ведьм» сказано (и подкреплено самыми что ни на есть авторитетными заверениями), что бесы не способны поселиться в человеческих воле и разуме – им в удел может достаться только тело, да еще те области мозга, которые прямо связаны с телесными функциями. Как правило, бесы даже не оккупируют тело целиком, но поселяются в отдельных органах, а то и в группе мышц или в кости. Пилле де ла Меснардье, один из кардинальских личных врачей, оставил нам список, где указаны все места, занятые луденскими бесами в телах урсулинок. Левиафан, утверждает де ла Меснардье, поселился прямо посередке лба матери-настоятельницы. Бехерит – в животе, Балаам – под вторым правым ребром, Изакарон – под нижним левым ребром. С сестрой Луизой от Иисуса дела обстояли так: Еазаз и Карон поселились под сердцем и в середине лба соответственно. Сестра Агнеса де ла Мотт-Барасе имела Асмодея под сердцем и Бехерита возле диафрагмы. В теле сестры Клары де Сазилье уместились сразу семеро – Забулон во лбу, Нефтали в правой руке, Сан Фен, порой называвший себя Грандье, – под вторым ребром справа, Элими с одной стороны живота, Враг девственниц – в шее, Веррин в левом виске и Конкуписенс из херувимского чина – в левом ребре. Сестра Серафика была заколдована через живот посредством капли воды, в которую вселился Барух; правда, иногда он давал порулить другому бесу, Карро. Сестра Анна д’Эскубло имела, опять же, в животе, листочек барбариса, которым заведовал Элими, заодно уж и наблюдая за черносливом в животе ее сестры. Среди послушниц выделялась Элизабет Бланшар – у нее по бесу жило в каждой подмышке, да еще Уголь Разврата – в левой ягодице. Прочие носили бесов кто в пупке, кто под сердцем, кто под левым соском. Четверо бесов заняли тело сестры Франсуазы Филатро – Гинниллион жил во лбу, Жабель рыскал по всему организму, Буффетизон выбрал себе пупок, а Собачий Хвост из архангельского чина оккупировал утробу.

Из своих обиталищ бесы по очереди выбирались и воздействовали на телесные гуморы, на настроение, чувства и воображение. Так они и влияли на разум, даром что не могли занять его. Воля – свободна, пониманием заведует один Господь Бог. Отсюда вывод: бесноватым не дано читать мысли. Если время от времени бесы и угадывают что-нибудь, то лишь из-за своей беспримерной ушлости, из-за умения по поведению человека понять, чем занят его разум.

Возможно, у луденских урсулинок и впрямь проявлялись некие экстрасенсорные способности (по крайней мере, Жан-Жозеф Сюрен в этом не сомневался). Однако, если такие проявления и были – они были случайны и нерегулярны, и никогда не происходили при представителях закона или при врачах. Согласно церковной доктрине, экзорцист способен подчинить себе любого беса. Если же бесноватая особа после соответствующих манипуляций не может показать ничего экстрасенсорного, значит, по правилам теологической и юридической игры, особа сия не является бесноватой. К несчастью для Грандье, да и для всех вовлеченных в процесс, луденская игра велась не по правилам.

Перейдем теперь от ментальных критериев одержимости к критериям физическим. Что касается левитации, сестра Жанна подстраховалась еще в самом начале процесса: мол, ее бесы заключили с Грандье договор, особая статья коего запрещает им перемещения Жанниного тела по воздуху. Всякий же, кому охота поглядеть на подобные чудеса, есть обуян чрезмерным любопытством, отнюдь не угодным Господу Богу (вспомним хромую латынь сестры Жанны: «Я, Господь, не хочу»). Впрочем, среди урсулинок нашлись такие, что заверили де Ниона: дескать, «настоятельница поднималась над полом и зависала в воздухе на высоте в двадцать четыре дюйма». Де Нион был человек честный, уж конечно, верил в то, что говорил – вот и лишний пример, указывающий, сколь осторожно следует относиться к заявлениям истово верующих.

Прочие сестры не страдали излишней стыдливостью, подобно своей настоятельнице. Так, в начале мая 1634 года бес Еазаз посулил, что его усилиями сестра Луиза от Иисуса зависнет в трех футах над полом. Не желая уступать ему, другой бес, Цербер, обещал сделать то же самое с сестрой Катериной от Успения. Увы, ни одной из девиц не удалось оторваться от пола даже на дюйм. Чуть позднее Бехерит, обитавший внизу живота сестры Агнесы де ла Мотт-Барасе, поклялся сорвать с Лобардемона головной убор и забросить на крышу церкви. Собралась целая толпа – но чуда не произошло. В дальнейшем все бесовские обещания касательно левитации встречались экзорцистами вежливым отказом.

На предмет нечеловеческой силы урсулинок проверял шотландец, доктор Марк Дункан, глава протестантского коллежа в Сомюре. Схвативши одну из бесноватых за запястья, доктор Дункан легко предотвратил серию оплеух, которыми урсулинка хотела его наградить. После столь унизительной демонстрации бесовской слабости отцы-экзорцисты ограничили допуск недоверчивых к экспериментам. Отныне им, недоверчивым, дозволялось только совать пальцы сестрам в рот и ждать: укусит бес или не укусит? Когда доктор Дункан и еще несколько человек отказались от этого предложения, истинно верующие решили: отказ – знак согласия с истинностью одержимости святых сестер.

Из вышесказанного должно быть очевидно, что если, как учит римско-католическая церковь, экстрасенсорные способности являются признаком бесноватости (или – помним об этом – свидетельством особой благодати), то луденские урсулинки были просто истеричками, угодившими в руки не врага и не Господа Бога – но шайки бесогонов, кои все до одного были суеверны и жаждали славы, да еще, выборочно, отличались нечистоплотностью и садистскими наклонностями.

Итак, никаких экстрасенсорных способностей – ни левитации, ни телепатии, ни ясновидения; и что прикажете делать отцам-экзорцистам, чем крыть? Пришлось им выдвинуть аргументы менее убедительные. Урсулинки, заявили святые отцы, одержимы, ибо чем еще, как не одержимостью, объясняются их срамные телодвижения и богохульные речи? «В какой школе проституток и безбожниц, – вопрошает отец Транквиль, – понабрались они этого, кто учил их выплевывать непристойности и кощунственные мерзости?» Де Нион, чуть ли не хвастаясь, заверяет, будто сестры «использовали выражения столь непотребные, что и самый распутный мужчина устыдился бы их слушать, и столь бесстыдно заголялись, предлагая свои тела всем присутствующим, и принимали позы, о которых наверняка не ведали даже обитательницы грязнейшего из борделей»[79]. Что касается выкриков – они были «непотребны до крайней степени; нормальный человек такого и нарочно не придумает».

Какое трогательное простодушие! Увы, человек способен придумать все, что угодно. «Мы знаем, кто мы такие, но не знаем, чем можем стать», как говорила Офелия. Практически каждый из нас способен практически на все. Это относится и к особам, воспитанным в самой строгой морали. Действие так называемой индукции распространяется не только на низшие уровни мозга и нервной системы. Нет, оно сказывается также на коре головного мозга и является физической основой амбивалентности любого чувства, каковая амбивалентность – поистине феномен человеческой психологии[80]. Всякий позитив имеет свой негатив. Когда мы смотрим на красное пятно, нам видится зеленая кромка этого пятна. Группы мышц противоположного назначения «запускают» друг друга. На более высоком уровне ненависть соседствует с любовью, уважение и трепет порождают насмешку. Словом, индуктивный процесс – вездесущ. В Жанну и других урсулинок с детства вколачивали религию и нормы морали, сводившиеся к целомудрию. Благодаря индукции эти уроки пробудили в мозге некий психофизический центр, откуда стали поступать наставления совсем иные, прямо противоположные – насчет безбожия и бесстыдства. (Кстати, любое собрание духовных писем пестрит упоминаниями кошмарных искушений веры и целомудрия, каковым искушениям особенно подвержены лица, алкающие божественного совершенства. Добрые наставники подчеркивают, что искушения – дело обычное и даже неизбежное для избравших духовный путь; бояться их не надо[81].) В обычное время урсулинки подавляли свои негативные мысли и чувства уже на подсознательном уровне; или если они таки вырывались в сферу сознания, то женщины, по крайней мере, не давали им вылиться в слова или действия. Изможденная психосоматическим расстройством, зарвавшаяся от возможности предаваться запретным и нереализуемым фантазиям, мать-настоятельница утратила контроль над нежелательными результатами индуктивного процесса. Истеричность заразна, вот примеру Жанны и последовали ее подчиненные. Скоро вся обитель выкидывала фортели, изрыгала богохульства и непристойности. Экзорцисты, руководствуясь то ли соображением, что публичность пойдет на пользу их почтенным орденам и всей Церкви в целом, то ли намеренно сделав урсулинок инструментами для уничтожения Грандье, изо всех сил раздували скандал. Монахинь вынуждали «работать на публику», богохульствовать для знатных посетителей и потешать посетителей менее знатных проявлениями редкого бесстыдства. Мы помним, что в начале мать-настоятельница не считала себя одержимой. Лишь когда ее исповедник и остальные экзорцисты неоднократно сообщили ей, что ее тело суть обиталище бесов, Жанна поверила в свою бесноватость, а главное, уяснила себе свою задачу – действовать как бесноватая. То же относится к прочим урсулинкам. Из памфлета, опубликованного в 1634 году, узнаём: сестра Агнеса во время сеансов не раз говорила, что вовсе не одержима, что ее в этом убеждают монахи, дабы подвергать всяким экзорцистским процедурам. Далее читаем: «Когда, 26 июня, экзорцист случайно капнул ей на губу горящей серой, сестра Клара, бедняжка, разрыдалась и посетовала: ей, мол, внушили, что она одержима, и она почти поверила – так зачем же с ней столь жестоко обращаться?» Работа, начатая простой истерией, была довершена предположениями Миньона, Барре, Транквиля и остальных. Что интересно – современники всё отлично понимали. Анонимный автор выше процитированного памфлета пишет: «Допустим, никто не мошенничает, но значит ли это, что монахини и впрямь одержимы бесами? Разве невозможно было им, в помрачении разума, поддаться игре воображения и поверить, что в них обитают бесы?» Подобное, рассуждает автор далее, могло случиться с урсулинками по одной из трех причин. Во-первых, вследствие продолжительного поста и мыслей об аде и Сатане. Во-вторых, вследствие определенных замечаний исповедника – эти замечания могли заронить в сестер мысль об одержимости. «В-третьих, исповедник, увидав, что сестры ведут себя странно, сам в своем невежестве вообразил их одержимыми либо заколдованными, а потом, имея влияние на их разум, и внушил сие убеждение своим духовным дочерям». В нашем случае верно третье предположение. Подобно отравлениям ртутью и сурьмой в старые времена, подобно отравлениям сульфаниламидными препаратами в наше время, а также летальным исходам при неграмотном применении сыворотки, луденские события были ятрогенным заболеванием – то есть таким, которое вызывает либо усугубляет сам врач. Вина экзорцистов представляется чудовищной, если вспомнить, что они своими действиями грубо нарушали церковные правила. Согласно этим правилам, сеансы должны проводиться без свидетелей, бесам нельзя давать слово и ни в коем случае нельзя верить, но, напротив, следует выказывать им всяческое презрение. В Лудене урсулинок выставляли перед толпами народа; бесов не только выслушивали, но и интересовались их соображениями по всем вопросам, от секса до пресуществления; бесовские речи считали истиной, а самих бесов привечали как важных гостей из другого мира – гостей, чье мнение авторитетно почти как сама Библия. Если бесы богохульствовали или сквернословили – что ж, таков их стиль, на то они и исчадия ада. Вдобавок богохульства и ругательства привлекают публику. Она буквально упивалась – и возвращалась назавтра. Количество зрителей давно уже исчисляли тысячами.

Сверхъестественно богомерзкие речи и более приземленная брань… Если сомневающимся этого мало, так в арсенале монахинь имеются акробатические трюки. Неужто и они – не доказательство бесноватости? Левитация, правда, не удается; но святые сестры, не умея воспарить над полом, могут зато вытворять всякие штуки НА полу. Порой, свидетельствует де Нион, «одержимая закидывала левую ногу за плечо и касалась щеки. Также сестры умели изогнуться, чтобы нога прошла над головой и большой палец ноги дотронулся до носа. А иные раскидывали ноги в стороны сидя, так что между телом и полом не видать было щели. Мать-настоятельница, например, растягивалась весьма сильно – расстояние между пальцами правой и пальцами левой ноги достигало семи футов. В самой же настоятельнице было всего четыре фута росту». Читая об этом, поневоле приходишь к выводу, что женская душа, будучи по природе своей христианкой, является заодно и мажореткой. Вечная Женственность тяготеет к акробатике и эксгибиционизму – эта тяга в ней глубоко запрятана, однако только и ждет случая, чтобы проявиться каким-нибудь сальто или кувырком назад. В монастыре, понятно, такие случаи выпадают нечасто. Понадобилась семерка бесов и каноник Миньон, чтобы создать ситуацию, в которой сестре Жанне наконец-то удалось сесть на шпагат.

Тот факт, что монахини находили глубокое удовлетворение в гимнастических упражнениях, подтверждает и де Нион. По его свидетельству, хотя в течение нескольких месяцев сряду монахини «дважды в день подвергались бесовским пыткам», их здоровье ничуть не страдало. Напротив: «даже самые болезненные весьма окрепли с тех пор, как сделались одержимы». Да и стоит ли удивляться? На волю вырвались латентные мажоретки заодно с латентными танцовщицами кабаре; похоже, впервые в жизни бедные девушки, насильно спроваженные в монастырь, были по-настоящему счастливы.

Увы, счастье время от времени омрачалось – и чем же? Периодами просветления! Урсулинки вдруг спохватывались и начинали отдавать себе отчет в том, что с ними делают и что они сами делают с несчастным, который стал героем их любовных фантазий. Мы уже видели, как сестра Клара 26 июня жаловалась на жестокое обращение с нею экзорцистов. Чуть позднее, 3 июля, в часовне, она разрыдалась и, всхлипывая, объявила все ранее сказанное ею о Грандье ложью и клеветой, к коей ее принудили отец Лактанс, каноник Миньон и кармелиты. Через четыре дня, когда муки совести стали несносны, сестра Клара предприняла попытку побега, но была почти сразу же поймана и водворена на место добрыми отцами-экзорцистами, не обращавшими внимания на сопротивление и слезы несчастной девушки. Зато сестра Агнеса (та самая «прелестная дьяволица», которую Киллигрю год спустя видел попираемой отцом-капуцином) осмелела. Публика собралась и с нетерпением ждала, когда же Агнеса вновь оголит свои аппетитные ножки – а она, заливаясь слезами, взмолилась: спасите, мол, люди добрые, меня из экзорцистского плена. Напрасно: последнее слово всегда оставалось за экзорцистами. Мольбы сестры Агнесы, неудачное бегство сестры Клары, ее же отступничество и атаки тревоги – что это, как не дело рук повелителя и защитника Грандье – самого дьявола? Если урсулинка отрекается от своих обвинений в адрес кюре, значит, устами ее вещает Сатана, и, соответственно, все сказанное ею ранее – чистая правда.

Лучше всего этот номер удался с матерью-настоятельницей. Один из судей оставил краткий список обвинений, вменявшихся Грандье. В шестом параграфе сего документа читаем: «Из всех страданий, что выпали на долю святых сестер, самым ужасным представляется пытка матери-настоятельницы. Назавтра после того, как она дала показания, господин де Лобардемон допрашивал другую монахиню. Так вот мать-настоятельница появилась в саду обители, одетая в одну лишь сорочку, и простояла там два часа под проливным дождем, с непокрытой головой, с веревкою на шее и свечою в руке. Едва отворилась дверь залы, как мать-настоятельница ринулась туда, упала на колени перед господином де Лобардемоном и объявила, что пришла сознаться в клевете на невиновного Грандье. После чего она выбежала вон, привязала веревку к древесному суку и удавилась бы, если б не подоспели другие сестры».

Тут бы всякий сообразил, что мать-настоятельница наврала с три короба и теперь мучается угрызениями совести. Всякий – но только не Лобардемон. Ему-то было яснее ясного: спектакль с раскаянием устроил либо Балаам, либо Левиафан, а принудил его колдун Грандье. Таким образом, вместо того чтобы оправдать Грандье, сестра Жанна своим признанием и попыткой самоубийства только сделала его вину еще более очевидной.

Оправдать Грандье, оправдаться самим – не получилось. Монахиням не было спасения из тюрьмы, которую они сами для себя выстроили из безумных фантазий, теперь признанных фактами, из заведомой лжи, теперь принимаемой за святую правду. Кардинал зашел слишком далеко и не мог допустить, чтобы монахини раскаялись. А могли ли сами монахини позволить себе эту роскошь – раскаяние? Взяв свои слова обратно, они приговорили бы себя к мукам не только в земном, но и в загробном мире. Хорошенько поразмыслив, святые сестры решили довериться экзорцистам. Добрые отцы сумели им доказать: то, что представляется угрызениями совести, на самом деле – бесовский морок; то, что когда-нибудь потом сделается чудовищной ложью, сейчас – правда, причем такая истинная, такая сугубо католическая, что Церковь с готовностью гарантирует ее полное соответствие фактам. Урсулинки слушали; урсулинки давали себя убедить. Когда же стало невозможно и дальше прикидываться, будто веришь в этот бред – они нашли спасение… в бреде. Горизонтально, на уровне ежедневной рутины, выхода из тюрьмы для урсулинок не было. Заказан был и путь вверх, который зовется самотрансценденцией. Еще бы – после всей этой бесовщины куда уж помышлять о единении с Господом. Зато дорога вниз лежала перед урсулинками, лишенная малейших препятствий. По ней-то они и двинулись – все ниже, опускаясь намеренно, в отчаянной попытке забыть о своей вине и о попрании в себе человека; а иной раз спуск получался спонтанно, потому что экзорцисты слишком усердствовали. Вниз – к конвульсиям; вниз – к свинячьему визгу и припадкам бешенства. И еще ниже – ниже уровня, отмечающего границу личности, в скотское состояние, где аристократка развлекает толпу дешевыми трюками, где невеста Христова богохульствует, принимает непотребные позы и выкрикивает нецензурные ругательства. И почти на самое дно – в ступор, в каталепсию, в бесконечное блаженство полного отключения сознания, в абсолютное забытье.

Глава восьмая

«Ежели взяться должным образом, так дьявол станет вещать правдиво». А ежели принять это высказывание за аксиому, так воспоследовать может все, что угодно. В частности, Лобардемон питал ненависть к гугенотам – и семнадцать бесноватых урсулинок с готовностью поклялись на Святых Дарах, что гугеноты – друзья и верные слуги дьявола. Королевский посланник счел себя в полном праве игнорировать Нантский эдикт. Кальвинисты Лудена, для начала, лишились кладбища. Пусть хоронят мертвых где-нибудь в другом месте. Затем настала очередь Протестантского коллежа. Здание было конфисковано и передано урсулинкам. И то сказать: в их-то арендованном доме толпы зрителей едва помещались. Отныне же святые сестры подвергались сеансам экзорцизма с подобающей публичностью, и вдобавок им уже не надо было совершать утомительные переезды то в церковь Святого Креста, то в замковую часовню – притом при любой погоде.

В плане мерзостности не сильно отличались от гугенотов те католики, что упрямо отказывались верить в вину Грандье, в реальность бесноватости и в абсолютную непогрешимость новой капуцинской доктрины. Лактанс и Транквиль кляли таких католиков с амвона. Они, вещали святые отцы, суть те же еретики, их сомнения – смертный грех, и души их прокляты. Месмен и Тренкан подсуетились обвинить скептиков в измене королю и (хуже того) в заговоре против Его высокопреосвященства. Тут и бесы, всем скопом и устами монахинь, вверенных Миньону, а также устами послушниц, которых пользовали кармелиты, подтвердили: да, эти дурные католики снюхались с Сатаной. Из Шинона, от бесноватых отца Барре, пришла весть: безупречный луденский бейлиф, де Серизе, сам не чужд черной магии. Еще одна бесноватая обвинила священников отца Бурона и отца Фроже в покушении на изнасилование. По наводке самой матери-настоятельницы была арестована и брошена в тюрьму Мадлен де Брю. Конечно, и ей тоже «пришили» ведьмовство. Только благодаря богатству и связям родня вызволила Мадлен из заточения. И все равно, после суда над Грандье, Мадлен вновь была арестована. Результатом апелляции Мадлен к господам верховным судьям (они перемещались по всей Франции с целью выявлять и исправлять судебные ошибки) стал иск против Лобардемона. Тот ответил встречным иском против истицы. К счастью для Мадлен, Ришелье не счел ее достаточно важной особой, которая стоит дрязги с Апелляционным судом. Лобардемону было велено отозвать иск, а матери-настоятельнице так и не удалось насладиться мщением. Что до бедной Мадлен, она сделала именно то, от чего отговаривал ее возлюбленный – ушла в монастырь, как и хотела после смерти матери; в монастырских стенах ее следы и затерялись.

Зато прочие обвинения приняли вид и масштабы песчаной бури. Новыми жертвами атаки урсулинок сделались луденские девицы. В свойственной ей игривой манере сестра Агнеса объявила, что по разврату с Луденом не сравнится ни один город. Сестра Клара конкретизировала как фамилии, так и грехи. Сестра Луиза с сестрой Жанной добавили, что все девушки – это будущие ведьмы, и сопроводили сие откровение привычным набором непотребных поз, бранью, визгом и диким хохотом.

Обвиняли еще и уважаемых горожан мужеского пола: они-де посещают шабаши и лобызают сатанинский зад. Жены их имеют сношения с инкубами, сестрицы – наводят порчу на соседских кур, состарившиеся в девстве тетушки – в первую брачную ночь насылают бессилие на цветущих юношей. Да, не забудем: все это время Грандье, сидя на чердаке с замурованными окнами, распыляет (магическим способом) свое мерзостное семя по всему Лудену – на утеху ведьмам, а также с целью забрюхатить и опорочить жен и дочерей верных кардиналистов.

Весь этот бред слово в слово фиксировался на бумаге лично Лобардемоном и, конечно, его писцами. Тех, кого обвинили бесы – то есть тех, кого ненавидели Лобардемон с экзорцистами, – доставляли в Лобардемонов кабинет, допрашивали и пугали юридическими процессами, кои могут стоить и самой жизни.

По наущению Бехерита, 1 июля Лобардемон велел запереть в церкви Святого Креста энное количество оговоренных молодых дам. Капуцины обыскали их самым тщательным образом, но, увы, не обнаружили вещественных доказательств сговора с Сатаной, предположительно носимых женщинами в самых интимных местах. Даром что за Бехерита взялись должным образом – он правдиво не вещал.

Шли недели. Капуцины, францисканцы и кармелиты вопили и жестикулировали – а скептики всё упорствовали в своем скептицизме, а волнения, связанные с незаконным ведением дела Грандье, всё нарастали. Рифмачи-анонимы сочиняли эпиграммы на Лобардемона. Положив на старые мелодии новый текст, люди пели о королевском посланнике прямо на улицах или в тавернах за кружкой вина. Чуть ли не каждую ночь кто-то пришпиливал к церковным дверям пасквиль на святых отцов. Те «должным образом взялись» за Собачий Хвост и Левиафана и выяснили: пасквили сочиняют и разносят один протестант и несколько школяров. Названные лица были арестованы, но против них не нашлось ровно никаких улик; с большим сожалением их отпустили. Святые отцы теперь выставляли на ночь охрану. Добились этим только одного: пасквили просто стали появляться на других дверях. 2 июля Лобардемон издал указ. Отныне запрещалось делать и даже говорить что бы то ни было «против урсулинок и других персон в Лудене, обуянных бесами, равно как и против экзорцистов и тех, кто помогает экзорцистам». Нарушителей следовало карать штрафом в сумме десять тысяч ливров, а при необходимости применять к ним и более суровые меры – как финансового характера, так и в виде телесных наказаний. Указ вынудил недовольных затаиться; бесы и бесогоны клеветали безо всяких опасений. Вот слова анонимного автора – современника луденских событий (его труд называется «Заметки и выводы о суде над кюре города Лудена»): «Бог, коему одному ведома вся истина, ныне низвергнут, а на трон, на Господнее место, усажен Лукавый. Из уст его нечистых исходят лишь лживые да суетные речи, но суетность выдают за истину, понуждают верить ей. Разве не есть сие воскрешение язычества? Луденцы полагают весьма удобным счесть, что дьявол способен поименно называть колдунов и магов – ведь, когда их отдают под суд, их имущество конфискуется и частью поступает к Пьеру Мено. Вероятно, он весьма будет доволен, как и его родственник каноник Миньон, смертью кюре и уничтожением самых уважаемых луденских семейств».

В начале августа отец Транквиль опубликовал коротенький трактатец, в коем выдвинул и узаконил новую доктрину: «Ежели взяться должным образом, так дьявол станет вещать правдиво». Книжица получила одобрение епископа Пуатевинского, Лобардемон же принял ее как последнее слово в традиционном богословии. Все сомнения были отметены. Грандье – могущественный маг, упрямый Серизе – колдун рангом пониже, луденские девицы (разумеется, кроме тех, чьи родители зарекомендовали себя верными кардиналистами) – потаскухи и ведьмы, а половина луденцев проклята за неверие в бесов.

Через два дня после того, как появился транквилевский трактатец, бейлиф созвал совет. Здравомыслящие луденцы обсудили плачевное положение родного города и решили: бейлифу вместе с лейтенантом, Луи Шове, следует поехать в Париж, вручить королю петицию о защите от зарвавшегося Лобардемона. Против оказались только новый прокурор Луи Муссо, Мено да Эрве. Когда Серизе спросил последнего, принимает ли тот новую доктрину и одобряет ли содеянное с его согражданами по наветам Балаама, Собачьего Хвоста и компании, Эрве ответил буквально следующее: «Король, кардинал и епископ Пуатевинский верят в одержимость – и этого довольно». На слух жителя двадцатого века, эта ссылка на непогрешимость политических бонз имеет вполне актуальное звучание.

Назавтра де Серизе и Шове отправились в Париж. При них была петиция с обоснованными жалобами и претензиями жителей Лудена. Лобардемоновы действия осуждались прямо и резко, что же до новой доктрины, о ней говорилось как о «противной Божию закону» и порочащей мнение отцов Церкви, святого Фому и всю Сорбонну, которая в 1625 году формально осудила схожую доктрину. Ввиду сказанного, просители умоляли Его величество о распоряжении университету Сорбонны проверить Транквилев трактат и дозволить особам, опороченным бесами и бесогонами, обращаться в Парижский парламент, ибо он «естественный судия в таковых делах».

Луденцы быстро отыскали в суде Жана д’Арманьяка, тот без отлагательств направился к королю и попросил для них аудиенции. Ответом был резкий отказ, безо всяких объяснений. Серизе и Шове оставили петицию королевскому личному секретарю (который был креатурой Ришелье и заклятым врагом Лудена) и поехали восвояси.

Пока они отсутствовали, Лобардемон издал очередной указ, в коем под угрозой штрафа в двенадцать тысяч ливров запрещалось проводить какие бы то ни было собрания. Понятно, что после такого указа враги дьявола уже не доставляли хлопот.

Предварительные следственные действия были завершены; настало время для собственно суда. Лобардемон рассчитывал заручиться поддержкой хотя бы нескольких луденских судей. Его ждало разочарование. Де Серизе, де Буржнеф, Шарль Шове и Луи Шове наотрез отказались от соучастия в узаконенном убийстве. Лобардемон прибег к посулам; когда это не помогло, мрачно намекнул на последствия кардинальского недовольства. Напрасно. Четверо судей остались непоколебимы. Пришлось Лобардемону собирать по сусекам – в Шиноне и Шательро, в Пуатье, в Туре, в Орлеане, в Ла-Флеш, в Сен-Мексан, в Бофоре. Наконец жюри было укомплектовано. Тринадцать почтительных магистратов и (после проблем с чересчур щепетильным Пьером Фурнье, который не желал играть по кардинальским правилам) четырнадцатый судья – благонадежный Луи Муссо, прокурор.

К середине второй недели августа все было готово. После мессы и святого причастия судьи собрались в обители кармелитов и заслушали список доказательств, собранных Лобардемоном за предыдущие месяцы. Епископ Пуатевинский официально гарантировал истинность одержимости. Это означало, что устами урсулинок глаголили настоящие бесы, кои вновь и вновь называли Грандье колдуном. Как мы помним: «Ежели взяться должным образом, так дьявол станет вещать правдиво». Что и требовалось доказать.

Участь Грандье была предопределена. Сомнений не осталось, и в Луден валом повалили туристы. Всем хотелось увидеть казнь колдуна. В те знойные августовские дни за места поближе к месту казни, за стол в таверне спорили, а порой и дрались, тридцать тысяч приезжих (цифра в два раза превышает общее количество луденцев).

Пожалуй, никто из читателей не в силах вообразить себя наслаждающимся зрелищем публичной казни. Но пока мы с вами не успели обрадоваться, сколь тонка наша душевная организация, давайте-ка припомним две вещи. Во-первых, нам никогда не дозволялось присутствовать на казни. Во-вторых, в те времена, когда казни были публичными, повешение казалось не менее занимательным, чем шоу Панча и Джуди, а сожжение равнялось по зрелищности Байрёйтскому фестивалю вагнеровской музыки или представлению страстей Господних в баварской деревне Обераммергау. Словом, это было событие выдающееся, ради которого стоило потерпеть неудобства долгого и материально затратного путешествия. Запрет на публичные казни вышел не потому, что так требовало большинство; он вышел потому, что ничтожное по количеству меньшинство сверхчувствительных реформаторов оказалось достаточно влиятельным. Цивилизация в некотором роде – это систематическое изъятие из распоряжения индивидуумов тех или иных поводов для варварского поведения. В последние годы мы могли убедиться: после периода запрета публике вновь предлагается прежнее развлечение, и люди, на вид не хуже нас с вами, принимают его с готовностью и даже с восторгом.

Король и кардинал, Лобардемон и судьи, жители Лудена и приезжие охотники до зрелищ – все знали, что произойдет с Грандье. Единственным, кто надеялся и даже рассчитывал на оправдание, был сам узник. Еще в первую неделю августа Грандье продолжал верить, что является обычным обвиняемым на обычном процессе, перегибы коего случайны и наверняка будут исправлены, как только о них станет известно. Factum Грандье (заявление по делу), а также письмо, которое он из заточения передал на волю, с тем чтобы его вручили королю, определенно написаны человеком, уверенным: судей еще можно пронять фактами и логическими аргументами; судьи признают католическую доктрину и, пожалуй, склонят головы перед авторитетом аккредитованных богословов. Жалкая иллюзия! Лобардемон и его карманные магистраты были агентами человека, плевавшего на факты, логику, закон и богословие и державшего в уме только личную месть и политический эксперимент, по результатам коего он намеревался судить, сколь широко в первой трети семнадцатого столетия могут быть простерты методы тоталитарной диктатуры.

После слушания бесовских показаний к ответу призвали узника. Factum, зачитанный адвокатом в зале, содержал ответы Грандье его инфернальным обвинителям, подчеркивал незаконность процесса и субъективность Лобардемона, осуждал экзорцистов за систематическое общение с бесами и доказывал, что новая капуцинская доктрина – опасная ересь. Судьи толком не слушали – ерзали, будто в нетерпении, перешептывались, посмеивались. Кто-то ковырял в носу, кто-то бездумно водил по бумаге скрипучим пером. Грандье смотрел, смотрел на них – и вдруг понял: надежды нет.

Его отвели обратно на чердак с замурованными окнами. Стояла августовская жара, дышать в импровизированной тюрьме было положительно нечем. Раскинувшись без сна на соломе, Грандье всю ночь слушал, как горланят на улице пьяные бретонцы, прикатившие ради зрелищной казни и убивающие время в ее ожидании. Значит, ему осталось всего несколько дней… И он страдает напрасно. Он не содеял ничего дурного, он абсолютно невиновен. Абсолютно. Просто его долго выслеживала вражеская злоба – и вот настигла; он – в тисках чудовищной машины организованного беззакония. Еще можно побороться – но враги непобедимы; еще можно применить против них свой разум, свое красноречие – но они не будут слушать. Остается одно – просить о снисхождении; впрочем, нет – они лишь посмеются. Грандье в ловушке. Попался, как кролик; мальчишкой он лавливал кроликов в поле, неподалеку от дома. Кролик бился в петле и кричал от ужаса, а петля затягивалась, но не настолько, чтобы вовсе прекратить крики. Юный Урбен сам их прекращал, причем очень просто – одним ударом палки по кроличьей головенке. Внезапно его охватила жуткая смесь ярости, отчаяния, жалости к себе и страха, который сродни агонии. Для кричащего кролика у него имелась палка – хватало одного удара, кролик совсем не мучился. А что они приготовили для самого Грандье? Вспомнилась заключительная фраза его собственного письма к королю: «Мне помнится, в бытность мою студентом в Бордо, лет пятнадцать-шестнадцать назад, на площади сожгли за колдовство одного монаха. Но все местное духовенство и вся братия старались спасти несчастного, хотя он и сознался в своем преступлении. Ныне без малейших колебаний заявляю, что монахи, урсулинки и мои коллеги каноники сговорились уничтожить меня, даром что я никогда не подвергался осуждению за деяния, даже отдаленно напоминающие колдовство». Грандье закрыл глаза. Тотчас перед ним возникло искаженное лицо того, замученного, монаха, видимое сквозь завесу пламени. «Иисус, Иисус, Иисус…» – взывал несчастный. А потом слов стало не разобрать, ибо они перешли в кроличий крик, и в толпе не нашлось никого, кто сжалился бы над монахом, положил бы конец его агонии.

Ужас сделался невыносимым. Грандье невольно издал вопль. Звук собственного голоса потряс его. Грандье сел на соломе, повел вокруг глазами. Тьма была непроглядная. И тогда узника обуял стыд. Кричать среди ночи, как женщина, как перепуганное дитя! Грандье нахмурился, недовольный собой; затем стиснул кулаки. О нет, никто не назовет его трусом. Пусть творят бесчинства! Он, Урбен Грандье, готов ко всему. Они сами убедятся – его мужество сильнее злобы, его не сломить никакими пытками. Всей их жестокости не хватит, чтобы перебороть Урбена Грандье.

Он снова распростерся на соломе. Но не уснул. Волю свою он настроил – а вот как насчет плоти? Плоть его трепетала. Сердце колотилось гулко и часто. Повинуясь импульсам нервной системы, напрягались мышцы, и никакое самовнушение не помогало их расслабить, подавить ужас перед телесными страданиями. Грандье прибег к молитве; но слово «Бог» было пустым звуком, «Христос» и «Мария» – обычными именами. Он мог думать только о грядущем бесчестье, о гибели в неописуемых мучениях, о чудовищной несправедливости, жертвой которой сделался. Нет, это немыслимо; это все бред. И тем не менее это была реальность. Все происходило на самом деле. Почему он не послушался архиепископа, зачем полтора года назад возвратился в Луден? Почему не внял хотя бы Гийому Обену? Что за безумие внушило ему, будто надо остаться в Лудене, допустить собственный арест? Мысли о том, как сложилась бы жизнь, последуй Грандье дружеским советам, сделали реальность еще невыносимее. Еще невыносимее… Нет, Грандье вынесет все. По-мужски. Враги хотят, чтобы он перед ними пресмыкался, аки червь – он им подобного удовольствия не доставит. Никогда. Скрипя зубами, Грандье стал собирать волю в кулак. Но кровь продолжала биться в ушах, и, повернувшись на соломе, узник обнаружил, что тело его покрыто липким потом.

Кошмар той бесконечной ночи был неизмерим. Рассвет забрезжил как-то вдруг, и Грандье со всей ясностью осознал: днем его ожидает кошмар другого рода – куда как худший; с его завершением будет поставлена точка.

В пять утра дверь распахнулась, и тюремщик объявил, что к Грандье посетитель, отец Амбруаз из ордена августинцев. Он пришел из чистого сострадания – быть может, узнику требуется утешение. Грандье поспешно оделся, преклонил колени и начал долгую исповедь. Ни одного греха, ни одной дурной мысли не упустил он, обо всем поведал отцу Амбруазу. Грехи и дурные мысли были старые, Грандье в них уже исповедовался, уже получал за них отпущение; но сейчас они казались свежими, ибо впервые грешник осознал, что они такое на самом деле. Он строил преграды на пути к благодати, он хлопнул дверью перед Божиим ликом – вот что он содеял! Христианин на словах и священник званием, в мыслях, чувствах и поступках он поклонялся только одному божеству – самому себе. «Да приидет царствие мое, да будет воля моя». Что за царствие, что за воля? Царствие похоти, алчности и тщеславия; воля – производить впечатление, попирать ближних, торжествовать победу. Впервые в жизни Грандье понял смысл раскаяния – не на словах, по схоластическому определению, а изнутри, всей душой; оказалось, раскаиваться – больно. Потому что бичуешь сам себя. К концу исповеди Грандье обливался слезами, но не из-за уготованной ему участи, а от боли за содеянное.

Отец Амбруаз отпустил ему грехи привычной фразой, причастил его и завел речь о Господней воле. Ни о чем не следует просить, внушал отец Амбруаз, и ничего не следует отвергать. За исключением греха, все, что может свершиться с человеком, не только надобно принимать со смирением, но и желать, ибо каждый миг свершается воля Господня. Желай, сын мой, страданий, желай скорбей, желай унижений, кои происходят из слабости и глупости человечьей. Только желая их, поймешь, зачем они даются. Только в процессе понимания увидишь их преображенными, ибо взглянешь не как человек, но очами Господа.

Грандье слушал. Отец Амбруаз повторял читанное им у епископа Женевского и у святого Игнатия. Мало того: Грандье сам тысячи раз говорил о воле Господней – причем куда красноречивее, куда убедительнее, нежели старый простодушный отец Амбруаз мог помыслить возможным. Но отец Амбруаз был искренен, он определенно проникся этими мыслями, прежде чем их озвучивать. Произнесенные беззубым ртом, лишенные цветистости и блеска, выдающие слабые познания в латыни – слова старика были подобны светочам, озарившим ум, помраченный прежними обидами, ожиданием грядущих наслаждений и воображаемых триумфов.

– Господь здесь, – шамкал старик августинец. – И Христос тоже. Во всякий миг жития твоего. Здесь, в темнице, и сейчас, когда ты унижен и страждешь.

Дверь снова распахнулась. Пришел тюремщик, Бонтемпс. Оказывается, он успел настучать Лобардемону о визите отца Амбруаза и получил указания срочно выставить его вон с запретом являться снова. Если узнику потребен священник, к его услугам отец Транквиль и отец Лакранс.

Итак, старика августинца выдворили; зато его слова остались с Грандье, и смысл их делался все яснее. «Господь здесь, и Христос тоже. Во всякий миг жития твоего». Он тебя не оставит. Ни при каких обстоятельствах. Сколь тщетны, в этом свете, ожесточение против врагов, борьба со злою, несправедливою судьбой, потуги на героизм, упрямство – сколь тщетны они и суетны, когда Господь всегда с тобой!

В семь утра узника отвезли в обитель кармелитов, где он вновь предстал перед судьями. Но среди судей был Господь; даже когда Лобардемон пытался поймать Грандье на слове, изощрялся в устройстве вербальных силков – Христос был с несчастным. На некоторых судей спокойное достоинство Грандье возымело эффект. Но отец Транквиль живо подсунул привычное и простое объяснение – это все происки нечистого. Спокойствие на самом деле – бесстыдное презрение, свойственное исчадиям ада; а достоинство – не более чем проявление несломленной гордыни.

В общей сложности Грандье представал перед судьями трижды. И вот ранним утром восемнадцатого августа, после обычной демонстрации благочестия, судьи, дружно и единогласно, вынесли вердикт. Грандье будет подвергнут пыткам «как обычным в таких случаях, так и дополнительным»; он будет на коленях, с вервием на шее и двухфунтовой свечой в руках, возле церкви прихода Святого Петра, а также возле церкви Святой Урсулы каяться перед Господом, Королем и Правосудием; далее, он будет отвезен на площадь Святого Креста, привязан к столбу и сожжен заживо, пепел же его развеян на все четыре стороны. Приговор, пишет отец Транквиль, получился поистине божественный, Лобардемон и его тринадцать судей пребывали «столь же на небесах, по своему благочестию и несравненной набожности, сколь и на земле, обязанные исполнять следуемое им по должности».

Только отзвучали последние слова вердикта, Лобардемон велел врачам Маннори и Фурно отправляться к узнику. Маннори успел первым, но, столь сконфуженный тем фактом, что Грандье ранее уличил его в махинациях с иглой, счел за лучшее ретироваться; пускай к экзекуции преступника готовит Фурно. По распоряжению судей, Грандье следовало обрить целиком – и лицо, и голову, и тело. Фурно, уверенный в невиновности Грандье, учтиво извинился перед ним за то, что обязан сотворить. И приступил к выполнению.

Грандье раздели донага. Бритва заскребла кожу. Несколько минут – и тело пастора стало гладким, точно у евнуха. Затем ему обкорнали густые смоляные кудри, а щетинистую голову намылили и обрили. Настала очередь мефистофельских усиков и бородки.

– Теперь – брови, – раздалось из дверного проема.

Оба, узник и врач, вздрогнули. Оказалось, явился Лобардемон собственной персоной. Фурно неохотно повиновался. Лицо, которое столь многие женщины находили неотразимым, превратилось в гротескную маску. Бывший красавец стал шутом.

– Отлично, – одобрил Лобардемон. – Превосходно! А теперь – ногти.

