Читать онлайн Иисусов сын бесплатно

Иисусов сын

JESUS’ SON.

Copyright © 1992 by Denis Johnson.

All rights reserved.

© Юлия Серебренникова, перевод, 2020

© No Kidding Press, издание на русском языке, оформление, 2020

* * *

Бобу Корнфилду

  • When I’m rushing on my run
  • And I feel just like Jesus’ Son…
Lou Reed «Heroin»[1]

aвария во время путешествия автостопом

Коммивояжер, который угощал меня выпивкой и спал за рулем… Чероки, накачавшийся бурбоном… «Фольксваген» – не машина, а пузырь гашишного дыма, направляемый вперед студентом колледжа…

И семья из Маршалтауна, машина которой врезалась в другую машину и убила мужчину, ехавшего на запад из Бетани, штат Миссури…

…Я поднялся, насквозь мокрый после сна под проливным дождем и не до конца в сознании – спасибо первым троим из тех, кого я уже назвал, коммивояжеру, индейцу и студенту, каждый из которых меня чем-то угощал. Я стоял у въезда на автостраду, не надеясь, что меня кто-то подберет. Я даже спальник не стал сворачивать, какой смысл – я был слишком мокрый, чтобы кто-нибудь пустил меня в машину. Я набросил его сверху, как дождевик. Ливень хлестал асфальт и клокотал в выбоинах. Мысли у меня в голове жалобно гудели. От таблеток, которыми меня накормил коммивояжер, я чувствовал себя так, как будто кто-то выскоблил внутреннюю поверхность моих вен. У меня болела челюсть. Я знал каждую дождинку по имени. Я чувствовал все до того, как оно происходило. Я знал, что этот «олдсмобиль» остановится рядом со мной, прежде чем он успел замедлить ход, а услышав приветливые голоса людей внутри, я уже знал, что будет гроза и мы попадем в аварию.

Мне было все равно. Они сказали, что довезут меня прямо до места.

Мужчина и его жена взяли девочку к себе вперед, а младенца оставили на заднем сиденье вместе со мной и моим насквозь мокрым спальником.

– Быстро мы не поедем, – предупредил мужчина. – У меня тут жена и дети.

Да, вы те самые, подумал я. Приткнул спальник к левой двери, положил на него голову и уснул, не заботясь о том, жив я или мертв. Младенец лежал прямо на сиденье рядом со мной и спал. Ему было месяцев девять.

…В тот же день, еще до всего этого, мы с коммивояжером мчались в Канзас-Сити на его роскошном автомобиле. С самого Техаса, где он подобрал меня, между нами установился дух опасного и циничного товарищества. Мы опустошили его баночку с амфетаминами и время от времени сворачивали с автострады, чтобы купить еще бутылку «Кэнейдиан клаба» и пакет льда. У него в машине были цилиндрические держатели для стаканов на обеих дверях и белый, под кожу, салон. Он сказал, что я могу переночевать в его доме, с его семьей, но сначала он хотел заехать к одной знакомой.

Под облаками Среднего Запада, похожими на огромные серые мозги, мы съехали с автострады, как будто несомые течением, и сели на мель в канзасском часе пик. Стоило нам замедлить ход, как вся магия нашего путешествия испарилась. Он все говорил и говорил о своей подружке. «Она мне нравится, наверное, я люблю ее, но у меня жена и двое детей, а это обязательства. И, кроме всего прочего, я люблю свою жену. У меня дар любить. Я люблю своих детей. Всех своих родственников люблю». Он все продолжал, а я почувствовал себя брошенным, мне стало грустно: «У меня есть лодка, маленькая, шестнадцать футов. Две машины. А на заднем дворе есть место для бассейна». Он застал свою девушку на работе. У нее был мебельный магазин, там я его и потерял.

До самой ночи на небе ничего не менялось. Потом было темно, и я не видел, что надвигается гроза. Водитель «фольксвагена» – студент, тот самый, который накурил меня гашишем, – высадил меня за чертой города, как раз когда начался дождь. Несмотря на все амфетамины, которые я съел, меня так придавило, что я не мог стоять. Я лег на траву у съезда с автострады и проснулся в луже, которая образовалась вокруг меня.

А потом, как я уже говорил, я спал на заднем сиденье, а «олдсмобиль» – с семьей из Маршалтауна, – поднимая брызги, ехал сквозь дождь. И хотя мне что-то снилось, я смотрел прямо сквозь веки и мой пульс отмерял секунды. В те годы трасса, проходящая через западную часть Миссури, представляла собой обыкновенную двухполосную дорогу, по крайней мере большая ее часть. Когда мимо нас пронеслась встречная фура, мы потерялись в слепящих брызгах и страшном грохоте, как будто нас протащили через автомойку. Дворники, ездившие туда-сюда по лобовому стеклу, не особо помогали. Я совсем вымотался и через час спал уже более крепким сном.

С самого начала я точно знал, что произойдет. Но проснулся я от криков мужчины и его жены, которые яростно отрицали происходящее.

– О – нет!

– НЕТ!

Меня с такой силой бросило на спинку их сиденья, что она сломалась. Некоторое время я колотился между сиденьями. Жидкость, про которую я сразу понял, что это кровь, летала по всей машине и лилась мне на голову. Когда все закончилось, я снова оказался на заднем сиденье, в том же положении, в каком спал. Я приподнялся и осмотрелся. Наши фары погасли. Монотонно шипел радиатор. Никаких других звуков слышно не было. Судя по всему, в сознании был я один. Когда глаза привыкли к темноте, я увидел, что младенец лежит на спине рядом со мной так, словно ничего не произошло. Глаза у него были открыты, и он трогал щеки своими маленькими ладошками.

Через минуту водитель, который лежал на руле, сел и уставился на нас. Лицо у него было разбито и темно от крови. От его вида у меня заболели зубы – но, когда он заговорил, я услышал, что зубы у него на месте.

– Что произошло?

– Мы попали в аварию, – ответил он.

– Малыш в порядке, – сказал я, хотя понятия не имел, как он.

Водитель повернулся к жене.

– Дженис, – позвал он, – Дженис, Дженис!

– Она в порядке?

– Она умерла, – ответил он, бешено тряся ее.

– Нет, не умерла, – теперь я сам был готов все отрицать.

Их дочь была жива, но без сознания. Она издавала какие-то жалобные звуки. Но мужчина продолжал трясти свою жену.

– Дженис! – крикнул он.

Его жена застонала.

– Она жива, – сказал я, выбираясь из машины, чтобы сбежать.

Я слышал, как он сказал:

– Она не просыпается.

Я стоял там посреди ночи, почему-то с младенцем на руках. Должно быть, все еще шел дождь, но я вообще не помню, какая была погода. Мы столкнулись с другой машиной на, как я теперь мог видеть, мосту на две полосы. Воду под нами было не разглядеть в темноте.

Когда я приблизился к той другой машине, я услышал резкий, металлический хрип. Кто-то наполовину свешивался из открытой пассажирской двери, вниз головой, в позе акробата на трапеции. У машины был смят бок, ее так сильно сплющило, что внутри не осталось места даже для ног этого парня, не говоря уже о водителе или других пассажирах. Я просто прошел мимо, не останавливаясь.

Вдалеке показались огоньки фар. Я побежал в начало моста, одной рукой размахивая, чтобы остановить машину, а другой прижимая к себе младенца.

Это оказалась большая фура, она со скрежетом затормозила. Водитель опустил окно, и я закричал ему:

– Там авария. Езжайте за помощью.

– Я не могу здесь развернуться, – ответил он.

Он впустил меня с младенцем на пассажирское место, и мы просто сидели в кабине и смотрели на разбитые машины в свете фар.

– Никто не выжил? – спросил он.

– Я не понимаю, кто жив, а кто нет, – признался я.

Он налил себе кофе из термоса, погасил фары и оставил гореть только габаритные огни.

– Сколько сейчас времени?

– Минут пятнадцать четвертого, – ответил он.

Судя по тому, как он себя вел, он разделял мою неготовность что-то предпринимать. Я почувствовал облегчение и чуть не расплакался. Все это время я думал, что от меня что-то требуется, но я не хотел знать что.

Когда с другой стороны показалась еще одна машина, я подумал, что надо с ними поговорить.

– Посмо́трите за ребенком? – спросил я у водителя фуры.

– Ты лучше не выпускай его из рук, – ответил он. – Это мальчик?

– Кажется, да.

Мужчина, который свешивался из разбитой машины, все еще был жив, я остановился рядом с ним, потому что уже немного освоился с тем, насколько страшно он был покалечен, и убедился, что ничем не могу помочь. Он громко и неистово хрипел. Когда он выдыхал, у него на губах пузырилась кровь. Дышать ему оставалось недолго. Я это знал, а он нет, – передо мной была великая печаль человеческой жизни. Не в том смысле, что все мы когда-нибудь умрем, – это не так уж и печально. Я имею в виду, что он не мог рассказать мне, что ему снится, а я не мог сказать ему, как все на самом деле.

Вскоре по обеим сторонам моста длинными рядами встали автомобили, их фары освещали дымящиеся обломки, в этом было что-то от вечерней игры на стадионе, машины скорой помощи и полиции проталкивались поближе, и воздух пульсировал цветом. Я ни с кем не разговаривал. У меня был секрет: за это короткое время я превратился из президента этой трагедии в безликого наблюдателя на месте чудовищной аварии. В какой-то момент полицейский узнал, что я был одним из пассажиров, и взял у меня показания. Я ничего не помню, помню только, как он сказал мне: «Потушите сигарету». Мы прервались, чтобы посмотреть, как умирающего мужчину загружают в скорую. Он все еще был жив, все еще бесстыдно грезил. С него текли струйки крови. У него дергались колени и тряслась голова.

Со мной все было в порядке, и я не видел, как все произошло, но полицейский все равно обязан был опросить меня и отвезти в больницу. По рации у него в машине передали, что мужчина умер, мы как раз въехали под козырек отделения неотложной помощи.

Я стоял в коридоре, выложенном кафельной плиткой, и, примостив к стене свой мокрый спальник, разговаривал с человеком из местного похоронного бюро.

Проходивший мимо врач остановился сказать, что мне надо бы сделать снимок.

– Не надо.

– Лучше сейчас. Если потом что-то проявится…

– Со мной все в порядке.

По коридору шла жена. Великолепная, пылающая. Она еще не знала, что ее муж мертв. Мы знали. Вот почему у нее была такая власть над нами. Врач проводил ее в кабинет с письменным столом в конце коридора, просвет под дверью засверкал и залучился, как будто там внутри какая-то колоссальная сила испепеляла бриллианты. Что за легкие! Когда она закричала, я подумал, что так, наверное, кричит орел. Я был счастлив быть живым и слышать этот крик! С тех пор я повсюду искал это чувство.