Фурно не понял.

– Ногти, – повторил Лобардемон. – Вырвите ему ногти.

На сей раз врач не повиновался. Лобардемон такого не ожидал. В чем, собственно, дело? Ведь Грандье – колдун, это доказано. Колдун или нет, он остается человеком, парировал Фурно. Лобардемон рассердился; впрочем, какими карами он ни грозил Фурно, тот оставался непоколебим. Посылать за новым врачом не было времени; пришлось Лобардемону удовольствоваться частичным уродованием своей жертвы.

В рубахе до пят, в стоптанных шлепанцах, Грандье свели с чердака, посадили в закрытую повозку и повлекли к залу суда. Луденцы и приезжие помчались впереди повозки, но попасть в зал удалось лишь немногим избранным – отцам города с женами и дочерьми да полудюжине зарекомендовавших себя верных кардиналистов из числа горожан попроще. Шуршали шелка, переливался на сгибах бархат, мерцали драгоценности, воздух сделался душным от мускуса и амбры. В полном облачении прошествовали отец Лактанс и отец Транквиль, начали со всем подобающим достоинством размахивать кропилами, распределяя капли святой воды на все, до чего могли дотянуться, бормоча те же слова, что повторяли на сеансах экзорцизма. Наконец отворилась дверь, и на пороге возник Грандье – в рубахе и шлепанцах, но в шапочке, которая прикрывала бритое темя, и в традиционной для католических священников биретте – четырехгранном головном уборе. На него также не пожалели святой воды. После окропления, под стражей, Грандье был проведен через весь зал и поставлен на колени перед судьями. Руки у него были связаны за спиной, поэтому он не мог обнажить голову. Один из писцов шагнул вперед, сорвал с Грандье и биретту, и шапочку, с отвращением швырнул то и другое на пол. При виде бледного, безволосого шута некоторые дамы истерически захихикали. Пристав призвал их к порядку. Писец надел очки, кашлянул и начал читать приговор – сначала полстраницы юридической тарабарщины, затем – длинное описание церемонии покаяния, которую следовало проделать осужденному. После церемонии должна была последовать смерть на костре; далее присутствующие услышали лирическое отступление насчет памятной доски, каковую доску непременно повесят в обители урсулинок: это обойдется в сто пятьдесят ливров, конфискованных, в числе прочего имущества, у преступника. Наконец, словно бы вспомнив о них, писец перечислил пытки (обычные в таких случаях, а также дополнительные), которые будут предварять сожжение. «Зачитано в сказанном городе Лудене августа восемнадцатого числа, 1634 года, и исполнено, – тут писец возвысил голос, – в тот же день».

Молчание воцарилось надолго. А затем Грандье обратился к судьям.

– Господа, – начал он медленно и отчетливо, – я призываю в свидетели Бога Отца, Бога Сына и Бога Духа Святого, и Пресвятую Деву – мою единую заступницу; я клянусь, что никогда не занимался колдовством, не вершил святотатства, а что касается чудес, из них мне известны лишь упомянутые в Священном Писании, по коему я и проповедовал. Я поклоняюсь Спасителю и молюсь о том, чтобы быть достойным крови Его, пролитой на кресте.

Грандье возвел глаза к небу; затем, через мгновение, опустил их и устремил взор на Лобардемона и тринадцатерых его присных. Тоном почти интимным, словно все эти люди были его ближайшими друзьями, Грандье сообщил, как ему страшно – ведь он может не достичь спасения, если его слабая перед болью плоть ввергнет душу в отчаяние (кое суть худший из грехов), а значит, и обречет душу на вечное проклятие. Ведь господа судьи не хотят уничтожить душу? В таком случае они, конечно, в своей великой милости согласятся несколько смягчить приговор в части телесной экзекуции?

Грандье выдержал паузу в несколько секунд, заскользил вопросительным взглядом от одного каменного лица к другому. Со скамьи, где сидели дамы, снова послышалось судорожное хихиканье. Вторично пастор осознал, что надежды для него нет – здесь, на земле; надежда в едином Боге, который всегда с ним, который его не оставит; надежда в Иисусе Христе, который будет с ним каждое мгновение.

После паузы Грандье заговорил о святых мучениках, что погибли за любовь к Богу и во славу Христа – кто на колесе, кто в огне, кто от меча, кто от множества стрел, кто в лапах хищных зверей. Нет, он, Урбен Грандье, не дерзает сравнивать себя с этими святыми; но, по крайней мере, он мог бы надеяться, что Господь в своем бесконечном милосердии позволит ему телесной мукой искупить все грехи суетной жизни.

Речь Грандье была столь проникновенна, а уготованная ему участь – столь кошмарна, что растрогались все присутствующие, кроме разве что самых давних и непримиримых врагов. Некоторые женщины, еще недавно хихикавшие над бритым шутом, теперь обливались слезами. Напрасно пристав требовал тишины. Рыдания слышались отовсюду, процесс стал неуправляемым. Лобардемон напрягся. Все шло не по плану. Лучше других осведомленный о невиновности Грандье в колдовстве, Лобардемон с ужасом понял: а все-таки этот пастор – колдун, самый настоящий колдун. Это подтвердили тринадцать судей на основании тысячи страниц сфабрикованных, бесполезных доказательств. Однозначно фальшивое, обвинение вдруг оказалось верным. По правилам Лобардемоновой игры, последние часы Грандье должен был бы провести в отчаянии; он должен был бы клясть предателя-дьявола, а заодно и Господа Бога, который посылает его в ад. А что делает этот мерзавец? Он ведет речи, которые пристали набожному католику; он являет собою трогательнейший образчик христианского смирения! Нет, это невыносимо. Что скажет Его высокопреосвященство, когда узнает: тщательно и долго готовившийся показательный процесс принес только один результат – зрители убедились в невиновности обвиняемого? Выход оставался только один. Лобардемон, будучи человеком действия, оправдал свою репутацию, распорядившись:

– Очистить зал от посторонних!

Приставы и лучники метнулись выполнять приказ. Несмотря на бурные протесты, знатных зрителей вместе с их дамами вывели вон, в коридор и залы ожидания. Двери заперли. В просторном, гулком зале остались только сам Грандье, его охрана, судьи, двое святых отцов и горстка официальных лиц города Лудена.

Лобардемон обратился непосредственно к узнику. Пусть признает свою вину, пусть выдаст имена сообщников. Только на таком условии судьи могут дать согласие на пересмотр приговора в пункте смягчения телесных наказаний.

Священник отвечал, что не может назвать никаких сообщников, ибо никогда не имел таковых, и не может сознаться в преступлениях, в коих неповинен…

Однако Лобардемону требовалось именно признание; не просто требовалось – было крайне необходимо. Иначе как посрамить скептиков, как заткнуть рты недовольным его действиями? Лобардемон резко сменил тактику. Суровый судия сделался мягким и даже ласковым, великодушно велел развязать Грандье руки, достал из кармана лист бумаги, обмакнул перо в чернила. Вот, пусть Грандье только поставит подпись – и не будет никаких пыток.

Согласно всем правилам, осужденному следовало буквально ухватиться за подобное предложение, купить себе немножко снисхождения. Марсельский колдун Жоффриди, например, подписал все бумаги, которые ему подсунули. А Грандье… Грандье в очередной раз отказался играть в игру Лобардемона.

– Вынужден просить прощения у вашей светлости, но…

– Только одна подпись, – сладко пел Лобардемон.

Грандье возразил: совесть ему не позволяет подтверждать заведомую ложь. Лобардемон заклинал и умолял одуматься ради своей же пользы, избавить собственную несчастную плоть от лишних страданий, спасти грешную душу, обмануть дьявола и возвратиться к Богу, которого Грандье столь сильно оскорбил.

По записям отца Транквиля, Лобардемон даже прослезился во время своей патетической речи. Сомневаться в Транквилевой правдивости у нас нет причин. Известно, что палач кардинала был скор на слезу. Свидетели последних часов маркиза де Сен-Мара и Франсуа Огюста де Ту пишут о крокодиловых слезах, кои Лобардемон проливал над юношами, приговоренными им к смерти. Но в случае с Грандье слезы не подействовали – так же, как не подействовали угрозы. Грандье ни в какую не желал подписывать ложное признание. Впрочем, для Лактанса и Транквиля это было очередным доказательством вины. Уж конечно, уста священнику-колдуну замкнул сам Люцифер; он же ожесточил сердце, сделав его непроницаемым для раскаяния.

Лобардемон утер слезы. Тоном, в котором сквозило ледяное бешенство, он предупредил: в последний раз, мол, предлагаю поставить подпись. После отказа на снисхождение можно не рассчитывать. Грандье качнул головой. Лобардемон сделал знак капитану гвардейцев – пусть ведут преступника в камеру пыток. Грандье не протестовал. Он лишь попросил послать за отцом Амбруазом, чтобы тот присутствовал при пытке. Нет, заявил Лобардемон, никакого Амбруаза не будет. После несанкционированного визита на чердак старика выслали из Лудена. Нельзя ли тогда позвать отца Грийо, настоятеля обители кордельеров? Разумеется, нет. Кордельеры упорствовали, не принимая новую капуцинскую доктрину, и не желали иметь ничего общего с одержимыми урсулинками. Вдобавок отец Грийо был дружен с семьей Грандье. Словом, Лобардемон отказал наотрез. Если узнику требуется духовное утешение, он может обратиться к отцам Лактансу и Транквилю – то есть к самым своим непримиримым врагам.

– Я все понял, – с горечью молвил Грандье. – Вам мало терзать мою плоть – вы желаете еще и уничтожить мою душу, погрузив ее в бездну отчаяния. Но знайте: придет день, и вы ответите за это перед самим Спасителем.

С Лобардемоновых времен зло добилось некоторого прогресса. В частности, все, кто представал перед народным судом при коммунистической диктатуре, неизменно признавали себя виновными во всех преступлениях, даже самого фантастического характера. Не то – в прошлые века. Грандье, например, и под пыткой, и на костре твердил о своей невиновности. И его случай не уникален. Очень многие обвиняемые, причем женщины не реже мужчин, выдерживали подобные испытания с такой же стойкостью. Наши предки изобрели дыбу и так называемую железную деву, испанский сапожок и пытку водой; но ломка психики, низведение человека в состояние, где стираются границы личности – сфера более тонкая, и в ней-то нашим предкам было до нас далеко. Впрочем, возможно, они и не хотели осваивать эту науку. Воспитанные на вере в Бога, усвоившие, что воля является свободной, а душа – бессмертной, они применяли эти принципы даже к врагам. Да-да, и предатель, и дьяволопоклонник имел душу, которая еще могла спастись, и самые жестокие судьи не лишали его утешения, состоявшего в обещании спасения. И перед экзекуцией, и во время экзекуции с преступником находился священник – изо всех сил старался примирить заблудшую душу и Творца. Обладая странной разновидностью благословенной непоследовательности, наши предки уважали личность даже в тех, чью плоть сами же и рвали раскаленными щипцами или крошили на колесе.

Для тоталитаристов нашего просвещенного века нет ни души, ни Творца; есть только сгусток сырого физиологического материала, оснащенный рефлексами и называемый человеком исключительно по традиции. Данный продукт искусственной среды не обладает никакими внутренними особенностями и не имеет права на самоопределение. Он существует для Общества и должен подчиняться Коллективной Воле. На практике, конечно, Общество – не что иное, как национальное Государство, а Коллективная Воля просто сводится к диктаторской жажде власти. Порой эта жажда не слишком остра, а порой граничит с безумной уверенностью в истинности теории о том, что в некоем великом будущем все абстрактное Человечество ожидает благо. Индивидуумы считаются продуктами и инструментами Общества. Отсюда следует, что политические боссы (представляющие Общество) вправе свершать любую жестокость по отношению к индивидуумам, которых сами же и заклеймили формулировкой «враги Общества». Физического уничтожения путем расстрела (или, что более выгодно, посредством непосильного труда в концлагерях) – недостаточно. Дело в очевидном факте, что мужчины и женщины – не просто продукты Общества. Однако, согласно официальной теории, они таки – продукты. Поэтому нужно деперсонализировать «врагов Общества» – только так официальная ложь способна трансформироваться в истину. Для тех, кто знает суть трюка, переход за границы, определяющие личность, превращение свободного индивидуума в послушный автомат – дело нетрудное. Человеческая личность отнюдь не так монолитна, как считали теологи. Душа неэквивалентна Духу, даром что часто именно с ним ассоциируется. Сама по себе, и до тех пор, пока сознательно не решит уступить место Духу, душа – не более чем неплотный сгусток весьма нестабильных психологических элементов. Любой, кто имеет достаточно жестокости и вооружен достаточными знаниями, легко разрушит душу.

В семнадцатом веке подобная жестокость казалась немыслимой, потому и методы разрушения души не разрабатывались. Лобардермон так и не сумел вырвать у Грандье признание, столь ему необходимое; но, запрещая осужденному выбирать духовника, он допускал, что даже колдун имеет право на духовное утешение.

Услуги Транквиля и Лактанса были предложены и, естественно, отвергнуты. Грандье получил в свое распоряжение пятнадцать минут – за это время ему предстояло примирить душу с Господом и подготовить тело к пыткам.

Грандье преклонил колени и начал молиться вслух.

– Господь-Вседержитель и единый Судия, защитник беспомощных и угнетенных, помоги мне, дай силы снести боль, к коей раб Твой приговорен. Прими душу мою, даруй ей причастность к вечным Твоим благам, отпусти прегрешения мои, прости ничтожнейшего и презреннейшего из рабов Твоих.

– Ты, читающий в сердцах человеков, Ты ведаешь, что я неповинен в преступлениях, кои мне вменяются; ведаешь, что огонь, который мне суждено пройти, суть наказание за единую мою похоть. Спаситель рода человеческого, прости врагов и обвинителей моих; но пускай узрят они свои прегрешения, дабы им покаяться. Пресвятая Дева, защитница грешников, не оставь мою бедную матушку, утешь ее, ту, которая ныне лишается сына; оный же сын не страшится иной боли, кроме той, коя охватит его родительницу, оставляемую им.

Грандье замолк. Не моя воля да будет – но Твоя. Господь здесь, среди пыточных инструментов; Христос останется с ним в самый ужасный час.

Капитан гвардейцев Ла Гранж записывал в блокнот молитву Грандье, еле-еле успевая за обреченным. Вдруг появился Лобардемон и спросил, что это строчит молодой офицер. Ла Гранж не стал юлить; Лобардемон разъярился и захотел конфисковать блокнот. Ла Гранж заявил, что не отдаст свою личную собственность. Лобардемону пришлось довольствоваться распоряжением: капитану запрещается показывать записи кому бы то ни было. Ибо Грандье – нераскаявшийся колдун, а нераскаявшиеся колдуны не молятся в принципе.

Официальные протоколы суда и экзекуции, а также личные записи отца Транквиля выставляют Грандье закоренелым приспешником дьявола. Якобы Грандье не молился, а горланил богомерзкие куплеты. Когда ему поднесли Распятие – отпрянул с отвращением. Уста его не обращались к Пресвятой Деве, а если он и произносил слово «Бог», так всякому человеку с правильным ходом мыслей было понятно: на самом деле Грандье разумеет Люцифера.

К несчастью для авторов этих отчетов, не они одни протоколировали последние часы Урбена Грандье. Лобардемон мог разразиться любым приказом – но не мог контролировать, насколько точно исполняет его молодой капитан Ла Гранж. Вдобавок имелись и другие неангажированные наблюдатели – некоторые из них, как, например, астроном Исмаэль Буйо, известны нам; от других остались безымянные манускрипты.

Раздался бой часов – отсрочка закончилась. Грандье был схвачен, брошен на пол. Его ноги, от колена до ступни, зажали между четырьмя дубовыми досками. Две внешние доски были зафиксированы, две внутренние – нет. Вбивая клинья в пространство, разделяющее незакрепленные доски, можно было крошить кости жертвы. Разница между обычной и дополнительной пыткой состояла только в количестве забитых клиньев (каждый следующий клин – толще предыдущего). Поскольку процедура неминуемо заканчивалась смертью (которая наступала далеко не сразу), «дополнительную пытку» рекомендовали применять только к тем осужденным, кого следовало казнить в тот же день.

Пока узник молился, отцы Лактанс и Транквиль занимались важным делом – изгоняли бесов из веревок, досок, клиньев и молотов. Как же иначе? Бесы ведь могут вмешаться в ход экзекуции – на то они и адские исчадия. Когда святые отцы покончили с кроплением и бормотанием, выступил вперед палач, поднял молот и, словно желая расколоть особо неподатливое полено, со всей своей мощью обрушил удар на клин. Неконтролируемый вопль вырвался из груди обреченного. Отец Лактанс склонился над ним и на латыни вопросил, не желает ли несчастный сознаться. Грандье только качнул головой.

Первый клин был вбит между колен. Второй установили на уровне ступни, когда же он под ударом молота вошел по самую макушку, настала очередь третьего клина. Этот был массивнее первых двух. Его вбили рядом со вторым клином. Удар – вопль – тишина. Губы жертвы чуть шевельнулись. Неужто сознается? Святой отец оттопырил ухо – но услыхал лишь слово «Боже», повторенное несколько раз. Затем последовала фраза «Не остави мя, не дай боли телесной позабыть Тебя». Святой отец повернулся к палачу и велел продолжать.

Второй удар молотом по четвертому клину вызвал жуткий хруст. Жертве раздробили кости ступни и лодыжки. На несколько мгновений Грандье потерял сознание.

– Cogne, cogne! – завопил отец Лактанс, обращаясь к палачу. – Бей, бей!

Узник очнулся.

– Отче, – прошептал он, – а как же милосердие святого Франциска?

Последователь святого Франциска не изволил ответить.

– Cogne! – велел он снова. Когда же удар обрушился, отец Лактанс склонился над Грандье и прошипел: – Dicas, dicas![82]

Сознаваться было не в чем. Тогда палач пристроил пятый клин.

– Dicas!

Палач занес молот, но медлил ударить.

– Dicas!

Несчастный взглянул на своего мучителя, затем на святого отца – и закрыл глаза.

– Терзайте меня сколько угодно, – произнес он на латыни. – Осталось немного. Скоро все закончится. Навсегда.

– Cogne!

Удар и хруст ломаемых костей.

Отдуваясь, обливаясь по́том (стоял жаркий август), палач вручил молот своему помощнику. Отца Лактанса сменил на посту отец Транквиль. Сладким голосом стал он прельщать обреченного Грандье; заговорил о благе признания, каковое благо будет ощутимо не только в ином мире, но уже здесь, уже сейчас.

Грандье дослушал до конца, а затем спросил:

– Отче, вы и впрямь верите, будто ради избавления от телесных страданий человек должен сознаваться в преступлении, коего не совершал?

Пропустив мимо ушей сатанинский софизм, отец Транквиль продолжил уговоры.

Грандье прошептал, что готов сознаться в своих истинных грехах.

– Священник, я жил как мирянин. Я любил женщин…

Хороша новость. Совсем не такого признания ждали Лобардемон и францисканцы.

– Нет, ты занимался колдовством, ты вступил с сговор с бесами.

Ответом на протесты Грандье стал клин номер шесть. Затем – номер семь. Затем – номер восемь. На нем палач исчерпал лимиты не только «обычной пытки», но и пытки «дополнительной». Кости коленей, голеней, лодыжек и стоп были раздроблены все до единой. Осколки пронзили истерзанную плоть, текла кровь, ее запах смешивался с запахом костного мозга. Но святые отцы так и не получили признания – Грандье только стонал, а в перерывах между ударами шепотом взывал к Господу.

Восьмой клин, как мы уже сказали, должен был стать последним. Но Лобардемон потребовал еще клиньев – для его личной жестокости лимитов не существовало вовсе. Палач сходил в кладовку, вернулся с двумя клиньями. Узнав, что новые клинья не толще пресловутого восьмого, Лобардемон рассвирепел и пригрозил выпороть палача. Святые отцы выступили с предложением – выдернуть клин номер семь из колена и заменить его более толстым восьмым номером, который находился в лодыжке. Один из двух новых клиньев установили между досками. На сей раз молотом размахнулся сам отец Лактанс.

– Dicas! – вопил он после каждого удара. – Dicas, dicas!

Отец Транквиль, не желая отставать, отобрал у Лактанса молот, установил десятый клин и в три приема вогнал его по самую макушку.

Грандье снова лишился чувств; того и гляди, умрет, не дождавшись очистительного пламени. К тому же и клинья закончились. С неохотой – ибо упрямец, из-за которого рушились все планы, заслуживал вечной пытки – Лобардемон распорядился прекратить экзекуцию. Первая фаза мученичества Грандье длилась три четверти часа. Адские орудия унесли, жертву подняли и посадили на табурет. Несчастный взглянул на свои изувеченные ноги, перевел взгляд на королевского посланца и его тринадцать приспешников.

– Месье, – сказал он, – есть ли, может ли быть положение плачевнее, нежели мое?

По приказу Лобардемона несчастного перенесли в смежную комнату и бросили на скамью. Был душный августовский день, но кюре трясло от болевого шока. Ла Гранж покрыл его тряпьем и дал выпить стакан вина.

Тем временем отцы Лактанс и Транквиль старались делать хорошую мину при плохой игре. Всем любопытным они отвечали, что да, увы, колдун так и не сознался – даже под пыткой. Причина очевидна. Грандье воззвал к Богу, чтобы тот даровал ему силы; а кто у Грандье Бог? Люцифер, конечно! Вот он, нечистый, и сделал своего слугу нечувствительным к боли. Можно было хоть весь день забивать клинья – толку бы все равно не вышло.

Желая лично убедиться в истинности заявленного Лактансом и Транквилем, другой экзорцист, отец Архангел, додумался до простенького эксперимента. Через несколько дней он сам рассказал об этом эксперименте, а один из слушателей за ним записал. «Сказанный отец Архангел утверждает, будто дьявол наградил его (Грандье) нечувствительностью телесной. Когда Грандье лежал на скамье, с раздробленными палачом ногами, прикрытыми зеленой тряпкой, сказанный отец Архангел весьма грубо сдернул сию тряпку и тыкал палкою в голени и колени, но Грандье не жаловался на боль, кою мог причинять ему сей святой отец». Таким образом, вот они, результаты «простенького эксперимента»: во-первых, Грандье не чувствовал боли; во-вторых, невосприимчивым к ней сделал его Сатана; в-третьих (процитируем самого капуцина), «восхваляя Бога, он имел в виду дьявола, а заявляя, что дьявол ему отвратителен, имел в виду, что отвратителен ему Бог». Наконец, в-четвертых, следует принять все меры предосторожности, дабы на костре Грандье в полной мере ощутил очистительный эффект огня.

Отец Архангел удалился, и вновь настала очередь Лобардемона. Более двух часов он просидел напротив Грандье, применил все свое красноречие с целью добыть подпись, которая оправдает незаконность судебного процесса, обелит кардинала, сделает возможным дальнейшее использование методов инквизиции в каждом случае, когда истеричные монахини будут принуждены экзорцистами обвинять врагов режима. Подпись была нужна Лобардемону позарез, но он ничего не добился, как ни усердствовал. Некий господин де Гастен, присутствовавший при этом, заявлял, что «никогда не слышал ничего столь же гадкого», как эти особые аргументы, эти умасливания, эти лицемерные вздохи и всхлипы. Грандье на все отвечал одинаково: совесть не позволяет ему поставить свое имя под утверждением, которое (о чем, помимо самого Грандье, знают Господь и, без сомнения, господин королевский посланник) является абсолютной ложью. В конце концов Лобардемон признал поражение. Он кликнул Ла Гранжа и велел послать за палачами.

Они явились. Грандье был облачен в рубаху, пропитанную серой; затем ему на шею набросили веревку и вынесли его во двор, где ждала повозка, запряженная шестью мулами. Грандье усадили на скамью, возница прикрикнул на мулов. Процессия тронулась. Впереди шли лучники, позади – Лобардемон с тринадцатью карманными судьями. Повозка подпрыгивала на камнях мостовой. Сделали остановку, вновь зачитали приговор. Снова потащились по знойной улице. У дверей церкви Прихода Святого Петра – дверей, в которые Грандье столько лет вступал с уверенностью и величавым достоинством – процессия остановилась. Грандье дали в руки двухфунтовую свечу, самого его сняли с повозки, дабы он, согласно приговору, покаялся в своих преступлениях. Но у несчастного больше не было коленей, на которые ему следовало опуститься – Грандье рухнул лицом в пыль. Мучителям пришлось поднимать его. В этот миг отец Грийо, тот самый кордельер, выбежал из церкви, растолкал лучников, упал на колени возле Грандье и заключил его в объятия.

Растроганный узник попросил: пусть отец Грийо, пусть вся братия единственного в Лудене ордена, который храбро отказывался сотрудничать с Лобардемоном и К, молится за него, Грандье.

Грийо обещал молиться, просил Грандье быть твердым в вере в Господа и Спасителя и шепнул словечко от мадам Грандье: мать молится за сына, припадая к ногам Пресвятой Богородицы, и посылает сыну свое благословение.

Оба, и отец Грийо, и Грандье, обливались слезами. По толпе прошел ропот, означавший сочувствие к осужденному колдуну. Лобардемон этот ропот уловил – и взъярился. Да что ж такое-то? Неужели весь план будет скомкан? По правилам, чернь должна бросаться на слугу дьявола, пытаться вершить самосуд. А она что делает? Она его жалеет! Сопереживает злой судьбе! Лобардемон протолкался вперед, велел охране прогнать кордельера. В возникшей суматохе один из капуцинов изловчился – палкой ударил Грандье по бритому черепу.

Когда порядок восстановили, Грандье сказал то, что должен был сказать – но, испросивши прощения у Господа, Короля и Правосудия, добавил: хоть он и великий грешник, а в преступлении, ему вменяемом, невиновен, и страдает напрасно.

Пока его тащили обратно в повозку, святой отец наставлял луденцев и приезжих. Всяк, вещал он, свершает смертный грех, молясь за нераскаявшегося колдуна.

Процессия двинулась дальше. Возле урсулинской обители церемония покаяния перед Господом, Королем и Правосудием повторилась. Но, когда писец велел Грандье просить прощения у настоятельницы и добрых сестер, узник отвечал: никогда он не причинял этим женщинам вреда и может лишь молиться, чтобы Господь простил их. Затем Грандье увидел Луи Муссо, мужа Филиппы и одного из самых своих непримиримых врагов. Грандье попросил Муссо позабыть о прошлом и с оттенком своей знаменитой учтивости добавил:

– Я умираю вашим наипокорнейшим слугой.

Муссо молча отвернулся.

Не все враги Грандье вели себя не по-христиански. К примеру, Рене Бернье, один из священников, что свидетельствовали против Грандье, когда он обвинялся в неподобающем поведении, протолкался к обреченному, попросил у него прощения и пообещал отслужить за него мессу. Грандье взял руку Бернье и благодарно приложился к ней губами.

На площади Святого Креста собралось шесть с лишним тысяч зрителей – в то время как площадь эта могла вместить три тысячи, и то со скрипом. В окружающих ее домах не осталось ни единого окна, которое не было бы арендовано; любопытные залезли на крыши, уцепились за горгульи на церковных стенах. Для судей во главе с Лобардемоном, а также для друзей Лобардемона был устроен высокий помост. Однако к тому времени, как процессия дотащилась до места казни, помост успела занять ушлая чернь. Гвардейцы не без труда разогнали нечестивых пиками и алебардами. Водворению важных персон на законные места предшествовала самая настоящая битва.

Да что там важные персоны – сам виновник сборища едва сумел добраться до собственного эшафота. Добрых полчаса Грандье преодолевал последнюю сотню ярдов, причем гвардейцам пришлось бороться буквально за каждый дюйм пути.

Массивный столб пятнадцати футов высотой врыли в землю возле северной стены церкви. У подножия столба лежали горы хвороста, поленьев и соломы, а для жертвы, которая не могла самостоятельно сохранять вертикальное положение, в двух футах над материалом для розжига к столбу прибили железное сиденье. К слову, событие, столь важное и столь поучительное, обошлось организаторам совсем недорого. Некто Дельяр получил девятнадцать ливров шестнадцать су за «дрова для костра для Урбена Грандье, а также за столб, к коему сказанный Грандье был привязан». «Железное сиденье в двенадцать фунтов весом обошлось в три су четыре денье за каждый фунт металла, заодно с шестью гвоздями для прибивания оного сиденья к столбу для Урбена Грандье». Кузнец Жакье получил за всё про всё сорок два су. Пять лошадей для лучников весьма любезно предоставил на один день господин прево города Шинона; за аренду повозки с шестью мулами и двух возниц некоей вдове Морен было заплачено сто восемь су. Четыре ливра стоили рубашки осужденного – простая, в которой его пытали, и пропитанная серой, в которой ему надлежало гореть. Двухфунтовая остроконечная свеча для церемонии покаяния стоила сорок су, вино для палачей – тринадцать су. Приплюсуем плату привратнику церкви Святого Креста и паре его помощников – и получим общую сумму. Она составила двадцать девять ливров, два су и шесть денье.

Обреченного вытащили из повозки, усадили на железное сиденье – к церкви спиной, к судьям лицом – и крепко привязали ремнями. Заодно с судейским помостом, Грандье глядел и на дом, где когда-то его принимали как родного; где он вышучивал мэтров Адама и Маннори, где зачитывал вслух отрывки из писем Катрин Хаммон, где учил латыни и обольщал юную девицу, где превратил лучшего друга в самого непримиримого из врагов. Теперь он, этот бывший друг Луи Тренкан, сидел у окна гостиной в компании каноника Миньона и Тибо. При появлении бритого наголо шута все трое разразились торжествующим хохотом. Грандье поднял голову, встретился глазами с каждым из троих. Тибо помахал ему, как старому приятелю, а Тренкан, тянувший белое вино с водой, поднял бокал, как бы говоря: пью за отца моей незаконнорожденной внучки.

Грандье потупился. Отчасти – потому что вспомнил уроки латыни и брошенную им рыдающую Филиппу; отчасти из страха, как бы вид торжествующих врагов не ожесточил его сердце и не заставил забыть, что Бог – здесь, рядом с ним.

Кто-то коснулся плеча Грандье. Это был Ла Гранж, капитан гвардейцев. Он просил прощения за то, что ему надлежало исполнить. Получив прощение, Ла Гранж пообещал: во-первых, обреченному дадут слово перед смертью, а во-вторых, его задушат прежде, чем вспыхнет пламя. Грандье поблагодарил молодого человека, тот отвернулся, чтобы велеть палачу готовить петлю.

Тем временем святые отцы занимались изгнанием бесов.

– Воззрите на Крест Господень, бегите, тьмы врагов; победил Лев от колена Иудина, корень Давидов; изгоняю тя, исчадие, из хвороста сего, именем Господа Отца Всемогущего, именем Иисуса Христа Спасителя нашего, именем Духа Святого…

Монахи кропили хворост, поленья, солому, тлеющие угли в жаровне, что стояла наготове; кропили землю, кропили воздух, кропили осужденного, палачей и зрителей. Клялись: на сей раз никакие бесы не предотвратят страданий богомерзкого Грандье; на сей раз боль телесная достигнет пределов выносимого. Грандье предпринял несколько попыток обратиться к собравшимся, но, стоило ему раскрыть рот, монахи плескали ему в лицо святой водой, а то и били по губам железным Распятием. Если Грандье удавалось увернуться от удара, монахи торжествовали – как же, теперь всем видно, что колдун отвергает Спасителя. В течение всего процесса экзорцизма отец Лактанс выкрикивал:

– Dicas! Dicas! Сознайся!

Латинское словцо запало в память зрителей; кошмарный и недолгий остаток своей жизни францисканец в Лудене за глаза назывался не иначе как отцом Дикасом.

– Dicas! Dicas!

В тысячный раз Грандье повторил, что сознаваться ему не в чем. И добавил:

– Теперь благословите меня и дайте мне умереть.

Благословлять Лактанс отказался, что возмутило толпу. Действительно, то была неслыханная, антихристианская жестокость. С неохотой отец Лактанс полез по вязанкам хвороста и поцеловал Грандье в щеку.

– Иуда! – донеслось из толпы, и несколько новых голосов подхватили: – Иуда! Иуда!

Лактанс расслышал, как его называют. В приступе неконтролируемой ярости он спрыгнул на землю, схватил пук соломы, поджег и ткнул этим факелом в лицо своей жертве. Пусть сознается, кто он такой есть на самом деле! Слуга дьявола! Пусть сознается, пусть объявит всем, кто его хозяин!

– Отче, – произнес Грандье со смирением, которое столь резко и странно контрастировало с истеричной злобой обвинителей. – Совсем скоро я узрю Господа, коему ведомо, что я говорил только правду.

– Сознайся! – взвизгнул Лактанс. – Сознайся! Тебе жить осталось считаные мгновения.

– Считаные мгновения, – медленно проговорил Грандье. – Считаные мгновения – и я отправлюсь на иное судилище, страшное и праведное; скоро и ты, отче, последуешь туда за мною.

Не желая слышать более ни слова, отец Лактанс своим соломенным факелом поджег основание костра. При ярком дневном свете пламя было почти невидимым. Быстро и бесшумно поползло оно по хворосту, стало разрастаться, загудело. Отец Архангел, находившийся с другой стороны столба, тотчас последовал примеру отца Лактанса. В недвижном знойном воздухе заголубела тонкая струйка дыма. Через несколько секунд с веселым потрескиванием, какое сопровождает обычно распитие пунша (как славно, как уютно глядеть на пылающую чашу зимним вечером!), занялась вязанка хвороста.

Грандье услышал эти звуки, обернулся. Сбоку от него весело плясало пламя.

– Разве такой конец вы мне обещали? – выкрикнул он, обращаясь к Ла Гранжу. В голосе были отчаяние и возмущение.

Божественное присутствие куда-то делось. Рядом с Грандье, здесь и сейчас, не стало ни Господа Бога, ни Иисуса Христа – только животный страх.

Ла Гранж обругал монахов, попытался погасить пламя. Но занялось уже по всему диаметру, да вдобавок отец Транквиль тыкал соломенным факелом за спиной Грандье, а отец Лактанс поджигал новый пук соломы.

– Душите его! – распорядился Ла Гранж, а зрители подхватили:

– Душите его, душите!

Палач метнулся за удавкой, но оказалось, кто-то из капуцинов под шумок хитро запутал веревку. Пока ее распутали – стало поздно. Между палачом и жертвой, которую он намеревался избавить от последней агонии, теперь гудело пламя, колыхалась завеса дыма. Святые отцы кропили огонь – в хворосте ведь могли оставаться бесы:

– Изгоняю тя, исчадие ада…

Вода шипела на раскаленных поленьях, мигом превращалась в пар. Из самого буйства огненных языков донесся вопль. Ясно: молитвы начали действовать. Монахи на минуту отвлеклись от своего занятия, вознесли хвалу Господу; затем, вдохновленные успехом, с удвоенной энергией продолжили бесогонство.

– Низвержен дракон великий, змий древний, весь мир совративший…

Тут, буквально из ниоткуда, появилась огромная черная муха, с разгону ударила отца Лактанса промеж глаз и упала прямо на раскрытый требник. Муха – да еще величиной с грецкий орех! А ведь Вельзевул известен как Повелитель мух!

Отец Лактанс возвысил голос, желая заглушить гул пламени:

– Повелевает тебе Мученик Святой, повелевает тебе Бог Всевышний…

С неестественно громким жужжанием муха поднялась на крыло и ринулась прямо в огонь.

– Искоренись и беги от Церкви Божией, от душ по образу Божию сотворенных и драгоценною кровию Агнца искупленных…

Внезапно вопли сжигаемого перешли в кашель. «Негодяй решил провести святых отцов, умереть от удушья! Не выйдет! Не дам свершиться последней из сатанинских козней!» – с такой мыслью отец Лактанс плеснул на пламя святой водой.

– Изгоняю тя, тварь, порождение смрада и дыма! Да не удастся дьявольский обман…

Сработало! Кашель прекратился. Из пламени послышался выкрик, затем настала тишина. И вдруг, к ужасу францисканца и капуцинов, черная фигура на столбе заговорила на латыни:

– Господи, помилуй мя.

И перешла на французский:

– Прости им, прости врагам моим.

Снова кашель. А через мгновение ремни, которыми был привязан Грандье, перегорели, и несчастный боком повалился на пылающие поленья.

Огонь продолжал бушевать, монахи продолжали брызгать святой водой и бубнить молитвы. С церковной крыши вдруг спланировала стая голубей. Птицы закружились над дымом и пламенем. Толпа завопила, гвардейцы замахали алебардами, а Лактанс и Транквиль – кропилами, чтобы святая вода попала на голубиные крылья. Напрасно. Голуби не желали улетать. Они ныряли, казалось, прямо в пламя, их крылья почернели от копоти. Чудо было налицо. Враги Грандье сочли голубей бесами, явившимися за душой колдуна; друзья Грандье решили, что голуби символизируют Дух Святой, а значит, доказывают невиновность сожженного заживо. Никому и в голову не пришло, что голуби – просто птицы, и ведут они себя согласно своей природе, по счастью, отличной от природы человеков.

Когда костер догорел, палач взялся за лопату и сделал четыре броска. В полном соответствии с приговором, прах колдуна был развеян по четырем сторонам света. Тут к пепелищу ринулись зрители. Обжигаясь, мужчины и женщины шарили в горячей золе. Они искали зубы, кусочки черепа и тазовых костей – любую малость, которая была бы обугленной плотью. Кое-кто из этих людей просто хотел принести домой «сувенир»; но большинство жаждали найти талисман на удачу или на любовь, верное средство от мигрени, запора и злобы врагов. Причем талисманы одинаково эффективно действовали бы независимо от виновности Грандье. Ибо за чудотворную силу отвечает не происхождение талисмана, а репутация сожженного. На протяжении истории определенный процент людей поправлял здоровье или добывал счастье посредством абсолютно любых предметов – если только они были грамотно разрекламированы. Тут и французский город Лурд – место паломничества недужных; тут и ведьмовство, и воды священного Ганга, и патентованные снадобья, и миссис Эдди, о которой мы уже упоминали, и рука святого Франциска Ксавирия, и свиные кости, которые чосеровский продавец индульгенций носил в склянке для всеобщего обозрения и поклонения. Если Грандье, как утверждают капуцины, и впрямь колдун – что ж, отлично: волшебная сила сохраняется даже в прахе колдуна. Не менее ценны останки Грандье в том случае, если он пострадал безвинно: значит, он – мученик, вроде как святой. Вскоре почти весь пепел был разобран. Усталые донельзя, с пересохшими глотками, но крайне довольные – ведь карманы распирало от талисманов – туристы и луденцы разошлись по тавернам – утолять жажду, или по домам – им хотелось поскорее сбросить башмаки с натертых ног.

Тем же вечером, после наикратчайшего отдыха и наискромнейшего ужина, добрые отцы собрались в урсулинской обители. Мать-настоятельница подверглась очередному сеансу экзорцизма, привычно забилась в конвульсиях и ответ на вопрос Лактанса о мухе отвечала, что муха была бесом по имени Барух, близким приятелем Грандье. Почему Барух имел наглость упасть прямо на молитвенник? Сестра Жанна изогнулась так, что затылком уперлась в собственные пятки, затем села на шпагат и, наконец, объяснила, что бес пытался отправить святую книгу в пламя. Прозвучало до того убедительно, что святые отцы решили пойти почивать, сеанс же экзорцизма продолжить поутру – на публике.

Назавтра урсулинок повезли в церковь Святого Креста. Большая часть туристов еще оставалась в Лудене, и церковь была переполнена. Настоятельница подверглась экзорцизму, после обычных предваряющих телодвижений идентифицировала себя как Изакарона – единственного беса, что еще оставался в ее теле, ибо остальные отправились в ад на прегнусное сборище по случаю прибытия души Урбена Грандье.

Должным образом допрошенная, сестра Жанна подтвердила комментарии экзорцистов относительно Грандье – а именно, что, когда Грандье взывал к Господу, он разумел Сатану, а когда отвергал дьявола, на самом деле отвергал Христа.

Затем Лактансу вздумалось узнать, каким конкретно пыткам подвергается в аду проклятый колдун. Сестра Жанна немало разочаровала его, сказавши, что худшая из пыток для души Грандье – тот факт, что она, душа, лишилась Господа.

Разумеется, страшнее этого и быть ничего не может. Но как насчет физических страданий?

Пришлось надавить на сестру Жанну; лишь тогда она догадалась, что Грандье «подвергается особой пытке за каждый из своих грехов, в особенности за грехи плотские».

Ну а как прошло сожжение? Смог ли дьявол уберечь негодяя от мук пламени?

Увы, вздохнул Изакарон. У Сатаны ничего не вышло. Вот если бы огонь не был благословлен – о, тогда Грандье ничего бы не почувствовал. Но из-за трудов Лактанса, Транквиля и Архангела он мучился неописуемо; да, неописуемо.

– В сравнении с теперешними муками то была щекотка! – вдруг выкрикнул отец-экзорцист. И живо свел разговор обратно к преисподней. На какой круг ада помещен Грандье? Как его принял Люцифер? Что конкретно делают с ним в этот вот миг? Изакарон сестры Жанны из кожи вон лез, стараясь потрафить с ответами. Когда же воображение Изакарона стало сдавать, сестра Жанна задергалась в конвульсиях, и на смену Изакарону явился Бехерит.

В тот вечер все монахи заметили, как бледен и как странно рассеян отец Лактанс. Уж не занемог ли он?

Отец Лактанс покачал головой. Нет, он в добром здравии. Только… только ведь узник просил пустить к нему отца Грийо – а они, монахи, отказали. Не согрешили ли мы, о братья, не дав приговоренному исповедоваться?