«Со мной все в порядке», – как у меня язык-то повернулся. Но я всегда был склонен обманывать врачей, как будто крепкое здоровье полностью состояло в способности их одурачить.

Несколько лет спустя, как-то раз, когда я оказался в отделении детоксикации Сиэтлской центральной больницы, я использовал ту же тактику.

– Вы слышите необычные звуки или голоса? – спросил меня врач.

– Помоги нам, о Господи, как больно, – вопили ватные тампоны.

– Не то чтобы.

– Не то чтобы, – повторил он. – Ну и что это значит?

– Я сейчас не готов в это углубляться, – ответил я. Желтая птичка запорхала прямо у меня перед лицом, по моим мышцам пробежал спазм. Я забился как рыба. Я изо всех сил зажмурил глаза, из них брызнули горячие слезы. Когда я открыл глаза, я лежал на животе.

– Как комната стала такой белой? – спросил я.

Прекрасная медсестра трогала мою кожу. «Это витамины», – сказала она и запустила в меня иглу.

Шел дождь. Над нами склонились гигантские папоротники. Лес сползал по склону холма. Я слышал, как бежит по камням ручей. И вы, смешные вы люди, ждете, что я помогу вам.

двое

Первого я встретил, когда возвращался с танцев, которые устраивала Ассоциация ветеранов иностранных войн. Меня увели оттуда два моих друга. Я забыл, что мы пришли вместе, но вот, они стояли передо мной. Я в очередной раз возненавидел этих двоих. В основании нашей дружбы лежало нечто ошибочное, какое-то изначальное недопонимание, которое пока что не всплыло, так что мы продолжали держаться друг друга – ходили в бары, разговаривали о чем-то. Обычно такие ложные союзы распадались через день-полтора, но этот продержался больше года. Потом одного из них ранили, когда мы влезли в аптеку, и мы вдвоем с другим бросили его, истекающего кровью, у заднего входа в больницу, и его арестовали, и все связи разрушились. Позже мы заплатили за него залог, а потом с него сняли все обвинения, но мы уже распахнули наши грудные клетки и показали свои трусливые сердца, а после такого не остаются друзьями.

В тот вечер в клубе Ветеранов иностранных войн я танцевал с одной девушкой, я оттеснил ее за огромный кондиционер и там целовал ее, расстегнул ее штаны и засунул в них руку. Она была замужем за моим другом, но они уже примерно год как развелись, и я все думал, что у нас, возможно, что-то будет, но ее парень – неприятный, тощий, умный тип, я почему-то чувствовал его превосходство надо мной – зашел за кондиционер, пристально посмотрел на нас и сказал ей, чтобы она пошла и села в машину. Я боялся, что он что-нибудь сделает, но он исчез сразу вслед за ней. Весь остаток вечера я ждал, каждую секунду, что он вернется с друзьями и со мной произойдет что-нибудь болезненное и унизительное. У меня был пистолет, но не то чтобы я собирался его использовать. Я купил его так дешево, что не сомневался, что он взорвется у меня в руке, если я попробую из него выстрелить. Так что это только делало ситуацию еще унизительнее – потом люди, чаще всего я представляю мужчин, которые рассказывают что-то женщинам, говорили бы: «У него был пистолет, но он даже не вытащил его из штанов». Я пил, сколько мог, пока ковбойский ансамбль не закончил играть и не зажегся свет.

Когда мы с друзьями подошли к моему маленькому зеленому «фольксвагену», мы обнаружили в нем того, о ком я начал вам рассказывать, первого, он крепко спал на заднем сиденье.

– Кто это? – спросил я.

Но они тоже никогда раньше его не видели.

Мы разбудили его, и он сел. Он был здоровяк, не такой высокий, чтобы упереться головой в крышу машины, но очень крупный, с пухлым лицом и короткой стрижкой. Вылезать из машины он не собирался.

Он показал на свои уши и рот, давая понять, что он глухой и немой.

– Так, и что обычно делают в таких случаях? – спросил я.

– Не знаю, я лично сажусь в машину. Двигайся, – сказал Том этому парню и сел на заднее сиденье рядом с ним.

Мы с Ричардом тоже сели в машину. Мы все трое повернулись к нашему новому спутнику.

Он показал вперед, а потом сложил ладони и положил на них голову, как бы говоря «баю-бай».

– Он просто хочет, чтобы его отвезли домой, – догадался я.

– Ну и? – сказал Том. – Значит, отвези его домой. – У Тома были такие резкие черты лица, что всегда казалось, что настроение у него еще хуже, чем на самом деле.

Используя язык жестов, наш пассажир показывал, куда ехать. Том передавал мне его указания, потому что я не мог одновременно вести машину и смотреть на нашего нового друга. «Поверни направо – здесь налево – он хочет, чтобы ты поехал помедленнее, – он ищет дом –», – и так далее.

Мы ехали с открытыми окнами. После нескольких холодных зимних месяцев мягкий весенний вечер был как иностранец, дышащий нам в лица. Мы привезли нашего пассажира в спальный район – из кончиков веток пробивались наружу почки, в садах стонали семена.

Когда он вылез из машины, мы увидели, что он мощный, как горилла, его руки болтались так, как будто он в любой момент мог пойти опираясь на костяшки пальцев. Он скользнул по дорожке к одному из домов и стал колотить в дверь. В окне на втором этаже зажегся свет, колыхнулась занавеска, и свет погас. Не успел я выжать сцепление и тронуться, чтобы уехать и оставить его там, как он снова оказался у машины и застучал по крыше.

Он распластался на капоте моего «фольксвагена» и как будто отключился.

– Может, не тот дом, – предположил Ричард.

– Я не могу ехать, пока он там лежит.

– Разгонись, – сказал Ричард, – а потом дай по тормозам.

– Тормоза не работают, – сказал Том.

– Ручной работает, – заверил я всех.

Том начинал злиться.

– Тебе нужно просто начать ехать, и он сам свалится.

– Я не хочу его покалечить.

Закончилось все тем, что мы втащили его на заднее сиденье и он привалился к двери.

И вот мы снова были в машине все вместе. Том саркастически засмеялся. Мы втроем закурили.

– А вот и Кэплен, едет отстрелить мне ноги, – сказал я, в ужасе смотря на машину, которая выехала из-за поворота и проехала мимо нас.

– Я был уверен, что это он, – сказал я, когда задние огни автомобиля исчезли в другом конце квартала.

– Ты все еще беспокоишься из-за Элсетии?

– Мы целовались.

– Это не запрещено законом, – сказал Ричард.

– Я не адвоката ее боюсь.

– Не думаю, что Кэплен настолько серьезно к ней относится. Настолько, чтобы убивать тебя или еще что-нибудь.

– А ты что об этом думаешь? – спросил я у нашего пьяного приятеля.

Он нарочито громко захрапел.

– Этот парень никакой не глухой – эй, признавайся, – сказал Том.

– Что нам с ним делать?

– Кому-то придется взять его к себе.

– Только не мне, – сказал я.

– Ну, одному из нас все равно придется.

– Он живет прямо здесь, – настаивал я. – Видели, как он стучал.

Я вылез из машины.

Я подошел к дому, позвонил в дверь и отступил назад, глядя в темное окно наверху. Белая занавеска снова колыхнулась, и женщина что-то сказала.

Ее не было видно, я видел только тень от ее руки на кромке занавески.

– Если вы не увезете его отсюда, я вызову полицию.

На меня нахлынула такая тоска, что я подумал, что утону. Ее голос оборвался и поплыл вниз.

– Я уже сняла трубку. Набираю, – негромко крикнула она.

Мне показалось, я услышал, что кто-то едет. Я бросился к машине.

– Что такое? – спросил Ричард, когда я залез внутрь.

Из-за поворота появились фары. Я дернулся так сильно, что машину тряхнуло.

– Господи, – сказал я.

Салон озарило светом, так что пару секунд можно было читать книгу. Дорожки пыли на лобовом стекле отбросили на лицо Тома полосатую тень.

– Это просто кто-то, – сказал Ричард, и темнота снова сомкнулась, когда этот кто-то проехал мимо.

– Кэплен все равно не знает, где ты.

От такой дозы страха у меня кровь побелела. Я стал как ластик.

– Тогда я сам его найду. Разберемся и все.

– Может, ему вообще все равно или – не знаю. Понятия не имею, – сказал Том. – Почему мы вообще о нем говорим?

– Может, он тебя простил, – сказал Ричард.

– О Господи, если простил, значит, мы теперь друзья и все прочее, и это навсегда. Все, чего я прошу, это наказать меня и покончить с этим.

Наш пассажир снова принялся за свое. Его руки мелькали, он трогал лоб, подмышки и весь вертелся, как тренер бейсбольной команды, подающий знаки игрокам.

– Слушай, – сказал я. – Я знаю, ты можешь говорить. Хватит считать нас за дураков.

Он показывал дорогу – мы выехали из той части города, в которой оказались, и поехали дальше к железнодорожным путям, где почти никто не жил. Тут и там, на дне всей этой темноты, тускло светились окна лачуг. Но в доме, у которого он велел мне остановиться, света не было, горел только уличный фонарь. Я посигналил, но ничего не произошло. Парень, которому мы помогали, просто сидел и все. Все это время он постоянно чего-то хотел и активно это выражал, но не сказал ни слова. Он все больше и больше напоминал мне чью-нибудь собаку.

– Пойду посмотрю, – сказал я ему строгим голосом.

Дом был маленький, деревянный, перед ним стояли два столба с бельевой веревкой. Траву не подстригали, она примялась под снегом, а с оттепелью обнажилась. Я не стал стучать, сразу обошел дом и заглянул в окно. Я увидел овальный стол и одинокий стул. Дом выглядел заброшенным, ни занавесок, ни ковриков. По всему полу было разбросано что-то блестящее, мне показалось, что это использованные лампочки-вспышки или гильзы. Но было темно и плохо видно. Я всматривался, пока у меня не устали глаза, и мне показалось, что я увидел линии, нарисованные мелом по всему полу, то ли контуры тел, то ли метки для каких-то странных ритуалов.

– Может, сам сходишь? – спросил я у нашего пассажира, вернувшись в машину. – Иди, посмотри. Симулянт хренов, неудачник.

Он поднял палец. Один.

– Что?

Один. Один.

– Он хочет, чтобы ты отвез его еще в одно место, – сказал Ричард.

– Мы уже съездили еще в одно место. Вот в это. И это какая-то лажа.

– И что ты собираешься делать? – спросил Том.

– Ладно, давайте просто отвезем его, куда он хочет. – Мне не хотелось домой. Моя жена стала не такой, как раньше, и у нас был шестимесячный ребенок, которого я боялся, наш сын.

Следующий дом, куда мы его привезли, был на Олд-хайвей, он стоял один, вокруг больше ничего не было. Я не раз ездил по этой дороге, каждый раз заезжал немного дальше, и никогда там не бывало ничего хорошего. У моих друзей была там ферма, но потом к ним нагрянули полицейские и их всех посадили.

Этот дом не был похож на фермерский. Он стоял метрах в трехстах от трассы, его крыльцо упиралось в идущую мимо дорогу. Мы остановились перед домом, заглушили мотор и услышали, что внутри играет музыка – джаз. Он звучал изысканно и одиноко.

Мы все поднялись на крыльцо вслед за немым. Он постучал в дверь. Мы с Томом и Ричардом стояли по бокам от него на небольшом, едва заметном расстоянии.

Как только дверь открылась, он протиснулся внутрь. Мы вошли за ним и остановились, а он направился прямиком в следующую комнату.

Мы остались стоять в кухне. В соседней комнате горел тусклый синий свет, в дверной проем мы увидели кровать-чердак, гигантскую двухъярусную кровать, на которой лежали несколько женщин, похожих на привидения. Еще одна такая женщина вышла из комнаты, встала в дверях и оглядела нас троих, тушь у нее была размазана, помада стерта поцелуями. На ней была юбка, но не было кофточки, только белый лифчик – как в рекламе белья в подростковом журнале. Но она была старше. Глядя на нее, я вспомнил, как мы с моей женой гуляли в полях, раньше, когда мы были так сильно влюблены, что не понимали, что происходит.

Она сонно потерла нос. Через пару секунд рядом с ней вырос черный мужчина, хлопавший себе по ладони парой перчаток, очень крупный мужчина, который смотрел на меня невидящим взглядом и улыбался неуязвимой улыбкой человека, покурившего травки.

Девушка сказала:

– Если бы вы позвонили прежде, чем приехать, мы бы убедительно попросили вас не брать его с собой.

Ее спутник был в восторге:

– Это ты хорошо сказала.

В комнате у нее за спиной парень, которого мы привезли, стоял, как плохая скульптура, в неестественной позе, с поникшими плечами, как будто не мог больше тащить свои гигантские руки.

– Что с ним не так? – спросил Ричард.

– Пока он сам это не поймет, не важно, что с ним не так, – ответил мужчина.

Том посмеялся, вроде того.

– Чем он занимается? – спросил Ричард у девушки.

– Он очень хороший футболист. Ну или, во всяком случае, раньше был. – Она выглядела усталой. Ей не было до всего этого дела.

– Он все еще хороший игрок. Он все еще в команде, – сказал мужчина.

– Да он даже больше не в школе.

– Но он мог бы снова играть в команде, если бы вернулся.

– Но этого никогда не будет, потому что он конченый. И ты тоже.

Он махнул перчаткой:

– Я знаю, детка, спасибо.

– Ты уронил перчатку.

– Спасибо, детка, это я тоже знаю.

К нам присоединился здоровый мускулистый парень с румяными щеками и ежиком светлых волос. У меня создалось впечатление, что это его дом, потому что в руке он держал зеленую пивную кружку размером примерно с корзину для бумаг, на которой были нарисованы свастика и знак доллара. Это была личная вещь, и она придавала ему вид человека, который находится у себя дома, он был как Хью Хефнер, который расхаживал на коктейльных вечеринках «Плейбоя» в пижаме.

Он улыбнулся мне и покачал головой.

– Он не может остаться. Тэмми не хочет его здесь видеть.

– Ладно, пусть будет, как хочет Тэмми, кем бы она ни была, – ответил я.

Находясь среди этих странных людей, я ощутил голод. Почувствовал запах разврата, едва заметный аромат зелья, которое прогнало бы все, что меня мучило.

– Мне кажется, ему пора, – сказал здоровяк, хозяин дома.

– А как его зовут, кстати?

– Стэн.

– Стэн. Он правда глухой?

Девушка фыркнула.

Парень засмеялся:

– Хорошая шутка.

Ричард толкнул меня в плечо и посмотрел на дверь, намекая, что надо уходить. Я понял, что их с Томом эти ребята пугают; и тогда мне тоже стало страшно. Не потому, что они могли что-то такое сделать; просто рядом с ними мы чувствовали себя какими-то тупыми неудачниками.

Я смотрел на эту девушку и во мне все ныло. Она выглядела такой мягкой и совершенной, как манекен из плоти, насквозь из плоти.

– Бросаем его здесь, сейчас, – крикнул я и ринулся к двери.

Я уже сидел за рулем, а Ричард и Том были на полпути к машине, когда на крыльце появился Стэн.

– Гони! Гони! – закричал Том, забираясь в машину вслед за Ричардом, но когда я тронулся с места, Стэн уже держался за ручку двери.

Я сильнее надавил на газ, но он не собирался сдаваться. Он даже немного опережал нас и, обернувшись, смотрел прямо на меня через лобовое стекло, не сводя с меня безумного взгляда и саркастически улыбаясь, как бы говоря, что он с нами навсегда, и бежал все быстрее и быстрее, выдыхая облака пара. Метров через пятьдесят, подъезжая к знаку «стоп» у выезда на трассу, я вдавил педаль в пол в надежде вырваться, но вместо этого швырнул его прямо на знак. Он врезался в него головой, столб подломился, как тростинка, Стэн упал и растянулся на нем. Должно быть, дерево прогнило. Ему повезло.

Мы оставили его там – шататься на перекрестке, на котором раньше стоял знак «стоп».

– Я думал, я всех в этом городе знаю, – сказал Том, – но этих ребят я никогда раньше не видел.

– Они все раньше были спортсмены, а теперь наркоманы, – сказал Ричард.

– Футболисты. Не знал, что с ними такое бывает. – Том смотрел назад, на дорогу.

Я остановил машину, и мы все посмотрели назад. Метрах в пятистах от нас Стэн встал посреди поля, освещенного звездами, в позе человека, который страдает от страшного похмелья или пытается приделать на место свою голову. Но дело было не только в голове, отрезали и выбросили его всего, целиком. Неудивительно, что он не мог ни слышать, ни говорить, неудивительно, что слова его больше не интересовали. В них больше ничего не осталось.

Мы смотрели на него и чувствовали себя старыми девами. А он был невестой смерти.

Мы поехали.

– Так ни слова и не сказал.

Всю обратную дорогу до города мы с Томом его обсуждали.

– Вы не понимаете. То, что ты в группе поддержки или играешь в команде, это ничего не значит. У любого все может пойти наперекосяк, – сказал Ричард, в старших классах он и сам был квотербеком или вроде того.

Как только мы въехали в город и вдоль дороги показались первые фонари, я тут же вспомнил про Кэплена и снова испугался.

– Лучше я просто сам поеду и найду его, чтобы не ждать, – сказал я Тому.

– Кого?

– А ты как думаешь?

– Да забудь ты об этом. Все закончилось. Серьезно.

– Ага. Хорошо, хорошо.

Мы выехали на Берлингтон-стрит. Проехали мимо круглосуточной заправки на пересечении с Клинтон. Какой-то мужчина расплачивался с заправщиком, они стояли рядом с машиной в зловещем зеленовато-желтом свете – тогда в городе только появились эти натриевые лампы, – асфальт вокруг искрился пятнами горючего, они казались зелеными, а старый «форд» казался абсолютно бесцветным.

– Знаете, кто это был? – сказал я друзьям. – Тэтчер.

Я резко развернул машину.

– И что? – спросил Том.

– И то, – ответил я, демонстрируя пистолет тридцать второго калибра, из которого ни разу не стрелял.

Ричард засмеялся, не знаю почему. Том положил руки на колени и вздохнул.

К этому моменту Тэтчер уже сел обратно в машину. Я подъехал к колонке с противоположной стороны, притормозил и опустил стекло.

– Я купил килограмм той дряни, которую ты продавал тут всем под Новый год по двести баксов. Ты меня не помнишь, потому что я ее купил у того парня, который на тебя работал.

Не уверен, что он меня слышал. Я показал ему пистолет.

Шины Тэтчера взвизгнули, когда он рванул с места на своем ржавом «фальконе». Я не думал, что смогу догнать его на «фольксвагене», но крутанулся на месте и поехал за ним.

– Он продал мне какую-то херню, – сказал я.

– А ты не попробовал, прежде чем покупать? – спросил Ричард.

– С ней было что-то не то.

– Ну, ты же попробовал.

– Сначала она казалась нормальной, а потом нет. И так не только у меня было. Все остальные то же самое говорили.

– Он уходит. – Тэтчер внезапно нырнул между домов.

Когда мы выехали из переулка, я его потерял. Но потом я увидел, как впереди клочок нестаявшего снега зарозовел в свете чьих-то задних фар.

– Он свернул за угол вон там, – сказал я.

Мы объехали вокруг здания и увидели пустую машину Тэтчера, припаркованную за домом. В одной из квартир зажегся и тут же погас свет.

– Я отстаю всего на пару секунд.

Я почувствовал, что он меня боится, и это меня раззадорило. Я бросил «фольксваген» посреди парковки с открытой дверью, работающим мотором и включенными фарами.

Том с Ричардом взбежали за мной по лестнице на второй этаж, я принялся колотить в дверь рукояткой пистолета. Я знал, что это та квартира. Я ударил еще несколько раз. Женщина в белой ночной рубашке открыла дверь и попятилась, повторяя: «Не надо. Хорошо. Хорошо. Хорошо».

– Это Тэтчер тебе сказал, иначе ты бы не открыла, – сказал я.

– Джим? Его нет в городе.

Ее длинные черные волосы были собраны в хвост. Ее глаза прямо тряслись в черепной коробке.

– Пусть выходит, – сказал я.

– Он в Калифорнии.

– Он в спальне.

Я пошел на нее, выставив перед собой пистолет.

– Здесь мои дети, – взмолилась она.

– Мне все равно! Ложись на пол!

Она легла, я прижал ее щекой к ковру и приставил пистолет ей к виску.

Тэтчеру лучше было выйти прямо сейчас, или я не знал, что сделаю.

– Она у меня здесь, на полу! – крикнул я в сторону спальни.

– Дети спят. – Она заплакала, слезы потекли по переносице.

Ричард прошел по коридору прямо в спальню – это было внезапно и глупо. Он любил вот так выставиться, сделать что-нибудь саморазрушительное.

– Здесь никого, только двое маленьких детей.

Том пошел за ним.

– Он вылез в окно, – крикнул он мне.

Я сделал два шага и посмотрел из окна гостиной вниз на парковку. Я не был уверен, но было похоже, что машины Тэтчера там нет.

Женщина не двинулась с места. Она так и лежала на ковре.

– Его правда здесь нет, – сказала она.

Я знал, что нет.

– Мне все равно. Ты об этом пожалеешь, – сказал я.