Монахи в один голос принялись уверять Лактанса, что вовсе это не грех; впрочем, успеха они не добились. Лактанс не спал всю ночь, а наутро у него открылась горячка.

– Господь меня наказывает, сам Господь, – повторял в бреду Лактанс.

Мэтр Маннори пустил ему кровь, мэтр Адам поставил клистир. Жар удалось сбить, однако ненадолго. Вскоре у Лактанса начались видения, он слышал голоса. Грандье кричал под пыткой. Грандье, объятый пламенем, просил Господа простить врагов его. А потом Лактансу явились бесы – целые рои бесов. Они вторглись в тело святого отца, заставили его биться, дрыгать ногами и грызть подушки. Они наполнили его уста отборной бранью.

18 сентября, ровно через месяц после казни Грандье, отец Лактанс выбил распятие из рук священника, который хотел причастить его, и скончался. Пышные похороны прошли за счет Лобардемона, заупокойную мессу читал отец Транквиль, называя усопшего образчиком святости и утверждая, что он умерщвлен самим Сатаной из мести за унижения, кои доставил ему сей достославнейший из Господних слуг.

Следующим в очереди был Маннори. Через небольшое время после смерти Лактанса за ним послали, чтобы он сделал кровопускание одному луденцу, жившему возле Порте дю Мортрей. На обратном пути врач увидел Урбена Грандье. Обнаженный, как во время поисков дьявольских отметин, священник стоял на улице Гранд-Паве, между руинами замка и садом обители кордильеров. Маннори замер, а его слуга, который шел впереди с фонарем, оглянулся и увидел, что господин таращится в темноту и спрашивает кого-то, что ему надобно – хотя улица была пустынна. Не получив ответа, мэтр Маннори задрожал, затем рухнул на землю и стал молить о прощении. Через неделю он скончался.

Настал черед Луи Шове, судьи, который, в числе прочих, отказался участвовать в адском судебном фарсе. Мать-настоятельница и почти все урсулинки объявили Шове колдуном. Отцу Барре удалось выудить подтверждение у нескольких бесноватых своего прихода, в Шиноне. Страх обуял Шове. Что сделает с ним кардинал, если Его высокопреосвященству взбредет принять всерьез обвинения бесноватых? Шове впал в меланхолию, которая быстро переросла в безумие, и зачах прежде, чем пришла зима.

Транквиль оказался покрепче остальных. Лишь в 1638 году он наконец-то ощутил на себе, чем чревата слишком яростная борьба со злом. Из ненависти к Грандье он участвовал в пробуждении бесов; публичные сеансы экзорцизма обеспечили бесам долгую жизнь и способствовали увеличению их числа. Теперь бесы ополчились против самого Транквиля. Нельзя смеяться над Господом. Транквиль пожинал плоды своей деятельности.

Все началось с нечастых и несильных припадков, но мало-помалу Собачий Хвост и Левиафан взяли верх над отцом Транквилем. В последний год жизни Транквиль вел себя совсем как урсулинки, чью истерию он столь тщательно пестовал. Он катался по полу, изрыгал проклятия, выл, вываливал язык, шипел, лаял и ржал. Но это не все. «Смердящий филин преисподней» – так цветисто называет дьявола биограф-капуцин – преследовал Транквиля необоримыми искушениями против целомудрия, смирения, терпения, веры и благочестия. Транквиль взывал к Пресвятой Деве, святому Иосифу, святому Франциску и святому Бонавентуре. Тщетно. Одержимость прогрессировала.

В День Сошествия Святого Духа, в 1638 году, Транквиль проповедовал в последний раз. Еще два или три дня он с грехом пополам служил мессу, затем слег с недугом определенно психосоматического характера – что не мешало ему, недугу, быть смертельным. «Он исторгал из своей утробы нечистоты, кои могли быть только свидетельствами сговора с дьяволом… Всякий раз, когда он пытался принять хотя бы немного пищи, бесы вызывали у него столь сильную рвоту, что оная могла умертвить и самого здорового из людей». Вдобавок Транквиль страдал от головных болей и болей в сердце, «подобные коим по силе не описаны ни у Галена, ни у Гиппократа». К концу недели таких мучений «его рвота сделалась столь зловонною, что слуги были вынуждены незамедлительно выносить горшки, наполнявшие комнату неистребимым смрадом». В понедельник после Святой Троицы[83] было решено причастить отца Транквиля. Бесы покинули тело умирающего – но лишь затем, чтобы вселиться в священника, который его причащал, преклонив колена у ложа. Новоиспеченный одержимый впал в ярость – пришлось полудюжине коллег схватить его и удерживать от нечестивых пинков, коими бедняга так и норовил наградить еще теплый труп.

Зато уж в гробу отец Транквиль был великолепен. «Едва закончилась заупокойная служба, народ хлынул ко гробу. Одни прикладывали к усопшему четки, другие норовили отрезать клочок савана, дабы он хранился в доме как священная реликвия. Столь велика была толчея, что гроб треснул. Мертвое тело каждый тянул в свою сторону, не желая уходить с пустыми руками. Святой отец остался бы нагим, если бы несколько именитых горожан не защитили его от непотребного поклонения черни, коя, искромсав саван, чего доброго, взялась бы разбирать на сувениры и самое тело».

Клочки Транквилева савана, пепел человека, которого Транквиль замучил и сжег заживо… В каждом явлении – двойной смысл. Колдун умер как мученик; его палач был святым – но таким святым, в котором обитал Вельзевул. Одно ясно: фетиш есть фетиш. Одолжите-ка ваш ножик, любезный, а сами беритесь за ножницы. Помилуйте! Только после вас!

Глава девятая

Грандье сгорел – но никуда не делись Еазас и Уголь Разврата, да и Забулон ни капельки не присмирел. Как такое возможно, у большинства в голове не укладывалось. На самом деле, все было логично: если остается причина, будут и следствия. Истерию урсулинок свели к бесноватости каноник Миньон и другие экзорцисты; они же теперь эту бесноватость поддерживали. Дважды в день, кроме воскресений, одержимые монахини выполняли набор привычных трюков. Со смертью великого колдуна их состояние не улучшилось, а даже ухудшилось – впрочем, этого следовало ожидать.

К концу сентября Лобардемон сообщил Ришелье, что обратился к иезуитам. Иезуиты славились ученостью и проницательностью. Признание урсулинок одержимыми, если оно прозвучит из иезуитских уст, «будет принято публикой за истину, и никто уже более не посмеет отрицать одержимость».

Многие иезуиты, в том числе генерал ордена Муцио Вителески, до сих пор вежливо отказывались иметь что-либо общее с луденской одержимостью. Однако теперь их загнали в угол. За приглашением Лобардемона незамедлительно последовал королевский указ. А за королем, разумеется, стоял Ришелье.

И вот 15 декабря 1634 года четверо отцов-иезуитов прибыли в Луден. Среди них был Жан-Жозеф Сюрен. Отец Боир, архиепископ Аквитанский, предписал Сюрену проводить сеансы экзорцизма; правда, потом внял совету ордена и отменил назначение. Было поздно: Жан-Жозеф успел выехать из Марена. Назначение осталось за ним.

Сюрену исполнилось тридцать четыре года; nel mezzo del cammin[84] его характер окончательно сформировался, образ мыслей определился навсегда. Братья-иезуиты были весьма высокого мнения о способностях и усердии отца Сюрена, восхищались его праведностью и уважали рвение, с коим он стремился к христианскому совершенству. Впрочем, к восхищению примешивались нехорошие предчувствия. Отец Сюрен являл все признаки человека, чья добродетель сродни героизму, однако нечто в нем настораживало братию, а вышестоящих отцов заставляло покачивать головами. Дело в том, что отец Сюрен был склонен к крайностям как в поступках, так и в словах; повторял, в частности, вот какую фразу: «если человек в служении Господу не ставит себе непомерных задач – он к Господу даже не приблизится». Конечно, так и есть; но лишь при условии, что непомерные задачи имеют правильный вектор. Однако у отца Сюрена задачи и идеи, пусть и достаточно ортодоксальные, как-то все норовили свернуть с дороги благоразумия. Например, сей молодой иезуит утверждал: мы-де должны быть готовы к смерти за ближних своих, однако «в то же время нам следует сторониться ближнего, как врага». Руководствуясь таким девизом, едва ли улучшишь жизнь в тесном иезуитском сообществе, когда братья замкнуты в стенах коллежей и обители. Мало того, что идеи сделали Сюрена асоциальным типом – они еще и довели его стремление к совершенству до последней степени. «Следует, – говорил Сюрен, – скорбеть о всяком проявлении суетности, ибо оно есть святотатство; следует карать без пощады любое невежество, любую оплошность». К сему антигуманному ригоризму во имя совершенства прибавим Сюренов неподобающий и даже опасный, по мнению его предшественников и современников, интерес к «проявлениям особой благодати»; некоторые считают эти проявления наградой Святого Духа; впрочем, для спасения или канонизации они не являются обязательными. «С раннего детства, – позднее вспоминал друг Сюрена, отец Ангино, – его тянуло к подобным вещам; он придавал им слишком большое значение. Ничего не оставалось, как только дать ему в этом свободу и позволить идти дорогою, многими избегаемой».

В порту Марена Жан-Жозеф провел почти четыре года, последовавших за закрытием места его «второго послушничества» в Руане. Сюрен служил духовным отцом двух замечательных в своем роде женщин – мадам дю Верже, супруги богатого и набожного купца, и Мадлен Буане, дочери протестанта-лудильщика, принявшей католичество. Обе (особенно – супруга купца) были отмечены «особой благодатью». Сюрен настолько интересовался видениями и экстазами, что переписывал целые страницы из дневника мадам дю Верже и снабжал их собственными наблюдениями. Написанное он затем зачитывал в кругу друзей. Разумеется, ничего предосудительного Сюрен не делал; но зачем столько внимания уделять предмету столь неоднозначному, зачем нырять в него с головой, позабыв о подводных камнях? Душе, чтобы попасть в Рай, требуется исключительно обычная благодать; так стоит ли углубляться в лабиринты благодати особой? Тем более никогда не знаешь наверняка, от Бога она исходит, вызывается игрой воображения, является умышленным мошенничеством или же кознями бесов. Если отцу Сюрену так необходимо христианское совершенство, пусть движется к нему по проторенной дороге, заодно с лучшими представителями Общества Иисуса. Дорога эта подразумевает послушание, умеренное рвение, молитву вслух и благочестивое созерцание.

Усугублялась ситуация, по мнению критиков, слабым здоровьем отца Сюрена. Он страдал неврозом, или, как тогда говорили, меланхолией. Минимум два года перед приездом в Луден отца Сюрена регулярно выводили из строя различные психосоматические недомогания. Малейшее физическое усилие причиняло сильную боль в мышцах. Если отец Сюрен брался за книгу, сильная мигрень почти тотчас вынуждала его бросать чтение. Разум его был помрачен и смущен, он жил в эпицентре «чудовищных агоний и корч, не ведая, что с ним станется». Вдруг поведение отца Сюрена, вдруг все его учение являлось лишь продуктом больного ума в недужном теле?

Сюрен пишет, что многие из иезуитской братии до конца не верили в одержимость урсулинок. Однако сам он и до приезда в Луден никаких сомнений не имел. Зато имел убеждение: проявлениям чудесного в мире несть числа. Убеждение, в свою очередь, явилось причиной вопиющей некритичности Сюрена, когда речь шла о «чудесах». Стоило человеку сказать, будто он общался со святыми, ангелами или бесами – Сюрен безоговорочно верил каждому слову. Умением, которое тогда называлось «распознавание духов», Сюрен не владел совершенно. Да что там духи! Сюрену недоставало элементарного здравого смысла. Впрочем, в этом аспекте он не уникален. Обычная картина, когда одаренный человек временами ведет себя наивно и глупо. Сюрен едва ли повторил бы фразу, которой открывается рассказ Поля Валери «Вечер с господином Тэстом»: «Я не слишком силен по части глупости». Нет, у Сюрена глупость была сильной стороной – наряду с умом и набожностью.

Впервые он увидел бесноватых монахинь на публичном сеансе экзорцизма, проводимом отцами Транквилем, Миньоном и несколькими кармелитами. Если Сюрен прибыл в Луден уже совершенно уверенным в одержимости, то само шоу довело уверенность до высшей точки абсолютной истины. Бесы были реальны, «и Господь одарил святого отца столь сильным состраданием к несчастным бесноватым женщинам, что слезы так и покатились у него по щекам». Сюрен писал о себе в третьем лице и называл себя просто «святой отец». Сострадание пропало втуне – или, по крайней мере, не попало по адресу. «Дьявол, – вспоминает сестра Жанна, – часто обольщал меня, и я с готовностью поддавалась, позволяя ему выделывать всякое с моим телом. Слушать, как обо мне говорят, считая, что я терплю от дьявола более, нежели остальные сестры, было чрезвычайно сладостно». Однако всякое наслаждение, превысив лимит времени, превращается в свою противоположность; когда экзорцисты заходили слишком далеко – добрые сестры переставали получать удовольствие от своей одержимости. Публичные сеансы, если они случаются изредка, – желанны, как любое празднество. Данный факт не напрягает особ, привыкших к самокопанию и строгой морали. Несмотря на то, что сестрам внушали: они не виноваты в мерзостных деяниях, кои свершают в периоды одержимости, сестра Жанна постоянно мучилась угрызениями совести. «Это и неудивительно; ибо я весьма отчетливо понимала, что в большинстве случаев сама являюсь причиной припадков и что дьявол действует по моим подсказкам». Сестру Жанну убеждали: она впадает в неистовство не по собственному желанию; однако вот что она пишет: «Со стыдом я признавалась себе, что сама дала согласие дьяволу и что без моего желания он не взял бы надо мной власть… Когда я сопротивлялась искренне, все позывы биться в конвульсиях или истошно вопить исчезали; но, увы, позывы эти были столь часты, что я перестала предпринимать достаточно усилий для противостояния им». Понимая, что виновны не в буйстве как таковом, а в неумении и нежелании предотвратить буйство, пока еще не поздно, все монахини ужасно мучились. Чувство вины их захлестывало, и в таких условиях бесы и бесогонство были передышками, отдыхом для истерзанной совести. Выходит, отцу Сюрену следовало плакать не над корчащимися и сквернословящими женщинами, а над женщинами, которые в перерывах между сеансами кляли свою слабость.

Задолго до прибытия в Луден отцу Сюрену оказали честь – стать экзорцистом самой настоятельницы. Узнав от Лобардемона, что изгонять ее бесов будет набожнейший и ученейший иезуит, который ныне трудится в Аквитании, сестра Жанна всполошилась. Еще бы! Иезуиты – не какие-нибудь тугодумы вроде капуцинов с кармелитами; их не одурачишь. Иезуиты умны и прекрасно образованны, а уж отец Сюрен слывет праведником, знай молится да созерцает. Он мигом сообразит, одержима сестра Жанна, притворяется она или, в лучшем случае, играет с бесами в поддавки. Несчастная взмолилась Лобардемону: пусть оставят с ней прежних экзорцистов – душку каноника Миньона и милягу отца Транквиля; да еще добрых кармелитов. Но Лобардемон и его хозяин уже все решили. Им нужно, чтобы бесноватость засвидетельствовали уважаемые люди, чье мнение котируется. То есть иезуиты. Пришлось сестре Жанне подчиниться. В течение недель, которые предшествовали появлению Сюрена, сестра Жанна усердно занималась изысканиями. Ей могла сгодиться любая информация о будущем экзорцисте. Она писала подругам в другие обители, она приставала к луденским иезуитам. Цель свою сестра Жанна сформулировала следующим образом: «изучить нрав человека, которому меня вверили»; а узнавши все, что только получится, «вести себя с максимальной осторожностью, не допускать, чтобы он хоть немного проник в мою душу. В сем намерении я была тверда как кремень». Когда новый экзорцист наконец приехал, сестра Жанна владела информацией о его жизни в Марене и даже могла делать саркастические замечания «об этой вашей Буанне» (так бесы ехидно называли мадемуазель Буане). Сюрен только руками всплескивал. Поистине, то было чудо – пусть инфернальной природы, но ведь чудо же!

Тайн своих сестра Жанна выдавать не собиралась и действовала в полном согласии со своим решением и своими чувствами. Испытывая крайнюю неприязнь к Сюрену, она ее и выказывала – тем, что изображала припадок (цитата: «словно бесы терзали меня изнутри и снаружи») всякий раз, когда Сюрен к ней приближался с намерением задать вопрос о состоянии души. Сестра Жанна обращалась в бегство, а пойманная и принужденная слушать – выла и вываливала язык. Вдобавок она «испытывала его целомудрие. Но он, в своей чистоте, неизменно приписывал непристойные слова и жесты бесовским козням».

Все монахини, как мы уже говорили, мучились угрызениями совести и убеждением, что они сильно грешат; однако мать-настоятельница имела куда более серьезные и вдобавок заметные глазу причины для чувства вины. Вскоре после казни Грандье похотливый бес Изакарон «воспользовался моей слабостью и самым чудовищным образом соблазнил меня на деяние, противное целомудрию. Он свершил над моим телом действо самого странного и мерзостного свойства, какое только можно вообразить, после чего уверил меня, что я ношу под сердцем дитя; да так, что я не сомневалась в этом и выказывала все признаки». Настоятельница открылась сестрам, и вскоре целая компания бесов подтвердила: она и впрямь брюхата. Экзорцисты доложили королевскому посланнику, а тот отрапортовал Его высокопреосвященству. Менструации, писал Лобардемон, не приходят уже три месяца, сестру Жанну постоянно тошнит, у нее несварение желудка, из сосцов выделяется молоко, а живот изрядно вырос. Шли недели. Несчастная страдала все сильнее. Если она действительно ждет ребенка – это позор, ужасный позор на ее голову, на головы всех урсулинок луденской обители, да, пожалуй, и на других членов этого ордена. Сестра Жанна впала в отчаяние; единственной отдушиной были визиты Изакарона. Теперь он приходил почти каждую ночь. В темной келье раздавались голоса, дрожала кровать. Невидимые руки стягивали одеяло, льстивый голос нашептывал на ухо непристойности и комплименты. Иногда сестра Жанна наблюдала странное свечение и различала силуэт козла, льва, змея или мужчины. Порой она впадала в каталептическое состояние. Не в силах шевельнуться, лежала она на постели, уверенная, что под простыней ползают, копошатся, шуршат мелкие зверушки, щекоча ее своими лапками и рыльцами. Затем снова вступал льстивый голос. Сестра Жанна слышала мольбы о любви, о ласке. Тогда она отвечала, что «ее честь в руках Господних, и Господь распорядится ею по Своему усмотрению». После такого ответа сестру Жанну сбрасывали с кровати и били, порой так жестоко, что наутро лицо и тело были в синяках и кровоподтеках. «Он весьма часто поступал так со мною, но Господь давал мне мужества более, чем я смела надеяться получить. Однако, будучи дурной, я гордилась избиениями; я воображала, что, верно, очень угодна Богу, а значит, не должна бояться угрызений совести, как боялась еще недавно. И все же я не могла не угрызаться, ибо знала: Господь ждет от меня совсем не такого поведения».

Изакарон был главным преступником, поэтому Сюрен направил все свои силы, всю мощь ритуала именно против Изакарона. «Внемли мне, Сатана, корень зла, и изыди…» Ничего не случилось. «Поскольку я не открывала никому искушений, одолевавших меня, они только множились». Заодно множились сила Изакарона и отчаяние сестры Жанны – ибо беременность прогрессировала. Незадолго до Рождества сестра Жанна раздобыла снадобья – полынь, кирказон и колоцинт, классическое трио, которому последователи Галена и угодившие в переплет девушки приписывали абортивные свойства. Да, но ведь в таком случае дитя умрет некрещеным. Значит, его душа будет проклята во веки веков. И сестра Жанна выбросила снадобья.

У нее созрел другой план. Она прокрадется на кухню, стащит самый большой нож, вскроет себе утробу, извлечет младенца, окрестит его и либо оклемается, либо умрет. В первый день нового, 1635 года сестра Жанна сходила к исповеди («но не открыла исповеднику истинного своего замысла»). Назавтра, вооруженная кухонным ножом и корытом с водой для крещения, она заперлась в комнатушке на верхнем этаже обители. На стене висело Распятие. Сестра Жанна преклонила колени и взмолилась к Спасителю, чтобы Он «простил смерть, кою я причиняла себе самой и крошечному существу, ведь я намеревалась удушить дитя сразу после крещения». Раздеваясь, она думала о вечном проклятии; впрочем, страх перед ним был недостаточно силен, чтобы отвратить сестру Жанну от злодейства. Она сняла платье, ножницами проделала в рубахе большую дыру, взяла нож и нацелилась себе между ребер, имея «истинное намерение идти до печального конца». Известно, однако: страдающие истерией, хоть и склонны к попыткам самоубийства, – редко преуспевают. «Сколь дивно милосердие Провидения – оно не дало мне исполнить задуманное. Внезапно словно что-то толкнуло меня с неописуемой силою. Нож выпал из пальцев моих и оказался у подножия святого Распятия». Послышался голос: «Отступись!» Сестра Жанна подняла взор. С Распятия Иисус Христос протягивал к ней руку. Последовали слова молитвы, затем – бормотанье и вой бесов. Тогда-то сестра Жанна и одумалась. Она будет вести себя иначе, она обратится к Богу. Впрочем, беременность никто не отменял, а Изакарон, по всем признакам, сдаваться не собирался. Однажды ночью он предложил сестре Жанне волшебный пластырь – приклеенный к животу, он изведет плод чрева ея. Сестра Жанна совсем уж было согласилась, однако поразмыслила и сказала «нет», чем прогневила Изакарона и получила от него изрядную взбучку. В другой раз Изакарон рыдал над нею столь жалобно, что сестра Жанна растрогалась до глубины души и «возжелала повторения». Оно не заставило себя ждать. Словом, казалось, ничто не помешает этой щекотке нервов длиться вечно.

Лобардемон же в великом замешательстве вызвал из Ле-Мана прославленного врача по имени дю Шон. Тот приехал, тщательно осмотрел настоятельницу и объявил, что беременность имеет место быть. Лобардемонова тревога переросла в панику. Как протестанты воспримут известие о беременности святой сестры? К счастью, Изакарон явил себя на публичном сеансе экзорцизма и поднял дю Шона на смех. Все классические признаки беременности, от утренней тошноты до выделения молока, подстроили бесы. «После этого Изакарон заставил меня исторгнуть весь запас крови, который его же кознями скопился в моем теле за последние месяцы и вызвал раздувание живота. Это случилось в присутствии епископа, нескольких врачей и многих других персон». Беременность «сдулась», ни один симптом больше не появлялся.

Свидетели вознесли хвалу Господу; то же самое, собственными устами, сделала сестра Жанна. Однако сомнения у нее остались. «Бесы, – пишет она, – всячески убеждали меня: вовсе не Господь не дал мне вспороть собственную утробу ради избавления от мнимой беременности; о нет, вовсе не Господь! Значит, я должна считать весь этот случай чистой иллюзией и помалкивать о нем даже на исповеди». Позже сомнения были отброшены, и сестра Жанна сумела убедить себя, что чудо все-таки произошло.

А вот для отца Сюрена сомнений не было изначально. Все события, связанные с луденскими урсулинками, имели прямое отношение к сверхъестественному. Как иной ненасытен и неразборчив в пище, Сюрен был ненасытен и неразборчив во всем, что касалось веры. Он верил в бесноватость. Верил в виновность Грандье. Верил, что после казни урсулинками занялись другие колдуны. Верил, что, ежели взяться должным образом, так дьявол станет вещать правдиво. Верил, что публичные сеансы экзорцизма полезны для укрепления позиций католичества и что бесчисленные безбожники с гугенотами обратятся, едва услышат от бесов о реальности пресуществления. Наконец, Сюрен верил в сестру Жанну и плоды ее фантазии.

Доверчивость – великий интеллектуальный грех; прощается он только в тех случаях, когда налицо непробиваемое невежество. В случае с Сюреном невежество непробиваемым не являлось; мало того – оно было добровольным. Мы уже видели, что, несмотря на общий интеллектуальный настрой, мало кто из иезуитской братии разделял Сюренову готовность верить во все подряд. Сомневаясь в бесноватости урсулинок, иезуиты в открытую осуждали абсурдные, чудовищные луденские события; а новоиспеченный экзорцист со своим нездоровым интересом к особой благодати и крайним проявлениям ее отсутствия все принимал за чистую монету, не утруждаясь рассмотреть происходящее хотя бы с толикой критицизма. Глупость, как мы помним, была Сюреновой сильной стороной; он также отличался благочестием и героическим рвением к христианскому совершенству, кои являются отрешением от собственного «я», дабы душа достигла высшей милости – союза с Господом. Причем цель эту Сюрен ставил не себе одному – но всякому, кого удастся увлечь за собой на путь очищения и смирения, каковой путь ведет к Духу Святому. До сих пор у Сюрена получалось – его слушали; значит, должно получиться и с настоятельницей. Эта мысль пришла к нему еще в Марене – Сюрен тогда счел, что на него снизошло вдохновение. О да, он займется изгнанием бесов – но не только. Он вдобавок наставит несчастную урсулинку на духовный путь, как в свое время его самого наставили матушка Изабелла и отец Лалеман. Он спасет душу одержимой, вознеся ее к Свету.

Через пару дней после прибытия в Луден отец Сюрен раскрыл свой план настоятельнице. В ответ он услышал хохот Изакарона и яростный рык Левиафана. Эта женщина, напомнили Сюрену бесы, принадлежит им, является этаким общежитием для адских исчадий – а он тут вещает о духовных практиках, о подготовке души к союзу с Господом! Да ведь сестра Жанна более двух лет толком не молилась! Созерцательная молитва, ха-ха-ха! Христианское совершенство! Хохот сделался громоподобным.

Однако Сюрен был не из тех, кто легко отступается. День за днем, игнорируя богохульства и конвульсии своей подопечной, он возвращался к теме христианского совершенства. Он уже натравил на сестру Жанну Гончего Пса Небес, он намеревался преследовать свою цель до самой смерти – коя суть жизнь вечная. Настоятельница путала следы, но Гончий Пес обладал завидным нюхом. За убегающей гнались молитвы и проповеди. Сюрен говорил о духовной жизни; умолял Господа послать сестре Жанне сил для самого трудного первого шага; расписывал, сколь дивен будет союз с Богом. Сестра Жанна прерывала отца Сюрена смехом, шуточками о «бесценной Буанне», тухлой отрыжкой, непристойными куплетами, а также звуками, какие издают свиньи над корытом. Неутомимый Сюрен продолжал вещать.

Однажды, после особенно мерзкого бесовского многоголосья, Сюрен помолился, чтобы Господь позволил ему принять на себя хотя бы часть страданий сестры Жанны. Сюрену хотелось испытать все, на что бесы обрекали свою жертву. Да, пусть бесы займутся им; он вполне готов – «если только это угодно Всевышнему и если в таком случае Всевышний исцелит несчастную и вернет ее на путь добродетели». Сюрен даже попросил унижения для себя – пусть его считают сумасшедшим. Обращаться к Господу с подобными молитвами, по уверениям моралистов и теологов, совершенно неприемлемо[85]. К несчастью, предусмотрительность не числилась среди Сюреновых добродетелей. Необдуманная, запретная мольба спонтанно сорвалась с его уст. А молитвы, если они искренни, бывают удовлетворены – иногда, без сомнения, путем прямого божественного вмешательства, но чаще из-за особенностей природы мысли; по крайней мере, так подозревает ваш покорный слуга. Мыслям свойственно трансформироваться во что-нибудь либо материальное, либо психологическое, в некий факт или символ, присутствующий наяву или в мире снов. Сюрен помолился о страданиях, сходных со страданиями сестры Жанны. И вот, пожалуйста: 19 января его постиг первый приступ одержимости.

Возможно, так случилось бы и без всяких молитв. Бесы ведь уже убили отца Лактанса, отец же Транквиль был при смерти с аналогичным диагнозом. Однако эти случаи лишь сильнее укрепили Сюрена в мысли, что всякий экзорцист становится одержим бесами, которых тщился изгнать, а в действительности – только пробуждал к жизни, цеплялся за них. Не бывает так, чтобы человек сосредоточил внимание на зле или даже на идее зла – и остался не запятнан. Если более противостоишь дьяволу, нежели славишь Господа – добром это не кончится. Всякий крестоносец рискует лишиться разума. Во всяком обитает зло, которое он приписывает своим врагам; это зло становится частью души воителя.

Бесноватость чаще имеет природу мирскую, нежели сверхъестественную. Люди одержимы собственными мыслями о тех, кого ненавидят – будь это отдельные личности, социальный класс, раса или нация. В настоящее время судьбы мира находятся в руках доморощенных бесноватых – людей, видящих зло в ближних. На самом деле этим злом одержимы они сами. Эти современные бесноватые в бесов не верят; но они изо всех сил старались стать бесноватыми – и преуспели. А поскольку Бог для них еще менее реален, чем дьявол, весьма сомнительно, чтобы они когда-нибудь излечились. Но вернемся к Сюрену. Сосредоточившись на идее сверхъестественного, метафизического зла, он сам себя затащил в бездну безумия, какое и не снилось обычным, мирским бесноватым. К счастью, Сюреновы представления о добре также носили сверхъестественный и метафизический характер – это его в конце концов и спасло.

Итак, в начале мая Сюрен отправил своему другу, также иезуиту отцу д’Аттиши, длинный и обстоятельный отчет. «С последнего письма я впал в состояние, даже отдаленно не похожее на то, какого мог ожидать, но определенно соответствующее Божьему промыслу относительно моей души… Я вовлечен в борьбу с четырьмя самыми злобными бесами… Наименее важное поле битвы – экзорцизм; ибо враги мои являют себя скрытно, ночью и днем, тысячами разных способов… За последние три с половиной месяца я ни мгновения не оставался без караульного из преисподней. Дело приняло такой оборот, что Господь (полагаю, за мои грехи) дозволил… бесам покинуть тело одержимой женщины и вселиться в мое тело, дабы мучить меня, корчить и терзать у всех на виду. По нескольку часов, без передышки, бываю я бесноватым»[86].

«Почти невозможно объяснить, что происходит со мною в это время, как чуждый дух умудряется соединиться с моим собственным, не лишив меня при этом ни сознания, ни внутренней свободы, но все-таки создав второго „меня”; я как будто бы имею две души, одна из коих выдворена из моего тела, не может долее пользоваться органами и членами, а только со стороны наблюдает, как хозяйничает в теле вторженец. Тело мое становится ареною борьбы двух духов, и борьба эта жестока. Сама душа словно разделяется: одна часть пребывает во власти дьявольских видений, а другая вдохновлена Господом. Одновременно я чувствую великое умиротворение, будто Господь являет мне милость и (непонятно, как такое возможно) всепоглощающую ярость, в результате коей исторгаю хулу на Бога и произвожу телодвижения, как если бы рвался прочь от Господа, чем ввергаю в отчаяние всех, кто это наблюдает. В одно и то же время я испытываю радость и восторг – и отчаяние, кое находит выход в вое и жалобах, свойственных про́клятым. Я чувствую, каково быть про́клятым; я понимаю это состояние. Вторую душу, которая якобы тоже моя, язвят тернии, а первая душа остается уверенной, ибо ей ясны подобные чувства, и проклинает их причину. Иногда мой рот исторгает вопли обеих душ разом, и я умею различить, радость его вызвала или ярость. Когда к любой части моего тела прикасаются Святым Распятием, я трепещу, и мне кажется, что трепет вызван и ужасом от священного прикосновения, каковой ужас я не могу контролировать, и благоговением, идущим из глубин сердца…»

«Если же, по наущению одной из двух душ, я пытаюсь осенить свой рот крестным знамением, другая душа выворачивает мне руку либо сует мой палец мне же в зубы и вынуждает пребольно его укусить. Я обнаружил, что ничуть не легче и молиться, даже не вслух; молитва не успокаивает, когда тело катается по полу, а святые отцы говорят со мною, будто с бесом, и осыпают меня проклятиями. Неописуем бывает мой восторг от такого обращения, причем он вызван не восстанием против Господа, но осознанием моей греховности…»

«Когда случается другим бесноватым увидеть меня в таком состоянии, я наслаждаюсь их ликованием, их комментариями: „Лекарь, что ж ты сам себя не исцелишь? Вставай, тебе пора вещать с амвона! Подумать только, и этот человек наставляет нас!”… Что за благо – знать по опыту, от чего избавил меня Иисус Христос; понимать масштабы Его искупительной жертвы; на собственной шкуре прочувствовать, какого состояния не допустил для нас Спаситель!..»

«Вот что происходит со мною почти ежедневно. Я сделался объектом дискуссий. Святые отцы спорят, вправду ли я одержим? Возможно ли, чтобы служитель Господа испытывал подобные муки? Кто-то говорит, это меня наказал Господь за мои иллюзии; кто-то утверждает, что причина в другом. Сам я остаюсь спокоен и лишен всякого желания изменить мою судьбу, ибо убежден: нет ничего благостнее самой последней крайности…»

(В последующих письмах Сюрен развил тему. По его мнению, Господь использует одержимость для очищения, которое предшествует озарению. «Господь весьма часто, по милости своей, позволяет дьяволу завладеть душою или вселить в человека навязчивую идею, если Его, Господа, замысел – вознесение этой души к вершинам святости». Бесы не могут подчинить волю и ввергнуть одержимого во грех. Сколько бы одержимый ни хулил Бога, сколько бы ни кричал о ненависти к Нему – это не пятнает душу. Наоборот, идет во благо, ибо, максимально униженный, человек чувствует то же самое, что чувствовал бы, если бы святотатствовал по своей воле. Такое унижение, такое страдание – это «горнило, где до самой сердцевины, до мозга костей, сгорает всякое себялюбие». Вдобавок Господь сам трудится над страждущей душой, и трудится «столь усердно, предпринимает усилия столь достойные восхищения, что всякий назовет душу, коей уделено Господне внимание, одним из чудеснейших созданий».)

В конце письма Сюрен просил д’Аттиши сохранить его откровения в секрете. «Кроме как исповеднику и вышестоящим духовным отцам, я никому не сознавался». Увы, напрасная просьба. Отец д’Аттиши предал письмо огласке. Его многократно переписали, копии разошлись по рукам, а через несколько месяцев письмо даже было напечатано отдельной брошюрой. Заодно с преступниками в розыске и шестиногими телятами отец Сюрен теперь развлекал невзыскательную публику.

Левиафан с Изакароном всегда были поблизости. Однако между атаками бесов на свое тело и ни на секунду не выпуская их из головы, Сюрен умудрялся выполнять свою миссию – наставлять на путь добродетели сестру Жанну. Если она бежала прочь – он настигал ее. Загнанная в угол, сестра Жанна ярилась – Сюрен не обращал внимания. Опустившись рядом с нею на колени, он молился за нее; сидя рядом с ней, он шепотом излагал духовную доктрину отца Лалемана – даром что сестра Жанна отвращала слух свой. «Внутреннее совершенство, смирение пред Святым Духом, очищение сердца, покорность Господней воле…» – повторял Сюрен. Бесы сестры Жанны корчились и хихикали. Но Сюрен не сдавался, даром что сам, в своем разуме, слышал рычание Левиафана и непристойности Изакарона – беса похоти.

Противостояли Сюрену не одни только бесы. Даже в часы прояснения рассудка – точнее, особенно в часы прояснения рассудка – мать-настоятельница испытывала к своему наставнику глубочайшую личную неприязнь. Во-первых, потому, что боялась его – боялась, как бы он не понял, кем она является на самом деле (на пятьдесят процентов лицедейкой, на пятьдесят процентов – нераскаявшейся грешницей, на сто процентов – истеричкой). Сама она это понимала в «светлые» периоды. Сюрен умолял ее довериться ему. Ответом бывали завывания адских исчадий – или заявления монахини, что сознаваться ей не в чем.

Отношения между бесноватой и ее экзорцистом осложнял тот факт, что на Пасхальной неделе сестру Жанну вдруг обуяло «крайне сильное и противозаконное влечение» к мужчине, которого она так боялась и ненавидела. Сознаться в этом было выше ее сил – Сюрен сам, после трехчасовой молитвы перед святым Распятием, упомянул «неподобные соблазны». «Если кто-нибудь когда-нибудь бывал по-настоящему ошарашен, это как раз я», – пишет сестра Жанна. Было уже поздно, Сюрен ушел, оставив свою подопечную переваривать случившееся. В конце концов она решила изменить не только свое поведение по отношению к Сюрену, но и весь стиль жизни. Решение приняла воля сестры Жанны, или, иначе, сознание. Подсознанием заведовали бесы, и у них имелся свой взгляд на ситуацию. Отныне, стоило сестре Жанне взяться за книгу, мозг отказывался воспринимать написанное. Если она начинала размышлять о Боге и предании Ему своей души – ее постигала кошмарная головная боль, вдобавок «путались мысли и наваливалась слабость». Против этих симптомов Сюрен предлагал одно средство – созерцательную молитву. Сестра Жанна согласилась попробовать. Бесы взбеленились. При первом упоминании о внутреннем совершенстве они заставили Жаннино тело биться в конвульсиях. Сюрен уложил одержимую на стол и накрепко привязал веревками, чтобы она и шевельнуться не могла. Затем преклонил колени и зашептал сестре Жанне на ухо, как надо молиться. «Своей темой я сделал обращение сердца к Господу и желание сердца всецело посвятить себя Ему. Я выделил три отправные точки и объяснил каждую вдохновенно и сообразно с состоянием матери-настоятельницы». Процедура повторялась каждый день. Опутанная веревками, словно готовая к хирургическому вмешательству, мать-настоятельница была в Господней воле. Она рвалась, она вопила; но сквозь шумы проникал голос человека, который желал ей только блага. Иногда Левиафан бросал терзать Жанну и принимался за Сюрена, лишая его дара речи. Одержимая исторгала дьявольский хохот. Но вскоре Сюрену удавалось справиться с бесом, и он продолжал молитву ровно с того места, на котором остановился.

Когда бесы впадали в особенный раж, Сюрен тянулся к серебряному ларцу с облаткой, кою и прикладывал к сердцу матери-настоятельницы либо к ее челу. Следовала конвульсия, а потом «мать-настоятельница бывала охвачена душевным трепетом, который указывал, что она полна любви к Господу; я между тем шептал ей на ухо речи, вдохновленные самим Господом. Она слушала очень внимательно, по всей вероятности, вспоминая свои прегрешения. Воздействие на ее сердце было столь мощно… что она обливалась слезами».

С сестрой Жанной происходила трансформация – но в контексте истерии, на сцене воображаемого театра. Восемь лет назад, будучи совсем молоденькой монахиней, сестра Жанна пыталась добиться расположения аббатисы – тогда она разыгрывала из себя святую Терезу номер два. Правда, повелась одна только старуха настоятельница. Добившись цели, то есть получив в свои руки всю обитель, сестра Жанна потеряла интерес к мистицизму. Затем, откуда ни возьмись, появилась эротическая фантазия, которую она нарекла Урбеном Грандье. Невроз прогрессировал, каноник Миньон помянул бесов, попробовал экзорцизм, дал сестре Жанне прочесть труд отца Михаэлиса о процессе над Жоффриди. Сестра Жанна прочла – и увидела себя королевой одержимых, и возжелала быть среди них первой во всем – в богохульстве, в звукоподражании свиньям, в сквернословии, в исполнении акробатических элементов. Разумеется, она знала: «все душевные недуги проистекали из ее нрава»; знала также, что «винить в сих недугах следует себя одну, но отнюдь не искать им посторонних причин». Под влиянием Михаэлиса и Миньона природные изъяны превратились в семерку бесов. И вот эти бесы зажили своей жизнью, сделались хозяевами сестры Жанны. Чтобы избавиться от них, придется сначала искоренить дурные привычки и стремления. А для этого, как внушал новый наставник, сестра Жанна должна молиться, открывая себя божественному Свету. Сюренов пыл оказался заразителен; сестру Жанну тронули его честность и тот факт, что, даже являя все симптомы собственной одержимости, отец Сюрен знал, о чем говорит. Наслушавшись Сюреновых речей, сестра Жанна и сама захотела приблизиться к Господу – но лучше бы придать процессу зрелищность, собрать большую аудиторию. Пусть сестрой Жанной восхищаются. Она была королевой бесноватых; теперь она станет святой – точнее, прослывет святой – таково было ее истинное желание. Пусть ее канонизируют здесь и сейчас, пусть приписывают ей способность творить чудеса, пусть ей молятся…

И сестра Жанна окунулась в новую роль с головой – совсем как в прежние свои роли. Начав с тридцатиминутной созерцательной молитвы, она быстро довела время до трех, а затем и до четырех часов в день, а чтобы тело ее сделалось готово к просветлению – подвергла себя целому ряду ограничений физического характера. Пуховую перину – прочь; отныне сестра Жанна спала практически на голых досках; пищу ее поливали вместо соуса полынным отваром; она носила власяницу и пояс, утыканный гвоздями; она бичевала себя минимум трижды в день, и порой (во всяком случае, так она пишет) – в сутки набегало целых семь часов бичевания. Сюрен, свято веривший в пользу хлыста, поощрял сестру Жанну к этой практике. Он заметил: бесы, хохотавшие надо всем, что связано с Церковью, испарялись уже через несколько минут хорошей порки. Вдобавок хлыст отлично годился и для излечения меланхолии. Кстати, и святая Тереза сделала подобное открытие. «Повторяю (ибо видела меланхоликов и имела с ними дело), что нет средства от меланхолии, кроме физического воздействия, причем годится любое… Если слов недостаточно, прибегайте к телесным наказаниям; если мягкие их формы не помогают, используйте формы жесткие». Может показаться несправедливым, добавляет святая, «наказывать слабую, беспомощную сестру, как если бы она была крепкого здоровья». Но, во-первых, помним: невротики причиняют огромный вред душам ближних. Более того, «я свято верую, что очень часто дурное исходит от духа, полагающего, будто ему все дозволено; от духа мятежного, который следует смирить… Сатана высматривает и намечает для себя души, обуянные этим недугом [меланхолией]. В наши дни она более распространена, нежели прежде; причину я вижу в том, что ныне всякое своенравие и потворство своим желаниям зовется меланхолией». Среди лиц, уверенных в абсолютной свободе воли и в изначальной порочности человека, такой способ обращения с невротиками считался очень эффективным. Вот интересно, сработал бы он сейчас? В отдельных случаях, пожалуй, да. Но для большинства (в теперешнем интеллектуальном климате) «проговаривание» дает лучшие результаты, нежели шоковая терапия, связанная с нанесением самому себе телесных повреждений.