под залог

Я увидел Джека Хотэла, он был в костюме-тройке оливкового цвета, его светлые волосы были зачесаны назад, его лицо сияло и страдало. Это было в «Вайне», и все, кто его знал, угощали его выпивкой – он не успевал поставить стакан – и те, кто был с ним едва знаком, и те, кто даже не был уверен, знают они его или нет. Повод был грустный, головокружительный. Его судили за вооруженное ограбление. Он пришел в «Вайн» прямо из суда, во время перерыва на ланч. Он посмотрел в глаза своему адвокату и догадался, что заседание будет коротким. Согласно юридической арифметике, постигнуть которую под силу только обвиняемому, выходило, что минимальным наказанием в его случае будет двадцать пять лет.

Это было настолько чудовищно, что звучало как шутка. Я лично не мог припомнить никого, кто бы жил так долго. Самому Хотэлу было то ли восемнадцать, то ли девятнадцать.

До этого момента все держалось в тайне, как неизлечимая болезнь. Я завидовал, что ему удалось сохранить такой секрет, и был в ужасе от того, что кто-то настолько слабый, как Хотэл, был одарен чем-то настолько грандиозным, что даже не решился этим похвастаться. Однажды он обманул меня на сто долларов, и я всегда плохо говорил о нем у него за спиной, но я знал его с тех самых пор, как он появился здесь, ему тогда было пятнадцать или шестнадцать. Я был удивлен и уязвлен, даже почувствовал себя жалким из-за того, что он решил не посвящать меня в свои проблемы. Это как будто предвещало, что эти люди никогда не станут моими друзьями.

Волосы у Хотэла были в кои-то веки такие чистые и светлые, что казалось, будто солнце освещает его даже в этом подземном царстве.

Я посмотрел вглубь «Вайна». Это было длинное, узкое помещение, похожее на вагон, который никуда не едет. Все посетители выглядели так, как будто откуда-то сбежали – я видел у некоторых на запястьях пластиковые больничные браслеты с именами. Эти люди пытались расплатиться фальшивыми купюрами, сделанными на ксероксе.

– Это было давно, – сказал он.

– Что ты сделал? Кого ты ограбил?

– Это было в прошлом году. В прошлом. – Он рассмеялся над тем, что ругает правосудие, которое так долго не могло до него добраться.

– Кого ты ограбил, Хотэл?

– А-а, перестань. Охренеть, блин. Господи. – Он отвернулся и стал разговаривать с кем-то еще.

В «Вайне» один день не был похож на другой. Некоторые из самых ужасных вещей в моей жизни произошли там. Но, как и все, я возвращался туда снова и снова.

И с каждым шагом мое сердце разбивалось из-за человека, которого я никогда не встречу, человека, который меня полюбит. А потом я вспоминал, что дома меня ждет жена, которая меня любит, или, позднее, что жена ушла от меня и я в ужасе, или, позднее, что у меня прекрасная девушка-алкоголичка, которая навсегда сделает меня счастливым. Но каждый раз, когда я заходил внутрь, я видел там эти загадочные лица, которые обещали мне все, но вскоре выяснялись и становились унылыми, обычными и смотрели на меня снизу вверх, повторяя мою ошибку.

В тот вечер я сидел за столиком напротив Кида Уильямса, бывшего боксера. Его черные руки были шишковатыми, искалеченными. Мне всегда казалось, что в любой момент он может протянуть их и задушить меня. У него было два голоса. Лет ему было пятьдесят с лишним. Он растратил впустую всю свою жизнь. Такие люди были особенно дороги тем из нас, кто загубил всего несколько лет. Когда напротив тебя сидел Кид Уильямс, можно было не задумываясь разрешить себе пожить так еще месяц-другой.

Я не преувеличивал, когда говорил о больничных браслетах. У Кида Уильямса на руке был такой. Он только что сбежал из отделения детоксикации, перелез через стену. «Купи мне выпить. Купи мне выпить», – сказал он своим высоким голосом. Потом нахмурился и сказал своим низким голосом: «Я зашел ненадолго», – и, просветлев, высоким: «Хотел с вами со всеми повидаться! Купи мне стаканчик, а то я без кошелька, без бумажника, все деньги у меня забрали. Ворюги». Он тянулся к девушке за барной стойкой, как ребенок к игрушке. На нем была только ночная рубашка, заправленная в штаны, и больничные тапочки из зеленой бумаги.

Внезапно я вспомнил, что то ли сам Хотэл, то ли кто-то из его знакомых говорил мне за несколько недель до этого, что он кого-то ограбил и теперь у него неприятности. Какие-то студенты торговали кокаином, и он отобрал у них деньги и наркотики, угрожая им пистолетом, а они решили сдать его полиции. Я совсем забыл, что мне об этом рассказывали.

А потом, как будто все было недостаточно запутано, я понял, что все это веселье было вовсе не прощальной вечеринкой, наоборот, мы праздновали возвращение Хотэла. Его оправдали. Адвокату удалось вытащить его, представив дело любопытным образом: якобы Хотэл пытался защитить общество от наркоторговцев. Отчаявшись понять, кто в этой истории на самом деле преступник, присяжные проголосовали так, чтобы умыть руки, и Хотэла отпустили. Вот, оказывается, о чем мы говорили с ним перед этим, но я совершенно не понимал тогда, что происходит.

В «Вайне» часто такое бывало, ты мог думать, что сегодня – это вчера, а вчера – это завтра и так далее. Потому что наши жизни казались нам трагическими, и мы пили. Мы чувствовали беспомощность, обреченность. Мы знали, что умрем в наручниках. С нами покончат, и в этом не будет нашей вины. Так мы себе представляли. И все-таки каждый раз по какой-нибудь нелепой причине нас оправдывали.

Хотэлу вернули всю оставшуюся жизнь, двадцать пять лет и еще сколько-то. Полицейские, сильно раздосадованные тем, что он так легко отделался, пообещали ему, что если он не уберется из города, то пожалеет. Он еще какое-то время не уезжал, но потом поругался со своей девушкой и уехал – работал где-то в Денвере, в Рино, еще где-то на западе, – а потом, меньше чем через год, вернулся, потому что не мог без нее.

Теперь ему было то ли двадцать, то ли двадцать один.

«Вайн» снесли. Из-за программы реновации все улицы теперь выглядели по-другому. Что до меня, мы с моей девушкой расстались, но друг без друга не могли.

Однажды ночью мы поругались, и я до утра бродил по улицам, пока не открылись бары. Я просто зашел в первое попавшееся знакомое место.

Джек Хотэл сидел рядом со мной в зеркале и пил. Там было еще несколько человек, точно таких же, как мы, и мы утешились.

Иногда я готов отдать что угодно, чтобы мы снова оказались с ним в этом баре в девять утра, так же сидели бы и врали друг другу, вдали от Бога.

Хотэл тоже поругался с девушкой. Он, как и я, бродил по улицам. Теперь он пил и я пил, стакан за стаканом, пока у нас обоих не кончились деньги.

Я знал дом, одному из жильцов которого продолжали приходить пенсионные чеки, хотя тот уже умер. Я воровал их каждый месяц уже полгода, и каждый раз я метался, каждый раз откладывал и приходил за ними только через несколько дней, каждый раз думал, что найду честный способ заработать, что я честный человек и не должен делать такие вещи, каждый раз откладывал, потому что боялся, что на этот раз меня поймают.

Мы пошли туда вместе, и я украл чек. Я подделал подпись и переписал чек на настоящее имя Хотэла, чтобы он смог обналичить его в супермаркете. Кажется, на самом деле его звали Джордж Ходдель. Немецкая фамилия. Мы купили на эти деньги героин и разделили его пополам.

Потом он отправился искать свою девушку, а я свою, я знал, что когда появлялись наркотики, она сдавалась.

Но я был не в лучшей форме – пьяный, всю ночь не спавший. Как только наркотик попал в организм, я отключился. Я не заметил, как прошло два часа.

Мне показалось, что я просто моргнул, но когда я открыл глаза, моя девушка и наш сосед-мексиканец колдовали надо мной, делая все возможное, чтобы привести меня в чувство. Мексиканец сказал:

– Все, он приходит в себя.

Мы жили в крошечной грязной квартирке. Когда я понял, как долго я был без сознания и как близко я был к тому, чтобы никогда не вернуться, наше маленькое жилище засверкало, как дешевая драгоценность. Меня переполняла радость от того, что я не умер. Я никогда не задумывался о смысле этого всего, самое близкое – иногда начинал подозревать, что это какой-то розыгрыш. Никто из нас не прикасался ни к какой тайне, не было такого, чтобы кому-нибудь из нас хоть на секунду показалось – ну, пожалуй, я говорю только за себя, – что его легкие наполнены светом или что-нибудь в этом роде. И все же в ту ночь у меня было короткое прозрение. Я знал абсолютно точно, что я здесь, в этом мире, потому что другого я бы не вынес.

Хотэл, который точно так же, как и я, был не в форме и у которого было ровно столько же героина, но которому не нужно было делиться им со своей девушкой, потому что он не смог ее найти в тот день, отправился в общежитие в конце Айова-авеню, и у него тоже случилась передозировка, как и у меня. Он провалился в глубокий сон, и для тех, кто был рядом, он выглядел как покойник.

Те, кто был с ним, наши друзья, время от времени проверяли, дышит ли он, поднося к его носу карманное зеркальце и убеждаясь, что на стекле появились два мутных пятнышка. Но через какое-то время они забыли о нем, и никто не заметил, как он перестал дышать. Он просто отключился. Он умер.

А я до сих пор жив.

дандан

Я поехал на ферму, где жил Дандан, чтобы купить у него медицинского опиума, но мне не повезло.

Дандан поприветствовал меня – он как раз вышел во двор к колонке, на нем были новые ковбойские сапоги и кожаная жилетка, из-под которой торчала фланелевая рубашка, не заправленная в джинсы. Он жевал жвачку.

– Макиннес не очень хорошо себя чувствует. Я только что в него выстрелил.

– В смысле ты убил его?

– Я не специально.

– Он что, правда мертв?

– Нет. Сидит там.

– Но он живой.

– Конечно живой. Сидит в задней комнате.

Дандан подошел к колонке и стал качать воду.

Я обошел дом и зашел через заднюю дверь. В комнате пахло собаками и младенцами. Битл стояла в дверном проеме напротив. Она видела, как я вхожу. Блю курила и задумчиво чесала подбородок, прислонившись к стене. Дальше за старым письменным столом сидел Джек Хотэл, он раскуривал трубку, чашка которой была обернута фольгой.

Когда они увидели, что это всего лишь я, все трое снова повернулись к Макиннесу, который в одиночестве сидел на диване, осторожно держа руку на животе.

– Это Дандан в него выстрелил? – спросил я.

– Кто-то в кого-то выстрелил, – сказал Хотэл.