Однако из-за регулярных сеансов экзорцизма и зрителей, которые толпами ходили в урсулинскую обитель, часовня при оной сделалась слишком шумным местом; как прикажете в такой обстановке шептаться с духовным наставником? И вот в начале лета 1635 года сестра Жанна и ее личный экзорцист перенесли свои встречи на чердак. Непосредственно под черепичную крышу была водворена решетка для исповедей. Сюрен давал наставления либо пространно излагал своей подопечной мистическую доктрину. Сестра Жанна, приникнув к решетке с другой стороны, шептала об искушениях, битвах с бесами и ощущениях от созерцательной молитвы – они, ощущения, уже сейчас, в самом начале пути, были дивны. Затем, в тишине, оба медитировали вместе, и чердак, по словам Сюрена, становился «обителью ангелов и небесных восторгов». Разумеется, на духовного отца и его духовную дочь нисходила особая благодать. Однажды, во время размышлений об унижении, коему подвергся Иисус в процессе крестных мук, сестра Жанна испытала экстаз, после которого призналась Сюрену (сквозь решетку): «Я была так близко к Господу, что получила поцелуй из Его уст».

А вот что думали об этих совместных медитациях другие экзорцисты? Что думали добрые жители Лудена? Сюрен сообщает: до него «долетал ропот: чем, дескать, этот иезуит занят, что он вытворяет с одержимой монахиней? Мысленно я ответствовал недовольным: „Вы даже не представляете, в сколь важное дело я вовлечен. Мне кажется, я вижу в душе этой женщины разом рай и ад – первый сияет любовью, второй пылает яростью, и каждый тянет душу к себе”». Увы, сия картина была скрыта от всех, кроме доброго отца Сюрена. Остальные, как экзорцисты, так и миряне, знали только, что Сюрен, вместо того чтобы изгонять бесов самыми жесткими способами, целые часы проводит наедине с женщиной, наущая оную (одержимую бесами, заметьте!) двигаться к христианскому совершенству. Экзорцистам такие упражнения представлялись просто глупыми, особенно с учетом одержимости самого Сюрена и его собственной потребности в регулярных сеансах бесогонства. (В мае, когда в Луден прибыл брат короля, Гастон Орлеанский, Сюрена прямо на публике атаковал Изакарон. Это случилось во время сеанса экзорцизма – гнусный бес покинул тело сестры Жанны и вселился в ее избавителя. Одержимая монахиня сидела смирно, в полном сознании, с иронической улыбкой на устах, а незадачливый экзорцист катался по полу. Гастон Орлеанский остался весьма доволен зрелищем, а для Жан-Жозефа припадок был не первым и не последним в длинной череде унижений, коим его подвергло Провидение, чьи пути, как известно, неисповедимы.) Подытожим: никто не ставил под вопрос чистоту Сюреновых намерений или действий, но все считали их неосторожными и заранее сокрушались о неизбежности сплетен. К концу лета настоятеля уже со всех сторон убеждали: необходимо отозвать Сюрена обратно в Бордо.

Серьезные испытания ждали и сестру Жанны. В новую роль – созерцающей святой – она вжилась вполне; ее игра должна была бы повергнуть к ее ногам всю урсулинскую обитель. Однако «Господь допустил, чтобы в мои беседы с сестрами вмешивались бесы, заставляя сестер, которых обуяли, отвращать от меня слух, ибо я совершенно изменила и жизнь свою, и поведение. Бесы убедили сестер, что изменения вызвал сам дьявол с тем, чтобы я могла судить их за нрав и поступки. Когда я бывала с сестрами, бесы заставляли некоторых смеяться надо мной и надо всем, что бы я ни сказала и ни сделала; мне это причиняло сильную боль». Теперь во время экзорцизмов урсулинки называли свою настоятельницу не иначе как le diable dévot – то есть «благочестивая чертовка». Того же мнения придерживались и все экзорцисты – кроме Сюрена. Тщетно сестра Жанна убеждала экзорцистов, будто великий святой Иосиф наградил ее даром созерцательной молитвы; напрасно объявляла со смирением, будто «поднялась, Божественной Милостью, до тех высот созерцания, на коих доступно дивное озарение, и Господь Бог заговорил с моей душою, как нежный и всезнающий отец». Экзорцисты очень, очень сомневались. Вместо того чтобы припасть к стопам сего кладезя божественной мудрости, они толковали об особой разновидности иллюзий, характерной именно для одержимых. Перед таким жестокосердием оставалось только ретироваться – либо в безумие, либо на чердак, к милому, доброму, доверчивому отцу Сюрену.

Но даже и отец Сюрен сулил сестре Жанне известные неудобства. Конечно, он верил ей безоговорочно, в том числе и насчет особых даров; но достижение его идеалов святости предполагало очень уж большие затраты, да и о нраве сестры Жанны он был нелестного мнения – а это обидно. Одно дело – сознаваться в собственных гордыне и похотливости; и совсем другое – когда тебя ими корят. Сюрен не довольствовался тем, что перечислял пороки своей духовной дочери; он еще и норовил их исправить. Убежденный в ее одержимости, он также был убежден, что бесы взяли верх над сестрой Жанной по причине ее несовершенной натуры. Избавься от изъянов – и будешь избавлена от бесов, внушал отец Сюрен. Для этого надобно, по его выражению, «атаковать лошадь, дабы сбросить всадника». Однако лошади категорически не нравилось, когда ее атаковали. Да, сестра Жанна решила «стремиться ко Господу путем совершенствования»; да, она уже считала себя святой и страдала, что другие видят только неосознанное (или, наоборот, вполне осознанное) лицедейство; но как же болезненно труден оказался путь к канонизации! Сюрен принимал всерьез ее экстазы – это было лестно; этим бы ему и ограничиться. Увы, к несчастью для сестры Жанны, Сюрену требовались от нее еще и раскаяние с аскезой. Когда сестру Жанну заносило – Сюрен ее осаживал. Когда ей хотелось сделать покаяние зрелищным – например, обнажить какой-нибудь грех при скоплении народа, или пусть объявят, что она отныне не настоятельница, а простая послушница – Сюрен убеждал: нужны негромкие и неяркие, но истинные свидетельства самоуничижения. Порой сестра Жанна вела себя как знатная дама – в таких случаях Сюрен обращался с ней как с посудомойкой. Раздраженная, она пряталась за гордыней и яростью Левиафана, за богохульствами Бегемота, за буффонадой Балаама – Сюрен вместо экзорцизмов, которые так полюбились бесам, прописывал им хорошую порку. А поскольку Жанна всегда сохраняла достаточно свободной воли и искреннего желания исправиться, бесы повиновались. «Мы можем противостоять Церкви, – заявляли они, – можем противостоять и священникам. Но перед волей этой стервы мы слабы». Вопя или сквернословя, в зависимости от характера, бесы брались бичевать себя. Левиафан хорошо переносил боль; Бегемот проявлял почти такую же стойкость. Зато Балаам и особенно Изакарон боли страшились – попробуй-ка, заставь таких взяться за хлыст! «Бес похоти и чувственности, сам себя наказующий – зрелище удивительное!» – пишет Сюрен. Удары, впрочем, были совсем не сильные – зато уж вопли оглушительные, и целые потоки слез. Бесы, правда, не могли снести столько ударов, сколько сносила сестра Жанна в нормальном состоянии. Однажды она целый час бичевала себя, желая избавиться от неких психосоматических симптомов, вызванных Левиафаном, но в большинстве случаев хватало и нескольких минут. Бес обращался в бегство, а бесноватая могла продолжать путь к божественному совершенству.

Путь этот был утомителен, ибо совершенство имело один изъян (по крайней мере, в глазах сестры Жанны). А именно: неприметность. Да, его никак не получалось показать – вроде как те докучные способы умерщвления плоти, которые рекомендовал отец Сюрен. Допустим, вы вознеслись до пределов, за коими начинается чистое созерцание; допустим, сподобились благословения из уст самого Господа Бога. Но где конкретные свидетельства? Их нет. Можно сколько угодно рассказывать об особой благодати – а все только головами качают да плечами пожимают. Можно копировать блаженную Терезу – над тобой смеются и обвиняют в лицедействе. Так не пойдет. Нужно что-то убедительное, что-то зрелищное, что-то однозначно сверхъестественное.

Бесовские чудеса отпадали сразу – ведь сестра Жанна более не была королевой одержимых; она претендовала на прижизненную канонизацию. Первое божественное чудо свершилось в феврале 1635 года. Однажды Изакарон сознался, что трое магов (два – луденцы, один – парижанин) завладели святыми облатками (также тремя) и вздумали их сжечь. Сюрен незамедлительно велел Изакарону добыть эти облатки, спрятанные, как стало известно, под матрацем в некоем доме в городе Париже. Изакарон исчез. По его следам был послан Балаам. Поупрямившись, он все-таки отправился в путь (не обошлось без содействия доброго Сюренова ангела). Балааму приказали предъявить облатки на следующий день, на послеобеденном сеансе экзорцизма. В назначенное время Балаам с Изакароном явились и после долгих запирательств, после многих корчей сестры Жанны сознались, что облатки находятся в нише над дарохранительницей. «Затем бесы взялись растягивать малорослое тело матери-настоятельницы». В результате неестественно длинная ее рука простерлась к сказанной нише и извлекла бумажный кулек с тремя облатками.

Сему прискорбно сомнительному чуду Сюрен уделил поразительно много внимания. Сестра Жанна, напротив, даже не упомянула его в автобиографии. Неужели из стыда перед своим слишком доверчивым наставником за столь ловкую постановку? Или потому, что считала «чудо» недостаточно значимым? Конечно, она в нем участвовала; но не она его сотворила. Сестре Жанне требовалось собственное чудо – и уже осенью таковое ей наконец-то удалось.

Ближе к концу октября настоятель Аквитании капитулировал под нажимом общественного мнения и издал-таки приказ отозвать отца Сюрена из Лудена, заменив его другим, не столь эксцентричным иезуитом. Новость просочилась в кельи урсулинок. Левиафан торжествовал, чего не скажешь о сестре Жанне – придя в себя, она весьма огорчилась. Нужно было что-то предпринять, притом поскорее. Она помолилась святому Иосифу и укрепилась в убеждении: «Господь поможет нам посрамить упрямого беса и смирить его гордыню». Три-четыре дня сестра Жанна провела в постели, ибо ей недужилось; затем вдруг она почувствовала себя гораздо лучше и попросила о сеансе экзорцизма. «Так случилось, что в тот день (5 ноября) в церкви собралось немало знатных и влиятельных персон; они пришли, чтобы стать свидетелями изгнания бесов. Определенно, то был промысел Божий». (От себя добавим: промысел Божий имел место всегда, когда бывали задействованы знатные и влиятельные персоны. Свои коронные номера бесы неизменно исполняли при сильных мира сего.)

Сеанс начался. «Левиафан явился и принялся бахвалиться, что поборол не кого-нибудь, а служителя Церкви». Сюрен ответил приказанием поклониться Святым Дарам. Последовали привычные завывания и конвульсии. Затем «Господь в своей милости даровал нам более, нежели мы дерзали надеяться получить». Левиафан простерся (точнее, простер сестру Жанну) у ног экзорциста. И сознался: он интриговал, он порочил честь Сюрена, и да простит его святой отец. После чего Левиафан навсегда покинул тело сестры Жанны, напоследок заставив его содрогнуться в конвульсии. То-то был триумф для Сюрена! Эффективность его метода подтвердилась. Впечатленные экзорцисты кардинально сменили линию поведения, а настоятель решил дать Сюрену еще один шанс. Сестра Жанна получила желаемое, а заодно продемонстрировала: хоть она и одержима – но и сама, до известной степени, управляет своими бесами. Их властью, она порой ведет себя как безумная – зато, стоит ей захотеть, они вовсе исчезнут.

После Левиафанова исхода на лбу сестры Жанны появился кровавый крест; он был отчетливо виден в течение трех недель. Неплохо; но то ли еще будет! Балаам, например, анонсировал свою готовность убраться и пообещал оставить по себе память – расписаться на левой руке одержимой. Там его имя да останется пожизненно. Впрочем, перспектива до смерти носить это клеймо – имя беса буффонады – совсем не привлекала сестру Жанну. Куда лучше было бы надавить на Балаама. Пусть напишет другое имя; «святой Иосиф» вполне подойдет. По совету Сюрена, сестра Жанна девять дней подряд возносила созерцательную молитву к этому святому. Балаам ей мешал, как только мог. Однако ни физические недомогания, ни путаница мыслей не достигли бесовской гнусной цели – сестра Жанна держалась стойко. Тогда поутру, как раз перед мессой, Балаам и Бегемот (ответственные за буффонаду и святотатство) забрались к ней в голову и устроили там ужасный переполох. Сестра Жанна, отлично сознавая, что поступает дурно, все же не смогла противиться безумному импульсу – она ворвалась в трапезную, где «набросилась на пищу с чудовищной невоздержанностью и за один присест употребила более, нежели трое изголодавшихся могли бы съесть за целый день». Приобщаться Святых Даров в таком состоянии нечего было и думать. Скорбя и раскаиваясь, сестра Жанна обратилась за помощью к Сюрену. Тот надел свою столу и отдал приказы бесам. В результате «демон вновь вошел в мою голову и заставил меня, в неподобных судорогах, исторгнуть все съеденное». Балаам поклялся, что желудок пуст; отец Сюрен рассудил, что причаститься теперь позволительно. «Так я смогла продолжать девятидневное бдение и довела его до конца», – заключает сестра Жанна.

Бес буффонады покинул сестру Жанну 29 ноября. Среди зрителей были двое англичан. Один – Уолтер Монтегю, сын первого графа Манчестера – недавно обращенный в католичество и потому готовый верить-во-все-что-угодно. Второй – его юный друг и протеже по имени Томас Киллигрю, будущий драматург. Несколько дней спустя он отправил в Англию подробное и длинное письмо другу с отчетом об увиденном в Лудене[87]. Впечатления, по словам Киллигрю, «превзошли все ожидания». Перемещаясь от часовни к часовне на территории урсулинской обители, Киллигрю в первый день увидел четыре или пять бесноватых, смиренно преклонивших колени в молитве. Позади каждой женщины находился ее экзорцист (также коленопреклоненный). В руках экзорцисты держали концы веревок; другие концы были завязаны петлями и наброшены на шеи бесноватых. Вдобавок каждая веревка была унизана миниатюрными крестиками. Требовалась она, чтобы обуздывать бесов, когда тем взбредет наслать корчи на своих жертв. Впрочем, пока все было спокойно; «я видел только, как стоят на коленях урсулинки и святые отцы». Правда, через полчаса две урсулинки вышли из-под контроля. Одна вцепилась экзорцисту в горло, вторая вывалила язык, повисла на шее у святого отца и попыталась его поцеловать. В это время из-за решетки, что отделяла церковь от обители, донесся вой. После чего Томаса Киллигрю позвал Уолтер Монтегю – смотреть, как бесноватые станут читать мысли. С неофитом Монтегю у них получилось, с Киллигрю – нет. В перерывах этого шоу монахини молились за Кальвина и проклинали Католическую Церковь. Когда одного из бесов удалось изгнать, английские туристы поинтересовались, куда же он отправился. Ответ оказался столь непристойным, что редактор «Юропеан Мэгэзин» не рискнул его напечатать.

Следующим номером был экзорцизм хорошенькой сестры Агнесы. Мы уже приводили рассказ Киллигрю. Добавим: вид хрупкой девушки, удерживаемой двумя жилистыми крестьянами, в то время как святой отец попирал сначала ее грудь, затем – белую шейку, наполнил нашего кавалера ужасом и отвращением.

Назавтра все началось по новой; впрочем, финал спектакля был несколько более занимательным и несколько менее отталкивающим. «Когда закончились молитвы, – пишет Киллигрю, – она [мать-настоятельница] обернулась к святому отцу [Сюрену], который набросил ей на шею веревку, унизанную крестиками, и завязал оную на три узла. Мать-настоятельница стояла на коленях и продолжала молиться, пока манипуляции с веревкой не были завершены; затем она поднялась, бросила четки и следом за святым отцом направилась к алтарю, где села на скамью с изголовьем, сделанную специально для сеансов экзорцизма – таких скамей в часовне несколько штук». Интересно знать, сохранились ли до наших дней эти прообразы кушетки в кабинете психоаналитика?

«Изголовьем сия скамья была повернута к алтарю. Мать-настоятельница приблизилась к ней со смирением, кое, кажется, могло бы одно, без молитв святых отцов, изгнать любого беса. Мать-настоятельница легла на скамью и сама помогала священнику привязывать себя к оной двумя веревками – одной поперек талии, другой вокруг бедер и ног. Опутанная таким манером, она глядела на священника, что держал Святые Дары, и, глядя, вздыхала и трепетала мучений, кои должны были последовать. И не одна она выказывала смирение и терпение – но все урсулинки, причем в равной степени. Когда свершился экзорцизм, другая одержимая призвала другого святого отца, также приблизилась к скамье, также улеглась, также помогла привязать себя. Странно видеть, сколь скромно они идут к алтарю, будучи в сознании, и как они перемещаются по обители. Их лица и взгляды говорят за них: вот мы, девы, посвятившие себя Господу. Урсулинка, с которой начался сеанс экзорцизма, лежала словно спящая…». Сюрен взялся за дело. Через несколько минут явился Балаам. Последовали корчи и конвульсии, чудовищные богохульства, кошмарные гримасы. Живот сестры Жанны раздулся, как у женщины на позднем сроке беременности; сильно раздулись и груди. Экзорцист приложил к животу и грудям Святые Дары – и тело приняло обычные пропорции. Киллигрю шагнул вперед, коснулся руки сестры Жанны – рука была прохладная. Он пощупал пульс – пульс был ровный, спокойный. Мать-настоятельница оттолкнула любопытного и заскребла ногтями свой чепчик. Мгновение спустя она его сорвала. Обнажилась бритая наголо голова. Одержимая закатила глаза, вывалила язык – распухший, черный, как неокрашенный сафьян. Отец Сюрен развязал веревки и велел Балааму поклониться Святым Дарам. Сестра Жанна сползла со скамьи на пол. Балаам долго упрямился, но в конце концов был вынужден свершить акт поклонения. «Затем, – пишет Киллигрю, – лежа на спине, она стала выгибаться в талии, заняла дугообразное положение и поползла за святым отцом, отталкиваясь пятками и опираясь на бритый затылок. Так она перемещалась по всей часовне. Мать-настоятельница принимала еще многие неестественные позы – я и не думал, что человек, будь то мужчина или женщина, способен на подобное. Притом в каждой позе она застывала надолго, а все действо продолжалось час с лишним. По прошествии этого времени мать-настоятельница нисколько не запыхалась, не вспотела и даже не раскраснелась». Язык у нее был вывален изо рта, «распухший до немыслимых размеров, он так и болтался – мать-настоятельница ни разу не спрятала его. Вдруг она завизжала, словно кто рвал ее на части, и произнесла одно-единственное слово – „Иосиф”. Тогда все святые отцы вздрогнули и стали кричать: „Это знак! Ищите, на ней должен появиться знак!” Мать-настоятельница вытянула руку, все на нее уставились. Мистер Монтегю и я тоже смотрели очень внимательно. Прямо на наших глазах рука стала краснеть. Красное пятно вытягивалось вдоль вены, сделалось длиною приблизительно в дюйм. Состояло оно из многих красных точек вроде сыпи; точки образовали буквы, и получилось отчетливо читаемое слово – то самое, которое исторгли уста матери-настоятельницы. Это было слово „Иосиф”. Монах-иезуит сказал, что именно эту отметину пообещал оставить бес, прежде чем уйти из тела матери-настоятельницы навсегда». Весь сеанс экзорцизма был запротоколирован и подписан святыми отцами. Монтегю добавил постскриптум по-английски, затем они с Киллигрю также поставили свои имена. «Надеюсь, – игриво заключает Киллигрю, – ты, друг, этому поверишь, или, по крайней мере, скажешь, что видывал вралей почище меня, хотя никто из них не предан тебе так, как я, твой покорный слуга Томас Киллигрю».

К имени святого Иосифа вскоре прибавились имена Иисуса, Марии и Франциска Сальского. Поначалу буквы были багрово-красные, через неделю-другую блекли, но затем добрый ангел сестры Жанны их подновлял. Процесс продолжался с зимы 1635 года до Иванова дня 1662 года; правда, случались в нем перерывы разной длины. После упомянутой даты имена исчезли навсегда; «по неведомой причине», – пишет Сюрен и добавляет свое предположение: «разве только мать-настоятельница вымолила избавление от них, ибо они вызывали всеобщее любопытство, кое отвлекало ее от Господа».

Сюрен, заодно с некоторыми из своих коллег и большинством обывателей, считал сию новую форму стигматизации особенным даром Божиим. Однако среди современников Сюрена хватало людей скептически настроенных. Эти не верили в божественное происхождение красной сыпи, которая складывалась в буквы священных имен. К примеру, Джон Мейтленд (да и не он один) придерживался мнения, что сыпь появилась в результате травления кожи какой-то кислотой. Другие нечестивцы полагали, что сестра Жанна использовала подкрашенный крахмал. Многие указывали вот на какой подозрительный факт: вместо того чтобы распределиться поровну по обеим рукам, все имена кучковались на одной руке – причем на левой, где их удобно писать правше.

Доктора Габриэль Леже и Жиль де ла Туретт (оба – ученики Шарко) в биографии сестры Жанны, которую они издали, придерживаются мнения, что письмена на руке появились вследствие самовнушения. В поддержку этой версии они приводят примеры современной истерической стигматизации. Добавим от себя: почти у всех истериков кожа крайне чувствительная. Чуть проведешь ногтем – сразу воспаляется. Краснота порой держится по нескольку часов.

Самовнушение, осознанное мошенничество или то и другое вместе – каждый волен выбрать версию себе по вкусу. Лично я склоняюсь к третьей. Стигматы, скорее всего, появились спонтанно, чем заставили сестру Жанну поверить в их чудесное происхождение. А раз они изначально, по природе своей – чудо, сам Бог велел это чудо подкорректировать, чтобы оно стало убедительнее для публики, да и для себя тоже. Священные письмена на руке сестры Жанны подобны романам Вальтера Скотта: основанные на фактическом материале, они вообще-то обязаны своим существованием воображению и искусству.

Теперь у сестры Жанны появилось собственное чудо. Не только личное, но и, так сказать, хроническое. Обновляемые добрым ангелом, священные имена были с нею всегда, их можно было демонстрировать в любое время и знатным особам, и толпе любопытных простолюдинов. Сестра Жанна сделалась ходячей святыней.

Изакарон убрался 7 января 1636 года. Теперь в сестре Жанне обитал один-единственный бес – Бегемот. Но этот богохульник был покрепче всех остальных, вместе взятых. Экзорцизмы, наказания, созерцательная молитва – ничто не помогало изгнать его. Стоит ли удивляться? Религию навязали юной девушке – упрямой, своевольной, ироничной; ее разум восстал, да так яростно, так отчаянно стал отрицать Бога, что всякий нормальный человек просто чувствовал себя обязанным отделить этого бунтаря от всего, что свято. Отделенный сделался Кем-то Другим – злым духом, который вел в мозгу автономное существование, провоцировал помрачения внутри черепной коробки, недомогания в теле и скандалы за пределами организма. Сюрен сражался с Бегемотом еще более десяти месяцев и в октябре капитулировал. Настоятель отозвал его в Бордо, а к сестре Жанне приставили нового иезуита.

Отец Рессе уповал на так называемый «прямой» экзорцизм. По словам сестры Жанны, он был убежден: присутствующие на сеансах благословлены, ибо при них бесы поклоняются Святым Дарам. Если Сюрен пытался «сбросить всадника, атаковав лошадь», то Рессе атаковал самого «всадника» – прямо и при свидетелях. До чувств «лошади», до ее здоровья отцу Рессе не было никакого дела.

«Однажды, – сообщает сестра Жанна, – собрались знатные гости, и святой отец решил устроить сеанс экзорцизма их душам во благо». Одержимая пожаловалась на плохое самочувствие и предположила, что экзорцизм будет ей вреден. «Но святой отец, будучи настроен твердо, велел мне набраться мужества и уповать на Господа Бога; после сего напутствия он приступил к экзорцизму». Сестру Жанну заставили выполнить весь набор трюков – и в результате она слегла с высокой температурой и болью в боку. Был призван доктор Фантон – гугенот, но лучший специалист во всем Лудене. Он сделал три кровопускания и дал сестре Жанне лекарство. Процедуры оказались столь эффективными, что «семь или восемь дней опорожнялся желудок и текла кровь». Больной полегчало; правда, еще через несколько дней стало хуже. «Отец Рессе решил поправить дело экзорцизмом, после коего меня затошнило и вырвало». Возобновились жар и боль в боку; мало того – началось кровохарканье. Снова послали за доктором Фантоном, он диагностировал плеврит, сделал за семь дней семь кровопусканий и поставил четыре клистира, после чего объявил сестре Жанне, что ее болезнь смертельна. В ту ночь недужной был голос. Он поведал, что сестра Жанна не умрет, однако Господь приведет ее почти на грань, за коей обрывается земная жизнь – нарочно, чтобы явить Себя во всей славе и мощи, исцелив сестру Жанну у самых смертных врат. Два дня состояние сестры Жанны ухудшалось и стало столь плачевным, что 7 февраля ее решили соборовать. В ожидании доктора больная произнесла следующую молитву: «Господи, я всегда думала, что Тебе угодно было отметить меня меткою Твоей силы, исцелив от сего недуга; если так, сделай меня пока слабой настолько, чтобы доктор, явившись, заключил: надежды нет». Фантон действительно сказал, что жить больной остается не более двух часов. Затем он поспешил домой, чтобы настрочить рапорт Лобардемону, который тогда был в Париже. Пульс сестры Жанны, писал Фантон, прерывист, живот раздут; состояние таково, что никакое лечение – даже клистир – не возымеет действия. Несчастной все-таки поставили суппозиторий – вдруг да ослабит «неописуемое напряжение». Впрочем, реального проку от этого смягчающего средства ждать не стоит – больная in extremis (при смерти). В половине седьмого сестра Жанна впала в летаргический сон и узрела своего ангела-хранителя, каковой ангел принял вид изумительно прекрасного восемнадцатилетнего юноши с длинными золотистыми локонами. От Сюрена нам известно, что моделью ангел выбрал себе герцога де Бофора, сына Сезара де Бурбона, герцога Вандомского, который был побочным сыном Генриха IV и Габриэль д’Эстре. Юноша как раз недавно посещал Луден, ибо интересовался бесами и бесогонством; его белокурые локоны, спускавшиеся до самых плеч, произвели на мать-настоятельницу неизгладимое впечатление. Вслед за ангелом явился святой Иосиф – он возложил длань на правый бок сестры Жанны, как раз на то место, где сильнее всего болело, и смазал его бальзамом. «После чего я очнулась и поняла, что совершенно здорова».

Вот вам и второе чудо. Вновь сестра Жанна продемонстрировала, что до известной степени сама имеет власть над бесами. Желала ведь она изгнать Левиафана – и он исчез; желала избавиться от симптомов серьезной, даже смертельной болезни – и избавилась.

Сестра Жанна встала с постели, оделась, спустилась в часовню и вместе с остальными урсулинками исполнила «Тебе, Бога, хвалим». В очередной раз послали за доктором Фантоном, который, узнав о чудесном исцелении, сказал, что сила Господняя превосходит все снадобья, изготовляемые людьми. «И, однако, – констатирует сестра Жанна, – он не перешел в католическую веру; мало того – он в дальнейшем отказывался пользовать нас, урсулинок».

Бедняга доктор Фантон! После возвращения Лобардемона в Луден ему пришлось предстать перед судейской комиссией. Судьи требовали, чтобы Фантон подписал документ, подтверждающий чудесное исцеление сестры Жанны. Он подписывать не желал, а под давлением так объяснил свою позицию: резкий, мол, переход из состояния смертельного недуга в состояние доброго здравия мог запросто случиться благодаря природе. «Причина – в субстанциях, именуемых гуморами, а точнее, в исторжении оных гуморов чрез кожные поры, каковое исторжение происходит незаметно и неощутимо; или же причина – в перемещении гумора из органа, где он произвел хаос, в другой орган, менее важный для жизни. Неблагоприятные симптомы покидают пораженный орган заодно с гумором, или же облегчаются, не переходя на другой орган. Это получается само, ибо природа либо смягчает вредоносный гумор, либо заменяет его другим гумором, который наводит порядок после первого гумора». Далее доктор Фантон пояснил: «выделение гумора происходит с мочой и калом, или же с рвотными массами, по́том, а также с дурною кровью, когда выпускаешь ее излишек, причем больной не сознает, что гумор покидает его тело. Что же касается последних двух видов выделения – с рвотой и дурной кровью, – они чаще у пациентов, имеющих излишек горячих гуморов, особенно – желчи. Такие пациенты не замечают признаков отравления перед исторжением; вдобавок исторжение может иметь место в момент кризиса и обуславливаться самой природой. Очевидно, что при выздоровлении меньшие количества гуморов покидают тело потому, что предварительно большие количества уже были изгнаны лекарствами, выведшими не только источник болезни, но и продукты, образовавшиеся в процессе болезни. Добавлю, что гуморы двигаются не хаотично, а соблюдают каждый свой час». Как видим, Мольер ничего не выдумал – он просто записывал слова лекарей.

Минуло два дня. Мать-настоятельница внезапно вспомнила, что не стерла бальзам, ее исцеливший – значит, несколько капель должны остаться на сорочке. В присутствии своей заместительницы она разделась до белья. «Мы обе почуяли восхитительный аромат; тогда я сняла и сорочку, которую мы надрезали у пояса. Мы обнаружили пять капель божественного бальзама – они-то и источали благоухание».

«Где барышни?» – спрашивает Горжибюс в «Смешных жеманницах». «У себя в комнате», – отвечает служанка Маротта. «Чем они заняты?» – «Готовят губную помаду». В тот век всякая светская дама была сама себе Элизабет Арден. Рецепты кремов для лица, лосьонов для рук, румян и духов хранились как секретное оружие; иногда задушевные подруги обменивались ими в знак особой привязанности. Сестра Жанна еще в родительском доме, да и после, в обители, увлекалась подобными вещами – и немало преуспела. Вероятнее всего, бальзам святого Иосифа изготовили отнюдь не на небесах. Но Пять Капель – вполне материальны; приходи, смотри да нюхай. «Невозможно поверить, – пишет сестра Жанна, – сколь велик был трепет людей перед благословенным бальзамом и сколь многие чудеса Господь сотворил с его помощью».

Таким образом, у сестры Жанны имелось два первоклассных доказательства собственной избранности, отмеченности особой благодатью – рука в стигматах и благоуханная сорочка. Но ей этого было мало. Нет, определенно в Лудене она хоронит свой талант! Конечно, сюда валом валят туристы; сюда наведываются принцы, лорды и прелаты. Но людей-то на свете куда больше! Подумать только, ее, Жанну, могли бы увидеть король и королева! И даже Его высокопреосвященство! Что уж говорить о герцогах с маркизами, о маршалах Франции, о папских легатах, о чрезвычайных посланниках и полномочных министрах, о докторах Сорбонны, о диаконах, аббатах, епископах и архиепископах! Разве не заслуживают они шанса своими глазами взглянуть на чудеса, восхититься ими, послушать смиренницу, принявшую столь дивные дары?

Понятно, прозвучи подобное предположение из собственных уст матери-настоятельницы, его сочли бы дерзким, а про саму мать-настоятельницу сказали бы, что она зарывается. Поэтому озвучил идею Бегемот. Затем, после одного из самых энергичных экзорцизмов, отец Рессе спросил беса, почему он столь упрям; нечистый отвечал, что не покинет тела сестры Жанны, пока этому телу не дозволят совершить паломничество к гробнице святого Франциска Сальского, что находится в городе Анси, в герцогстве Савойском. На нечистого посыпались экзорцизмы, но даже анафема не действовала – Бегемот лишь склабился. К тому же он внес поправку в ультиматум: пусть вернут отца Сюрена, иначе и от паломничества в Анси толку не будет.

К середине июня Сюрен возвратился в Луден. Однако возникли проблемы по организационной части. Муцио Вителески вовсе не понравилась эта идея – чтобы иезуит разъезжал по стране вместе с монахиней. Что касается епископа Пуатевинского, ему, в свою очередь, не понравилась идея насчет одной из его монахинь, совершающей турне в компании молодого иезуита. Вдобавок остро стоял финансовый вопрос. Королевская казна, как обычно, была пуста. Субсидии урсулинкам, жалованье экзорцистам уже и так обошлись в кругленькую сумму. На увеселительную прогулку до герцогства Савойского не осталось ни ливра. Но какое дело до всего этого было Бегемоту? Он гнул свое. В конце концов его уломали – Бегемот согласился убраться из тела сестры Жанны, пока она в Лудене – но с условием: одержимой и отцу Сюрену следует позволить дать обет, что впоследствии они все же отправятся в Анси. И Бегемот своего добился. Правда, с оговоркой: да, сестра Жанна и отец Сюрен встретятся у гробницы святого Франциска – но добираться до оной будут разными дорогами. Обеты были произнесены, и чуть позднее, 15 октября, Бегемот оставил сестру Жанну в покое. Наконец она избавилась от всех бесов. Две недели спустя Сюрен вернулся в Бордо. Следующей весной отец Транквиль умер в припадке бесноватости. Казна отказалась и далее финансировать тех экзорцистов, что пока были живы; они разъехались по своим монастырям. Бесы других урсулинок, лишившись внимания, тоже вскоре исчезли. После шести лет непрерывной борьбы Воинствующая Церковь капитулировала. Враги попрятались. Затяжная оргия подошла к финалу. Не будь экзорцистов, она бы и не началась.

Глава десятая

Теперь, вместе с сестрой Жанной, мы покинем стены провинциального монастыря; пусть всего на несколько недель, но и мы тоже окажемся в большом мире. О нем нам известно из учебников истории. Там, в этом мире, обитают монаршии особы, там плетут интриги галантные дамы и кавалеры. Это мир герцогинь с неутолимой жаждой любовных утех – и прелатов с неутолимой жаждой власти; мир большой политики и высокой моды, мир Рубенса и Декарта, науки, литературы, учености. Из мрачных стен луденской обители, где она общалась только с семеркой бесов да с шестнадцатью истеричками, наша героиня будто шагнула на свет – блистательный семнадцатый век раскрыл ей объятия.

Очарование истории и ее загадочных уроков состоит вот в чем: от века к веку ничего не меняется – и меняется абсолютно все. В исторических личностях прежних эпох, в носителях культур, кардинально отличающихся от нашей культуры, мы узнаем самих себя. То есть наши сугубо человеческие «я» – всё те же, а вот система координат, в которой человек обитает – новая. Нам, нынешним, тогдашние аксиомы представляются верхом нелепости – точно так же, как очевидные постулаты не укладывались в головах наших предков, – включая и тех, кто отличался дерзким умом. Впрочем, даже несмотря на огромную разницу в старых и современных технологиях, в социальном устройстве и поведенческих нормах, мы, по сути, недалеко ушли от людей, живших несколько столетий назад. Все равно в центре остается фундаментальное тождество. Поскольку человек – это воплощенный разум, поскольку для него неизбежны физическое разрушение и смерть, поскольку он чувствует боль и наслаждение, в поступках руководствуется личными симпатиями и антипатиями, разрывается между жаждой самоутверждения и стремлением выйти за рамки своего «я» – он везде и всюду, в любую эпоху сталкивается с вечными проблемами, противостоит вечным искушениям и имеет дозволение (непосредственно от Порядка Вещей) – либо пасть, либо достичь просветления. Контекст меняется – сущность и содержание остаются.

Сестра Жанна представления не имела ни о развитии научной мысли, ни о практических шагах в этом направлении, каковые шаги уже весьма гулко звучали в большом мире. Открытия Галилея и Декарта, Уильяма Гарвея и Яна Баптиста ван Гельмонта были ей совершенно неизвестны. С детства она знала, что такое социальная иерархия; теперь, в ходе паломничества, освежила эти представления, а заодно и понятие о нормах, установленных для мысли, чувства и поведения, кои проистекали из социальной иерархии.

В одном из аспектов культура семнадцатого века (особенно – во Франции) являлась всего-навсего затянувшейся потугой правящего меньшинства шагнуть за границы органического существования. Куда ярче, нежели в практически любой другой исторический период (мы не учитываем историю Древнего мира), мужчины и женщины стремились идентифицировать себя телесных со своим социальным статусом. Им недостаточно было носить громкое имя – они прямо-таки рвались ввысь. По сути, они жаждали сделаться одним целым со своими должностями, с величием – заслуженным или унаследованным. Отсюда – детальность церемоний эпохи барокко; отсюда – четко прописанные и строго соблюдаемые законы: беспрекословное подчинение старшим родственникам, кодекс чести, куртуазность поведения. Отношения завязывались не между индивидуумами, а между титулами, родословными, положением в обществе. Кому, например, дозволено сидеть в присутствии королевских особ? Даже в конце семнадцатого столетия этот вопрос был одним из главных для Анри Сен-Симона. Тремя поколениями ранее он, вопрос, терзал неокрепший разум малолетнего Людовика XIII. В четырехлетнем возрасте дофин весьма возмущался, что его единокровный незаконнорожденный брат, герцог Вандомский, ест то же самое, что подают ему, и при нем не обнажает головы. Генрих IV особым указом позволил «Фефе Вандому» сидеть за дофиновым столом, да еще и в шляпе; дофину пришлось смириться, что было ох как непросто. Пожалуй, ничто так живо не иллюстрирует теорию и практику божественности королевской власти, чем пресловутая шляпа. В девять лет Людовика XIII забрали от няни и поручили заботам гувернера. Понятно, в присутствии существа по определению божественного, гувернер шляпу надевать не смел. Правило работало даже в тех случаях, когда, по повелению Его величества или, по смерти оного, по повелению королевы-матери, гувернеру приходилось пороть своего питомца. Юный монарх, в шляпе, однако без штанов, бывал бит до крови своим подданным, почтительно остававшимся без шляпы, словно пред алтарем со Святыми Дарами. Зрелище, насколько мы можем судить, незабываемое – и поучительное. «Монарха защищает святость та, / Что преступленье делает бессильным, / Себя его стыдиться заставляя»[88].

Живопись того периода наглядно показывает, сколь отчаянным было стремление знати сделаться чем-то большим, нежели плоть и кровь. Короли и королевы, вельможи и дамы обожали Рубенса – ведь он аллегоризировал их персоны, изображал земных людей энергичными, чуждыми телесной немощи, облеченными безграничной властью. Модели платили втридорога за то, чтобы созерцать себя любимых на портретах кисти ван Дейка. Что за элегантность, что за изысканность, что за аристократизм! Если брать театр, публика питала симпатию к героям и героиням Корнеля – за их габариты, за непоколебимую, сверхчеловеческую последовательность, за культ воли и упование на самих себя. С течением лет публике все больше нравились пьесы, где было единство времени, места и действия; публика желала видеть на сцене не обычную жизнь, а жизнь исправленную, ограниченную порядком – такую, какой она была бы, если бы люди возвысились над собой.

В сфере архитектуры стремление к сверхчеловеческой грандиозности также нашло отражение. Этот факт отмечен поэтом, который в период строительства Кардинальского дворца был ребенком, а умер прежде, чем достроили Версаль. Я говорю об Эндрю Марвелле.

  • Всяк зверь и птица без соблазна
  • Жилище строит сообразно
  • Своим размерам – чтоб могло
  • Хранить телесное тепло.
  • Четвероноги и пернаты
  • Себе не возведут палаты;
  • В подлунном мире ты один,
  • Предерзостный Адамов сын,
  • Так норовишь обосноваться,
  • Что сам рискуешь потеряться
  • В своих хоромах. Кстати, как
  • Ты терпишь этакий сквозняк,
  • Не разумея, сколь ты жалок
  • Средь сводов, ниш, колонн и балок?[89]

Всё затейливее украшались резьбою колонны – и всё пышнее и кудрявее делались парики, которые напяливали предерзостные и жалкие сыны Адамовы, заодно увеличивая и высоту каблуков. Взгромождаясь чуть ли не на ходули, увенчиваясь башнями из конского волоса, монарх и его придворные как бы говорили: вот они мы, во всем величии (волосы здесь не случайны – это отсылка к могучему Самсону).

Незачем упоминать, что потуги шагнуть за пределы, установленные природой, успеха не имели. Еще бы: нашим предкам не удавалось не то что возвыситься над своим естеством, но даже и произвести впечатление такого возвышения. Как ни пыжился самонадеянный дух – плоть оказывалась безнадежно бренной. В Великом веке не было ни материальных, ни организационных ресурсов, без которых не сыграешь в сверхчеловека. Эффект, столь желанный для Ришелье и Людовика XIV, может быть достижим только с помощью режиссеров-постановщиков вроде Флоренса Зигфилда, Роберта Кокрейна и Макса Рейнхардта. Однако грандиозное шоу не устроишь без арсенала гаджетов, полноценного реквизита, а также слаженной работы неболтливого персонала. Великий век такими средствами не располагал; даже материальное воплощение театральной условности – кран, поднимающий к потолку, то есть создающий Бога[90] – выглядел как-то неубедительно. Сам Ришелье, сам Король-Солнце были вроде «старика из Фермопил», который «в обуви яйца сварил»[91]. Версаль, как ни странно, не впечатлял – гигантский, но не оригинальный, он только потрясал обилием, даже нагромождением роскошных вещей. Зрелища семнадцатого века с точки зрения постановочного искусства – ужас какие сырые. Ничего толком не отрепетировано, а самые гротескные из накладок (которых вполне можно было избежать) портят даже самые скорбные церемонии. Вспомним хотя бы случай с Анной-Марией-Луизой, или, как ее называли, la Grande Mademoiselle, двоюродной сестрой Людовика XIV (она была старшей дочерью Гастона Орлеанского). Ее фигура патетична до комизма. После смерти, по тогдашнему странному обычаю, тело «Внучки Франции» расчленили, чтобы каждую часть захоронить в отдельном месте – тут голову, там руку или ногу, здесь сердце, а вот здесь – внутренности. Так вот, эти последние забальзамировали крайне неудачно – они продолжали разлагаться. Газы все накапливались в порфировой урне, делая ее этакой анатомической бомбой. Кончилось тем, что в разгар похорон урна взорвалась – разумеется, к ужасу и отвращению всех присутствовавших.

Подобные физиологические инциденты не всегда случались посмертно. В мемуарах и сборниках дворцовых анекдотов полно упоминаний об отрыжке, постигавшей вельможу в самый неподходящий момент, о выпуске газов в присутствии королевской особы, о дурном запахе монархов, о зловонном поте герцогов и маршалов. Стопы и подмышки Генриха IV обрели известность далеко за пределами Франции. Герцог де Бельгард не просыхал от насморка, а ноги маршала Бассомпьера вонючестью соперничали с ногами его венценосного повелителя. Многочисленность подобных историй и удовольствие, с каким они выслушивались, прямо пропорциональны масштабам претензий короля и вельмож на величие. Именно потому, что сильные мира сего тщились казаться сверхчеловеками, огромное большинство слабых радостно встречало любой намек на то, что правящий класс (пусть лишь отчасти) сродни скотам.

Кардинал Ришелье – фактический хозяин Франции, верховный, так сказать, жрец, искушенный политик, литератор – вел себя как полубог. Однако играть эту роль злополучному кардиналу приходилось, пребывая в теле, кое болезнь сделала отвратительным; во время обострений усидеть в одной комнате с Ришелье мало кто мог. Его высокопреосвященство страдал туберкулезным оститом правой руки и фистулой кишечника, постоянно вдыхал воздух, отравленный продуктами собственного распада. Мускус и цибетин отчасти маскировали, но не могли уничтожить трупное зловоние. Ришелье преследовала унизительная мысль о том, как он отвратителен окружающим. Чудовищный контраст между квазибожественной персоной и живым мертвецом, с которым эта персона отождествлялась, постоянно будоражил воображение современников. Когда из города Мо кардиналу доставили мощи святого Фиакра (считалось, что они помогают при геморрое), некий аноним разразился стишком, способным позабавить, пожалуй, самого декана Свифта:

  • Фиакр, куда тебе деваться?
  • Чтоб в чудотворцах оставаться,
  • К преосвященнейшему заду
  • Прильнешь – зажавши нос, досаду
  • Засунувши, как говорят,
  • В свой собственный блаженный зад.

А вот отрывок из баллады, где описывается болезнь кардинала, которая свела его в могилу:

  • Глодали черви заживо гнилье
  • Плеча, предплечия и длани.
  • Подумать – мановением ее
  • Война сбирала дань годами!

Неизмерима пропасть между разлагающимся телом еще живого человека и великолепием его личности. У Жюля де Готье встречаем выражение «угол мадам Бовари»; этот угол, отделяющий факт от фантазии, составляет сто восемьдесят градусов. Для поколения, воспитанного на аксиоме, что монархам, священникам и вельможам власть дана свыше (отсюда и вечное стремление проткнуть пузырь их раздутых претензий), случай кардинала Ришелье был образцом этакой притчи. Спесь рано или поздно дождется возмездия. Омерзительная вонь, черви, жиреющие на живом трупе, современниками кардинала принимались как должное – заслужил! В последние часы Ришелье, когда мощи уже не приносили облегчения, когда врачи признали свое бессилие, появилась старуха-крестьянка. О ней шла слава целительницы, вот ее и призвали к умирающему. Бормоча заклинания, ведунья дала Его высокопреосвященству свое проверенное снадобье – четыре унции конского навоза, растворенные в пинте белого вина. Тот, кто распоряжался судьбами чуть ли не всей Европы, отдал Богу душу, ощущая вкус фекалий.

К моменту встречи с сестрой Жанной кардинал Ришелье находился в зените славы – но был уже тяжко болен, терпел физические страдания и постоянно нуждался в медицинской помощи. «В тот день Его высокопреосвященство перенес кровопускание, и все двери его замка в Рюэле были закрыты даже для епископов и маршалов Франции; нас, однако, провели в аванзалу, хотя сам кардинал лежал в постели». После ужина («он был бесподобен, а прислуживали нам пажи») настоятельницу вместе с урсулинкой, которая ее сопровождала, пригласили в опочивальню Ришелье для преклонения колен и получения благословения от преосвященнейшей руки; обе женщины как бухнулись на колени перед ложем, так и стояли, ни за что не желая занять стулья. С большим трудом их удалось усадить по-человечески. («Спор между вежливостью с его стороны и смирением – с нашей, продолжался немало времени, но в конце концов я была вынуждена повиноваться».)

Ришелье начал разговор с ремарки, что настоятельница весьма обязана Господу Богу, который избрал ее, в наш век прискорбного неверия, для страданий во славу Церкви, обращения душ и противостояния злу.

Сестра Жанна разразилась панегириком: она и вверенные ей урсулинки никогда не забудут великой милости Его высокопреосвященства, ибо, покуда весь мир считал урсулинок мошенницами, Его высокопреосвященство был им не только отцом, но и матерью, и защитником, и хранителем.

Кардинал не позволил ей докончить. Не его должны благодарить, а, напротив, он в огромном долгу перед Провидением – за шанс, который был ему предоставлен (заодно со средствами), чтобы помочь сокрушенным. (Эти слова, отмечает сестра Жанна, Ришелье произнес «с восхитительным изяществом и сладостной любезностью».)

Затем Ришелье спросил, нельзя ли ему взглянуть на священные письмена, выведенные на руке сестры Жанны. Вслед за письменами настала очередь бальзама. Сорочка была извлечена и развернута. Прежде чем взять ее в руки, Ришелье благоговейно снял ночной колпак; затем приник лицом к сорочке и воскликнул: «Что за дивный аромат!» и дважды поцеловал реликвию. Далее, держа ее в пальцах «со священным восторгом», приложил к ковчегу, стоявшему на ночном столике – вероятно, в надежде подзарядить старые реликвии энергией божественного бальзама. По просьбе Ришелье сестра Жанна описала (наверно, в сто двадцатый раз) чудо своего исцеления, затем преклонила колени, чтобы получить второе благословение. Аудиенция подошла к концу. Назавтра Его высокопреосвященство послал сестре Жанне пятьсот крон в качестве компенсации дорожных расходов.

Прочитав отчет сестры Жанны о встрече с кардиналом, любопытно прочесть письма самого кардинала к Гастону Орлеанскому, в которых Его высокопреосвященство весьма колко отзывается о доверчивости Его высочества ко всему, что связано с бесноватостью. «С радостью я узнал, что луденским бесам удалось обратить Ваше высочество и что ныне Вы почти позабыли ругательства, коими еще недавно были полны Ваши уста». Или другой пассаж: «помощь, обещанная Вам главным луденским экзорцистом, будет, полагаю, достаточно внушительной, чтобы в ближайшее время Вы могли начать долгое путешествие по пути добродетели». Или, пожалуйста, выдержка из письма, написанного по другому поводу, а именно когда «один из луденских бесов нашептал» кардиналу о болезни, подхваченной принцем (характер оной открывала фраза «Вы ее заслужили»). Так вот, Ришелье сочувствует Его высочеству и советует в качестве лекарства «сеанс экзорцизма от доброго отца Жозефа». Учитывая, что к брату короля обращается человек, сжегший заживо Грандье за сношения с дьяволом, письма потрясают дерзостью и ироничным скептицизмом. Ладно – дерзость; объясним ее слабостью Ришелье «сбить форс» с тех, кто стоял выше него на социальной лестнице (в конце концов, это неуместное ребячество всю жизнь было частью кардинальского нрава). Но куда прикажете девать скептицизм и циничную иронию? Что на самом деле думал Его высокопреосвященство о колдовстве и бесноватости, о стигматах, принявших форму букв, и о благословенной сорочке? Предлагаю следующее объяснение: когда Ришелье чувствовал себя сносно и находился в светском обществе, вся история с урсулинками казалась ему либо мошенничеством, либо иллюзией, либо смесью того и другого. Если он и выражал веру в бесов, то лишь по политическим причинам. Джордж Каннинг «вызвал к жизни новый мир, чтобы исправить баланс мира старого»; примерно то же сделал и Ришелье. Только в случае с Каннингом новым миром была Америка, а в случае с Ришелье – ад. Верно, реакция общественности на бесов оказалась не той, которую ожидали. Перед лицом столь массового скептицизма от планов возрождения инквизиции на государственном уровне с целью борьбы с колдовством (и заодно укрепления монаршей власти) следовало пока отказаться. Впрочем, всегда полезно понять, чего делать НЕ надо; короче, эксперимент, принесший негативные результаты, все-таки провели не зря. Действительно, невиновного человека подвергли пыткам и сожгли – но, в конце концов, омлета не приготовишь, предварительно не разбив яиц. И вообще, луденский кюре давно нарывался – хорошо, что его больше нет в живых.

Так рассуждал Ришелье в те периоды, когда недуги давали ему передышку. Но обострялся туберкулезный остит, а боли от свища делались столь мучительными, что несчастный не смыкал глаз по нескольку ночей кряду. Ришелье призывал врачей – но как прискорбно мало могли они для него сделать! Эффективность лечения зависела от «целительной силы Природы». Увы – врачевать изможденное кардинальское тело Природе давно стало не под силу. Не оттого ли, что хворь имела сверхъестественное происхождение? Кардинал посылал за мощами и прочими чудотворными реликвиями, заказывал молебны о собственном здравии. А сам тайком читал свой гороскоп, тискал в кулаке проверенные талисманы, шептал заговоры, еще в раннем детстве слышанные от старушки-няни. Когда двери его резиденции закрывались «даже для епископов и маршалов Франции», больной был готов поверить во что угодно – хоть в виновность Урбена Грандье, хоть в бальзам святого Иосифа.

Для сестры Жанны аудиенция у Его высокопреосвященства стала одним из триумфов в длинной и блистательной их череде. От Лудена до Парижа, от Парижа до Анси ее сопровождал настоящий шлейф славы; всюду ее встречали овациями, а приемы в домах аристократов невероятно льстили тщеславию.

В городе Туре, со всеми атрибутами «чрезвычайной доброты», сестру Жанну принял восьмидесятилетний архиепископ Бертран де Шо, старик с пристрастием к азартным играм. Незадолго до того он насмешил общественность, влюбившись в очаровательную мадам де Шеврёз, которая была на пятьдесят лет моложе его. «Он исполняет любую мою прихоть, – говаривала мадам де Шеврёз. – Я расплачиваюсь тем, что, когда мы сидим за столом, позволяю щипать себя за ляжку». Итак, архиепископ выслушал историю сестры Жанны – и повелел собрать консилиум врачей для дотошного изучения стигматизированной руки. Сестра Жанна с честью прошла испытание. Теперь обитель, в которой она остановилась, осаждала толпа в семь тысяч человек – вместо прежних четырех тысяч.

Последовала вторая аудиенция с архиепископом, на сей раз дополненная присутствием Гастона Орлеанского – его в Туре задержала страсть к шестнадцатилетней Луизе де ла Марбелье; позднее она родила принцу сына и, брошенная любовником, постриглась в монахини. «Герцог Орлеанский, дабы приветствовать меня, вышел в гостиную; он произнес теплые слова поздравления с избавлением от одержимости и добавил: „Я приезжал в Луден; бесы, что терзали тогда ваше тело, вселили в меня великий страх, и, таким образом, способствовали тому, что я отверг привычку сквернословить. Я тогда решил стать лучше, чем был до той поры”. Сказавши так, принц поспешил обратно к Луизе».

Из Тура мать-настоятельница и ее спутница проследовали в Амбуаз, где всеобщее желание увидеть священные письмена было столь велико, что двери монастырской гостиной оставили открытыми до одиннадцати часов вечера.

Назавтра был Блуа – там под напором толпы сорвались с петель двери постоялого двора, где заночевали наши путешественницы.

В Орлеане их приютил урсулинский монастырь, куда с визитом явился епископ. Воззрившись на руку Жанны, он воскликнул: «Нельзя скрывать Божию работу; надобно удовлетворить чаяния народа!» Двери обители распахнулись, и народ вдоволь нагляделся на священные имена; правда, глядеть пришлось сквозь решетку.

В Париже сестра Жанна остановилась не где-нибудь, а в доме самого Лобардемона. Здесь ее часто навещали месье де Шеврёз и принц де Роган-Гемене – равно как и двадцать тысяч человек рангом пониже. «Более всего, – пишет сестра Жанна, – меня утомляло то, что люди не довольствовались созерцанием моей руки, но засыпали меня вопросами об одержимости и изгнании бесов. Пришлось издать книжицу, из коей публика почерпывала сведения о самых значимых событиях, случившихся с момента вселения в меня нечистых духов и до моего от них избавления. Отдельную главу я посвятила священным именам – как и при каких обстоятельствах они появились на моей руке».

В числе прочих посетителей был месье де Гонде, архиепископ Парижский. Его учтивость, выраженная в том, что он сопроводил сестру Жанну до экипажа, произвела должное впечатление – к дому Лобардемона собрался, кажется, весь Париж. Пришлось усадить нашу героиню (сверхъестественный эквивалент кинозвезде с Лобардемоновым особняком в роли шикарного отеля) на первом этаже, у окна, где всякий мог ею любоваться. С четырех утра до десяти вечера сестра Жанна сидела вполоборота, облокотившись на подушку, выставив на всеобщее обозрение свою чудесную руку. «Мне не давали ни послушать мессу, ни утолить голод. Погода была очень жаркая, и еще душнее делалось от плотной толпы. В конце концов, у меня закружилась голова, и я, лишившись чувств, сползла со стула на пол».

Визит к кардиналу Ришелье имел место 25 мая; всего через несколько дней, по распоряжению королевы, сестру Жанну (в Лобардемоновом экипаже) увезли во дворец Сен-Жермен-ан-Лэ. Там состоялся разговор урсулинки с Анной Австрийской, причем Ее величество долее часа держала благословенную руку в своих монаршиих ладонях, «с восхищением взирая на чудо, кое не было явлено ни разу со Становления Церкви. Ее величество воскликнула: „И как только некоторые дерзают отрицать чудесное происхождение сих знаков, вызывающих прилив благочестия? Поистине, всякий, кто отрицает это чудо, есть враг Церкви”».

О чуде доложили королю, и он решил увидеть его своими глазами. Его величество смотрел весьма внимательно, затем изволил произнести: «Я никогда не сомневался в истинности сего чуда; однако ныне, узрев оное, чувствую, сколь окрепла моя вера». Затем король послал за теми придворными, которые проявляли более всех скептицизма относительно одержимости.

– И что вы теперь скажете? – вопросил король, беря сестру Жанну за руку.

«Но люди эти, – с грустью констатирует ходячая реликвия, – стояли на своем. Из милосердия к ним я никогда не называла их имен».

Словом, день выдался на редкость удачный. Подпортил его один эпизод – прощаясь, королева попросила сестру Жанну отрезать кусочек сорочки, «дабы Ее величество могла, волей Господа, чрез молитвы святого Иосифа, счастливо разрешиться от бремени». (Анна Австрийская вот уж шестой месяц носила под сердцем будущего Людовика XIV.) Пришлось ответить: едва ли Господу угодно, чтобы мы, люди, нарушали целостность подобной святыни; если Ее величество прикажет, сестра Жанна готова оставить ей всю сорочку. Впрочем, тогда, увы, слишком многие души, преданные святому Иосифу, лишатся утешения, кое могли бы обрести в созерцании истинной реликвии своего святого покровителя. Королева позволила убедить себя, и мать-настоятельница возвратилась в Париж с сорочкою, не тронутой ножницами.

К сожалению, визит в Сен-Жермен стал последним ярким событием – дальше все пошло на некоторый спад. Даже двухчасовая аудиенция с архиепископом Санским, даже тридцатитысячная толпа, даже беседа с папским нунцием, назвавшим сорочку «одной из чудеснейших реликвий, когда-либо виденных в Церкви Божией» и добавившим, что он просто отказывается понимать, «почему гугеноты упорствуют в своей слепоте, когда им явлено доказательство истин, ими отторгаемых».

Сестра Жанна со своей спутницей покинула Париж 20 июня; привычные уже толпы народу, прелаты и важные персоны ждали их на каждом этапе пути. В Лионе, которого паломницы достигли через две недели, их посетил архиепископ кардинал Альфонс де Ришелье, старший брат Первого министра. Вообще-то родители братьев планировали, что старшенький станет мальтийским рыцарем. Но мальтийские рыцари, все без исключения, обязаны уметь плавать, Альфонс же этому так и не выучился. Пришлось ему удовольствоваться семейной епархией в Люсоне, кою он вскоре оставил, решившись стать монахом-картузианцем. Когда младший брат получил власть, Альфонса забрали из монастыря Гранд-Шартрёз, сделали архиепископом – сначала в Эксе, затем в Лионе, и пожаловали кардинальской шляпой. Альфонс Ришелье имел репутацию идеального прелата; правда, был подвержен приступам безумия. В «критические дни» он надевал пунцовую робу, шитую золотом, и объявлял себя Богом Отцом. (Это у Ришелье было семейное – некоторые историки считают, что младшему брату иногда мнилось, будто он – конь.)

Интерес кардинала Альфонса к священным именам оказался сродни интересу врача к симптомам редкой болезни. Не удастся ли стереть буквы подручными средствами? Кардинал вооружился ножницами и начал бы опыт, если бы сестра Жанна не «осмелилась произнести: „Монсеньор, вы причиняете мне боль”». Тогда кардинал послал за настоящим врачом и велел соскоблить письмена. «Я снова воспротивилась, сказавши: „Монсеньор, лица, стоящие выше меня, не давали распоряжений на подобные опыты”. Кардинал спросил, кто же эти лица». Сестра Жанна ответила, да так, что живо пресекла все дальнейшие попытки хирургического вмешательства. Лицом, стоявшим выше нее, оказался кардинал-герцог, младший брат кардинала Альфонса.

А назавтра состоялась встреча совсем неожиданная – в Лионе, оказывается, находился отец Сюрен. Он уже побывал в Анси и возвращался домой. Пораженный немотой истерической природы, кою сам он относил на счет бесовских козней, отец Сюрен молился об избавлении на могиле святого Франциска Сальского – увы, тщетно. Визитантки города Анси гордились священной реликвией – сушеной кровью своего покровителя; ее предусмотрительно собирал слуга Франциска, когда цирюльник делал господину кровопускания. Аббатиса, Жанна де Шанталь, так прониклась к Сюрену, что отщипнула ему ценной крови. Сюрен проглотил ее. На мгновение кровь подействовала – он воскликнул: «Иисус Мария!» Но больше не смог произнести ни слова.

После непродолжительной дискуссии отцы-иезуиты города Лиона решили: пускай Сюрен и его спутник, отец Фома, поворачивают обратно в Анси, пускай сопровождают к могиле святого Франциска двух урсулинок. По пути в Гренобль произошло некое событие, которое сестра Жанна квалифицировала как «экстраординарное». Только отец Фома завел «Прииди, Дух Животворящий» – отец Сюрен стал ему вторить. С того момента он (по крайней мере, некоторое время) говорил без заминок.

По приезде в Гренобль отец Сюрен не замедлил воспользоваться своим вновь обретенным даром речи – прочел целый ряд вдохновенных проповедей, в коих превозносил бальзам святого Иосифа и священные письмена на руке сестры Жанны. Было в этом спектакле что-то прискорбное и одновременно возвышенное. Единственный актер, любя Господа с жаром и самоотречением, страстно убеждал паству в благости зла и истинности лжи. Вещая с амвона, отец Сюрен растрачивал последние ресурсы своей изнуренной плоти, подвергал опасности разум, и без того балансировавший на грани разрушения – а все для чего? Для того, чтобы убедить слушателей: убийство свершилось в соответствии с законом, истерию монахини получили свыше, а мошенничество и подлог творят чудеса. Конечная цель проповедей, понятно – прославление Господа. Однако субъективная нравственность намерений должна поддерживаться объективной и практической нравственностью результатов. Можно сколько угодно желать добра; но, если действовать в отрыве от реальности (со всем, что из этого вытекает), последствия будут чудовищные. Своей доверчивостью и упорным отрицанием такого понятия, как человеческая психология, если только она не объяснена в терминах устаревшей догмы, субъекты вроде Жан-Жозефа Сюрена гарантируют: брешь между традиционной религией и развивающейся наукой рискует достичь фатальных глубины и ширины. Как человек одаренный, Сюрен не имел права на глупость (во всяком случае, на ту степень глупости, которую демонстрировал). Он превратил себя в мученика на религиозной стезе, что не извиняет факта: вектор Сюренова рвения был направлен не туда, куда следовало[92].

Через пару дней после выезда из Гренобля паломники добрались до Анси. Оказалось, благая весть о бальзаме святого Иосифа изрядно их обогнала. Народ стекался со всех окрестностей; были такие, что проделали путь в целых восемь лье, чтобы собственными глазами увидеть и собственным носом учуять дивный бальзам. С утра до ночи Сюрен с Фомой только и делали, что прикладывали сорочку к разнообразным предметам, принесенным верующими – к четкам, нательным крестикам, медальонам с изображениями святых, и даже клочкам ткани и бумаги.

Сестра Жанна разместилась в обители визитанток, где аббатисой была ее тезка мадам де Шанталь. Если мы ожидаем найти в автобиографии нашей героини как минимум столько же страниц, посвященных этой сподвижнице и духовной дочери святого Франциска Сальского, сколько сестра Жанна выделила для Анны Австрийской или мерзкого Гастона Орлеанского – то нас ждет разочарование. Мадам де Шанталь сподобилась одного-единственного пассажа.

«Грудь сорочки, на кою был пролит благословенный бальзам, весьма испачкалась. Мадам де Шанталь и монахини постирали сорочку, возвратив ей изначальный цвет».

В чем причина странного молчания относительно столь выдающейся персоны, какою была основательница ордена Посещения Богоматери? Нам остается только строить догадки. Возможно, мадам де Шанталь, как женщину проницательную, нисколько не впечатлили потуги сестры Жанны изобразить из себя святую Терезу. Истинные святые наделены потрясающим даром – видеть человека насквозь; маски им не помеха. Наверно, незадачливая сестра Жанна в какой-то момент почувствовала себя голой (в духовном смысле); устрашилась неописуемой кротости и всеведения – и ее охватил стыд.

На обратном пути, уже в городе Бриаре, отцы-иезуиты распрощались со своими спутницами. Сестра Жанна более никогда не видела человека, который пожертвовал собой, чтобы вернуть ей рассудок. Сюрен и Фома повернули на запад, к Бордо; урсулинки направились в Париж, где сестра Жанна снова должна была встретиться с королевой. Дворца Сен-Жермен она достигла как раз вовремя. В ночь на 4 сентября 1638 года у Анны Австрийской начались схватки. К поясу Ее величества прикрепили подвязку Пресвятой Девы, доставленную из Нотр-Дам дю Пюи, а благословленная святым Иосифом сорочка накрыла монаршее чрево. К одиннадцати утра Анна Австрийская разрешилась младенцем мужеского пола, который спустя всего лишь пять лет стал Людовиком XIV. «Вот так, – пишет Сюрен, – святой Иосиф явил свое могущество – не только обеспечил королеве благополучные роды, но и даровал Франции монарха несравненной силы и величайшего ума, редкостной дальновидности и изумительной предусмотрительности, а пуще того – беспримерной набожности».

Убедившись, что роды прошли без последствий для венценосной матери, сестра Жанна упаковала сорочку и отправилась в Луден. Двери обители открылись перед нею – и закрылись за ее спиной, теперь уже навсегда. За этими дверями остались толпы почитателей, блеск и слава, но сестра Жанна не желала так вот сразу примиряться с монастырской рутиной, что отныне стала ее пожизненным уделом. Незадолго до Рождества она заболела – ее постигла гиперемия легких. Состояние, как она сама пишет, было безнадежное. Вот с какими словами Жанна обратилась к своему исповеднику: «Господь внушил мне огромное стремление отправиться на небеса, но также и вселил в меня понимание: если я еще побуду на земле, то сим окажу Ему немалую услугу. Святой отец, меня наверняка исцелит священный бальзам; подайте мне его». В Сочельник «в нашей часовне собралось огромное множество людей, жаждущих лицезреть чудо исцеления». Для важных персон в комнате, смежной с опочивальней сестры Жанны, поставили стулья, дабы они могли наблюдать через решетку. «Стемнело. Я была очень, очень плоха. Отец Аланж, иезуит, в полном облачении, в фелонии, вошел ко мне, держа сорочку с каплями священного бальзама. Он возложил сорочку мне на голову и начал литанию к святому Иосифу, причем каждое воззвание целиком повторял сам[93]. Я почувствовала, что совершенно здорова, уже в то мгновение, когда на меня возложили залог; но решила молчать, пока святой отец не кончит литании. Лишь тогда я объявила об исцелении и попросила, чтобы мне дали одежду».

Пожалуй, это второе, разыгранное как по нотам чудо не произвело на публику должного впечатления. В любом случае оно стало и последним.

Шло время. Тридцатилетняя война и не думала заканчиваться. Ришелье богател – народ нищал. Участились крестьянские восстания против высоких налогов, а также восстания буржуазии (в них участвовал отец Паскаля) против снижения процентных ставок по государственным облигациям. События эти ни в коей мере не затрагивали луденских урсулинок – их жизнь текла по-прежнему. Каждые несколько недель добрый ангел (по-прежнему в обличии де Бофора, только теперь – миниатюрный, всего в три с половиной фута высотой, и не старше шестнадцати лет) обновлял поблекшие письмена на левой руке сестры Жанны. Сорочка с каплями бальзама хранилась в красивом ларце среди других ценнейших и эффективнейших луденских реликвий.

Ришелье умер в конце 1642 года; всего через несколько месяцев за ним в могилу последовал Людовик XIII. От имени пятилетнего Людовика XIV страною с грехом пополам правили Анна Австрийская и ее любовник, кардинал Мазарини.

В 1644 году сестра Жанна взялась писать мемуары и получила нового духовного наставника, иезуита отца Сен-Жюра, которому послала свои собственные и Сюреновы незаконченные отчеты об одержимости. Сен-Жюр передал их епископу города Эврё, а тот, будучи ответственным за бесноватых в Лувье, продолжал руководить этой новой и еще более дикой (если такое возможно) оргией безумия и ярости, пользуясь записями о луденских событиях как учебником. «Полагаю, – сообщал сестре Жанне Лобардемон, – что ваша переписка с отцом Сен-Жюром весьма полезна для текущего дела».

По сравнению с событиями в Лувье, шинонский спектакль, срежиссированный нашим старым знакомым, отцом Барре, можно сказать, провалился. Начиналось все неплохо. Группа молодых женщин (некоторые из них принадлежали к лучшим семействам города Шинона) стала выказывать признаки бесноватости. Тут были и сквернословие, и корчи, и поклепы, и разоблачения – словом, всё по сценарию. Увы, одной из девиц по фамилии Белокен чем-то не угодил местный священник, отец Жилор. Пробравшись в церковь рано поутру, одержимая выплеснула на алтарь изрядно куриной крови, а затем, на сеансе экзорцизма, заявила, что кровь – ее собственная, а пролил ее Жилор, когда в полночь надругался над ее девством; да-да, прямо на алтаре. Отец Барре, понятно, поверил каждому слову и стал допрашивать бесов, окопавшихся в других одержимых – надо же было собрать побольше компромата. Однако тут в дело впуталась торговка, у которой была куплена злополучная курица. Эта честная женщина поделилась своими подозрениями с одним из судей. Лейтенант полиции начал расследование. Барре взбеленился, Белокен пошла в контрнаступление – у нее обнаружились сильные боли, насланные не кем иным, как колдуном отцом Жилором. Правда, хворь девицы не слишком впечатлила лейтенанта. Он взялся искать новых свидетелей. Тогда Белокен сбежала в город Тур – тамошний архиепископ, по слухам, благоволил к бесноватым и весьма интересовался экзорцизмами. Но девице не повезло – потенциальный покровитель оказался в отлучке, его замещал человек черствый и скептически настроенный. Выслушав рассказ просительницы, он призвал двух повитух, и те выяснили: боли действительно мучили Белокен, однако причиной их было присутствие во влагалище маленького оловянного шарика. На перекрестном допросе Белокен призналась, что сама его туда засунула, после чего незадачливого отца Барре лишили всех бенефициев и отлучили от Туреньской епархии. Он окончил свои дни в полном забвении, обретаясь в Ле-Мане, в монастыре, из милости.

Луденские бесы все это время вели себя вполне пристойно. Правда, был один случай их появления, и вот как пишет о нем сестра Жанна: «Я увидела силуэты двух ужасных мужчин и ощутила зловоние, от них исходившее. Каждый держал в руках розги. Эти чудовища схватили меня, грубо раздели, привязали к кровати и начали избивать. Порка продолжалась полчаса, а может быть, и долее». К счастью, поскольку мужланы сняли только платье, а сорочку оставили, набросив ее подол на голову сестре Жанне, последняя была избавлена от греховного созерцания собственной наготы. Когда же смердящие мерзавцы натешились поркой, опустили сорочку и отвязали свою жертву, та «не обнаружила признаков действий, несообразных с целомудрием».

Случались и еще подобные явления, но в целом чудеса последующих двадцати лет, зафиксированные сестрой Жанной на бумаге, были божественного происхождения. Например, ее сердце раскололи надвое и отметили (разумеется, не оставив никаких ран на коже) орудиями страстей Господних. Несколько раз сестре Жанне являлись души покойных монахинь и вещали о чистилище. Священные письмена на левой руке демонстрировались сквозь решетку всем мало-мальски значимым посетителям, отдельные из коих действительно верили в это чудо, другими же двигало любопытство и управлял скептицизм. При каждом подновлении имен, да еще и в промежутках, ангел-хранитель не скупился на рекомендации, передаваемые сестрой Жанной в письмах своему духовному наставнику. Порой ангел даже мог присоветовать что-то дельное третьей стороне – вельможе, вовлеченному в судебный процесс, или маменьке, рвущей сердце над дилеммой: сочетать ли дочь неравным браком сейчас (пока вообще берут) или цепляться за надежду на нового, более выгодного, соискателя; опять же, как долго за нее цепляться – не получится ли так, что единственным выходом для перезрелой девицы станет пострижение в монахини?

В 1648 году закончилась Тридцатилетняя война. Габсбургов окоротили, треть населения Германии ликвидировали. Европа была готова к капризам Людовика XIV в частности и к французской гегемонии в целом. Короче, полный триумф. Правда, имела место и интерлюдия к анархии – фронда сменяла фронду. Мазарини было удалился – но вернулся; снова ушел в тень – и снова из оной вышел, и в итоге исчез со сцены – насовсем.

Примерно в то же время скончался Лобардемон – уже давно он был не в фаворе, и смерти его почти не заметили. Единственный Лобардемонов сын подался в разбойники и погиб. Осталась в живых только дочь, и ей пришлось уйти в монастырь – по иронии судьбы, в луденскую урсулинскую обитель, под начало к бывшей протеже своего отца.

В январе 1656 года было опубликовано первое из Паскалевых «Писем к провинциалу», а спустя четыре месяца заговорили о великом янсенистском чуде – исцелении глаза Паскалевой племянницы посредством святого терния, что хранилось в Пор- Рояле[94].

Еще год спустя умер Сен-Жюр, сократив число корреспондентов сестры Жанны. Ей оставалось писать только другим монахиням и несчастному отцу Сюрену, который, по немощи своей, не мог отвечать на послания. Как же обрадовалась сестра Жанна, получив в начале 1658 года собственноручное письмо от Сюрена – первое за двадцать с лишним лет. «Сколь восхитительно, – поспешила она известить свою подругу мадам дю У, на тот момент – монахиню-визитантку в Ренне, – милосердие Господа нашего, Который, лишив меня отца Сен-Жюра, даровал зато силы дражайшему Отцу моей души, дабы он мог сам писать ко мне! Всего за несколько дней до получения его письма я сама ему отправила подробнейший рассказ о своем душевном состоянии».

Сестра Жанна продолжала писать о своем душевном состоянии – к Сюрену, к мадам дю У, ко всем, кто был готов прочитывать эти сообщения и отвечать на них. Если бы кому-то взбрело опубликовать письма сестры Жанны, только сохранившихся хватило бы не на один пухлый том; а сколько утрачено безвозвратно! Очевиден факт: сестра Жанна по-прежнему находилась в уверенности, будто «внутренняя жизнь» – это когда выворачиваешь себя прилюдно посредством постоянного самоанализа. В действительности внутренняя жизнь начинается, когда ретируется «я», способное к самоанализу. Болтая о своих состояниях, душа лишает себя возможности познать собственную божественную Основу. «Не оттого я воздерживался от писем к вам, что у меня не было такого стремления – ибо я желаю вам всяческого блага, но оттого, что я был почти уверен: сказано уже достаточно, а если что и требуется (подчеркиваю: ЕСЛИ), так это не письма и не речи – обычно их в избытке, – но молчание и труд». Эти слова святой Хуан де ла Крус адресовал группе монахинь, которые сетовали: почему-де он не отвечает на их послания со столь детальными описаниями душевных состояний. Да потому, что «речи отвлекают, а молчание и труд собирают мысли и укрепляют дух». Увы, ничто не могло заставить молчать сестру Жанну – она была многословна, как мадам де Севинье, но распространялась в письмах исключительно о своей особе.

В 1660 году, вместе с Реставрацией, двое британцев, наблюдавших сестру Жанну во всей ее бесовской славе, наконец-то добились славы и для себя. Том Киллигрю стал кавалером монаршей опочивальни и получил исключительное право на создание театра, в котором мог ставить пьесы, ограничиваясь только собственной цензурой оных. Что касается Джона Мейтленда, он, взятый в плен в битве при Вустере[95], отсидел девять лет в тюрьме, зато, с приходом к власти законного короля, Карла II, стал статс-секретарем Шотландии и новым главным фаворитом.

Сестра Жанна старела и слабела. Роль ходячей реликвии и главы урсулинок, священного объекта и неугомонной корреспондентки утомляла ее все больше и скоро сделалась непосильной. В 1662 году ангел в последний раз обновил письмена; с тех пор верующим и любопытствующим не на что стало глядеть. Впрочем, заодно с чудесами духовные претензии почему-то не исчезли и даже не умалились. «Предлагаю вам, – писал Сюрен, – беседу о первой необходимости, об основе благодати – я имею в виду смирение. Заклинаю и умоляю вас действовать так, чтобы сие святое смирение стало истинной и твердой основой вашей души. Предметы, кои мы с вами обсуждаем в письмах – зачастую тонкой, возвышенной природы, – ни в коем случае не должны ставить под угрозу сию добродетель». Как видим, ни доверчивость, ни тенденция переоценивать чудесность чудес не застили Сюрену глаза; Жан-Жозеф отлично понимал, с кем имеет дело. Сестра Жанна принадлежала к весьма распространенной в те времена разновидности боваристок. Насколько распространенной – можно понять из Паскалевых «Мыслей о религии и других предметах». Вот как он пишет о святой Терезе: «Господу угодно ее искреннейшее смирение, являемое ею; людям по нраву откровение, явленное ей. Поэтому мы тщимся подражать ее словам, воображая, что так подражаем ее образу жизни. Мы не испытываем любви к добродетели, которую так любит Господь; не стараемся мы и обрести Его милость, достигнув угодного Ему состояния».

Пожалуй, в глубине сознания сестра Жанна считала себя героиней своей собственной комедии. Оставшаяся часть сознания говорила: нет, ничего подобного. Мадам дю У, неоднократно подолгу, целыми месяцами, гостившая в Лудене, считала, что ее бедная подруга практически не выходит из-под власти иллюзии.

Сохранилась ли иллюзия до самого конца? Или сестра Жанна, по крайней мере, сумела умереть самой собою, а не героиней трагедии в свете софитов? Это ее закулисное «я» было нелепо в своей патетичности, но, если бы кто заставил сестру Жанну признать сей факт, если бы она перестала ассоциировать себя с автором «Внутреннего замка» – то есть со святой Терезой Авильской, – все еще могло бы исправиться. Пока сестра Жанна упорствовала, пока играла в кого-то другого – шансов для нее не было. Признай она сама свое истинное «я» – глядишь, обнаружила бы, что всегда являлась Кем-то Другим.

После смерти, последовавшей в январе 1665 года, личная комедия сестры Жанны была трансформирована урсулинками в полноценный фарс. Тело обезглавили. Набальзамированная голова заняла подобающее место – в посеребренном ларце с хрустальными стенками, рядом со священной сорочкой. Был нанят провинциальный живописец. Перед ним поставили непростую задачу: изобразить, да покрупнее, сцену изгнания Бегемота. Центральное место в композиции пусть занимает сестра Жанна – коленопреклоненная в экстазе перед отцом Сюреном, коему ассистируют отец Транквиль и монах-кармелит. В некотором отдалении – но строго по центру – пусть помещается Гастон Орлеанский со своей супругой-герцогиней; пусть оба взирают на одержимую. За ними, у окна, пусть угадываются многочисленные лица зрителей рангом пониже. Далее: в нимбе и в компании херувима святой Иосиф пусть парит надо всем действом. В правой руке у него должны быть три громовые стрелы, нацеленные на черный рой нечистых духов и бесов, исторгаемый разверстыми устами одержимой.

Более восьмидесяти лет сей шедевр изобразительного искусства провисел в урсулинской часовне в качестве популярного объекта поклонения. Однако в 1750 году в Луден наведался епископ Пуатевинский – и повелел снять картину. Разрываясь между приверженностью родной обители и необходимостью выполнить распоряжение, святые сестры нашли компромисс – завесили сестру Жанну другим полотном, большего размера. Спрятанная, сестра Жанна оставалась на своем месте. Правда, не слишком долго. Для обители настали тяжелые времена, и в 1772 году она прекратила свое существование. Картину передали канонику церкви Святого Креста, сорочку и мумифицированную голову, по всей вероятности, отправили в другую урсулинскую обитель, пощаженную судьбой. До наших дней ни картина, ни сорочка, ни голова не сохранились.

Глава одиннадцатая

В трагедии, если она разыгрывается перед нами, мы – сопереживатели; в комедии – только зрители. Драматург, специализирующийся на трагедиях, ассоциирует себя со своими персонажами, и тем же занят читатель либо зритель. Зато в комедии (имеется в виду комедия без примесей) нет никакой связи между творцом и творением, между зрителем и зрелищем. Автор наблюдает, судит и фиксирует события отстраненно; точно так же отстраненно аудитория глядит на его наблюдения, судит его судом и если комедия удалась – смеется. Комедия в чистом виде быстро приедается и теряет актуальность. Вот почему столь многие выдающиеся авторы выбирают смешанный жанр, где наличествуют колебания – от отстранения к отождествлению и обратно. Только что мы просто смотрели и смеялись – а вот уже сочувствуем героям и даже идентифицируем себя с теми, кто секунду-другую назад был для нас просто объектом суждения. Даже откровенно смешной персонаж – это потенциальный Анри-Фредерик Амьель или Мария Башкирцева[96]; зато и каждый измученный судьбой автор откровений или интимного дневника может рассматриваться, по нашему желанию, как объект для насмешек.

Сестра Жанна была одним из тех незадачливых человеческих существ, на которых неизменно отстраняешься, ибо они безнадежно комичны. Напрасно Жанна старалась, изливала на бумагу признания с целью пробудить сердечное сочувствие к своим страданиям – без сомнения, серьезным и многочисленным. Тот факт, что мы читаем о страданиях и все-таки видим бедную настоятельницу комической фигурой, объясняется просто: в этой женщине погибла великая актриса. Как актриса, она даже на саму себя почти всегда смотрела отстраненно. «Я», от лица которого ведется исповедь, иногда является стилизацией под святого Августина, иногда – королевой одержимых, иногда – святой Терезой номер два, но иногда, очень редко, сквозь бутафорию и грим мелькнет – и сразу скроется – искренняя молодая женщина, отлично знающая, кто она такая есть и как она соотносится с другими, более романтическими персонажами. Отнюдь не желая выставлять себя на посмешище, сестра Жанна тем не менее пользовалась всеми приемами драматурга-комика. Вот они, эти приемы: резкий переход от маски к гримасе, пафос, избыточные отрицания, слишком благочестивый лексикон, выдававший, сколь далеки от благочестия отдельные ее желания.