Дандан вошел следом за мной, он нес фарфоровую чашечку с водой и бутылку пива.

– Вот, – сказал он Макиннесу.

– Я не хочу, – сказал Макиннес.

– Ладно. Вот тогда, – Дандан протянул ему свое пиво.

– Нет, спасибо.

Я беспокоился.

– Вы не собираетесь отвезти его в больницу или еще что-нибудь?

– Отличная идея, – усмехнулась Битл.

– Мы уже повезли его, – объяснил Хотэл, – но въехали в сарай.

Я выглянул в окно. Это была ферма Тима Бишопа. Я увидел «плимут» Тима Бишопа, очень симпатичный старый седан, серый с красным, он выбил одну из угловых опор сарая, так что столб теперь лежал на земле, а машина подпирала крышу.

– Лобовое стекло вдребезги, – сказал Хотэл.

– Как вы вообще там оказались?

– Все просто вышло из-под контроля, – сказал Хотэл.

– А где, кстати, Тим?

– Его нет, – сказала Битл.

Хотэл протянул мне трубку. В ней был гашиш, но от него уже почти ничего не осталось.

– Ты как? – спросил Дандан у Макиннеса.

– Я чувствую ее вот прямо здесь. Она застряла в мышце.

– Это не так плохо, – сказал Дандан. – Что-то с капсюлем, наверное.

– Не так сработал.

– Типа того, да.

– Не отвезешь его в больницу на своей машине? – спросил у меня Хотэл.

– Отвезу, – сказал я.

– Я тоже поеду, – сказал Дандан.

– У тебя еще остался опиум? – спросил я у него.

– Нет, – ответил он. – Это был подарок на день рождения. Закончился.

– А когда у тебя день рождения?

– Сегодня.

– Тогда надо было оставить его до дня рождения, – сказал я со злобой.

Но я радовался возможности оказаться полезным. Я хотел быть тем, кто будет с ними от начала до конца и без происшествий доставит Макиннеса к доктору. Все будут говорить об этом, и я надеялся, что буду всем нравиться.

В машине были Дандан, Макиннес и я.

Дандану в тот день исполнился двадцать один год. Мы с ним познакомились в тюрьме округа Джонсон, когда я где-то накануне своего восемнадцатого Дня благодарения единственный раз в жизни оказался на несколько дней за решеткой. Я был старше его на месяц или на два. А Макиннес был всегда, моя жена даже когда-то давно с ним встречалась.

Мы поехали настолько быстро, насколько можно было, чтобы при этом раненого не мотало слишком сильно.

– А что тормоза? Ты их починил? – спросил Дандан.

– Ручной работает. Этого достаточно.

– А радио? – он ударил по кнопке, радио включилось и заревело, как мясорубка.

Он выключил его и снова включил, теперь оно бормотало, как аппарат, в котором на ночь оставляют полироваться камни.

– Ты как? – спросил я у Макиннеса. – Тебе там удобно?

– А ты как думаешь? – ответил он.

Долгая прямая дорога тянулась через высохшие поля насколько хватало глаз. Казалось, что в небе нет воздуха, а земля сделана из бумаги. Мы скорее не двигались, а просто становились все меньше и меньше.

Что сказать об этих полях? Черные дрозды кружили над своими тенями, а внизу стояли коровы и нюхали зады друг друга. Дандан выплюнул в окно жвачку, нащупывая в кармане рубашки пачку «винстонс». Он зажег спичку и закурил. Вот и все, что можно сказать.

– Эта дорога никогда не кончится, – сказал я.

– Паршивый день рождения, – сказал Дандан.

Макиннес сидел бледный и измученный, бережно обхватив себя руками. Я видел его таким раз или два, и тогда дело было не в пуле. У него была тяжелая форма гепатита, и его часто донимали сильные боли.

– Обещаешь ничего им не рассказывать? – сказал Дандан Макиннесу.

– Не думаю, что он тебя слышит.

– Скажешь, что это был несчастный случай, ладно?

Макиннес долго ничего не отвечал. Потом сказал:

– Ладно.

– Обещаешь?

Макиннес ничего не сказал. Потому что умер.

Дандан посмотрел на меня, в глазах у него стояли слезы.

– И что теперь?

– В смысле что теперь? Думаешь, я вас повез, потому что я в таком разбираюсь?

– Он мертв.

– Спасибо. Я вижу, что мертв.

– Выкинь его из машины.

– Точно, надо выкинуть его из машины, – сказал я. – Я никуда его не повезу теперь.

На секунду я отключился, прямо за рулем. Мне приснилось, что я пытаюсь что-то кому-то рассказать, но меня все время перебивают, сон о беспомощности и раздражении.

– Я рад, что он умер, – сказал я Дандану. – Это он первый стал называть меня Долбоебом.

– Не бери в голову, – сказал Дандан.

Мы с шумом мчались сквозь истлевший скелет Айовы.

– Я мог бы быть наемным убийцей, – сказал Дандан.

В доисторические времена по этой земле прошли сокрушительные ледники. Здесь годами стояла засуха, а над равниной висел бронзовый туман пыли.

Соя снова погибла, тщетные сохнущие стебли кукурузы лежали на земле, как ряды нижнего белья. Большая часть фермеров вообще перестала засевать поля. Все пустые видения были стерты. Было как в час перед приходом Спасителя. И он пришел, но ждать понадобилось еще долго.

Дандан пытал Джека Хотэла на озере недалеко от Денвера. Он хотел знать, где стерео, которое украли то ли у его подружки, то ли у сестры. Потом Дандан чуть до смерти не забил какого-то парня монтировкой, прямо посреди улицы в Остине, штат Техас, за что ему тоже однажды придется ответить, но прямо сейчас он, кажется, в тюрьме штата Колорадо.

Поверите ли вы мне, если я скажу, что в его сердце была доброта? Его левая рука не знала, что делает правая. Просто какие-то важные соединения перегорели. Если бы я залез к вам в голову и прошелся по вашему мозгу раскаленным паяльником, из вас мог бы получиться кто-то вроде него.

работа

Три дня мы с моей девушкой, честное слово, самой красивой женщиной, которую я когда-либо знал, жили под вымышленными именами в «Холидей Инн» и кололись героином. Мы занимались любовью в кровати, ели стейки в ресторане, кололись в туалете, блевали, плакали, обвиняли друг друга, умоляли друг друга, прощали, обещали и возносили друг друга на небеса.

Но потом была ссора. Я стоял перед мотелем и ловил машину, одетый наспех, в куртке на голое тело, ветер завывал в моей сережке. Подъехал автобус. Я забрался внутрь и сел на пластиковое сиденье, фрагменты нашего города проворачивались в окнах как картинки в игровом автомате.

Однажды мы стояли на углу и ругались и я ударил ее в живот. Она согнулась пополам и заплакала. Рядом с нами остановилась машина с парнями из колледжа.

– Ей нехорошо, – сказал я им.

– Врешь, – сказал один из них. – Ты только что ударил ее локтем прямо в живот.

– Ударил, ударил, ударил, – сказала она плача.

Не помню, что я им сказал. Помню одиночество, которое смяло сначала мои легкие, потом сердце, потом яйца. Они посадили ее к себе в машину и уехали.

Но она вернулась.

В то утро, после ссоры, проехав с пустой и затуманенной головой несколько кварталов на автобусе, я сошел с него и пошел в «Вайн».

В «Вайне» было тихо и холодно. Единственным посетителем был Уэйн. У него тряслись руки. Он не мог поднять стакан.

Я положил левую руку Уэйну на плечо, а правой, твердой под героином, поднес бурбон к его губам.

– Как ты смотришь на то, чтобы немного подзаработать? – спросил он у меня.

– Вообще-то я собирался устроиться вон там в уголке и отключиться.

– Я решил, – сказал он, – немного подзаработать.

– И что?

– Поехали со мной, – попросил он.

– То есть тебе нужна машина.

– У меня есть все инструменты, – сказал он. – Все, что нам нужно, – это твоя развалюха, чтобы добраться до места.

Мы отыскали мой «шевроле», который я купил за шестьдесят долларов, самую качественную и лучшую, учитывая цену, вещь из всех, что я когда-либо покупал, на одной из улиц неподалеку от моего дома. Мне нравилась эта машина. На ней можно было врезаться в телефонный столб и хоть бы что.

Уэйн бережно держал свой мешок с инструментами на коленях, мы выехали из города и ехали туда, где поля собирались в холмы, а потом ныряли вниз к прохладной реке, опекаемой ласковыми облаками.

Все дома на берегу реки – дюжина или около того – были заброшены. Все они явно были построены и покрашены в четыре разных цвета одной компанией. В окнах нижних этажей не было стекол. Мы проехали мимо нескольких домов, и я увидел, что пол в них покрыт илом. Какое-то время назад река вышла из берегов и все отменила. Теперь она текла медленно и спокойно. Ивы гладили воду своими волосами.

– Мы будем грабить дом? – спросил я.

– Нельзя ограбить пустой дом, в котором никто не живет, – сказал Уэйн, ужаснувшись моей тупости.

Я ничего не ответил.

– Это будут спасательные работы, – сказал он. – Давай вон к тому дому, вон туда.

От дома, перед которым мы припарковались, становилось не по себе. Я постучал.

– Не надо стучать, – сказал Уэйн. – Это глупо.

Мы вошли внутрь, цепляя носками ботинок ил, который оставила река. По стенам тянулся след от воды высотой примерно в метр. По всему полу пучками лежала прямая и жесткая трава, как будто кто-то разложил ее сушиться.

У Уэйна был гвоздодер, а мне достался блестящий молоток с синей резиновой рукояткой. Мы поддевали листы гипсокартона и отдирали их от стены. Они отходили со звуком, напоминавшим кашель старика. Когда обнажалась проводка в белой пластиковой оболочке, мы разрывали все соединения, вытягивали ее наружу и сматывали. Вот за чем мы пришли. За медью, мы собирались сдать ее в металлолом.

К тому моменту, как мы принялись за второй этаж, я уже понимал, что мы и правда кое-что заработаем. Но я начинал уставать. Я бросил молоток и пошел в ванную. Я вспотел и хотел пить. Но воды в кране, конечно, не было.

Я вернулся к Уэйну, в одну из двух маленьких пустых спален, и стал танцевать и колотить молотком по стенам, пробивая гипсокартон и поднимая жуткий шум, пока у меня не застрял молоток. Уэйн не обращал внимания на мое поведение.

Я тяжело дышал.

– Как думаешь, чьи это были дома? – спросил я.

Он остановился.

– Это мой дом.

– Твой?

– Был.

Он рванул проводку медленно и плавно, движением, полным спокойствия, которое дает ненависть, вырывая скобы и высвобождая ее наружу.