Мало того: сестра Жанна вела дневник, не думая, что у читателей могут оказаться в распоряжении другие источники информации об описываемых событиях. Так, из официальных отчетов об экзорцизмах, приведших Грандье на костер, нам известно, что сама сестра Жанна и еще несколько урсулинок страдали угрызениями совести и пытались отозвать показания, насчет ложности которых не сомневались даже во время истерических припадков. Автобиография сестры Жанны изобилует покаяниями в тщеславии, гордыне, нетвердости веры. Но о самом страшном – о систематической клевете, погубившей невиновного человека, в автобиографии нет ни словечка. Сестра Жанна не упоминает и об эпизоде, который единственный во всей этой дикой истории достоин доверия, – о своем публичном раскаянии и признании своей вины. Наша героиня благоразумно решила принять циничные заверения Лобардемона и капуцинов: якобы ее раскаяние – бесовские козни, а ложные обвинения – святая правда. Даже если подать этот эпизод в самом выгодном свете, он неминуемо запятнал бы портрет авторши – жертвы дьявола, которую чудесным образом спас Господь. Замяв ужасные и трагические факты, сестра Жанна создала литературную версию себя самой – в лучших комедийных традициях.

Что касается Жан-Жозефа Сюрена, он за свою жизнь назаблуждался за семерых, написал и наделал много глупостей, граничащих с гротеском. Но для каждого, кто читает его письма и мемуары, Сюрен остается фигурой чисто трагической; ему неизменно сочувствуешь, пусть даже его страдания нелепы, надуманны и в известном смысле вполне им заслужены. Сюрен открывается нам изнутри; Сюрен не носит масок. «Я», от лица которого ведется исповедь, всегда не кто иной, как Жан-Жозеф. Он не тщится явить себя другим, более романтичным персонажем – в отличие от сестры Жанны, которая предпринимает подобные попытки и всякий раз выдает себя. Тщась возвысить свою особу, бедняжка скатывается в комедию, а порой и в фарс.

Начало трагедии Сюрена мы уже описывали. Железная воля, направляемая высочайшим идеалом – духовным совершенством – заодно с ошибочными представлениями об отношениях между Абсолютом и относительностью, между Богом и природой, надорвала слабый организм, расшатала и без того нестабильную психику. К приезду в Луден Жан-Жозеф был уже серьезно болен. В Лудене, несмотря на попытки смягчить манихейские эксцессы других экзорцистов, Сюрен стал жертвой слишком близко к сердцу принятой идеи вселенского Зла. Бесов подпитывала жестокость кампании против них же; бесы жировали на энергии, получаемой от монахинь и бесогонов. Под влиянием искусственно вызванного помешательства на зле некоторые тенденции, находившиеся в латентном состоянии (например, снятие таких запретов, как запрет на богохульство), расцвели пышным цветом. Лактанс и Транквиль умерли в конвульсиях «Велиаловых тисков»[97]. Сюрен страдал тем же недугом, но выжил.

В Лудене отец Сюрен выкраивал время на письма, даром что был постоянно занят бесогонством – или терзаем психосоматическими расстройствами. Писем он написал великое множество, но ни с кем из своих корреспондентов (кроме ненадежного отца д’Аттиши) не откровенничал. Медитация, умерщвление плоти, чистота сердца – вот обычные темы, на которые распространялся Сюрен. Бесы и личные страдания практически не упоминаются.

«Касательно вашей созерцательной молитвы, – пишет Сюрен одной из монахинь, – я вовсе не полагаю дурным знаком, что вы не можете, как утверждаете, сконцентрироваться на конкретной теме, кою намечаете себе заранее. Советую вам не цепляться за одну тему, но погружаться в молитвы с той же сердечной волей, с какой, бывало, вы входили в покои матушки д’Аррерак, дабы беседовать с нею и помогать скоротать время. К этим встречам вы ведь не готовились, не составляли планов, не выбирали придирчиво предметов для дискуссии – ибо эти действия уничтожили бы наслаждение беседой. Вы ходили к матушке д’Аррерак с желанием поддержать горение вашей дружбы. Так же вам следует входить и к Господу».

«Любите Господа Бога, – советует Сюрен другому своему другу, – и доверяйтесь Его воле. Ибо, где Он вершит деяния, там душе следует только ждать. Доверяйтесь и бездействуйте, будьте открыты воле Любви, ее мощи. Оставьте суетные заботы, неизменно связанные со многими изъянами, от коих надобно очиститься».

И что же это за божественная Любовь, спросим мы; что это за Любовь, чьей воле и мощи душа должна открыться? «Задача Любви – уничтожить, разрушить, отменить – а затем создать заново, построить, воскресить. Это неописуемо страшно и неописуемо сладко; чем страшнее, тем желаннее, тем привлекательнее. Вот какой Любви мы должны отдаться. Я не буду счастлив, пока не увижу, как Любовь сия одержит над вами верх, поглотит вас, истребит полностью».

В Сюреновом случае процесс истребления – только начало. Почти весь 1637 год и первые месяцы 1638 года Сюрен был больным человеком – но таким больным, в жизни которого случались и периоды вполне сносного самочувствия. Недуг еще держался в рамках, когда сравнительно нормальное состояние просто регулярно нарушается серией выпадений из такового.

«Сия навязчивая идея, – написал Сюрен двадцать пять лет спустя в «Опытах изучения другой жизни»[98], – сопровождалась исключительной живостью и ясностью ума, кои помогали ему нести свое бремя не только терпеливо, но и с благодарностью». Об истинной, полной концентрации на предмете уже и речи не шло – Сюрен не мог больше изучать философские и богословские труды. Но еще был способен пользоваться плодами прежних занятий, еще импровизировал. Подавленный, не представляющий, что сейчас скажет и сумеет ли вообще вымолвить хоть слово, Сюрен поднимался на помост и становился за кафедру, чувствуя примерно то же, что чувствует осужденный, поднимаясь на эшафот. Затем, внезапно, его грудь распирало от «внутреннего ощущения жара сильнейшей благодати, сердце же билось столь громко, что святой отец мог перепутать его удары с трубными звуками; вдобавок на него нисходили огромная мощь голоса и мысли – он становился другим человеком… Шлюз открывался, выплескивая в его разум все изобилие мощи и знания».

Затем – внезапно – наступила перемена. Шлюз затворился, поток вдохновения иссяк. Болезнь приняла новую форму. Больше она не выражалась в навязчивой идее сравнительно нормальной души – идее, когда прикосновение к Богу вызывает сладостно-мучительные спазмы. О нет, отныне Сюрен был лишен света, из чего логически вытекало умаление и деградация человека в нечто меньшее, чем человек. В ряде писем, написанных за 1638 год к одной монахине, испытавшей подобные симптомы, Сюрен подробно рассказывает о начальной стадии своего недуга.

Он страдал, в том числе физически. Выпадали дни и даже целые недели, когда не слишком сильный, но почти беспрестанный жар удерживал Сюрена в состоянии крайней вялости. В другое время он мучился от некой разновидности частичного паралича. Сохраняя некоторый контроль над своим телом, Сюрен не мог двинуть ни рукой, ни ногой без титанического усилия, а главное, без острой боли. Самые элементарные действия превратились в настоящие испытания, каждое задание, вроде бы пустячное, рутинное – в Гераклов подвиг. Несчастный тратил два-три часа на то, чтобы расстегнуть крючки своей сутаны. О том, чтобы полностью раздеться до нижней рубахи, он теперь и не мечтал. Почти двадцать лет Сюрену приходилось спать одетым. Однако никто не отменял еженедельной смены белья (иначе завелись бы вши, к которым Сюрен «питал глубокое отвращение»). «Я страдал столь неописуемо, что, случалось, всю ночь с субботы на воскресенье проводил за одним занятием – стаскивал грязную рубашку и натягивал свежую. Это сопровождалось чудовищной болью; если когда я и чувствовал жалкие намеки на облегчение, так лишь до четверга, ибо с четверга меня терзал страх перед неминуемой сменой рубашки. Кажется, я обменял бы эту пытку на любую другую, если бы то было в моей воле».

Впрочем, процесс принятия пищи был не лучше. Рубашка, по крайней мере, менялась раз в неделю. А вот Сизифов труд разрезания мяса на кусочки, донесения вилки до рта, охватывания пальцами стакана – повторялся изо дня в день. Еще ужаснее его делали отсутствие аппетита и почти полная уверенность едока в том, что сразу после трапезы он исторгнет съеденное, а если и не исторгнет, так будет мучиться несварением желудка.

Доктора делали все, что могли – пускали Сюрену кровь, ставили клистиры, силком запихивали его в теплую ванну. Толку почти не было. Симптомы имели телесную природу, но их причину следовало искать не в испорченной крови или разбалансированных гуморах пациента, а в его мозгу.

Этот мозг победил бесноватость. Борьба теперь шла не между Левиафаном и душой, коя, несмотря на беса, чувствует присутствие Бога; борьба шла между определенным понятием о Боге и определенным понятием о природе. Раздвоенный Сюренов дух воевал на два фронта, и на обоих ему было туго.

Что бесконечное должно включать конечное и в результате присутствовать в каждом гране пространства, в каждый момент времени – сомнений вроде не вызывает. С целью избавиться от этого очевидного вывода, ускользнуть от его практических последствий, особо строгие христианские мыслители прежних эпох задействовали всю свою изобретательность, а суровые христианские моралисты – все свои самые убедительные аргументы и ограничения.

Это – падший мир, заявляли мыслители; природа, что человеческая, что субчеловеческая – насквозь пропитана грехом. Стало быть, развивали мысль моралисты, с природой надо бороться на всех фронтах – подавлять ее внутри себя, игнорировать и осуждать извне.

Однако лишь через подношение природе можно надеяться на дары Благодати. Лишь принимая даруемое в том виде, в каком оно предлагается, мы можем стать достойными Дара. Лишь через факты придем мы к изначальному Факту. «Не гоняйтесь за истиной, – советует один из учителей дзен-буддизма, – но просто воздерживайтесь от приверженности тому или иному мнению». Христианские мистики, к слову, говорят почти то же самое. Почти – потому что им приходится делать исключение в пользу мнений, известных как догмы, постулаты веры, традиции благочестия и тому подобное. В лучшем случае это – вехи, не более; если же мы «путаем палец с Луной»[99], то неизбежно заплутаем. До Факта следует добираться через факты; посредством слов или фантазий, инспирированных словами, его не достигнешь. Царствие небесное можно призвать на землю, но нельзя выстроить в воображении или путем благочестивых рассуждений. Да и на земле ждать его нечего, покуда мы, люди, упорствуем в существовании не на земле и среди земных благ, но в мире, который навязывает наше одержимое «эго». Мир этот построен на идее отделения себя от природы, на идее отвращения от всего естественного, на идее компенсаторных фантазий и готовых предположений о ходе вещей. Царство человеков должно наступить прежде, чем настанет Царство Божие. Необходимо умерщвление – но не природы, а нашей фатальной тенденции к подавлению всего естественного. Нужно избавиться от предубеждений, от вербальных шаблонов, в которые, по нашему хотению, якобы должна укладываться реальность; от фантазий, в которых мы прячемся, когда что-то идет не по плану. Это и есть «благое равнодушие» святого Франциска Сальского; это «отрешенность», или осознанное принятие всех событий, о котором писал иезуит Жан-Пьер де Коссад. Это, наконец, «отказ от приверженности мнениям», который в дзен-буддизме неотделим от Совершенного Пути.

Начитавшись мистиков, да и опираясь на собственный опыт, Сюрен поверил, что Бога можно познать напрямую, посредством союза души с божественной Основой бытия – самой души и всего мира. Но близко было Сюрену и другое мнение: насчет первородного греха, который испортил природу, и эта порча обеспечила пропасть между Творцом и творениями. Вооруженный этими представлениями о Боге и Вселенной (каковые представления он, совсем как идолопоклонник, трактовал как заменяемые фактами и изначальным Фактом), Сюрен решил: попытка искоренить из разума и тела все природное будет только логичной. Главное, не переусердствовать, а то получится самоубийство. В старости Сюрен признал, что заблуждался. «Следует отметить, что в течение нескольких лет, которые предшествовали приезду в Луден, святой отец держал себя в крайне строгих рамках с целью умерщвления плоти и в стремлении приблизиться к Господу; порыв был благой, однако сопровождался великим истощением телесных резервов и ограничением разума. Потому отец пребывал в состоянии самой неловкой скованности (rétrécissement), коя, без сомнения, заслуживала порицания, хотя и вызывалась благими намерениями». Упиваясь убеждением, будто бесконечное каким-то образом находится за пределами конечного, будто Бог каким-то образом противопоставлен своим созданиям, Сюрен пытался умертвить даже не свое эгоистическое, пристрастное отношение к природе, не фантазии и представления, которые заняли в его голове место природы – но саму Природу, непреложный факт наличия жизни, облеченной в плоть, на одной конкретной планете.

«Презирайте все естественное – таков его совет – пусть плоть будет унижена, ибо унижения ее желает сам Господь». Плоть «проклята и приговорена к смерти» – и это справедливо; поэтому мы должны «позволять Господу сдирать с нас кожу и распинать нас ради Его удовольствия». Насчет удовольствия Сюрен знал доподлинно – из личного горького опыта. Полагая, что плоть безнадежно греховна и дурна, он превратил усталость от мира (типичный симптом невроза) в ненависть ко всему человеческому в себе самом, отвращение к внешней среде – в ненависть и отвращение еще более интенсивные оттого, что он, Сюрен, так и не избавился от пороков, что человеческие существа, пусть мерзкие, оставались для него источниками искушения. В одном из писем Сюрен сознается: несколько дней назад он взялся исполнять некое деловое поручение. Ему, больному, это занятие – настоящая отдушина. Тоска отступила, Сюрен уже не чувствует себя таким несчастным – но вдруг понимает: улучшением он обязан тому факту, что «каждый миг был полон безбожия». Тоска возвращается, причем усиленная чувством вины, убеждением, что Сюрен содеял грех. Угрызения совести мучают беспрестанно – однако не подвигают Сюрена ни действовать, ни хотя бы каяться. Он «пьет грехи, как воду, питается ими, как хлебом». Он существует в состоянии паралича воли и способности предпринимать какие бы то ни было шаги. Но чувствительность отнюдь не парализована. Сюрену осталось одно – страдать; больше он ничего не может. «Чем меньше на человеке одежд, тем острее ощущает он удары». Сюрен – в «пустыне смерти». Причем «пустыня» – это не просто отсутствие; это Ничто – мстительное, «чудовищное и кошмарное, это бездна, где не дождешься помощи или утешения ни от одного существа», где Создатель и есть главный палач, к которому жертва испытывает только ненависть. Новый Хозяин желает править единолично; вот почему он делает жизнь своего слуги совершенно невыносимой; вот почему природа, загнанная в последнее убежище, подвергается медленной и смертельной пытке. Ничего не осталось от личности, кроме самых гадких составляющих. Сюрен больше не мог думать, заниматься науками, проповедовать; не мог работать, обращать к Хозяину сердце, полное любви и благодарности. Но «чувственная, животная сторона натуры» пока не умерла, и натура «окунулась в преступления и мерзости». «Мерзостями» наряду с гордыней, себялюбием и амбициозностью считались преступно фривольные порывы переключиться на что-нибудь небожественное. Уничтожаемый изнутри неврозом и заблуждениями, Сюрен решает усилить эффект умерщвления плоти еще и извне. Как же – ведь остались занятия, пусть немногочисленные, которые до сих пор отвлекают его от страданий! И Сюрен от них отказывается, ибо чувствует необходимость «слить воедино внешнюю и внутреннюю пустоту». Таким образом, он отрекается от самой надежды на внешнюю поддержку, оставляет «проклятую» плоть без всякой защиты – на милость Господа Бога. Врачи как раз предписали ему есть побольше мяса, но Сюрен не слушается. Господь послал ему тошноту как средство очищения. Если он дерзнет выздороветь, он нарушит Господнюю волю.

Итак, здоровье расшатано, дела и отдых – под запретом. Но остались виды деятельности, в которых Сюрен еще может блеснуть талантом и ученостью – это проповеди, это теологические трактаты, это поучения, это стихи о божественном – над ними Сюрен работал кропотливо, ими до сих пор, в своей преступной суетности, гордился. Колебания были долгими, но закончились мощным импульсом уничтожить все когда-либо написанное его рукой. Манускрипты нескольких книг, заодно со многими другими бумагами, были изорваны в клочья и сожжены. Сюрен, «лишенный всего, остался нагим пред страданиями». Он оказался «в руках Мастера, который (уверяю вас!) упорен в своей работе и гонит меня самыми тернистыми тропами, против коих восстает все мое телесное существо».

Через несколько месяцев тернистые тропы сделались настолько труднопроходимыми, что Сюрен лишился способности повествовать о своих физических и душевных мучениях. С 1639 по 1657 год он не написал ни строчки, ибо страдал особой патологией – неспособностью складывать буквы в слова. Патология распространялась и на чтение. Временами несчастный даже говорил с большим усилием. Он находился в полной изоляции, был оторван от общения, от всего внешнего мира. Отлучение от людей плохо, спору нет; но оно – ничто по сравнению с отлучением от Бога. Именно к этой пытке был теперь приговорен Сюрен. Вскоре после возвращения из Анси он уверился (уверенность длилась много лет), будто на нем лежит проклятие, будто ему только и осталось, что ждать, в полном отчаянии, смерти, которая из ада на земле перенесет его в ад бесконечно худший – ад в аду.

Исповедник и высшие чины иезуитского ордена пытались внушать Сюрену: милость Господняя безгранична, ни один человек не проклят окончательно. Пока живешь – есть надежда на спасение. Один ученый богослов даже доказывал эту точку зрения посредством силлогизмов; другой явился в лазарет, навьюченный пухлыми томами, и долго разглагольствовал, ссылаясь на авторитет отцов Церкви. Все было напрасно. Сюрен знал, что он отвергнут Богом, что бесы, над которыми он сравнительно недавно одержал победу, уже готовят ему местечко в вечном пламени. Пусть богословы говорят, сколько вздумается; факты и собственные поступки Сюрена громче слов. Все события, все ощущения убеждали несчастного в предрешенности его судьбы. Сидел ли он у огня – непременно из-за каминной решетки выскакивал красный уголек (символ вечного проклятия). Входил ли в церковь – так обязательно под фразу о Божией справедливости либо о порицании злобных сердцем – без сомнения, произнесенную или пропетую персонально для него. Если во время проповеди священник упоминал заблудшую душу – Сюрен был совершенно убежден, что имеется в виду его душа. Однажды его позвали помолиться у ложа умирающего монаха; Сюрену пришло в голову, будто он, как Урбен Грандье, – колдун, и послушные ему бесы могут, если он прикажет, вселиться в невинного человека. Мало того: как раз этим – внедрением бесов – он сейчас и занят. Велит Левиафану, бесу гордыни, вторгнуться в тело смертельно больного. Призывает Изакарона, беса похоти, Балаама, беса буффонады, и Бегемота, покровителя богохульства. Бедный монах стоял на пороге вечности, готовый сделать последний, решающий шаг. Если при этом шаге его душа будет полна любви и веры – он обретет вечное блаженство. Ели же нет… Сюрен буквально чуял вонь горящей серы, слышал вой и скрежет зубовный – однако помимо своей воли (а может, намеренно?) продолжал призывать бесов, продолжал надеяться, что они так или иначе проявят себя. Внезапно умирающий содрогнулся всем телом и заговорил – не так, как прежде, не о Господней воле, не о Христе и Деве Марии, не о божественной милости и радостях рая, но о хлопанье черных крыл, о полчище сомнений и невыразимом ужасе. Сюрена охватил трепет. Он понял: нет, он не ошибся, он и вправду колдун.

К внешним и надуманным доказательствам обреченности на адские муки добавлялась внутренняя уверенность, которую подогревала в Сюреновом мозгу некая враждебная и определенно сверхъестественная сила. «Кто говорит о Боге, – писал Сюрен, – говорит об океане запретов, а еще (дерзну так выразиться) о лишениях, превосходящих всякую меру». В бесконечные часы полного бездействия, пригвожденный к кровати параличом воли, выборочным коллапсом и защемлением мышц, Сюрен был открыт «видениям Господнего гнева – столь великого, что никакая боль с ним не сравнится». Год шел за годом, одна разновидность страданий сменяла другую – но ощущение отверженности Господом не покидало Сюрена. Он знал об этом на интеллектуальном уровне; он чувствовал чудовищную тяжесть – бремя божественной справедливости. Он не мог тащить это бремя, однако оно оставалось с ним.

Для усугубления фатальной убежденности имелись еще и видения – столь яркие, столь правдоподобные, что Сюрен терялся в догадках, не мог понять, что они такое – игра ума или нечто, действительно представшее перед глазами. По большей части он видел Христа. Не Христа – Спасителя, а Христа – Судию. Не Христа наставляющего или страдающего, но Христа в Последний Судный день – такого, какой является нераскаявшемуся грешнику непосредственно перед смертью, какого зрят проклятые души в адской бездне. Смотреть на этого Христа было «невыносимо больно», как на воплощение гнева, отторжения и мстительной ненависти. Иногда он являлся Сюрену в виде воина в полном вооружении и в алом плаще. Иногда плыл по небу на уровне горных пиков, иногда караулил у церковных дверей, не пуская грешника во храм. Иногда столпом света (не просто видимого, но и осязаемого) исходил из дароносицы – в такие моменты больной Сюрен чувствовал презрение такой силы, что однажды эта сила столкнула его с лестницы, откуда он наблюдал религиозную процессию. (Порой – такова глубина сомнения, создаваемого истинной верой, посредством индукции, в мозгу верующего – Сюрен делался убежден: Кальвин прав, Христа в Святых Дарах просто нет. Страдалец оказывался между двух огней. Зная из опыта, что Христос находится в освященной облатке, он знал, также из опыта, что Христос его проклял. Но если считать истиной доктрину об отсутствии Христа в облатке – Сюрен все равно проклят, ведь тогда он примыкает к еретикам.)

Являлся Сюрену не только Христос. Однажды к нему пришла Пресвятая Дева, нахмурилась, выразила дивным ликом отвращение и гадливость. Затем простерла длань, из коей вырвалась молния, и все Сюреново существо, на ментальном и на физическом уровне, пронзила боль от этой молнии. Вырастали перед несчастным и другие святые (глядеть на каждого было «невыносимо мучительно») – тоже с молниями. Сюрен видел их во сне, пробуждался резко, ибо ему снилось вторжение очередной молнии в его организм. Постепенно к привычному набору прибавились вовсе нежданные святые. Например, однажды ночью Сюрен был поражен молнией из десницы «святого Эдуарда, короля Англии». (Какого именно Эдуарда – Мученика? Или бедного Эдуарда Исповедника? Неизвестно.) Как бы то ни было, святой Эдуард явил «ужасный гнев на меня, и я уверился, что именно это [метание святыми разящих молний] происходит в аду».

На начальных стадиях своего продолжительного изгнания из рая и из мира людей Сюрен еще мог, по крайней мере, периодически, пытаться восстановить контакт с внешней средой. «Я ходил по пятам за своими наставниками и братьями-иезуитами, желая поведать им о том, что делается в моей душе». Попытки были тщетны. (Один из главных страхов, что преследуют пораженного тяжким душевным либо физическим недугом – это когда бедняге дают понять: «между нами и тобой лежит пропасть». К примеру, состояние пораженного кататоническим ступором несопоставимо с состоянием здорового человека. Мир таких несчастных радикально отличается от мира тех, чьи тела не сковывает паралич. Некий мостик между двумя мирами может построить любовь, но и ей не под силу соединить края пропасти. При отсутствии любви не будет даже и мостика.) Итак, Сюрен ходил за своими наставниками и духовными братьями, но ни те, ни другие его не понимали; они даже сочувствовать не желали. «Теперь я вижу, как права была святая Тереза, сказавши: нет боли невыносимее, чем та, кою причиняет исповедь, ежели исповедник чересчур предусмотрителен». Все отмахивались от Сюреновых откровений. Он хватал брата-иезуита за рукав, он тщился, уже в который раз, объяснить, что с ним происходит. Это было так просто, так очевидно, так неописуемо ужасно! Брат- иезуит снисходительно улыбался, постукивал себя по лбу. Сюрен безумен; мало того – он сам навлек на себя безумие. Господь, уверяли Сюрена, карает его за гордыню и стремление выделиться. Жан-Жозеф возжелал стать более совершенным духовно, чем остальные, вообразил, будто к совершенству можно прийти особым путем, отличным от иезуитского! Нет, ничего подобного, возражал Сюрен. «Естественный здравый смысл, на коем зиждется наша вера, упорно предостерегает нас от всяких проявлений потустороннего; так, стоит человеку объявить себя проклятым, окружающие начинают считать его безумцем». Однако симптомы меланхолии и ипохондрии – совсем другие: например, если человек воображает себя горшком либо кардиналом (или, если он и впрямь кардинал, как Альфонс Ришелье – тогда Богом Отцом). Считать себя проклятым, утверждал Сюрен, вовсе не признак безумия. И ссылался на Генриха Сузо, на святого Игнатия, на Блазиуса, на святую Терезу, на святого Хуана де ла Крус. Каждый из них в определенный период верил, что проклят – и, однако, все были в своем уме и вели праведную жизнь. Увы, адепты здравого смысла и предосторожности либо отвращали слух от Сюреновых речей, либо, если и снисходили до оных (не скрывая нетерпения), – не верили им.

Подобное отношение усугубляло отчаяние Сюрена и все дальше тащило его по дороге уныния. Он дошел до того, что 17 мая 1645 года, находясь в небольшой иезуитской обители в Сен-Макер, неподалеку от Бордо, совершил попытку самоубийства. Всю ночь он боролся с искушением разом все покончить; несколько утренних часов провел за молитвой над Святыми Дарами. «Незадолго до обеда святой отец пошел в свою келью. Войдя, он увидел, что окно открыто. Святой отец шагнул к нему, посмотрел вниз, в бездну [дом стоял на скале над рекой] и отшатнулся, ибо высота пробудила в его разуме дикий инстинкт. Не отрывая взгляда от окна, святой отец начал пятиться и оказался в середине кельи, где лишился чувств. Вдруг, словно во сне, не сознавая, что делает, он ринулся к окну и выбросился вниз». Падение было замедлено скальным выступом, на который Сюрен угодил; лишь после удара о выступ он упал на речной берег. Он сломал бедро, однако внутренние органы ничуть не пострадали. Заключительный пассаж Сюрену продиктовала, вероятно, его неубиваемая страсть к чудесам. Рассказ о трагедии он заканчивает почти комической припиской: «В тот самый миг, когда упал святой отец, к реке подъехал гугенот. Покуда его вместе с конем переправляли на пароме, он все потешался над святым отцом. Достигнув противоположного берега и вновь усевшись в седло, гугенот поскакал было по лугу, но вдруг конь взбрыкнул и сбросил седока, в результате чего тот сломал руку. Тогда он объявил, что сам Господь покарал его за шутки над святым отцом – якобы тому вздумалось полетать; иначе чем объясняется факт, что гугенот, упавши с неизмеримо меньшей высоты, получил то же увечье? Высота, с коей падал святой отец, и впрямь была смертельна; не минуло и месяца после события, как с подоконника сорвалась кошка, охотившаяся на воробья – и погибла, хотя звери эти, будучи легки и проворны, обыкновенно падают с больших высот без ущерба для себя».

Сломанные кости совместили, наложили шину, и через несколько месяцев Сюрен смог ходить, правда, прихрамывал. Что касается разума, его так просто не вылечишь. Искушение впасть в уныние сохранялось долгие годы. Скалы, колокольни, верхние этажи притягивали Сюрена. Он не мог взглянуть на нож или веревку без того, чтобы в нем не вспыхнуло желание повеситься либо перерезать себе горло.

Деструктивный настрой касался не только собственного тела. По временам Сюрен едва боролся с позывом поджечь обитель, где сам и жил. Строения и люди, их населявшие, библиотека, полная сокровищ мудрости и веры, часовня, драгоценные облачения, распятия, даже Святые Дары – пусть все, абсолютно все станет пеплом. В ком, спрашивается, может умещаться столько злобы? Понятно – во враге рода человеческого. И кто в таком случае Сюрен, если не проклятая душа, не дьявол в человеческом обличье, ненавидимый Господом и ненавидящий в ответ? Естественное состояние, с точки зрения логики не придерешься. И все-таки в Сюрене, даром что он почитал себя проклятым, сохранялась частица души, противившаяся злым делам, кои он просто обязан был вершить, злым мыслям и чувствам, кои должен был пестовать. Искушение убить себя и предать огню обитель оставалось очень сильным, но Сюрен с ним боролся. А вот осторожные и предусмотрительные братья не желали зависеть от успешности его борьбы. После попытки суицида к Сюрену приставили послушника; если тот отлучался, несчастного попросту привязывали к кровати. В течение трех лет Сюрен систематически подвергался разным видам унижений, кои братья-иезуиты имели в своем арсенале специально для умалишенных.

Люди со склонностью к насилию (их очень много) упиваются страданиями ближних; правда, впоследствии их настигает кара. Так вот, чтобы совесть не слишком угрызала, тираны и садисты напридумывали себе оправданий. Жестокость по отношению к детям называется дисциплиной, послушанием Господнему слову: «Кто жалеет розгу, тот ненавидит сына своего». Жестокость к преступникам предписана Категорическим Императивом. Жестокость к еретикам от религии или от политики раздувает паруса Истинной Веры. Жестокость к представителям иной расы узаконена псевдонаучной аргументацией. Некогда широко распространенная, жестокость к душевнобольным до конца не изжита до сих пор – ведь такие пациенты очень утомляют. Однако сейчас для объяснения именно этого вида жестокости богословская терминология больше не используется. Сюрена и других жертв истерии и психоза мучили, во-первых, ради самих мук, созерцание коих столь приятно мучителям; а во-вторых, из-за убеждения: с безумцами только так и надо поступать, жестокость им на пользу. Считалось, что безумец сам вызвал свою болезнь, что безумие – наказание Господне за явный или тайный грех, Господь сам позволяет бесам вселиться в тело грешника. Безумцы, будучи разом и врагами Господа и временными воплощениями зла, не заслуживают, чтобы с ними миндальничали. Наказывать их, и посуровее! Тут не то что угрызений совести не возникало – тут мучителя грело чувство, будто он прямо на земле, яко же на небеси, исполняет божественную волю. Обитателя Бедлама пороли, морили голодом, сажали на цепь в вонючей яме. Если его навещал священник, то лишь затем, чтобы втемяшить в дурную голову: ты сам виноват, Господь на тебя гневается. Для общества несчастный был помесью бабуина и ярмарочного шута с чертами преступника, которому вынесли самый суровый приговор. По воскресным дням и религиозным праздникам отец семейства водил детей глядеть на безумцев, как сейчас водит в зоопарк или в цирк. Кстати, никаких запретов не существовало – дразни пленника сколько влезет. Такое даже поощрялось: ведь сидящий на цепи – враг Господа Бога, а значит, надо его хорошенько потыкать тростью. Недаром психически здоровый человек, которого считают безумцем – любимая тема драматургов и писателей шестнадцатого-семнадцатого веков. Давайте вспомним хотя бы Мальволио, или доктора Маненте[100], или несчастную жертву из плутовского романа «Симплициссимус» Гриммельсгаузена. Что же касается фактов, они куда неприятнее вымысла.

Луиза дю Тронше оставила воспоминания о своих злоключениях в огромном парижском сумасшедшем доме Сальпетриер, куда она попала в 1674 году, после того как была обнаружена на улице, вопящая и хохочущая. За несчастной женщиной почему-то увязалась целая стая бродячих кошек – они-то и возбудили подозрение, будто Луиза не просто безумна – она еще и ведьма. В больнице Луизу держали на цепи в клетке и выставляли на всеобщее обозрение. Почтеннейшая публика тыкала в несчастную тростями, отпускала шуточки насчет кошек и адских мук, уготованных ведьмам. Охапка грязной соломы, что служит ей постелью – как славно она вспыхнет, когда безумица отправится на казнь! Каждую неделю Луизе приносили свежую солому, а старую сжигали, причем принуждали женщину на это смотреть – разумеется, под ободряющие крики вроде: «На костер ее, на костер ведьму!» Однажды в воскресенье Луиза слушала проповедь, темой которой сама и была. Священник представил ее пастве в качестве наглядного примера – вот, мол, как Господь карает грешников. В нашем мире это клетка, зато в мире загробном Луизу ждет Ад. Пока несчастная рыдала, дрожа от ужаса, священник с воодушевлением повествовал о пламени, о вони, о брызгах кипящего масла, о бичевании раскаленными железными прутьями – во веки веков, аминь.

При таком режиме Луизе, разумеется, становилось все хуже и хуже. Своим выздоровлением она обязана священнику, навещавшему больных – тот обходился с Луизой по-доброму и был настолько милосерден, что учил ее молиться.

Опыт Сюрена аналогичен опыту Луизы. Правда, Сюрен был избавлен от нравственных и физических пыток, применявшихся к обитателям публичного сумасшедшего дома. Но и в лазарете при коллеже иезуитов, в окружении коллег – людей ученых и набожных – он хлебнул горя. Послушник, приставленный к Сюрену, бил его нещадно. Школяры, стоило им заметить чокнутого святого отца, разражались визгом и улюлюканьем. Впрочем, чего от них и ожидать? Не ожидал Сюрен подобного поведения от серьезных, превзошедших науки братьев-иезуитов, проповедников, как и он сам. И, однако, сколь раздражительны они оказались, сколь черствы! В их сердцах вовсе не было места состраданию. Те, кого Бог не обидел здоровьем, кому дал плотное телосложение, уверяли Сюрена, будто он в полном порядке, и заставляли выполнять непосильные задания. Когда Сюрен кричал от боли, верзилы только смеялись: еще бы, ведь боль – только плод воображения. Попадались среди братьев-иезуитов изощренные моралисты – эти садились у Сюренова изголовья и часами толковали о заслуженной каре, кою несет Жан-Жозеф; причем явно упивались собственными нравоучениями. Отдельные священники приходили из любопытства, развлечения ради; они говорили с Сюреном, как с малым ребенком или с кретином; при нем они сами себе казались чрезвычайно умными и остроумными, да еще и отпускали издевательские шуточки, полагая, что раз Сюрен не отвечает – значит, и не понимает ничего. Однажды «в лазарет, где я лежал один, явился весьма важный святой отец. Он уселся подле меня, устремил мне в лицо пристальный взгляд. Так продолжалось довольно долго. Наконец он отвесил мне тяжеленную оплеуху, хотя я его ничем не обидел и обижать не собирался. Затем он ушел».

Сюрен изо всех сил старался обратить жестокость окружающих к пользе для своей души. Господу угодно, чтобы он был унижен уверенностью в его безумии, чтобы с ним обращались как с отверженным; угодно лишить его уважения и даже права на сочувствие. Сюрен к этому притерпелся; он пошел дальше, он теперь активно желал унижений. Однако сознательных усилий примириться с судьбой было недостаточно для излечения. Как в случае с Луизой дю Тронше, Сюрена исцелила доброта. В 1648 году отец Бастид, единственный из всех иезуитов не веривший, будто безумие Сюрена необратимо, был назначен ректором в коллеж города Сент. Отец Бастид испросил разрешения взять с собой Жан-Жозефа и получил таковое. В Сенте, впервые за десять лет, Сюрен обрел сочувствие и понимание. С ним стали обращаться как с больным, который проходит тяжелое испытание духовного характера – а не как с закоренелым преступником, наказанным Господом и потому заслуживающим дополнительных наказаний от людей. Он по-прежнему не мог покинуть свою тюрьму и общаться с миром – но теперь мир сделал шаг навстречу.

Первой на новое лечение отреагировала бренная плоть. Много лет хроническая тревога не давала Сюрену толком дышать. Его дыхание было поверхностным, казалось, он всякую минуту на грани асфиксии. И вдруг диафрагма пришла в движение, Сюрен сделал полноценный вдох, наполнил легкие живительным воздухом. «Все мои мускулы ранее пребывали словно в тисках, в этаких многочисленных клещах; теперь одни клещи ослабили хватку, а за ними и другие, и третьи. Что за дивное облегчение я ощутил!» Получается, Сюрен испытывал телесный аналог духовного освобождения. Тем из нас, кто страдал от астмы или сенной лихорадки, знаком этот ужас – быть физически отрезанными от вселенной; знакомо и блаженство воссоединения с вселенной, когда отпускает астматический приступ или исчезает зловредный аллерген. На духовном уровне большинство человеческих существ страдает от аналога астмы – однако лишь смутно догадывается, что живет в состоянии хронического удушья. Правда, некоторые все же знают про себя, кто они такие – недышащие создания. Отчаянно стараются они глотнуть воздуха и, если наполняют легкие, чувствуют нездешнее блаженство.

За свою странную жизнь Сюрен попеременно бывал скован и освобожден, заперт в душной темноте и вознесен на горную вершину, прямо к солнцу. Легкие Сюрена отражали состояние его души – скукоживались, когда душа застывала, и расширялись, когда она расправляла крылья. Дневник пестрит словами «стиснут», «связан», «зажат», но попадается и их антитеза – «раскрыт». Слова эти выражают главный факт опыта Жан-Жозефа – резкие колебания между экстремальным напряжением и освобождением; между «усадкой», когда даже собственное «я» непомерно велико, будто пальто с чужого плеча, и дозволением себе самому вести более наполненную жизнь. Примерно то же – опыт, извлеченный из череды несоразмерностей – подробно описано в дневнике Мен де Бирана и с восхитительной мощью выражено в стихах Джорджа Герберта и Генри Воэна.

У Сюрена психологическое освобождение иногда сопровождалось экстраординарным расширением грудной клетки. В период экстатического самоотречения он обнаружил, что его кожаный жилет, который имел шнуровку спереди, словно ботинок, сделался тесен, и его надобно выпустить на пять-шесть дюймов. (Святой Филип Нери в юности испытал аналогичное состояние. Его сердце в экстазе так увеличилось, что треснули два ребра. Несмотря на это, а может, и благодаря этому святой Филип Нери дожил до глубокой старости, причем никогда не бездельничал.)

Сюрен был убежден, что наряду с чисто этимологической связью между дыханием и духом существует связь и реальная. Он различал четыре вида дыхания: дыхание дьявола, дыхание природы, дыхание благодати и дыхание славы; он утверждал, будто ему по опыту известно, каково каждое из них. К сожалению, в подробности Сюрен не вдавался – оставил нас в полном неведении относительно своих изысканий в области управления праной.

Благодаря доброте отца Бастида Сюрен вернул себе ощущение принадлежности к человеческому роду. Однако Бастид мог говорить только за людей – но не за Бога; точнее, не за милое Сюренову сердцу представление о Боге. Еще недавно полутруп, Сюрен теперь снова дышал полной грудью, но чтение, письмо, проповеди, простые действия вроде ходьбы, принятия пищи, одевания-раздевания неизменно доставляли ему дискомфорт, а то и причиняли острую боль. Невозможность выполнять их была связана с убеждением Сюрена, что он проклят. Оно, это убеждение, никак не отпускало несчастного, служило источником ужаса и отчаяния, единственным эффективным отвлечением от которого являлись боль и симптомы тяжелого недуга. Сюрену делалось легче на душе, только если ухудшалось его физическое состояние[101].

Пожалуй, самой удивительной особенностью болезни отца Сюрена была вот какая: часть его разума всегда оставалась абсолютно здоровой. Неспособный читать и писать, выполнять простейшие действия без мучительной, изнуряющей боли, убежденный, что проклят, преследуемый мыслями о суициде и позывами богохульствовать, менять веру и впадать в ересь (то он – истовый кальвинист, то – манихей), Сюрен во все продолжительное время своего испытания сохранял способность к литературному творчеству. В первые десять лет он сочинял главным образом стихи. Перекладывая новые тексты на популярные мотивчики, Сюрен превратил огромное количество баллад и застольных песен в христианские церковные гимны. Вот несколько строф о святой Терезе и святой Екатерине Генуэзской из баллады «Святые упиваются Любовию» на мотивчик «Повстречала я германца».

  • Вдруг из тени остролиста,
  • Аки звездочка, лучиста,
  • Дева на тропу ступает,
  • Полный кубок наливает
  • И речет: «Испей из кубка,
  • Благодать впитай, как губка,
  • А потом давай молиться,
  • Чтобы брызгала криница,
  • Чтоб не сделалась пуста
  • До пришествия Христа!»
  • Катерина ей в ответ:
  • «Влаги слаще не пила!
  • В стенках тонкого стекла
  • Чистой веры плещет свет!»

Стихи слабые, вдобавок выдают дурной вкус, но виною тому не болезнь, а отсутствие таланта. Сюрен, даже когда был здоров, сочинял на редкость плохие вирши. Он был одарен, причем весьма щедро, как прозаик; умел исчерпывающе, ясным языком, описать любой предмет. Именно это он и делал в течение второй фазы своего недуга. Между 1651 и 1655 годами Сюрен сочинил и надиктовал помощнику свой самый значительный труд, «Духовный катехизис». Это трактат, по широте охвата и внутренним достоинствам сравнимый со «Святой мудростью» англичанина Августина Бейкера, который был современником Сюрена. Несмотря на объем в более чем тысячу страниц при формате в одну двенадцатую долю, «Катехизис» остается вполне читабельной книгой. Правда, стиль в разладе с глубиной мысли – но за это «спасибо» надо сказать редактору девятнадцатого века, убравшему все «старомодные излишества». С неосознанной иронией этот издатель говорит о «дружеской руке». К счастью, сия рука, сколь ни старалась, не сумела испортить бесценной простоты, явленной автором при анализе даже самых тонких материй; не погубила манеры, в какой Сюрен рассуждает о чудесах – словно они случаются, потому что должны случаться.