Мы работали больше часа, сматывая провода в большие клубы в центре каждой комнаты. Я помог Уэйну забраться через люк на чердак, он втянул меня за собой, мы оба потели, из наших пор сочился яд алкоголя, который пах как старые апельсиновые корки, мы выдрали из пола провода в белой изоляции и свалили их в груду наверху его бывшего дома.

Я почувствовал слабость. Меня вырвало в углу – всего капелька серой желчи.

– Вся эта работа, – пожаловался я, – ломает мне кайф. Может, придумаешь, как нам попроще подзаработать?

Уэйн подошел к окну. Он несколько раз стукнул по стеклу гвоздодером, каждый раз немного сильнее, пока оно с громким звоном не разбилось. Мы сбросили провода вниз, на придавленный илом луг, который начинался у реки и подходил прямо к дому.

В этом странном месте на берегу было тихо, только ровный ветерок шелестел молодой листвой. Но вдруг мы услышали катер. Этот звук вился вдоль берега и жужжал в деревьях, как пчела, а через минуту мы увидели плосконосый спортивный катер, который взрезал реку посередине и мчался со скоростью пятьдесят-шестьдесят километров в час, не меньше.

За катером на тросе летел гигантский треугольный воздушный змей. На змее, метрах в тридцати над водой, видимо пристегнутая к нему ремнями, летела женщина. У нее были длинные рыжие волосы. Она была изящная и бледная, и голая, если не считать ее прекрасных волос. Не знаю, что она думала, пролетая над этими развалинами.

– Что она делает? – вот все, что я смог сказать, хотя было очевидно, что она летит.

– Прекрасный вид, – сказал Уэйн.

На обратном пути Уэйн попросил меня сделать крюк и поехать по Олд-хайвей. Он сказал мне остановиться у покосившегося дома, который стоял на поросшем травой холме.

– Я всего на пару минут, – сказал он. – Хочешь со мной зайти?

– Кто здесь живет?

– Пойдем, увидишь.

Мы поднялись на крыльцо, и Уэйн постучал – казалось, никого не было дома. Но он не стал стучать еще, прошло три минуты и дверь открыла женщина, худощавая и рыжеволосая, на ней было платье в мелкий цветочек. Она не улыбнулась нам.

– Привет, – вот все, что она сказала.

– Можно нам зайти? – спросил Уэйн.

– Давайте я выйду на крыльцо, – сказала она, прошла мимо нас и встала, глядя в поле.

Я ждал на другом конце крыльца, облокотившись на перила, и не слушал их разговор. Я не знаю, что они сказали друг другу. Она сошла с крыльца, Уэйн пошел за ней. Он стоял, обняв себя руками, и говорил глядя в землю. Ветер поднимал и ронял ее длинные рыжие волосы. Ей было около сорока, она была красива бескровной водянистой красотой. Я подумал, что это Уэйн был тем штормом, который выбросил ее сюда.

Через минуту он сказал мне:

– Поехали.

Он сел за руль и завел мотор – для этого не нужен был ключ.

Я сошел с крыльца и сел на переднее сиденье, рядом с ним.

Он смотрел на нее через лобовое стекло. Она еще не ушла обратно в дом и вообще не пошевелилась.

– Это моя жена, – сказал он, как будто это не было ясно и так.

Я повернулся назад и рассматривал жену Уэйна, пока мы отъезжали.

Есть ли слова для этих полей? Она стояла посреди них словно на высокой горе, ветер разбрасывал в стороны ее рыжие волосы, вокруг нее лежали плоские, прибитые серо-зеленые равнины, и все травы Айовы свистели одну ноту.

Я знал, кто она.

– Это ведь она была, да? – сказал я.

Уэйн молчал.

Я даже не сомневался. Это она летела над рекой. Насколько я мог понять, я оказался в чем-то вроде сна Уэйна о его жене и доме. Но я не стал ничего больше говорить.

Потому что, как бы там ни было, мало-помалу этот день становился одним из лучших дней в моей жизни, был он чьим-то сном или нет. Мы сдали меди на двадцать восемь долларов – каждый – на свалке на окраине города, у поблескивающих железнодорожных путей, и поехали обратно в «Вайн».

И конечно, в тот вечер нам наливала девушка, чье имя я не могу вспомнить. Но я помню, как она наливала. Она удваивала наши деньги. Она явно не помогала хозяину бара разбогатеть. Надо ли говорить, что мы ее боготворили.

– Я угощаю, – сказал я.

– Ни черта подобного, – сказал Уэйн.

– Да брось.

– Это, – сказал Уэйн, – мое жертвоприношение.

Жертвоприношение? Где он взял-то это слово, жертвоприношение? Никогда ничего такого не слышал.

Однажды я видел, как Уэйн посмотрел через покерный стол на – я не преувеличиваю – самого большого и самого черного парня в Айове и обвинил его в том, что тот смухлевал, просто потому, что он, Уэйн, был немного раздосадован тем, какие ему достались карты. Вот как я понимал жертву – пренебречь собой, отказаться от своего тела. Черный парень встал и обхватил горлышко пивной бутылки. Он был выше всех, кто когда-либо заходил в этот бар.

– Давай выйдем, – сказал Уэйн.

– Мы не в школе.

– Что это вообще, блин, на хрен значит?

– Я не собираюсь выходить куда-то, как школьник. Если хочешь попробовать, давай разберемся здесь и сейчас.

– Здесь не место для таких дел, – сказал Уэйн, – здесь женщины, дети, собаки, калеки.

– Блин, да ты просто напился.

– Да насрать, – сказал Уэйн. – Ты для меня не страшней пердежа в бумажном пакете.

Огромный парень, который легко мог его убить, ничего не сказал.

– Сейчас я сяду, – сказал Уэйн, – и буду играть, и пошел ты.

Парень покачал головой. И тоже сел. Это было удивительно. Он мог протянуть руку и, сжав пальцы на две-три секунды, раздавить череп Уэйна как яйцо.

А потом было одно из этих мгновений. Я помню одно такое, мне тогда было восемнадцать и мы валялись днем в кровати с моей первой женой, мы тогда еще не были женаты. Наши голые тела начали светиться, а воздух стал такого странного цвета, что я подумал, что жизнь покидает меня, и всеми фибрами и клетками своего молодого тела я хотел ее удержать, сделать еще один вдох. Моя голова разрывалась от грохота, я поднялся и пошатываясь открыл дверь в то, чего никогда не увижу снова: где теперь мои женщины с их ласковыми влажными словами и привычками, где дивные ядра града, хлопающиеся в зеленую прозрачность лужаек?

Мы оделись, она и я, и вышли в город, по щиколотку засыпанный белыми, легкими камнями. На это, наверное, похоже рождение.

Это мгновение в баре, после того как едва не произошла драка, было похоже на зеленую тишину после града. Кто-то угощал всех выпивкой. Карты лежали на столе, рубашкой вниз, рубашкой вверх, и как будто предсказывали: что бы мы друг другу ни сделали, это смоет алкоголь и оправдают грустные песни.

Уэйн был частью этого.

«Вайн» был похож на вагон-ресторан, который каким-то образом сам сошел с рельс в болото времени – ждать ударов чугунного шара. И удары уже слышались рядом. Из-за реновации они рвали на части и выбрасывали на свалку весь центр.

И вот мы сидели там, в тот вечер, у каждого было почти по тридцать долларов, и наша любимая, наша самая любимая девушка стояла за стойкой. Хотел бы я вспомнить ее имя, но я помню только ее милосердие и ее щедрость.

Вообще, все, что было по-настоящему хорошего, случалось, когда рядом был Уэйн. Но тот вечер почему-то был самым лучшим из всех. У нас были деньги. Мы были чумазые и уставшие. Обычно мы чувствовали вину и страх, потому что с нами что-то было не так и мы не знали что; но в тот день мы чувствовали себя как люди, которые поработали.

В «Вайне» вместо музыкального автомата было настоящее стерео, которое бесконечно проигрывало песни сентиментальных расставаний и алкоголической жалости к себе. «Сестра», – всхлипнул я. Она наливала двойные как ангел, прямо до самой кромки стакана, не отмеряя. «У тебя отличная подача». Приходилось склоняться над ними, как колибри над цветком. Я встретил ее много лет спустя, не так давно, и когда я улыбнулся ей, она, кажется, решила, что я с ней заигрываю. Но я просто хотел показать, что помню. Я никогда тебя не забуду. Твой муж изобьет тебя удлинителем и автобус уедет, оставив тебя стоять там всю в слезах, но ты была моей матерью.

неотложка

К тому времени я проработал в отделении неотложной помощи недели три. Это было в 1973 году, в конце лета. На ночной смене делать было нечего, кроме как сортировать страховые отчеты за день, и я пошел слоняться по больнице. Зашел в кардиореанимацию, спустился в кафетерий и так далее – я искал Джорджи, санитара и моего хорошего друга. Он частенько воровал таблетки из шкафчиков с лекарствами.

Джорджи протирал шваброй кафельный пол операционной.

– Все еще моешь пол?

– Господи, здесь столько кровищи, – пожаловался он.

– Где? – По мне, так пол выглядел вполне чистым.

– Что за хрень здесь творилась?

– Здесь оперировали, Джорджи.

– В нас столько всякой дряни, дружище, – сказал он, – и все это так и лезет наружу. – Он прислонил швабру к шкафу.

– Ты чего плачешь? – Я не понимал.

Он остановился, медленно поднял руки за голову и потуже затянул свой хвостик. Потом схватил швабру и стал возить ею по полу, трясясь, рыдая и бегая по всей операционной.

– Чего я плачу? Господи, охренеть можно.

Я сидел в отделении с толстой, студенистой медсестрой. Пришел доктор из семейной клиники, которого все недолюбливали, – он искал Джорджи, чтобы тот убрал у него в кабинете.

– Где Джорджи?

– В операционной, – ответила сестра.

– Опять?

– Нет, все еще.

– Все еще? Что он там делает?

– Моет пол.

– Опять?

– Нет, – повторила сестра, – все еще.

Я вернулся в операционную. Джорджи выронил швабру из рук и присел, как ребенок, какающий в подгузник. В ужасе раскрыв рот, он смотрел на свои ноги.

– Что мне делать с этими чертовыми ботинками, дружище?

– То, что ты украл из шкафчика, – сказал я, – ты уже все это съел, да?

– Ты только послушай, как они хлюпают. – Он осторожно прошелся по комнате на пятках.

– Дай-ка я посмотрю, что у тебя в карманах, друг.

Он остановился на минуту, и я достал его заначку. Я оставил ему по две таблетки каждого вида, – не знаю, что это было.

– Мы отработали уже полсмены, – сказал я ему.

– Это хорошо, потому что мне очень, очень, очень нужно выпить, – ответил Джорджи. – Ты не поможешь мне вытереть всю эту кровь?

Около половины четвертого ночи в отделение вошел человек с ножом в глазу, его вел Джорджи.

– Это не ты сделал, я надеюсь, – сказала сестра.

– Я? Нет, он уже был такой.

– Это моя жена, – пояснил мужчина.

Нож был воткнут во внешний уголок его левого глаза по самую рукоятку. Это был охотничий нож или вроде того.

– Кто вас привез? – спросила сестра.

– Никто. Я сам пришел. Здесь три квартала всего.

Сестра внимательно на него посмотрела.

– Вам лучше прилечь.

– Хорошо, это я могу.

Она еще внимательнее присмотрелась к его лицу.

– А второй глаз у вас стеклянный?

– По-моему, это пластик или что-то в таком духе.

– А этим глазом вы видите? – спросила сестра, имея в виду тот, из которого торчал нож.

– Вижу. Но я не могу сжать левую руку в кулак, этот нож что-то делает с моим мозгом.

– О господи, – сказала сестра.

– Я лучше схожу за врачом, – сказал я.

– Иди, иди, – согласилась сестра.

Они его уложили, и Джорджи спрашивает пациента:

– Имя?

– Терренс Уэбер.

– У тебя лица не видно. Я не вижу, что ты говоришь.

– Джорджи, – позвал я.

– Что ты говоришь, друг? Не вижу.

Вошла сестра, и Джорджи сказал ей:

– У него лица не видно.

Она склонилась над пациентом и прокричала ему прямо в ухо:

– Терри, когда это произошло?

– Только что. Это моя жена. Пока я спал.

– Полицию вызываем?

Он подумал и сказал:

– Не надо. Только если умру.

Сестра позвонила по внутренней связи дежурному врачу из семейной клиники:

– У меня тут для вас сюрприз, – сказала она.

Он не спешил спуститься в холл, потому что знал, как сестра не любит семейную клинику, и ее довольный голос мог означать только одно: его ждет нечто выходящее за рамки его компетенции и потенциально унизительное.

Он заглянул в травматологию и увидел вот что: парень из регистратуры – это я – и санитар – это Джорджи, оба явно обдолбанные, стоят, уставившись на пациента, у которого из глаза торчит нож.

– Ну и в чем проблема?

Дежурный врач собрал нас троих в кабинете и сказал:

– Вот как все будет. Нам тут понадобится целая команда. Мне нужен хороший офтальмолог. Лучший офтальмолог. Мне нужен нейрохирург. И очень хороший анестезиолог, найдите мне гения. Я к его голове не притронусь. Я собираюсь просто присмотреть за ним. Я знаю свои возможности. Мы только подготовим его к операции и все, и будем ждать. Санитар!

– Я? – спросил Джорджи. – Мне его подготовить?

– Это больница? Мы в отделении неотложной помощи? Это пациент? Ты санитар?!

Я набрал дежурного диспетчера и велел найти мне офтальмолога, нейрохирурга и анестезиолога.

Джорджи мыл руки и распевал на весь коридор Нила Янга: «Девушка-ковбой в песках, ты за главную в этих местах?»

– Нет, этот парень не в себе, – сказал врач. – Совсем, абсолютно.

– Он делает то, что я говорю, а остальное меня не волнует, – ответила сестра, поедая что-то ложечкой из бумажного стаканчика. – У меня свои проблемы и семья, о которой надо заботиться.

– Ладно, ладно, голову мне не откусите только.

Офтальмолог оказался в отпуске или типа того. Пока дежурный диспетчер искала кого-нибудь его уровня, остальные врачи мчались по ночным улицам к нам на помощь. Я рассматривал анатомические плакаты и жевал таблетки из заначки Джорджи. Одни отдавали мочой, другие обжигали язык, третьи на вкус были как мел. К нам присоединились несколько медсестер и еще два врача, которые занимались пациентом в интенсивной терапии.

У каждого был свой план по извлечению ножа из мозга Терренса Уэбера. Но когда Джорджи вернулся после подготовки пациента к операции – нужно было сбрить бровь, обработать кожу вокруг раны и все такое прочее, – все увидели в его левой руке охотничий нож.

Разговоры мигом оборвались.

– Где, – спросил наконец дежурный врач, – ты это взял?

Больше никто ничего не говорил, довольно долго.

Потом сестра из интенсивной терапии сказала:

– У тебя шнурок развязался.

Джорджи положил нож на историю болезни и нагнулся завязать шнурок.

Оставалось продержаться еще двадцать минут.

– Так как он? – спросил я у Джорджи.

– Кто?

Выяснилось, что Терренс Уэбер прекрасно видит своим единственным глазом и что его моторные функции и рефлексы снова в порядке.

– Все показатели в норме, он отлично себя чувствует, – сказала сестра. – Такое иногда случается.

Через некоторое время забываешь, что на улице лето. И уже не помнишь, как выглядит утро. Я отработал две двойные смены с восьмичасовым перерывом, который я проспал на каталке в сестринской. После таблеток Джорджи я чувствовал себя огромным воздушным шаром, наполненным гелием, но спать совсем не хотелось. Мы с Джорджи вышли на парковку, где стоял его оранжевый пикап.

Мы лежали на пыльном листе фанеры в кузове машины – дневной свет стучался нам в веки, а на языке оседало благоухание люцерны.

– Я хочу в церковь, – сказал Джорджи.

– Поехали на ярмарку.

– Я хотел бы помолиться. Серьезно.

– У них там есть раненые орлы и ястребы. От Общества защиты животных, – сказал я.

– Мне сейчас нужна тихая часовня.

Мы с Джорджи классно покатались. Сначала день был ясный и тихий. Это был один из тех моментов, в которые просто живешь и к черту все проблемы, прошлые и будущие. Над головой голубое небо, и мертвые возвращаются к жизни. Вечером ярмарка в печальной покорности обнажает свои груди. У клеток с домашней птицей команда телевизионщиков берет интервью у знаменитого гуру детей цветов, ярого поборника ЛСД. Выпученные глаза гуру выглядят так, как будто он купил их в магазине розыгрышей. Я с жалостью смотрю на этого инопланетянина, и мне даже в голову не приходит, что за свою жизнь я принял не меньше, чем он.

А потом мы заблудились. Мы часами, буквально часами, ездили по округе и никак не могли отыскать дорогу обратно в город.

Джорджи начал жаловаться:

– Это была худшая ярмарка из всех. Почему там не было аттракционов?

– Там были аттракционы.

– Не видел ни одного.

Вдруг на дорогу выскочил заяц, и мы его сбили.

– Там была карусель, чертово колесо и та штука, которая называется «Молот», после которой всех рвало, – сказал я. – Ты что, совсем слепой?

– Что это было? – спросил Джорджи.

– Заяц.

– Что-то стукнулось о кузов.

– Ты сбил его. Это он стукнулся.

Джорджи резко затормозил:

– Рагу из зайчатины.

Он дал задний ход и зигзагами подъехал к зайцу.

– Где мой охотничий нож? – Он чуть не переехал беднягу снова. – Мы заночуем на природе. А утром мы позавтракаем зайцем, – сказал Джорджи, размахивая при этом охотничьим ножом Терренса Уэбера так, как, я был уверен, не надо размахивать ножом.

Через минуту Джорджи уже стоял на краю поля и потрошил щуплую тушку, отбрасывая в сторону внутренние органы.

– Из меня вышел бы отличный врач, – крикнул он.

Большой «додж», в котором ехала семья с детьми, – первая машина на дороге за долгое время – притормозил рядом с нами, и все, кто сидел внутри, разинув рты уставились на Джорджи.

– Что это? Змея? – поинтересовался отец семейства.

– Нет, не змея. Это зайчиха, а внутри у нее детеныши, – ответил Джорджи.

– Детеныши! – повторила мать, а отец сразу же выжал газ, не обращая внимания на протесты малышей на заднем сиденье.

Джорджи вернулся к пикапу. Он вытянул перед собой рубашку, как будто нес в ней яблоки или что-то вроде того, но на деле там оказались крошечные склизкие зайчата.

– Я это есть не буду, – сказал я.

– Возьми их. Возьми. Я поведу, а ты возьми их, – сказал он, высыпал зайчат мне на колени и сел за руль. Он ехал все быстрее и быстрее, и вид у него был торжествующий.

– Мы убили мать, но спасли детей.

– Темнеет, – сказал я. – Давай вернемся в город.

– Считай, мы уже там! – Сто, сто десять, сто сорок – он разогнался под сто пятьдесят.

– Этим зайчатам нужно тепло. – Одного за другим я просунул их между пуговиц рубашки и устроил у себя на животе. – Они едва шевелятся, – сказал я Джорджи.

– Мы достанем молоко, сахар и все, что нужно. Мы вырастим их сами. Они у нас будут огромные, как гориллы.

Дорога, на которой мы заблудились, шла ровно посередине мира. День еще не кончился, но солнце уже светило не ярче нарисованного, не ярче губки. При таком освещении ярко-оранжевый капот пикапа стал темно-синим.

Джорджи дал машине съехать на обочину, медленно-медленно, как будто заснул или отчаялся найти дорогу назад.

– Что такое? – спросил я.

– Мы не можем ехать дальше, у меня нет фар.

Мы остановились под странным небом, на которое было наложено тусклое изображение полумесяца.

Рядом оказался небольшой лесок. В тот день было сухо и жарко, сосны и что там еще было как будто кипели на медленном огне, но пока мы сидели и курили, заметно похолодало.

– Кончилось лето, – сказал я.

Это было в тот год, когда на Средний Запад пришли облака из Арктики и в сентябре у нас было две недели зимы.

– Ты понимаешь, что сейчас пойдет снег? – спросил меня Джорджи.

Он был прав, на нас надвигалась иссиня-черная буря. Мы вылезли из машины и стали ходить кругом как идиоты. Что за чудесный холод! И внезапная хрусткость, и острый колющий запах хвои!

Вихри снега кружились перед глазами, опускалась ночь. Я никак не мог найти пикап. Мы все меньше и меньше понимали, где мы. Я все кричал: «Джорджи, ты что-нибудь видишь?» А он все повторял: «Что вижу, что?»

В темноте светилась только полоска заката, мерцавшая под кромкой облаков. Мы пошли в ту сторону.

Мы кое-как спускались по склону холма, внизу было поле, по-видимому военное кладбище – ряды и ряды одинаковых простых табличек на солдатских могилах. Я никогда раньше не бывал здесь. На той стороне поля, за снежным занавесом, небеса разверзлись и из бриллиантово-голубого лета на землю сходили ангелы, их огромные светящиеся лица выражали сострадание. Что-то вонзилось мне в сердце и побежало вниз по позвонкам, и если бы у меня в кишках что-нибудь было, я бы наложил в штаны от страха.

– Это же драйв-ин! – закричал Джорджи, раскинув руки.