При работе над «Катехизисом» Сюрен не имел возможности пользоваться трудами других богословов и даже перечитывать им же самим надиктованное. И все-таки ссылки на чужие труды точны, а весь «Катехизис» отличается удивительной четкостью плана и логичностью возвращений к прежним темам, каждая из которых всякий раз рассматривается с новой точки зрения либо подвергается более глубокому анализу. Чтобы создать такую книгу при таком недуге, нужна феноменальная память и невероятная способность к концентрации. Впрочем, Сюрена, даром что он преодолел самый тяжкий этап своей болезни, по-прежнему – и не без причин – считали ненормальным.

Определенно, быть безумцем с ясным мышлением и полным владением собственными интеллектуальными возможностями – одно из самых ужасных испытаний. Не тронутый недугом разум Сюрена мог только беспомощно наблюдать, как воображение, эмоции и автономная нервная система, подобно шайке преступников, сговариваются, как бы им разрушить организм хозяина. По сути, имела место борьба между активной личностью и жертвой предположений; между Сюреном-реалистом, изо всех сил старающимся управиться с фактами, и Сюреном-вербалистом, превращающим слова в чудовищные псевдореалии, от которых ужас и отчаяние овладеют кем угодно.

Поистине, случай Сюрена относится к категории экстремальных. «В начале было Слово»; насколько известно, утверждение совершенно правильное. Язык является инструментом человеческого прогресса, рывка из животного состояния; однако он – причина отступления от животной невинности и согласия с природой – в бездну сумасшествия и дьявольщины. Без слов не обойтись, но они – фатальны. Воспринимаемые как рабочие гипотезы, предположения о мире являются инструментами; вооружившись ими, мы продвигаемся по пути познания мира. Но, воспринимаемые как абсолютные истины, как догмы, которые следует глотать не жуя, как идолы, коим следует поклоняться не задумываясь, идеи о мироустройстве искажают восприятие реальности и заводят нас в дебри неподобающего поведения. «Желая соблазнить слепцов, Будда играючи уронил слова из своих золотых уст. Небо и земля с той поры покрыты зарослями колючек», – учит Даи-О Кокуши. Колючки, кстати, произросли не только на Дальнем Востоке. Если Христос пришел «не мир принести, но меч» – то лишь потому, что он и его последователи не имели иного выбора, кроме как облечь в слова свои знания. Как все остальные слова, эти, Христовы, были порой недостаточны, порой избыточны и всегда – неточны, а значит, могли толковаться многими способами. Воспринимаемые как рабочие гипотезы – то есть как системы координат для хранения фактов человеческого существования и работы с этими фактами – предположения, выведенные из слов, обладали большой ценностью. Воспринимаемые как догмы и идолы, они становились причинами чудовищных зол – религиозной ненависти, религиозных войн, религиозного империализма, заодно с ужасами калибром помельче, вроде луденской оргии и Сюренова безумия, которое он сам на себя накликал.

Моралисты упирают на обязанность контролировать страсти; разумеется, они правы. К сожалению, большинство моралистов забывают о не менее важной обязанности – контролировать слова и продиктованные ими выводы. Преступления страсти совершаются только в состоянии аффекта, когда кровь кипит – а кипит она нечасто. Зато слова все время с нами, и они (спасибо установкам, данным каждому в раннем детстве) наполнены силой столь колоссальной, что способны оправдать даже веру в колдовство и заклинания. Преступления идеализма гораздо опаснее, чем преступления страсти – ведь к ним подстрекают, их питают, их оправдывают священные слова. Такие преступления планируются, когда пульс в норме, а совершаются, когда кровь – нормальной температуры. Причем с неизменным упорством в течение многих лет. В прошлом слова, диктовавшие преступления идеализма, были главным образом религиозными; сейчас они – политические. Догмы больше не имеют отношения к метафизике – они имеют отношение к позитивизму и идеологии. Единственное, что не изменилось – так это идолопоклоннические суеверия тех, кто глотает догмы, да еще, пожалуй, систематическое безумие и дьявольская жестокость, с которыми догмоглоты действуют.

Перенесенное из лаборатории и кабинета в церковь, парламент или зал заседаний, представление о рабочих гипотезах могло бы освободить человечество от коллективного безумия и хронических позывов к массовым убийствам и самоубийствам. Фундаментальная проблема человечества связана с экологией: людям следует научиться жить в согласии со Вселенной на всех уровнях, от материального до духовного. Нам, как расе, придется изыскивать пути дальнейшего существования на небольшой планете с ограниченным количеством ресурсов, многие из которых невосполнимы; притом же население постоянно увеличивается. Как индивидуумам, нам придется строить сносные связи с бесконечным Разумом – хотя мы, по привычке, считаем себя от него изолированными. Сконцентрировав внимание на постулате «кому много дано, с того много и спросится», мы, глядишь, разовьем удовлетворительные методы взаимодействия друг с другом. «Ищите сперва Его Царства и правоты, а остальное получите в придачу»[102]. Мы же упорно ищем «остального», а почему? Потому, что сугубо людские интересы порождаются, с одной стороны, эгоистичными страстями, а с другой – поклонением словам, будто идолам. В результате главная экологическая проблема остается нерешенной и даже неразрешимой. Помешательство на власти не дает организованным обществам исправить отношения с планетой. Помешательство на словесных системах-идолах не дает индивидуумам исправить отношения с изначальным Фактом. Гоняясь за «остальным», мы теряем не только это «остальное», но и Царство Божие, и землю, на которую оно должно прийти.

Определенные предположения, которым Сюрена учили как догмам, свели беднягу с ума, ибо создали предпосылки для страха и отчаяния. К счастью, были и другие предположения – более вдохновляющие и столь же догматичные.

12 октября 1655 года (Сюрен к тому времени возвратился в коллеж в Бордо) к нему пришел один из отцов-иезуитов, чтобы выслушать Сюренову исповедь и подготовить его к причастию. Единственным серьезным грехом, в коем больной мог обвинить себя, оказалось недостаточно порочное поведение. Ведь, поскольку Господь проклял Сюрена, было бы только правильно до конца бренного существования погрязать в пороках; Сюрен же, нарушая Господнюю волю, жил праведником. «Предположение, будто христианину следует сокрушаться о своем благочестии, вероятно, покажется читателю странным; таковым оно кажется ныне и мне». Эти слова написаны в 1663 году. В 1655-м Сюрен все еще считал обязанностью пропащей души вершить зло. Но, вопреки такой обязанности, он никак не мог переступить через свои моральные устои и содеять хоть что-нибудь дурное – потому и считал себя грешником, ничуть не уступающим хладнокровному убийце. В этом-то грехе Сюрен и исповедовался «не как человек земной, для коего еще есть надежда, но как проклятый, коему не спастись». Духовник, оказавшийся добрым и здравомыслящим, и вдобавок хорошо осведомленный о Сюреновой слабости насчет преувеличений, заверил беднягу: пусть он сам и не слишком тяготеет к подобным вещам, но знает по наитию: все будет хорошо. «Ты поймешь свое заблуждение, сможешь думать и действовать, как другие люди, и почиешь в мире». Слова произвели должный эффект, и с того момента удушающий туман вокруг Сюреновой головы начал рассеиваться. Господь, оказывается, его не отверг; для него жива надежда – на исцеление в земном мире, на спасение в мире загробном.

Надежда запустила процесс выздоровления. Один за другим исчезали симптомы физической немощи, ослабил хватку паралич. Первой вернулась способность писать. Однажды, в 1657 году, через восемнадцать лет неграмотности, вызванной психическим состоянием, Сюрен взял перо и заполнил мыслями о духовной жизни целых три страницы. Получились настоящие каракули, «будто вовсе не человеческая рука их выводила»; но Сюрен не огорчился. Главное, что рука снова слушалась разума, пусть и с неохотой.

Через три года Сюрен обрел способность передвигаться на своих ногах. Вот как это случилось. Сюрен жил в деревне, в доме друга. Поначалу из спальни в столовую и обратно его носили двое слуг, «ибо я не мог сделать ни шагу без ужасной боли. Причем боль была не паралитического свойства; она отдавалась в животе, вызывала спазмы и одновременно – бурю в кишках». Но 27 октября 1660 года к Сюрену приехал родственник. Когда он засобирался обратно, Сюрен нечеловеческим усилием поднял себя с места и вымучил несколько шагов до порога, желая учтиво проводить своего посетителя. Тот откланялся, а Сюрен остался стоять, глядеть на сад, где «все растения вдруг предстали мне очень четко и ясно, так, как в течение пятнадцати лет я не был способен воспринимать их, пораженный немощью нервов». Ощущая вместо привычной боли «некое удовольствие», Сюрен преодолел пять-шесть ступеней и очутился непосредственно в саду – где задержался. Он взирал на живую изгородь – на переплетение черных веток и глянцевую зелень густой листвы; на лужайку, на кусты ромашковых астр, что всегда расцветают к Михайлову дню, на аллею грабов. А вдали невысокие холмы на фоне бледного неба отливали лисьей медью, и солнечный свет был почти как серебро. Ни ветерка, тишина прямо-таки хрустальная. И это живое чудо падающих листьев и четких контуров; чудо бесконечного множества и единства, убегающего времени и присутствия вечности.

Назавтра Сюрен снова рискнул вступить во вселенную, почти им забытую; на третий день он добрался до самого колодца – и не ощутил желания броситься в этот колодец. Сюрен даже покинул пределы сада; шурша сухой листвой, утопая в ней по щиколотку, он долго бродил в роще, что начиналась сразу за оградой. Исцеление наступило.

Неприятие внешнего мира Сюрен называет «немощью нервов». Но эта немощь никогда не мешала ему концентрировать внимание на теологических понятиях и фантазиях, выраставших из этих понятий. По сути, это была одержимость образами и абстракциями, которые отрезали Сюрена от мира природы со столь катастрофичными последствиями. Задолго до болезни Сюрен сам себя загнал в мир, где слова и реакции на слова были важнее предметов и жизней. С утонченным безумием человека, который упивается верой ради веры, Лалеман учил: «Не следует дивиться ничему на сей земле, кроме Святого таинства. Если бы Господь мог дивиться, Он дивился бы лишь сему, да еще таинству Воскресения… После Воскресения не до́лжно дивиться». Не видя данного Господом мира, не дивясь ему, Сюрен всего-навсего поступал, как велел ему учитель. Надеясь заслужить Царство Божие, игнорировал земные дары. Однако высшего Дара не получишь, отказываясь от промежуточных даров. Царство Божие придет на землю – но будет вовсе не таким, каким мерещится человеку, воля которого искорежена эгоистичными стремлениями и отторжениями жизни, разум которого изувечен готовенькими формулировками.

Как теолог, убежденный в обреченности греховного мира, Сюрен соглашался с Лалеманом; он так же считал, будто в природе нечему дивиться, да и смотреть-то особо не на что. Но теория шла вразрез с новым опытом. «Порой, – пишет Сюрен в „Духовном катехизисе”, – Святой Дух просветляет душу постепенно, и тогда Он пользуется преимуществом всех средств, кои может воспринимать человек; животные, деревья, цветы, все творения способствуют обучению души великим истинам, тайно внушают ей, как угодить Господу». А вот еще пассаж на тему: «В цветке, в малой козявке Господь являет душам все сокровища Своей мудрости и доброты; и более ничего не нужно, чтобы души воспылали любовью к Нему». Повествуя непосредственно о себе, Сюрен отмечает: «Во множестве случаев моя душа бывала одарена сиими состояниями восторга; тогда солнечный свет делался много ярче, нежели обычно, и в то же время не был слепящим – но мягким и приятным глазу, словно исходил от другого природного светила. Однажды, в таком состоянии, я вышел в коллежский сад в Бордо; и так велик был свет, что я прогуливался словно в Раю». Краски были «интенсивны и естественны», силуэты казались отчетливее, чем всегда. Спонтанно, как бы по благословенной случайности, Сюрен вступил в бесконечный и вечный мир, где мы оказались бы, будь «двери восприятия чисты», как писал Блейк в поэме «Бракосочетание Рая и Ада». Увы – восторг испарился и не возвращался в течение всех лет болезни. «Ничего мне не осталось, кроме воспоминаний о величайшем событии, превосходящим красотой и грандиозностью все когда-либо испытанное мною».

Итак, человеку было явлено Царство Божие на земле – а он уцепился за идею игнорирования всего сущего; отчего это? Вероятно, винить следует меланхолию заодно с вредоносной приверженностью к словесам и пустым формулировкам. Сюрен познал Бога в природе, но, вместо того чтобы использовать этот опыт (как использовал его Томас Траэрн в «Сотницах медитаций»), Сюрен и после Богоявления с упорством безумца отказывался взирать на чудеса творения и дивиться им. Все свое внимание он сосредоточил на более мрачных и унылых предположениях учения, да еще на собственных эмоциональных и воображаемых реакциях на эти предположения. Увы – это самый верный способ закрыться для бесконечной благодати.

Всякий раз, когда Антей касался земли, мощь его прибывала. Гераклу пришлось поднять Антея и задушить, пока он находился в воздухе. Разом и гигант и герой, Сюрен ощущал живительное облегчение от контакта с природой – и волевым усилием сам себя отрывал от земли, сам себе ломал шею. Он жаждал освобождения; однако, понимая союз с Богом Сыном как систематическое отрицание неиссякаемой божественности природы, добился лишь частичного просветления в союзе с Богом Отцом, в отрыве от заявленного мира; правда, достиг он и союза со Святым Духом. В открытой фазе исцеление Сюрена не являлось переходом из тьмы в «блаженное пробуждение», когда разум позволяет Разуму познать до конца, что он такое на самом деле. Нет, исцеление, скорее, оборачивалось противоположным состоянием, в котором «особые дары» делались столь же обыденными, сколь обыденным было прежде экстраординарное опустошение. Следует отметить, что даже в худшие периоды болезни Сюрен иногда испытывал вспышки радости, эфемерную и краткую уверенность, что, несмотря на проклятие, Господь пребывает с ним. Эти вспышки участились, уверенность растянулась во времени. Душевные переживания следовали одно за другим, каждое видение было ярким и ободряющим; Сюрен почти беспрестанно ощущал блаженство. И, однако, вот что читаем у Сюрена: «Дабы чтить Господа нашего, как до́лжно, надобно освободить сердце от пут привязанностей к духовным восторгам и воспринимаемым милостям. Нельзя зависеть от подобных вещей. Одна только вера да будет опорой, ибо лишь вера возвышает нас до Господа чистыми; ибо она оставляет душу в пустоте, и эту пустоту заполняет Господь». Так двадцать с лишним лет назад Сюрен советовал одной монахине – а теперь отец Бастид, чья доброта послужила отправной точкой в выздоровлении Сюрена, в той же манере говорил с ним самим. Сколь бы ни были возвышающи и утешительны переживания души, они не равнозначны просветлению и не являются средствами достичь такового – утверждал отец Бастид, причем не от собственного имени. В поддержку ему были все христианские мистики, он цитировал святого Хуана де ла Крус. Некоторое время Сюрен честно старался следовать советам отца Бастида, однако божественная благодать проявляла себя с нарастающей активностью. Если Сюрен игнорировал эти проявления – они меняли знак с плюса на минус. Тогда уделом Сюрена становились опустошенность и уныние. Господь будто бы снова отвернулся от него, бросил на грани прежнего отчаяния. И Сюрен, вопреки Бастиду и святому Хуану де ла Крус, взялся за старое – отдался на милость видений, экстазов и озарений. Между ним и отцом Бастидом, а также наставником обоих, отцом Анжино, стали возникать споры, и в конце концов все трое обратились к сестре Жанне: не спросит ли у своего ангела, что тот думает об особых дарах? Добрый ангел начал с того, что принял сторону отца Бастида. Сюрен запротестовал, и тогда, после энного количества писем, которыми обменялись сестра Жанна и трое иезуитов, ангел объявил, что каждая из спорящих сторон права по-своему, ибо старается служить Господу как умеет. Сюрен и отец Анжино удовлетворились этим ответом, но отец Бастид остался недоволен. Он даже пошел дальше: выразил мнение, будто сестре Жанне пора прекращать сношения с небесным двойником господина Бофора. Причем нашлись лица, с Бастидом солидарные. В 1659 году Сюрен проинформировал сестру Жанну, что некий высокопоставленный священник весьма недоволен «лавочкой», в которую сестра Жанна превратила общение с ангелом; этот священник сравнивает деятельность сестры Жанны со «справочным бюро, куда обращаются по вопросам брака и возбуждения судебных исков», и негоже монахине идти на поводу у настырных мирян. Пусть немедленно прекратит! Нет, не общение с ангелом, как желательно отцу Бастиду, а лишь консультации с оным по мирским делам; пусть обращается к ангелу исключительно с вопросами духовного свойства.

Шло время. Сюрен поправился настолько, что сам теперь мог навещать больных, исповедовать, читать проповеди, работать над книгами и наставлять души словом изреченным и написанным. Правда, его поведение оставалось несколько странным; вышестоящие отцы-иезуиты находили, что следует цензурировать всю корреспонденцию Сюрена – а вдруг он выражает неортодоксальные мнения или впадает в неподобные крайности? Подозрения, впрочем, были безосновательны. Человек, надиктовавший «Духовный катехизис», будучи, по всеобщему мнению, безумным, теперь, когда к нему вернулся разум, проявлял не меньшую осмотрительность.

В 1663 году из-под пера Жан-Жозефа Сюрена вышла «Экспериментальная наука» – история о луденских одержимых и о том, как она, история, в дальнейшем сказалась на самом Сюрене. Людовик XIV как раз получил реальную власть и задал курс, последствия которого оказались катастрофичны для монархии. Но Сюрен не интересовался «политикой и планами великих». Его жизнь наполняли Святые Дары, молитвы и богоявления. В определенном смысле, даже не только наполняли, а переполняли – Сюрен старел, терял силы, а ведь «любовь дурно сочетается со слабостию; ей надобен прочный сосуд, чтобы выдерживать кипение». Мнимое здоровье, имевшее те же психические причины, что и прежний недуг, покинуло Сюрена; в прошлом остались и регулярные, спонтанные проявления благодати. Однако взамен Жан-Жозеф получил кое-что получше. Сестре Жанне он писал: «Недавно Господь даровал мне представление о Своей любви. Но что за великая разница между глубиной души и ее оснасткою! Душа безмерна и таит несметные сокровища – а явить их не умеет. В глубинах души, говорю я, сокрыто возвышеннейшее наитие о сущности Господа – заодно с утешительной любовью, коя дивным образом расширяет сердце; и, однако, душа не в силах поведать об этих чудесах. Со стороны подобные люди кажутся лишенными всякого вкуса (к религиозным вещам), обделенными талантами и умаленными до крайних степеней нищеты духа… Какая жалость, что душа не способна, если можно так выразиться, опорожнить себя посредством инструментов, кои я назвал оснасткой; ведь излишки, копящиеся в ней, причиняют невообразимую боль. Происходящее в душе подобно прибыванию великих вод, масса коих, не имея отверстия для исхода, надавливает на душу чудовищной тяжестью и вызывает смертельное опустошение». Парадоксальным образом, в конечном содержится бесконечное, притом конечное почти уничтожается присутствием бесконечного. Впрочем, Сюрен на это не сетует. Для него такая боль – благословенна, а смерть такого рода – желанна.

Было время, когда экстазы и видения вели Сюрена по весьма живописной дороге – которая, увы, кончалась тупиком, хоть и ярко освещенным. Теперь особая благодать иссякла, и Сюрен ясно увидел близость полного восприятия, достиг возможности просветления. Наконец-то он жил «в вере» – то есть так, как учил его отец Бастид. В интеллектуальной и эмоциональной наготе он предстал перед фактами мира и своей собственной жизни – пустой, дабы наполниться, нищий, дабы сделаться обладателем несметных сокровищ. «Я слыхал, – пишет Сюрен за два года до смерти, – что ловцы жемчуга имеют особые трубки, кои, удерживаясь на поверхности воды за счет прикрепленных к ним кусков пробкового дерева, позволяют ловцам тянуть в себя воздух, будучи на дне морском. Не знаю, правда ли это; однако если и неправда, то – отличная иллюстрация к тому, что я хочу сказать: ибо душа также имеет трубку, коя возносится на небеса и суть канал, как выразилась святая Екатерина Генуэзская; канал, стало быть, ведущий прямо к сердцу Господа. Чрез трубку сию душа вдыхает мудрость и любовь – и насыщается. Покуда душа здесь, в поисках жемчуга на дне, называемом землею, она говорит с другими душами, молится, действует, как угодно Богу; и в каждый миг при ней трубка, доставляющая с небес вечную жизнь и утешение… В таком состоянии душа разом и счастлива и несчастна. Все же я полагаю, что она поистине счастлива… Ибо без видений, экстазов, онемения чувств, среди суетных огорчений земного существования, в слабости и бессилии всех видов, Господь наш дарует нам нечто превосходящее всякое понимание и всякую меру… Это – рана любви, которая, не будучи заметна, пронзает душу и заставляет ее непрерывно стремиться ко Господу».

Вот так – трубка в зубах, легкие наполнены воздухом иного мира – искал старый Сюрен перлов на дне земном; так продвигался к концу. За несколько месяцев до смерти он завершил последний свой труд, «Вопросы про Божию любовь». Из отдельных пассажей нам ясно: еще для одной души последнее препятствие рухнуло, Царство Божие настало на земле. Через канал прямо из сердца Господа Бога пролился «мир, который суть не просто спокойствие, вроде шума волн морских или плавного течения великих рек; нет, сей дивный мир, сие отдохновение захватывают нас подобно затопляющему потоку, и душа после многих потрясений чувствует, что переполнена миром; и блаженство божественного отдохновения не только входит в душу, не только пленяет ее, но захлестывает целиком, словно избыточность вод».

«В „Апокалипсисе” Дух Божий упоминает, что музыка арф и лютней будет как гром. Таковы дивные пути Господни – уподобить гром прекрасно настроенным лютням, а симфонию их – грому. И кто когда поверит, кто когда вообразит, будто могут быть бурные потоки мира, кои смывают дамбы, прорывают плотины и потрясают брега морские? Однако именно так и происходит, и сие – природа Господа – устраивать атаки мира и молчания любви… Господний мир подобен реке, чей путь начинается в одной стране и заводит в другую страну посредством слома плотины. Сей вторгающийся мир делает вещи, на первый взгляд неподобные самой сути мира, ибо он наступает с шумом и разрушениями, он неудержим; и это касается только мира от Господа. Только мир от Господа способен двигаться таким манером, поднимая шум, сравнимый с шумом прибоя, когда он наступает не для уничтожения земли, но для того, чтобы заполнить ложе, приготовленное ему Господом. Поэтому он идет бурно, поэтому грохочет, даже если само море спокойно. Сей грохот вызван только избыточностью вод, но не их яростью, ибо движением вод руководит не волнение, а сами воды, во всем своем естественном спокойствии, когда не вздыхает даже ветер. Море в своей полноте наступает на землю и целует берега, кои его ограничивают. Море наступает в величии и великолепии. Также и с душой: после долгих страданий, к ней приходит необъятный мир – и ни один вздох ветерка не вызывает ряби на ее поверхности. Это божественный мир, он приносит сокровища Господни и все богатства Его Царствия. Ему предшествуют дни затишья и птицы-вестники, объявляющие о нем; ему предшествуют появления ангелов. Он приходит как стихия иной жизни, сопровождаемый музыкой сфер, и с такой стремительностью, что опрокидывает душу – не потому, что она сопротивлялась благодати, но потому, что благодать избыточна. Сия избыточность не чинит иных разрушений, кроме сметания препятствий на пути к благословению души; и все животные, кои не есть мирные, бегут прочь до воцарения мира. И с миром приходят все сокровища, обещанные Иерусалиму, – кассия и амбра и другие редкости. Так настает божественный мир – с избыточностью, со многими благословениями, со всеми сокровищами благодати».

Более тридцати лет назад Жан-Жозеф, живший в Марене, ходил на морской берег – смотреть, как величаво и неотвратимо поднимается прилив; теперь воспоминания о том ежедневном чуде наконец-то помогли его оформившейся душе «опорожнить себя». Результатом стало описание Факта – неполное, но стремящееся к полноте. Сюрен добрался до пункта, в котором всегда и находился, сам того не ведая; когда весной 1665 года смерть к нему заглянула, у Сюрена, по выражению Якоба Бёме, «не возникло нужды куда-то идти» – он всегда был на месте.

Эпилог

(Развитие темы, заданной в главе третьей)

Без понимания человеческого глубоко скрытого стремления к самотрансценденции, а также естественного нежелания ступать на тернистый путь, заодно с упорными поисками некого ложного освобождения либо ниже уровня личности, либо по другую ее сторону, нечего и рассчитывать хоть что-то прояснить в историческом периоде, который выпал нам на долю – равно как и в истории вообще, в жизни, какой она была в прошлом и какова она сейчас. Поэтому предлагаю обсудить самые распространенные субституты Благодати, в которую и посредством которой люди пытаются сбежать от мучительного осознания, что они – всего-навсего люди.

Во Франции сейчас имеется в среднем один магазин, где можно приобрести спиртное, на сто человек. В Соединенных Штатах, по приблизительным подсчетам, проживает минимум миллион безнадежных алкоголиков и гораздо больше сильно пьющих граждан, чье пагубное пристрастие пока не перешло в смертельную фазу. Относительно прежних времен мы аналогичной статистикой не располагаем. В Западной Европе, среди кельтов и тевтонов, во времена Средневековья и чуть позднее потребление алкоголя на душу населения было, пожалуй, гораздо больше, нежели сейчас. Во всех многочисленных случаях, когда современный человек пьет чай, кофе или сладкую газировку, наши предки освежались вином, пивом, хмельным медом, а позднее еще и джином, бренди и виски. Замена всех этих напитков простой водой входила в число мер пресечения. Или же на такое обрекали себя люди истово верующие – заодно с периодическим вегетарианством, они полагали отказ от спиртного особо суровым способом умерщвления плоти. О человеке, который постоянно воздерживался от вина, судачили; такому давали более или менее уничижительные прозвища. Отсюда возникли фамилии вроде итальянской Бевилаква, французской Буало и английской Дринкуотер.

Алкоголь является лишь одним из многих средств, вызывающих привыкание, каковые средства человечество рассматривает как пути бегства за границы, обозначенные телесностью. Полагаю, среди известных ныне природных наркотических, стимулирующих и галлюциногенных веществ не найдется ни единого, чьи свойства не были бы досконально изучены еще в глубокой древности. Благодаря современной науке, имеем несметное количество принципиально новых, синтетических препаратов; впрочем, наука только того и добилась, что определила более эффективные способы выделения, концентрирования и сочетания уже известных зелий. От мака до кураре, от листьев андского кустарника под названием «кока» и индийской конопли до сибирских мухоморов, практически все растения и грибы, способные одурять, возбуждать или вызывать видения, были давным-давно открыты и изучены – и употреблялись систематически. Важный факт: он, похоже, доказывает, что всегда и везде человек ощущал устойчивый диссонанс между своим существованием (о горе, быть вечно запертым в себе!) и чем-то другим – этаким простором, ширью и свободой (по выражению Вордсворта, «чувство / Чего-то углубленного»[103]). Изучая окружающий мир, первобытные люди определенно пытались «все испытать, хорошего держаться»[104]. Для выживания «хорошее», коего следует держаться – это любые съедобные плоды, листья, семена, коренья, орехи. Но в ином контексте – в контексте недовольства своим «я» и стремления к самотрансценденции – «хорошим» становится любой дар природы, посредством которого можно качественно изменить сознание индивидуума. Такие изменения, вызываемые зельем, могут вести к худу; платой за них может быть дискомфорт в настоящем и болезненное пристрастие в будущем, дегенерация и преждевременная смерть. Но это не важно. Важно осознание, пусть всего на пару часов, пусть даже не несколько минут, себя кем-то (чаще – чем-то) другим, отличным от «твари потной». «Я живу – но то не я, а вино, или опиум, или пейотль, или гашиш живет во мне». Выйти за пределы телесного «я» – значит освободиться, и свобода эта столь ценна, что, даже достигнутая через тошноту, судороги, галлюцинации и коматозное состояние, считалась примитивными народами (да и цивилизованными тоже) божественной по самой своей сути. Экстаз посредством отравления до сих пор является неотъемлемой частью религии многих африканских, южноамериканских и полинезийских племен. Древние письменные источники неоспоримо доказывают, что столь же важна она была для кельтов, тевтонов, греков, народов Ближнего Востока и арийцев, завоевавших Индию. Дело не только в том, что «Да никакой слог Мильтона счастливый / Не объясняет Бога так, как пиво»[105]. Хмель – и есть Бог. Кельты имели особое слово для опьянения элем; оно, это опьянение, обожествлялось и звалось Сабазием. На юге Европы это был Дионис – в том числе сверхъестественная объективизация психофизического воздействия вина, с которым вышел перебор. В ведической мифологии Индра являлся божеством наркотического напитка под названием «сома»; из чего его делали – неизвестно. Герой, змееборец, Индра был этакой проекцией на небеса, олицетворением странной и восхитительной инаковости, которую испытывает человек под воздействием сомы. Полностью идентифицируемый с этим наркотическим напитком, он получает имя Сома-Индра и становится источником бессмертия, посредником между человеческим и божественным.

В наше время пиво и другие токсичные «короткие пути» к самотрансценденции уже не обожествляются. Теория претерпела изменения; теория – но не практика. Ибо на практике многие миллионы цивилизованных мужчин и женщин продолжают поклоняться не освобожденному и трансфигурированному Духу – но алкоголю, гашишу, опиуму и их производным, от барбитуратов и прочих синтетических средств, вызывающих привыкание, до старых добрых ядов, расширяющих границы собственного «я». В каждом случае, разумеется, то, что кажется богом, оборачивается дьяволом; что кажется освобождением – становится рабством. Самотрансценденция – это всегда путь вниз; он ведет прочь от человеческого, от личностного.

Подобно алкогольному или наркотическому опьянению, элементарная сексуальность, сама себя оправдывающая и не основанная на любви, когда-то обожествлялась. Ей поклонялись не только ради продолжения рода, плодовитости домашних животных и хорошего урожая, но и как проявлению абсолютной Инаковости, присущей каждому человеку, но сокрытой весьма глубоко. В теории элементарная сексуальность также давно перестала быть божеством. Но на практике у нее всё еще адептов без числа.

Элементарная сексуальность бывает безобидной, а бывает грязной с моральной и этической точек зрения. Дэвид Герберт Лоуренс великолепно описал первый вид; Жан Жене, с пугающей мощью и обилием подробностей, запечатлел для будущих поколений второй вид. Сексуальность в Эдеме и в сточной канаве – обе они обладают силой вынести индивидуума за границы «я». Однако более распространенная сексуальность сточной канавы (как нетрудно догадаться) утаскивает своих адептов на низшие уровни субчеловечности, пробуждает сознание и оставляет воспоминания о более полной отстраненности, нежели сексуальность эдемская. Вот почему все, кто чувствует зуд сбежать от собственной личности, столь тяготеют к распущенности и блуду, описанным в настоящей книге.

У большинства цивилизованных народов общественное мнение осуждает половую распущенность и наркоманию как явления, противоречащие этике. Моральное неодобрение подкрепляется мерами фискального и юридического характера. Торговлю алкоголем облагают высокими налогами, распространение наркотиков уголовно наказуемо, отдельные сексуальные практики считаются преступными. Однако есть и третий способ опуститься; забыв про наркоманию с алкоголизмом и сексуальную распущенность, мы обнаружим, что и моралисты, и законотворцы относятся к этому способу куда снисходительнее, чем к первым двум. Это тем более странно, что синдром толпы представляет непосредственную угрозу социальному устройству, причем эта угроза осуществляется здесь и сейчас, и с драматичной жестокостью, пагубной для тонкой корочки пристойности, здравого смысла и всесторонней терпимости, кои составляют цивилизацию; ущерб же от алкоголизма с наркоманией и сексуального буйства имеет долгосрочные последствия. Действительно, продолжительное оправдание всех сексуальных излишеств без разбору может, согласно Джозефу Унвину[106], целое общество довести до фатального снижения уровня энергии, закрыв этому обществу путь к высотам цивилизации. Также и наркомания с алкоголизмом, если распространятся достаточно широко, неминуемо снизят военную, экономическую и политическую мощь соответствующего общества. В семнадцатом и восемнадцатом веках спирт был тайным оружием европейских работорговцев; в двадцатом веке таковым сделался героин для японских милитаристов. Пьяный в дым негр становился легкой добычей. Что касается наркомана-китайца, он не доставлял захватчикам своей родины ни малейших неудобств, не чинил никаких препятствий. Но приведенные примеры являются, скорее, исключениями. Оставленное вариться в собственном соку, общество умудряется завязать отношения со своей любимой отравой. Наркотик, без сомнения, паразит – хозяин которого (выражаясь метафорически) располагает достаточными силами и разумением, чтобы держать этого паразита под контролем. То же самое относится к сексуальности. Ни одно общество не выживет, если будет основывать свои сексуальные практики на теориях маркиза де Сада; впрочем, ни одно общество пока до этого не доходило. Даже в полинезийском раю, где царит половая раскрепощенность, имеются свои правила и ограничения, свои категорические императивы и установки. Против избыточной сексуальности, как и против избыточного потребления наркотиков, общества защищаются весьма успешно. Их защита от синдрома толпы и его зачастую катастрофических последствий, увы, в слишком многих случаях далеко не так эффективна. Профессиональные моралисты, яростно выступающие против пьянства, стыдливо замолкают, когда дело касается столь же отвратительного опьянения, но не алкоголем, а стадностью; иными словами – когда дело касается движения вниз, в субчеловечность, в процессе слияния с толпой.

«Где двое или трое собраны во имя мое, там Я посреди них»[107]. Посреди двух или трех сотен божественное присутствие становится проблематичным. Когда же счет идет на тысячи или десятки тысяч, вероятность наличия Бога в сознании каждого индивидуума приближается к нулю. Ибо такова природа возбужденной толпы (а любая толпа автоматически возбуждается сама от себя), что там, где собралось две или три тысячи – отсутствует не только божество, но и обычная гуманность. Факт принадлежности к множеству освобождает человека от понятия о себе как о замкнутом «я» и тащит его вниз, туда, где нет ничего личного, где нет ответственности, нет правильного и неправильного, нет нужды думать, взвешивать, судить – а есть только мощнейшее чувство общности, только разделенное возбуждение, только коллективная отстраненность. Причем эта отстраненность одновременно и более длительная и менее утомительная, чем отстраненность в процессе сексуального дебоша; вдобавок у нее нет похмельного синдрома, который вызывает перебор с алкоголем, и нет ломки, неизбежной для наркомана. Мало того: синдром толпы, опьянение толпой не только извинительно, но во многих случаях имеет прямое отношение к добродетели. Ибо, осудив практику спуска в субчеловеческое посредством отравления стадностью, представители церкви и мирские правители на самом деле поддерживают практику, которая может быть использована для приближения их же собственного краха. Сами по себе или в слаженных группах, имеющих конкретную цель (из таких групп состоит здоровое общество), мужчины и женщины демонстрируют способность рационально мыслить и делать выбор, руководствуясь принципами этики. Собранные в толпу, те же самые мужчины и женщины ведут себя как лишенные здравого смысла и свободной воли. Отравление толпой низводит их до состояния внутриличностной и антисоциальной безответственности. Под действием загадочного ядовитого вещества, которое вырабатывает каждое буйное стадо, люди впадают в состояние повышенной внушаемости, которая очень похожа на последствия инъекции «сыворотки правды» или введения в гипнотический транс. Такой человек способен поверить во что угодно, будет подчиняться любым командам или призывам – даже нелепым, безумным и заведомо преступным. Для мужчин и женщин, отравленных ядом стада, «трижды сказанное становится истиной», а сказанное триста раз – Откровением, которое вдохновил сам Господь Бог. Вот почему власти предержащие – священники и правители – никогда не объявляли аморальной именно эту разновидность движения вниз. Правда, синдром толпы, спровоцированный членами оппозиции ради еретических принципов, повсеместно подавлялся силовыми методами. Зато синдром толпы, вызванный агентами власти ради традиционных ценностей, – дело совсем другое. Во всех случаях, когда движение вниз в результате отравления стадностью может послужить интересам тех, кто контролирует Церковь и Государство, оно, это движение, это отравление, считается совершенно законным и даже весьма желательным. Паломничества и политические акции, возрожденные оргии и патриотические парады – все они этически правильны, покуда являются нашими паломничествами, нашими акциями, нашими оргиями и нашими парадами. Тот факт, что большинство участников временно дегуманизированы стадным ядом, – пустяк по сравнению с тем фактом, что дегуманизация очень пригождается для консолидации имеющих место религиозных и политических сил.

При задействовании синдрома толпы в интересах правящего класса и доминирующей религии пользователи всегда начеку – как бы отравление стадностью не зашло слишком далеко. Правящее меньшинство позволяет подданным двигаться вниз, во-первых, чтобы позабавить их и отвлечь от проблем, а во-вторых, чтобы довести до состояния максимально возможной внушаемости. Религиозные и политические церемониалы приветствуются массами как возможность упиться стадным ядом, а правителями – как шансы посеять фатальную доверчивость в умах тех, кто на время утратил способность здраво мыслить, кто лишился свободной воли.

Финальный симптом опьянения стадностью – это маниакальная жестокость. Примеры, когда опьянение стадностью выливалось в разрушающие действия, в нанесение себе телесных повреждений, в братоубийство без причин и вопреки интересам всех задействованных сторон, встречаются практически на каждой странице любого антропологического исследования, а также (несколько реже, но с печальной регулярностью) – в исторических хрониках народов, находящихся на высших ступенях цивилизации. Представители официальной власти или религии осторожничают с толпой, которую сложно контролировать, – разумеется, за исключением тех случаев, когда заинтересованы в уничтожении непопулярного меньшинства. Но подобные мелочи не останавливают революционера, недовольного статус-кво и движимого единственным желанием – посеять хаос, на котором, придя к власти, он сможет построить новый порядок. Революционер, используя стремление человека к движению вниз, распаляет это желание до демонических пределов. Мужчинам и женщинам, уставшим от пребывания в собственном запертом «я», измотанным обязанностями, которые накладывает членство в слаженной группе, революционер предлагает заманчивую возможность «оторваться» на параде, демонстрации или митинге. Если слаженные группы – это органы государства, то толпа эквивалентна раковой опухоли. Яд, ею вырабатываемый, деперсонализирует постоянных членов, доводит до той стадии, когда они начинают вести себя с дикарской жестокостью, на какую в нормальном состоянии абсолютно не способны. Революционер побуждает своих сторонников явить этот последний, наихудший симптом отравления стадностью и направляет толпу на своих врагов – тех, в чьих руках находится политическая, экономическая, религиозная власть.

За последние сорок лет технологии распаления человеческой склонности к этой самой опасной форме движения вниз достигли совершенства, которое и не снилось нашим предкам. Для начала, в наше время на квадратную милю приходится куда больше населения, чем когда-либо прежде. Далее, средства транспортировки больших масс людей на значительные расстояния и концентрации их в одном здании или на одной площади сейчас несравнимо эффективнее, чем даже в недавнем прошлом. Кроме того, изобретены новые средства, отлично пригодные для возбуждения толпы – раньше о них и не мечтали. Я имею в виду радио, которое многократно расширило потенциальную аудиторию демагогов. Есть также усилители звука – они добавляют децибел пьянящей музыке классовой ненависти и воинствующего национализма. Есть видеокамера (о которой кто-то наивный сказал, что она «не умеет лгать»); есть ее отпрыски – кино и телевидение. Эта троица весьма облегчает объективизацию тенденциозных фантазий. Наконец, есть величайшее из социальных достижений – бесплатное обязательное образование. Всякий, кто умеет читать, находится теперь в распоряжении пропагандистов, как правительственных, так и коммерческих, владеющих целлюлозно-бумажными комбинатами, линотипами и ротационными машинами. Собери толпу мужчин и женщин, предварительно обработанных ежедневным чтением прессы, включи для них музыку погромче и софиты поярче, дай слово демагогу, который (как свойственно демагогам) одновременно и пользователь и жертва стадного отравления – и охнуть не успеешь, как люди превратятся в практически безумных нелюдей. Никогда за всю историю человечества не бывало, чтобы столь малая «верхушка» могла делать дураками, маньяками и преступниками столь широкие массы.

В России при правлении коммунистов, в фашистской Италии, в нацистской Германии эксплуататоры фатальной человеческой слабости шли примерно одним курсом. Будучи революционной оппозицией – настропаляли своих приверженцев производить разрушения. Добившись власти, позволяли себе использовать толпу только в отношении чужаков и специально отобранных козлов отпущения – но зато уж с этими толпа ограничений не знала. Ныне, кровно заинтересованные в том, чтобы сохранить статус-кво, они пересмотрели сам процесс движения вниз и уже не склоняются в сторону реального буйства. Для этих неоконсерваторов отравление масс остается крайне ценным – но только как способ повысить внушаемость и таким образом сделать массы податливее, покорнее авторитарной воле. Ведь пребывание в толпе – лучшее средство от независимого мышления. Отсюда неприятие всеми без исключения диктаторами «чистой психологии» и личной жизни. «Интеллектуалы всех стран, соединяйтесь! Вам нечего терять, кроме своих мозгов».

Наркотики, элементарная сексуальность и отравление стадностью – вот три самых популярных проспекта, ведущих строго вниз. Есть и другие пути; их немало, просто они не так известны. Впрочем, и по ним наверняка доберешься до той же цели. Возьмем, к примеру, ритмические движения. В примитивных религиях таковые широко используются для достижения состояния интраперсонального и субчеловечного экстаза. Та же техника с той же целью применялась и многими цивилизованными народами – греками, в частности, а еще индусами и дервишами в исламе. Следовали ей и представители христианских сект – трясуны и прыгуны. В этих случаях ритмические движения – однообразные, повторяющиеся очень подолгу – являются формой ритуала, практикуемого ради выхода за границы своего «я»; причем люк для этого выхода расположен внизу. История также знает немало спорадических вспышек непреднамеренного и неконтролируемого подергивания конечностей, кружения и качания головой. Эпидемии этой странной болезни, в одних регионах называемой тарантизмом, в других – пляской святого Витта, обычно наблюдались в тяжелые времена – например, после войн, моровых язв и голода, а также в природных очагах малярии. Подсознательная цель людей, которые позволяют себе уступить такой мании, совпадает с целью сектантов, для которых танец – это религиозный обряд. Обуянные пляской святого Витта пытаются ускользнуть за границы своих «я» в состояние, где нет обязанностей, ответственности, вины за прошлые преступления и пугающего будущего, а есть только настоящее – блаженное сознание, что ты – не ты.

С экстатическим кружением ассоциируется экстатическая ритмичная музыка. Музыка вообще по масштабности сравнима с человеческой натурой; у нее всегда есть что сказать человеку на каждом этапе существования, и диапазон ее широк – от сентиментальности, зацикленной на личных переживаниях, до интеллектуальных абстракций, от чистой интуиции до возвышения духа. В одной из своих многочисленных форм музыка является сильнодействующим зельем – частично стимулирующим, частично наркотическим; в любом случае она изменяет сознание. Ни один человек, будь он трижды цивилизованным, не способен на сто процентов сохранить критическое мышление и свою личность, если достаточно долго будет слушать африканские барабаны, индийское или валлийское пение. Интересно было бы запереть в душном помещении самых выдающихся философов из лучших университетов – пускай послушают марокканских дервишей или гаитянских вудуистов – и с помощью секундомера выяснить, велика ли их сопротивляемость этим ритмам. Вдруг логические позитивисты продержатся дольше, чем субъективные идеалисты? Вдруг марксисты окажутся покрепче томистов или ведантистов? Поистине, вот непаханое поле для экспериментов! Впрочем, и так ясно: любой из наших философов рано или поздно поддастся ритмам тамтамов или монотонного пения и кончит тем, что вместе с дикарями станет прыгать, кружиться или подвывать.

Принцип действия ритмических движений и звуков в целом совпадает с принципом действия стадного яда. Однако есть и потайные тропки, коими может воспользоваться индивидуум, не любящий толпы или не имеющий веры в принципы, утверждения или даже персон, ради которых толпу и собирают. Одна из таких тропок – мантры, те самые, от которых предостерегал Христос, говоря «не бубните, как язычники»[108]. На публичных молениях как раз обычно «бубнят», т. е. издают ритмичные звуки. Литании и тому подобное всегда ритмизированы или как минимум интонированы. Эффект от них подобен эффекту от музыки и очень напоминает гипноз. Повторение, если его практиковать наедине с собой, действует на мозг, однако не из-за сходства с ритмическими звуками (ибо оно «работает», даже когда слова не произносят вслух), а благодаря концентрации внимания и памяти. Проговаривание, пусть и про себя, одного и того же слова или фразы весьма часто вводит молящегося в состояние легкого (а порой и полноценного) транса. Обретя оный, можно им либо наслаждаться (как блаженным чувством инфраперсональной инаковости), либо использовать с целью исправления поведения посредством самовнушения, а также для подготовки пути к достижению полной самотрансценденции, направленной вверх. На этой второй возможности я остановлюсь подробнее чуть ниже. Пока нас интересует «бормотание» – как движение вниз.

Обратимся теперь к сугубо физиологическому способу выхода за границы собственного «я» – к телесным наказаниям. Деструктивная жестокость, которая является последним симптомом отравления стадностью, не всегда направлена вовне. В истории религии полно примеров, вызывающих мороз по коже. Я говорю о массовом самобичевании, о нанесении себе резаных ран, о самокастрации и о само- убийстве. Эти действия происходили в результате отравления стадностью и производились в состоянии исступления. Сильно отличаются от них телесные наказания, принимаемые вдали от посторонних глаз и в здравом уме. В таких случаях человек истязает себя по собственной воле; однако результат (пусть и не всегда) – это временная трансформация личности в нечто иное. Само по себе это иное – сознание, сосредоточенное на физической боли. Человек идентифицирует себя со своей болью и, весь превратившись в болевой импульс, избавляется от давнего чувства вины или текущего чувства отчаяния, от навязчивой тревоги о будущем, которая во многом составляет «эго» невротика. Имеет место уход в себя, спуск в состояние чисто физиологического страдания. Но мучающий себя не обязательно задерживается в таком состоянии. Подобно человеку, практикующему «бормотание» для выхода вверх, за границы «я», самобичеватель может использовать свою временную отстраненность от себя самого как мост, ведущий вверх, к духовной жизни.

Отсюда вытекает крайне важный и трудный вопрос. До каких пределов и в каких обстоятельствах человеку позволительно пользоваться «дорогой вниз» для духовной самотрансценденции? На первый взгляд кажется логичным, что «дорога вниз» не может вести и никогда не приведет «вверх». Однако здесь не все так просто и однозначно, как в ухоженном мире слов. В жизни движение вниз иногда становится первым этапом подъема. Когда раскалывается скорлупа эго и там, где начинается понимание подсознательной и физиологической инаковости, порой на миг открывается Инаковость другая, которая суть Основа всего сущего. Пока мы заперты в границах своих «я», мы не ведаем о разнообразных «не-я», с которыми ассоциируемся – органического «не-я», подсознательного «не-я», коллективного «не-я» психического медиума, в котором существует вся наша мыслительная и сенсорная деятельность, да еще и имманентного трансцендентного «не-я», относящегося к Духу. Любой побег, даже по дороге, ведущей вниз, за границы «я», делает возможным по крайней мере секундное осознание «не-я» на каждом уровне, включая высший. Уильям Джеймс в своем труде «Многообразие религиозного опыта» приводит примеры «анестезированных откровений», случившихся в результате вдыхания веселящего газа. Схожие «богоявления» порой переживают алкоголики; вероятно, при интоксикации практически любым наркотиком бывают моменты уверенности в том, что «не-я» выше, чем расщепленное «я». Однако за эти редкие вспышки приходится платить непомерную цену. Для наркомана миг духовного просветления (если таковой вообще настает) слишком скоро уступает место ступору, припадкам или галлюцинациям, за которыми следует ломка, а там и фатальное разрушение телесного здоровья и разума. Крайне редко «анестезированное откровение» способно, как и богоявление, подтолкнуть человека к попытке самотрансформации и «движению вверх». Но данный факт не оправдывает использования химических методов для выхода за границы «я». Данная дорога – всегда вниз, и почти каждый, кто ее выбирает, приходит к деградации, где периоды субчеловеческого экстаза перемежаются периодами столь острого осознания собственной мерзости и ничтожества, что любое бегство из этого состояния (даже растянутое во времени самоубийство посредством наркотиков) кажется предпочтительнее, нежели его продолжение.

Все, сказанное здесь о наркотиках, справедливо и для элементарной сексуальности – разумеется, с учетом соответствующих различий. Дорога ведет вниз, но на пути случаются озарения. Темные Боги, как их называл Д. Г. Лоуренс, могут стать Богами Светлыми. В Индии практикуется тантрическая йога, основанная на сложных психофизиологических техниках; цель ее – поменять вектор направленной вниз самотрансценденции элементарной сексуальности на прямо противоположный – то есть запустить ее вверх. На Западе ближайший эквивалент тантрическим практикам – это половая дисциплина, разработанная Джоном Хамфри Нойесом и практиковавшаяся членами им же основанной религиозной коммуны Онайда. Там, в Онайде, элементарную сексуальность не только успешно цивилизовали; ее сделали сочетаемой с формой протестантизма и подчиненной протестантизму; ее установки строго соблюдали.

Отравление стадностью дезинтегрирует эго сильнее, чем элементарная сексуальность. Буйство, дикие выходки и повышенную внушаемость можно сравнить разве что с воздействием алкоголя, гашиша и героина. Но даже человек из толпы может испытать (на сравнительно раннем этапе движения вниз) истинное откровение, открытость Инаковости, которая возвышается над «я». Это и есть одна из причин, по которой иногда выходит польза даже от самых буйных сборищ. Небольшая польза, как и большое зло, бывает потому, что мужчины и женщины в толпе – это не просто внушаемые люди. Пока они с толпой, они послушны командам, когда же они «приходят в чувство» – постгипнотический эффект сохраняется. Подобно демагогу, возрожденец и ритуалист дезинтегрирует эго внимающих ему, собирая их вместе и пичкая повторениями под ритмичную музыку. Затем, в отличие от демагога, религиозный деятель произносит ряд фраз, отдельные из которых являются истинно христианскими. Если толпа их «скушала», результатом становится реинтеграция расщепленных личностей на несколько более высоком уровне. Такая реинтеграция может случиться и под действием постгипнотических команд, используемых политиком, подстрекающим толпу. Однако такие команды неизменно разжигают ненависть с одной стороны и слепое повиновение вместе с компенсаторной иллюзией – с другой стороны. Инициированное ударной дозой стадного яда, сплачиваемое и направляемое риторикой маньяка, который по-макиавеллиевски использует человеческие слабости, политическое «обращение» создает новую личность – хуже и гораздо опаснее прежней. Эта новая личность целиком предана партии, первая цель которой – ликвидация оппонентов.

Я провожу разграничительную черту между демагогами и религиозными деятелями потому, что от последних иногда бывает польза, от первых же – ничего, кроме вреда; таков порядок вещей. Впрочем, не следует воображать, будто религиозные деятели, использующие стадный яд, все как один невинны. Наоборот, их преступления, совершенные в далеком прошлом, практически равняются преступлениям, которые были совершены над их жертвами (и заодно над жертвами жертв) революционными демагогами современности. За последние шесть или семь поколений религиозные организации западного мира утратили силу. Так случилось в первую очередь благодаря рывку, который сделала прикладная наука, чем вызвала новый запрос масс на компенсаторные иллюзии – теперь уже с позитивистским, а не с метафизическим привкусом. Демагоги предлагают требуемое, а Церковь – нет. По мере того как Церковь теряет привлекательность заодно с влиятельностью, богатством и политической властью – она теряет и способность вершить зло в крупных масштабах. Обстоятельства избавили священнослужителей от отдельных искушений, каковые искушения неизменно постигали их предшественников. Скоро, без сомнения, священнослужители отринут и те искушения, что еще остались. Среди них выделяется одно – получать силу, потворствуя вечному человеческому стремлению – расширяя границы «я», двигаться вниз. Намеренное провоцирование отравления стадностью – пусть даже и во имя религии, во имя «блага» отравленных – не может быть оправдано.

О горизонтальном расширении границ сказать особо нечего – не потому, что феномен неважен сам по себе (очень даже важен), но потому, что он слишком очевиден, анализировать и классифицировать его не составляет труда.

Стремясь сбежать от ужасов «я», запертого в самом себе, большинство мужчин и женщин выбирают средний путь. Они не рвутся вверх, но и не скатываются вниз. Они «уклоняются в сторону», идентифицируя себя с чем-то превосходящим сиюминутные интересы (но не низким до деградации, а если и возвышающимся над интересами, то лишь самую малость – в пределах существующих социальных ценностей). Такое горизонтальное, или почти горизонтальное, расширение границ «я» может проявляться тривиально – в хобби, или становиться истинной ценностью, например, супружеской любовью. Не исключена и самоидентификация с любой человеческой деятельностью – собственным бизнесом или исследованиями в области ядерной физики, сочинением музыкальных произведений и коллекционированием марок, кампаниями за определенную политическую партию, воспитанием детей, изучением птичьих повадок в брачный период. Горизонтальное расширение границ «я» чрезвычайно важно. Без него не было бы ни искусства, ни науки, ни законов, ни философии – да и самой цивилизации. Правда, не было бы и войн, религиозной и идеологической ненависти, систематической нетерпимости и, соответственно, травли неугодных. Перечисленные великие блага и чудовищные проявления зла являются плодами человеческой способности к тотальной и продолжительной самоидентификации с идеей, чувством, причиной. Может ли быть добро без зла, высокоразвитая цивилизация без массированных бомбардировок или преследования еретиков от религии и политики? Ответ: не может, если расширение границ «я» остается сугубо горизонтальным. Когда мы идентифицируем себя с идеей или причиной, мы на самом деле поклоняемся чему-то доморощенному, неполному, ограниченному, ущербному; чему-то пусть благородному – но, увы, слишком человеческому. «Одного патриотизма недостаточно», – произнесла некая патриотка за день до того, как ее казнили враги ее страны. То же можно сказать о социализме, коммунизме, капитализме; и об искусстве, науке, общественном строе, равно как и о любой религии. Они необходимы, но ни одного из них не достаточно. Цивилизация требует от индивидуума истинной самоидентификации с высочайшими человеческими ценностями. Но если такая самоидентификация не сопровождается сознательными и постоянными усилиями достичь самотрансценденции во вселенной Духа, приобретенное добро будет уравновешиваться злом. «Мы создали идола из самой истины, – писал Паскаль, – ибо истина без милосердия – это не Господь Бог, но лишь Его изображение, Его идол, который нельзя любить, которому нельзя поклоняться». Действительно, поклоняться идолу не только неправильно, но также нецелесообразно. Поклонение истине в отрыве от милосердия – то есть самоидентификация с наукой в отрыве от самоидентификации с Основой всего сущего – как раз и вызвала настоящую ситуацию в мире. Каждый идол, на какой пьедестал его ни поставь, оборачивается в конце концов Молохом, жаждущим человеческих жертв.

Библиография

При написании истории Урбена Грандье, Жан-Жозефа Сюрена и сестры Жанны я использовал следующие источники:

«История луденской одержимости» (Амстердам, 1693). Данный труд протестантского пастора Обена является отлично задокументированным отчетом о процессе над Грандье и продолжении одержимости бесами. Автор сам жил в Лудене и был лично знаком со многими участниками этой дьявольской драмы.

«Колдун», автор – Жюль Мишле. Эссе выдающегося историка кратко и пестрит неточностями, зато отличается живостью слога.

«Урбен Грандье и одержимые Лудена». Автор – доктор Габриэль Леже (Париж, 1880). Очень тщательно проработанная книга. Более раннее произведение Леже, «Медицинские документы истории одержимых Лудена» (Париж, 1876), также представляет ценность.

«Связь». Автор – отец Транквиль. Впервые опубликовано в 1634 г. Перепечатано в т. II «Архива курьезов французской истории» (1838).

«История луденских бесов». Автор – де Нион. Опубликовано в Пуатье в 1634 г., в переводе напечатано в Эдинбурге, 1887–1888. Записи Лодердейла о его визите в Луден были частично использованы в настоящей книге.

«Письмо». Автор – Томас Киллигрю. Опубликовано в «Юропеан Мэгэзин» (выпуск за февраль 1803).

«Исторический словарь» П. Бейля (английское издание, 1736). Статья об Урбене Грандье.

«Сестра Жанна от Ангелов, автобиография бывшей бесноватой». Издано, с предисловием и примечаниями, докторами Габриэлем Леже и Жилем де ла Туреттом (Париж, 1886). Единственное издание записей аббатисы, сделанных в 1644 г. Автобиография сопровождается многочисленными письмами сестры Жанны к отцу Сен-Жюру.

«Экспериментальная наука». Автор – Жан-Жозеф Сюрен (1828). Отчет Сюрена о пребывании в Лудене издан с неточностями.

«Духовные письма Жан-Жозефа Сюрена». Изданы Д. Мишелем и Ф. Каваллера (Тулуза, 1926). Том II содержит внушающий доверие текст, называемый издателями «Автобиографией Сюрена».

«Духовные диалоги», Жан-Жозеф Сюрен (Лион, 1831).

«Духовный катехизис», Жан-Жозеф Сюрен (Лион, 1856).

«Основа духовной жизни», Жан-Жозеф Сюрен (Париж, 1879).

«Вопросы о любви к Господу», Жан-Жозеф Сюрен. Издано, с весьма ценным предисловием, примечаниями и дополнениями, А. Поттье и Л. Марьес (Париж, 1930).

«Отец Луи Лалеман и великие духовники его времени», автор – Алоис Поттье (Париж, 1930, в 2-х томах).

«Духовная доктрина отца Луи Лалемана», Пьер Шэмпьон. Впервые опубликовано в 1694 г. Лучшее современное издание датируется 1924 г.

«Литературная история религиозной мысли во Франции», автор – Анри Бремон (Париж, 1916 и последующие годы). Содержит великолепно написанные главы о Лалемане и Сюрене.

1 Парламент во Франции – судебная инстанция. Всего было 13 провинциальных парламентов без иерархического подчинения, но Парижский считался наиболее авторитетным. – Здесь и далее, если не указано иначе, примечания переводчика.
2 Маршал Франции – высшее воинское звание во Франции, одно из самых старых маршальских званий в Европе.
3 Бенефиций – доходная должность при храме, реже – земельное владение. Число бенефициев, которые мог получить священник, не было ограничено. Упразднены решением Второго Ватиканского собора, однако, например, в Австрии старый институт бенефициев действует и поныне.
4 Коллегиальная церковь, или коллегиата – община, населяемая и управляемая канониками, которые хотя живут и служат Богу совместно, но, в отличие от монахов, владеют частной собственностью, получают ренту от доходов своей церкви, не приносят торжественных обетов (кроме обета безбрачия) и вольны в любой момент покинуть общину.
5 Речь идет о 1617 годе. Но уже в 1627 году крепость Ла-Рошель – оплот гугенотов – подстрекаемая и спонсируемая Британской империей, выступит против армии французского короля Людовика XIII. Благодаря хитрому плану кардинала Ришелье город был взят, политическая оппозиция подавлена, гугенотское «государство в государстве» лишилось налоговых льгот, замысел англичан не дать Франции превратиться в сильную морскую державу провалился.
6 Бейль, Пьер (1647–1706) – французский мыслитель, автор «Исторического и критического словаря» («Dictionnaire Historique et Critique»), по сути – биографической энциклопедии. Опасаясь выражать отдельные идеи в основных статьях своего произведения, Бейль снабдил «Словарь» многочисленными примечаниями.
7 Следующие выдержки взяты из трудов Генри Чарлза Ли о состоянии Церкви во Франции после Тридентского собора. В начале описываемого периода «влияние Тридентских канонов не было удовлетворительным. На королевском совете в 1560 году Шарль де Марильяк, епископ Вьенский, объявил, что дисциплиной священники злостно пренебрегают и что никогда прежде не было таких частых скандалов, а жизнь священников никогда не заслуживала столь сильного осуждения… Французские прелаты, подобно прелатам немецким, имели обычай собирать „налог на наложниц” со всех священников; тех же, у кого не имелось любовниц, информировали: дескать, можете завести таковых, если вам сие желательно; однако, если и не заведете, налог платить все равно придется». «Очевидно, что стандарты морали для духовенства отнюдь не повысились от усилий святых отцов на Тридентском соборе; однако изучение церковных архивов показывает, что по мере укрепления роли приличий в обществе на протяжении семнадцатого и восемнадцатого столетий открытые и циничные нарушения духовных дисциплин священниками становились всё более редкими». Крайне важно стало избегать скандалов. Если святой отец содержал любовницу, то исключительно «под видом сестры или племянницы». Сводом законов от 1668 года запрещалось отлучать минимитов [нищенствующий орден. —Ю.Ф.], если они, «поддавшись искушению плотью или воровством, прежде, чем согрешить, благочестиво снимают рясу». (Генри Ч. Ли, «История священнического целибата», гл. XXIX, «Церковь после Тридентского собора».)Все это время предпринимались судорожные усилия для укрепления подобающего поведения. В 1624 году, например, преподобный Рене Софье был обвинен в адюльтере с женой судьи, причем грешила парочка прямо в церковных стенах. Лейтенант города Ле-Мана приговорил его к повешению. Дело передали в Парижский парламент, который заменил повешение на сожжение заживо. —Примечание автора.
8 Плосс, Герман Генрих (1819–1885) – немецкий антрополог, этнограф, гинеколог, автор книги «Женщина в естествознании и этнографии».Бартельс, Пауль Рудольф Август (1874–1914) – немецкий физиолог. Наиболее известен как автор третьей редакции (1908) знаменитого компендиума «Женщина в естествоведении и этнографии» труда Г. Г. Плосса, с 1887 г. выходившего в редакции его отца М. Бартельса; эта книга, обычно упоминавшаяся как «Плосс и Бартельс» (Ploss & Bartels), по мнению рецензента английского перевода 1935 года, стала «самым исчерпывающим и полным описанием женщины, какое у нас есть».
9 Перевод Н. Сидемон-Эристави.
10 Пон-дю-Гар – старейший во Франции акведук над рекой Гар, оставшийся со времен римлян.
11 Филолай – древнегреческий ученый-пифагореец, защищавший теорию движения Земли.
12 Имеется в виду двойная звезда Мира в созвездии Кита, состоящая из красного гиганта Мира А и белого карлика Мира Б. Период изменений блеска – 11 месяцев.
13 Цитата из «Бракосочетания Рая и Ада» У. Блейка.
14 От слова «драгун». Принудительный постой войск в домах гугенотов с целью заставить их перейти в католичество. Применялся правительством Людовика XIV с 1681 по 1685 год, имел результатом разорение провинций и массовую иммиграцию гугенотов, в т. ч. – купцов и квалифицированных ремесленников, в Англию, Данию, Швецию, Голландию, Россию, Америку, Пруссию. Крайне неблагоприятно сказался на французской экономике.
15 Нантский эдикт (утвержден Генрихом IV Бурбоном в 1598 году) давал подданным право свободы вероисповедания. Отменен Людовиком XIV в 1685 году «по той причине, что все достойные гугеноты приняли католическую веру».
16 Ла Порте – девичья фамилия матери кардинала Ришелье. Ее отец, дед Ришелье, не принадлежал к аристократии. Дворянство было ему пожаловано за выслугу лет – он был адвокатом Парижского парламента.
17 Здесь и далее, если не указано иначе, перевод стихов Ю. Фокиной.
18 Цитата из «Бури» У. Шекспира.
19 Все земные создания покорны любви – и водные твари, и скот, и пестрые птицы, и звери. Любовь объемлет всё и вся. – Прим. авт.
20 В унисон клонятся под ветром пальмы, в унисон дышат тополя, а с ними и платаны, и ольха шепчется с другой ольхою. – Прим. авт.
21 Жалкое зрелище – старый солдат; безобразное явление – старческая любовь. – Прим. авт.
22 «Сколь дивное широкое бедро, что за юная ляжка!» – Прим. авт.
23 Имеется в виду трактат «Disputationes de sancti matrimonii sacramento».
24 Перевод Д. Михаловского.
25 Изначально Лондонское королевское общество называлось Обществом наук.
26 Тую, ртуть, мел, корень сарсапарели и т. н. синюю мазь применяли для лечения венерических заболеваний.
27 Из документов Гугенотского синода в Пуатье в 1560 г. очевидно, что священники иногда женились на своих любовницах, причем, если женщина была кальвинисткой, ее двусмысленное положение становилось предметом серьезных обсуждений для ее Церкви. (Генри Ч. Ли, «История священнического целибата», гл. XXIX, «Церковь после Тридентского собора».) – Прим. авт.
28 Юридическая правда велика, и да будет ей всюду предпочтение (лат.). – Прим. авт.
29 Злее дьявола (фр.).
30 Таллеман де Рео. Занимательные истории. Париж, 1854. Т. II. С. 337. — Прим. авт.
31 Там же. Т. I. С. 189. – Прим. авт.
32 Отрывок из стихотворения «Во мрак, – не в свет, – гляжу, когда проснусь…» Дж. М. Хопкинса. Перевод Н. Сидемон-Эристави.
33 Сюрен в одном из писем утверждает: «Утешение и сладость молитвы идут рука об руку с умерщвлением плоти». Читаем также: «Плоть ненаказанная, не страдавшая – не удостоится посещения ангелов. Чтобы заслужить Господнюю любовь, нужно либо страдать душевно, либо бичевать плоть свою». – Прим. авт.
34 «Иезуиты пытались соединить Бога и мир, но добились лишь презрения обеих сторон» (Паскаль). – Прим. авт.
35 Перевод О. Чюминой.
36 См. Ле Гувелло. Армель Николя, 1913; Бремон А. История французской сентиментальной религиозной литературы. Париж, 1916. — Прим. авт.
37 См. Делёз Ж. П. Ф. Практическое руководство по животному магнетизму. Нью-Йорк, 1890. — Прим. авт.
38 См. Джеймс Уильям. Многообразие религиозного опыта. – Прим. авт.
39 Для дальнейшего обсуждения данной темы отсылаем читателя к Эпилогу (с. 423). – Прим. авт.
40 Ночь чувств – понятие из учения святого Хуана де ла Крус.
41 Второе послание святого Павла к Коринфянам.
42 Здесь и далее цитаты из пьесы «Тартюф, или Обманщик» Ж.-Б. Мольера приводятся в переводе Н. Сидемон-Эристави.
43 Англ. «The Hound of Heaven» – поэма английского поэта Фрэнсиса Томпсона (1859–1907). Гончий Пес символизирует Господнюю любовь, которая преследует человеческую душу с единственной целью – отвратить ее от греха, спасти. Душа, подобно глупому зайцу, так и норовит спрятаться или уцепиться за что-нибудь материальное.
44 Этот способ изгнания бесов изобрел вовсе не отец Барре. Жедеон Таллеман де Рео пишет, что французский дворянин, некто де Фервак, успешно применил сей способ к одержимой монахине, с которой водил знакомство. В наши дни в Южной Африке существует несколько негритянских сект, практикующих анальные орошения при обряде крещения. – Прим. авт.
45 Цитата из стихотворения «Летняя печаль» С. Малларме. Перевод Н. Сидемон-Эристави.
46 Из цикла «Цветы зла» Ш. Бодлера. Перевод Эллиса.
47 В медицинской практике XVII–XVIII веков клистир использовался столь же активно, как в наши дни – инъекция. «На клистиры всегда спрос, – читаем у Роберта Бёртона в „Анатомии меланхолии”. – Тринкавеллиус рекомендует сразу прибегать к ним, Эркюль Саксонский также горячо одобряет их применение. Я сам на опыте убедился, что во многих случаях ипохондрическая меланхолия исцеляется одними только клистирами». «Грамотно поставленный клистир, – добавляет Бёртон в другом пассаже, – весьма эффективен при целом ряде недугов и не приносит ничего, кроме пользы». От себя добавим: представители сословий, которым по карману был вызов на дом врача или аптекаря, в самом раннем возрасте знакомились и с гигантским шприцем, и с разнообразными наполнителями, среди которых «кастильское мыло, мед, сваренный до консистенции скаммония, или еще более густой, а также отвар чемерицы, и тому подобное». Неудивительно, что современник сестры Жанны, Жан-Жак Бушар, в своих детских воспоминаниях пишет о маленьких подружках своих сестриц, которые приходили к ним поиграть, и называет любимую игру. Оказывается, в те времена малыши развлекались тем, что имитировали действия врача, ставящего клистир. Но любой ребенок взрослеет и заводит собственных детей; так и вышло, что монструозное аптекарское орудие вызывало сексуальную дрожь у целого ряда поколений. Через полтора столетия после отца Барре герои и героини маркиза де Сада пользовались секретным оружием экзорциста, чтобы испытать все грани сексуального наслаждения. За поколение до маркиза, Франсуа Буше создал картину «В ожидании клистира» – и изобразил, пожалуй, самую желанную девушку своего века (а может, и всех времен). Дикая непристойность и изящная порнография легко превращаются в раблезианские хохмы и шуточки для чисто мужской компании. Вспомним хотя бы Старуху в вольтеровском «Кандиде» с ее остротами насчет «канюлей» и «других женщин». Вспомним любвеобильного Сганареля из комедии Мольера «Лекарь поневоле», умоляющего Жаклину, чтобы позволила не поцеловать себя, а «усладить клистирчиком». Отец Барре не усладил, а освятил сестру Жанну. Впрочем, какова бы ни была цель, сама процедура сути своей не меняет, остается тем, чем ее сделал исторический период. А именно – опытом, далеким от эротики, надругательством над скромностью; она символична, ибо отзывается множеством порнографических обертонов, что вошли в обиход и стали частью культуры. – Прим. авт.
48 В письме, написанном сразу после визита в Луден в 1635 году, Томас Киллигрю сообщает о методах усмирения сестры Агнесы, которая за редкостную красоту и ошеломляюще развратное поведение была прозвана отцами-экзорцистами «прелестницей-дьяволицей». «Совсем юная, хрупкая и очень красивая, сестра Агнеса имела вид нежного создания – куда более нежного, чем остальные монахини… Очарование ее лица несколько портил грустный взгляд. Когда я вошел, сестра Агнеса опустила веки, но тотчас снова подняла». (Киллигрю было всего двадцать лет, и он считался писаным красавцем.) «Хотя сестра Агнеса стояла связанная, словно рабыня, и была целиком и полностью в руках святого отца, в положении самом плачевном – ее черные глаза светились лукавством – признаком многих побед». «Словно рабыня» и «в руках святого отца» – вот ключевые слова, исполненные сострадания. Чуть позднее, по свидетельству Киллигрю, святой отец применил к несчастной девушке ноги – попросту заставил ее биться в конвульсиях на полу, а сам стал победно попирать свою жертву. «Зрелище было слишком тягостное, и я не нашел в себе сил дождаться чуда избавления бедной одержимой – я поспешил удалиться на постоялый двор», – признается Киллигрю. – Прим. авт.
49 Урбен… Назови его звание… Священник… Какой церкви?.. Святого Петра (лат.). – Прим. авт.
50 Крамер, Шпренгер. Молот ведьм. Лондон, 1948. С. 5–6. — Прим. авт.
51 Крамер, Шпренгер. С. 122. — Прим. авт.
52 Крамер, Шпренгер. С. 228. — Прим. авт.
53 Крамер, Шпренгер. С. 147. — Прим. авт.
54 Там же. С. 134. — Прим. авт.
55 Крамер, Шпренгер. С. 137. — Прим. авт.
56 Джордж Гиффорд цитируется по «Истории ведьмовства в Англии» У. Ноутстайна. С. 71. Оригинальное название книги «Рассуждения об изощренных способах, посредством коих бесы руководят ведьмами». – Прим. авт.
57 Ноутстайн У. История ведьмовства в Англии. С. 91. — Прим. авт.
58 Крамер, Шпренгер. С. 56. — Прим. авт.
59 См. Оакс Мод. Два креста Тодос-Сантоса. Нью-Йорк, 1951. – Прим. авт.
60 С подачи американок сестер Фокс (Лии, Маргарет и Кейт) в 1848 г. началось становление и развитие спиритуализма.
61 Евангелие от Марка.
62 Название комедии Альфреда Мюссе, в переводе – «О чем грезят девушки?».
63 Леже Габриэль. Медицинские документы истории одержимых Лудена. Париж, 1876. — Прим. авт.
64 Имеется в виду труд Р. Бёртона «Анатомия меланхолии».
65 Псевдоним, настоящее имя Клара Нортон Фаулер. Наблюдалась американским неврологом Мортоном Принсем с 1898 по 1904 год. Была одной из первых пациенток с официальным диагнозом «синдром множественной личности».
66 Полные и точные отчеты о методах психиатрической терапии и ее результатах велись с конца восемнадцатого века. Известный психолог, изучивший эти документы, сообщил мне, что все они упирают на одно, а именно: при умственных расстройствах пропорция случаев исцеления на протяжении двух веков оставалась неизменной и независимой от методов воздействия. Процент вылечившихся пациентов, о котором говорят современные психоаналитики, ничуть не выше, чем он же в 1800 году. А вот как насчет их коллег, практиковавших в 1600 году? Задокументированного ответа нет, но позволю себе предположить, что в 1600-м дела обстояли не лучше, чем два и три столетия спустя. В семнадцатом веке с сумасшедшими обращались настолько жестоко, что болезнь, как правило, прогрессировала. В следующей главе у нас будет повод вернуться к этой теме. – Прим. авт.
67 Отрывок из анонимной «Песни Тома из Бедлама». Перевод Н. Сидемон-Эристави.
68 Парацельс. Избранные произведения. Нью-Йорк, 1951. С. 318. — Прим. авт.
69 Перевод Н. Сидемон-Эристави.
70 Остеррайх Т. К. Одержимые. Пер. Рене Сюдре. Париж, 1927. — Прим. авт.
71 Мэри Бейкер Эдди (1821–1910) – американская писательница и общественно-религиозный деятель, основательница религиозного движения «Христианская наука». Некоторое время была пациенткой гипнотизера и целителя Финиса Куимби; когда здоровье не улучшилось (вследствие смерти Куимби), написала книгу «Наука и здоровье, с ключом к Священному Писанию».
72 По данному вопросу советую заглянуть в лекции сэра Чарлза Шеррингтона (опубликованы в 1941 году под названием «Человек о своей природе»). – Прим. авт.
73 Сатана, том собрания «Исследования кармелитов». Париж, 1948. — Прим. авт.
74 Синистрари Л. Демонизм, или Инкубы и Суккубы. Париж, 1879. — Прим. авт.
75 Эфесская матрона – молодая вдова, решившая уморить себя голодом в склепе рядом с телом мужа, но уступившая солдату, который неподалеку охранял трупы висельников. Когда, недосмотром солдата, один труп исчез, и охраннику грозило жестокое наказание, вдова придумала поместить в петлю тело своего супруга, таким образом выручив любовника.
76 Вопрос: «Кому поклоняешься?» Ответ: «Иисус Христос». Вопрос: «Кто тот, кому ты поклоняешься?» В ответе имя Христа стоит в звательном падеже. Далее экзорцист пытается выкрутиться, выдумывает начало фразы «Тебе поклоняюсь», чтобы звательный падеж выглядел оправданно (лат.).
77 Мошенничество, плутовство (фр.).
78 Эренвальд Ян. Телепатия и медицинская психология. Нью-Йорк, 1948. — Прим. авт.
79 Когда, проверяя особые способности сестры Клары, экзорцист велел ей повиноваться приказу, каковой приказ нашептал ему один из зрителей, сестра Клара стала биться в конвульсиях и кататься по полу, «задирать платье и нижнюю сорочку, являя всем свой срам и исторгая фразы похотливого содержания. Многие зрители в смущении закрывали лица, а монахиня кричала: „Вот она я, берите меня!”». В другой раз эта же самая Клара де Сазилье «так возжелала лечь со своим возлюбленным, которого называла Грандье, что, схвативши Святые Дары, помчалась к себе в келью. Сестры, которые последовали за ней, увидали, как сестра Клара святым Распятием свершает действо, не подлежащее описанию», добавляет Обен. – Прим. авт.
80 См. 1 абзац настоящей главы, а также «Мозг и поведение» Н. Ишлондского (Лондон, 1949). – Прим. авт.
81 В письме от 26 января 1923 года четвертый аббат обители в Даунсайде, Джон Чапмен, сообщает следующее: «В семнадцатом-восемнадцатом веках каждая набожная душа, похоже, проходила период почти полной уверенности в том, что Господь ее отверг… Сейчас такого не наблюдается. Однако у наших современников другая беда – ощущение, что их покинула сама Вера. Они испытывают не какое-то одно конкретное искушение, а чувство, что вся религия – ложь… Единственное лекарство тут – презреть эту мысль, вовсе отрешиться от нее и заверять Господа в собственной готовности страдать от этой мысли столько, сколько Ему будет угодно. Тому, в кого не веруешь, такого не скажешь – в этом-то и парадокс». – Прим. авт.
82 Сознайся (лат.).
83 Католики празднуют Пятидесятницу, или Сошествие Святого Духа на апостолов, на 50-й день после Пасхи (у православных это – День Святой Троицы). Саму же Святую Троицу католическая церковь отмечает в следующее воскресенье, т. е. на 57-й день после Пасхи.
84 Первая строка «Божественной комедии» Данте Алигьери. Буквально: «в середине пути».
85 «Страдания свыше положенных, вроде одержимости бесами и навязчивых идей, являются плодом ИЛЛЮЗИИ – впрочем, как и откровения. Совершенно ясно, что их нельзя желать; их дозволительно лишь принимать со смирением. Если мы желаем страданий, у нас есть возможность умерщвлять гордыню и похоть. Так мы избегнем опасностей, контролировать кои не в нашей власти и происхождение коих нам неведомо. Однако воображение наше стремится к чудесному, требует романтических добродетелей, и непременно – напоказ… Вдобавок одержимость бесами и навязчивые идеи чреваты срамом не только для самого бесноватого, но и для его наставников, и для всей обители в целом. Вот почему милосердие запрещает нам желать страданий подобного рода». – О. Августин Пулен, «Благодать внутренней молитвы», цитируется по англ. изданию. С. 436. — Прим. авт.
86 Внешние проявления одержимости бесами появились не ранее Страстной пятницы, которая выпала на 6 апреля. С 19 января до этой даты симптомы одержимости были сугубо психологическими. – Прим. авт.
87 Впервые (и, кажется, пока единственный раз) письмо было напечатано в «Юропеан Мэгэзин» в феврале 1803-года. – Прим. авт.
88 Цитата из трагедии «Гамлет, принц Датский» У. Шекспира, акт 4, сц. 5. Перевод Н. Сидемон-Эристави.
89 Отрывок из поэмы «Об Эпплтон-хаус. Милорду Фейрфаксу».
90 Автор обыгрывает латинское выражение «deus ex machine», т. е. «Бог из машины». Первоначально, в античном театре, это был механизм, с помощью которого в конце действа появлялось божество и выручало героев. Сейчас выражение указывает на разрешение трудной ситуации, которое не вытекает из сюжета, а происходит потому, что автор ввел в произведение некую новую силу.
91 Цитата из лимерика Э. Лира.
92 «Суеверие – Вожделение», – пишет Паскаль. И еще: «Неверие есть природный порок, суеверие – порок не менее пагубный» («Мысли», ч. IV). – Прим. авт.
93 Литания – короткие молитвенные распевы с частым повторением «Господи, помилуй». Обычно священник читает вслух только первую часть воззвания, а молящиеся в храме хором повторяют вторую часть.
94 Маргарита Перье, племянница и крестница Блеза Паскаля, страдала от свища в углу левого глаза. Девочка воспитывалась в парижском Пор-Рояле. Однажды монахини догадались приложить к больному месту реликвию – терние из венца Иисуса Христа. Исцеление было стремительным, а главное, пришлось весьма кстати – спасло, пусть на время, монастырь от закрытия, которого требовали иезуиты в связи с тем, что именно Пор-Рояль был цитаделью янсенизма.
95 Решающее сражение в военной кампании О. Кромвеля по завоеванию Шотландии. В результате армия короля Карла II была разгромлена, а вся Шотландия – оккупирована английскими войсками.
96 И Амьель, и Башкирцева прославились главным образом своими объемными дневниками.
97 Цитата из поэмы Р. Браунинга «Монолог испанского монастыря» (англ. «Soliloquy of the Spanish Cloister»). Велиал, или Белиал – самый сильный из бесов, «отвечающий» за суету и умеющий выдавать ложь за правду.
98 Единственный полный текст автобиографии можно найти в томе II «Духовных писем Жан-Жозефа Сюрена», издатели Д. Мишель и Ф. Каваллера (Тулуза, 1928). – Прим. авт.
99 «Горе тому, кто перепутает палец с Луной» – выражение, принятое в дзен-буддизме. Речь идет об опасности перепутать вожака и цель.
100 Герой сборника «Вечерние трапезы», написанного в традиции «Декамерона». Автор – Антонфранческо Граццини (1503–1584), более известный под псевдонимом иль Ласка (итал. «голавль»).
101 Интересно отметить, что подобное состояние описано на с. 215 авторитетного труда доктора Леона Ванье «Практическая гомеопатия» (Париж, 1950): «Субъект, которому предписана цимицифуга, чувствует, будто „голова погружена в густой туман”. Он плохо видит, плохо слышит; вокруг него и в нем самом „царит хаос”. Такого пациента мучает страх сойти с ума». Странно вот что: если боли возникают в любой части организма (это может быть невралгия лицевых нервов, маточная или межреберная невралгия, суставные боли), пациенту или пациентке сразу становится легче. «При телесной боли улучшается ментальное состояние». – Прим. авт.
102 Евангелие от Матфея, 6:33.
103 Цитата из поэмы У. Вордсворта «Строки, написанные в нескольких милях от аббатства Тинтерн при повторном посещении берегов реки Уай».
104 Послание к фессалоникийцам св. Павла, 5:21.
105 Цитата из стихотворения А. Э. Хаусмана «Вот глупость, мой Теренций, чушь какая…». Перевод Н. Сидемон-Эристави.
106 Унвин Дж. Д. Секс и культура. Лондон, 1934. — Прим. авт.
107 Евангелие от Матфея, 18:20.
108 Евангелие от Матфея, 6:7.
Teleserial Book