– Драйв-ин… – Я не был уверен, что понимаю.

– Эти мудаки крутят кино в снежную бурю!

– А, ясно. Мне показалось другое.

Мы осторожно спустились вниз, пролезли через дыру в заборе и встали у края площадки. Динамики, которые я по ошибке принял за надгробные таблички, глухо бормотали в унисон. Потом забренчала музыка, я едва мог уловить мотив. Звезды кинематографа ехали на велосипедах вдоль реки и смеялись своими исполинскими прекрасными ртами. Если кто и приезжал посмотреть фильм, то они уехали, когда началась буря. Там не было ни одной машины, ни с пустым баком, ни застрявшей с прошлой недели из-за какой-нибудь поломки. Через пару минут, посреди вихря кадрили, экран потух, кинолето закончилось, снег потемнел, осталось только мое дыхание.

– Кажется, я начинаю что-то видеть, – сказал Джорджи через минуту.

И действительно, в общей серости стали зарождаться очертания предметов.

– Но что близко, а что далеко? – умолял я Джорджи.

Методом проб и ошибок, после долгого хождения туда-сюда в мокрых насквозь ботинках, мы наконец отыскали пикап и забрались внутрь, трясясь от холода.

– Поехали отсюда, – сказал я.

– Мы не можем ехать без фар.

– Нам надо вернуться. Мы забрались очень далеко от дома.

– Нет, не очень.

– Но мы же проехали километров пятьсот.

– Мы рядом с городом, Долбоеб, дружище. Мы просто ездили кругами все это время.

– Мы не можем тут ночевать. Слышишь, там шоссе, совсем рядом.

– Мы просто останемся здесь и дождемся ночи. Ночью мы сможем поехать домой. Ночью мы будем невидимы.

Нас засыпáло снегом, и мы слушали, как по трассе из Сан-Франциско в Пенсильванию проезжают фуры, словно дрожь пробегает по полотну длинной ножовки.

– Надо бы дать зайчатам молока, – нарушил молчание Джорджи.

– У нас нет молока.

– Мы добавим в него сахара.

– Ты можешь забыть о молоке хоть на секунду?

– Но они же млекопитающие, дружище.

– Забудь о них.

– Кстати, где они?

– Ты меня не слушаешь. Я же сказал, забудь о них.

– Где зайчата?

Правда была в том, что я совсем про них забыл и они умерли.

– Они соскользнули назад, и я их раздавил. – Я был готов заплакать.

– Соскользнули?

Он сидел и смотрел, как я вытаскиваю зайчат из-под рубашки. Я брал их по одному, держал в ладонях, и мы разглядывали их. Их было восемь. Они были не больше моего пальца, но у них уже все было. Крошечные лапки! Веки! Даже усики!

– Умерли, – сказал я.

– Ты портишь все, к чему прикасаешься? С тобой всегда так?

– Неудивительно, что меня прозвали Долбоебом.

– Тебе подходит.

– Я знаю.

– Так тебя и похоронят, Долбоебом.

– Я и не спорю. Я то же самое говорю.

А может, это случилось не тогда, когда пошел снег. Может, это когда мы спали в пикапе, я повернулся и раздавил зайчат. Не в этом дело. Что мне важно помнить, так это то, как ранним утром снег на лобовом стекле растаял и меня разбудил яркий свет. Всюду был туман, на солнце он становился резким и странным. Я еще не знал о зайчатах или уже забыл про них и абсолютно ни о чем не думал. Я ощущал красоту этого утра. Я понимал в тот момент, как тонущий может почувствовать внезапно, что утоляет сильную жажду. Или как раб может подружиться с хозяином. Джорджи спал, опустив голову на руль.

Снег на динамиках кинотеатра выглядел так, как будто они расцвели пышным белым цветом – нет, они цвели всегда, снег просто сделал это видимым. На пастбище за оградой стоял лось с важным и глуповатым видом. Койот протрусил через пастбище и скрылся среди деревьев.

Мы вернулись в больницу вовремя и продолжили работать, как будто ничего не прекращалось и мы никуда не уезжали.

«Господь мой, – сказали по громкой связи, – пастырь мой». Мы слышали это каждый вечер, больница была католическая. «Отче наш, сущий на небесах…» и так далее.

– Точно, точно, – сказала сестра.

Терренса Уэбера, человека с ножом в голове, отпустили после ужина. Его оставляли на ночь и дали ему повязку на глаз – ни в том, ни в другом он на самом деле не нуждался.

Он зашел к нам в отделение, чтобы попрощаться.

– От таблеток, которые мне дали, все теперь противное на вкус.

– Могло быть хуже, – заметила сестра.

– Даже язык.

– Это чудо, что вы не ослепли или по крайней мере не умерли, – напомнила она ему.

Он узнал меня и улыбнулся в знак приветствия.

– Я подглядывал за нашей соседкой, когда она загорала. Вот жена и решила меня ослепить.

Он пожал руку Джорджи. Джорджи его не узнал.

– А ты еще кто такой? – спросил он у Терренса Уэбера.

За несколько часов до этого Джорджи сказал одну вещь, которая внезапно и полностью объяснила мне, в чем между нами разница. Мы возвращались в город по Олд-хайвей, сквозь монотонность равнины. Мы подобрали парня, который голосовал на дороге, моего знакомого. Мы притормозили, и он медленно забрался к нам в пикап, он как будто выбирался не из поля, а из жерла вулкана. Его звали Харди. Он выглядел даже хуже, чем, скорее всего, выглядели мы.

– Мы заблудились и спали в машине, – сказал я Харди.

– Я так и подумал, что либо это, либо вы проехали пару тысяч километров.

– И это тоже.

– Или что вы отравились, или болеете, или еще что.

– Это кто? – спросил Джорджи.

– Это Харди. Он жил у меня прошлым летом. Я нашел его на пороге. А где твой пес? – спросил я Харди.

– Живет где-то здесь.

– Да, я слышал, ты перебрался в Техас.

– Я работал на пасеке.

– Ого. А пчелы тебя не кусали?

– Там все не так. Ты становишься частью их распорядка. И все живут в гармонии.

За окном раз за разом прокручивался один и тот же пейзаж. День был ясный, ослепительный. Но вдруг Джорджи сказал: «Смотрите-ка!» – и показал на небо прямо перед нами.

Одна звезда раскалилась так сильно, что показалась, яркая и голубая, в пустом небе.

– Я тебя сразу узнал, – сказал я Харди. – Но что с твоими волосами? Кто тебя обкорнал?

– Даже говорить не хочу.

– Понятно.

– Меня призвали.

– О нет.

– О да. Я в самоволке. Я преступник. Мне нужно в Канаду.

– Ужас, – сказал я.

– Не переживай. Мы тебя туда доставим, – сказал Джорджи.

– Как?

– Как-нибудь. Кажется, у меня есть нужные знакомые. Не переживай. Скоро ты будешь в Канаде.

То был другой мир! Теперь от него ничего не осталось, все стерли, его свернули как свиток и убрали куда-то. Да, я могу дотронуться до него. Но где он?

Через некоторое время Харди спросил Джорджи:

– Чем ты занимаешься?

И Джорджи ответил:

– Спасаю жизни.

грязная свадьба

Мне нравилось садиться впереди и ездить на поездах весь день, мне нравилось, когда к северу от центра они неслись чуть не задевая дома и особенно когда еще немного севернее эти дома обрывались и начинались разгромленные трущобы, в которых (в окнах я видел, как кто-то на грязной голой кухне подносит ко рту ложку с супом или как двенадцать детей, лежа на полу, смотрят телевизор, но они тут же исчезали, их сметал билборд с рекламой фильма – женщина подмигивала, ловко дотрагиваясь языком до верхней губы, и тоже стиралась – вшш, грохот и тьма обрушивались вам на голову – туннелем) жили люди.

Мне было двадцать пять или двадцать шесть, что-то около того. Кончики пальцев у меня были желтые от сигарет. Моя девушка была беременна.

Поездка на метро стоила пятьдесят центов, девяносто центов, доллар. Я правда не помню.

Снаружи перед входом в клинику пикетчики брызгали на нас святой водой, сжимая намотанные на пальцы четки. Мужчина в темных очках шел за Мишель по ступенькам до самых дверей и тихо нараспев говорил ей что-то на ухо. Думаю, он молился. Что за слова были в той молитве? Я бы спросил у нее. Но сейчас зима, горы вокруг меня высоки и завалены снегом, и теперь мне ее ни за что не найти.

На третьем этаже Мишель протянула свой талончик медсестре. Они вместе ушли за шторку.

Я пошел в другой конец коридора, там показывали небольшой фильм про вазэктомию. Позже я как-то сказал ей, что вообще-то мне давно сделали вазэктомию, так что забеременела она от кого-то другого. А еще однажды я сказал ей, что у меня неоперабельный рак и что я скоро умру и оставлю ее, навсегда. Но ничего из того, что я мог придумать, неважно, насколько это было драматично или чудовищно, не могло заставить ее раскаяться или любить меня так, как в начале, когда она еще не знала меня по-настоящему.

Так вот, они показывали нам этот фильм, нас было то ли двое, то ли трое, то ли четверо, тех, кто ждал там своих женщин. У меня перед глазами все плыло, потому что меня пугало то, что они делали с Мишель и с другими женщинами и, конечно, с маленькими плодами. После фильма я поговорил о вазэктомии с мужчиной, который там работал. У него были усы. Он мне не понравился.

– Вы должны быть уверены, – сказал он.

– Я не хочу, чтобы от меня опять кто-нибудь забеременел. Это точно.

– Хотите записаться на прием?

– Хотите дать мне денег?

– Чтобы накопить, надо не так много времени.

– Чтобы накопить, мне понадобится вечность, – поправил я его.

Потом я сидел в приемной и ждал. Через сорок пять минут вышла сестра и сказала мне:

– С Мишель все хорошо.

– Она умерла?

– Нет, что вы.

– Я как будто хотел бы, чтобы умерла.

Она выглядела напуганной.

– Не понимаю, что вы имеете в виду.

Я прошел за шторку к Мишель.

От нее плохо пахло.

– Как ты себя чувствуешь?

– Нормально.

– Что они в тебя засовывали?

– Что? – сказала она. – Что?

Медсестра сказала:

– Так. Выйдите отсюда. Выйдите отсюда.

Она ушла за шторку и вернулась с большим черным парнем в накрахмаленной белой рубашке и с таким дурацким золотым жетоном.

– Думаю, этому человеку незачем здесь находиться, – сказала она ему, а мне она сказала:

– Не хотите подождать на улице, сэр?

– Ладно ладно ладно, – сказал я, и всю дорогу, пока я спускался по лестнице и выходил из клиники, я повторял: – Ладно ладно ладно ладно ладно ладно ладно.

Снаружи шел дождь, и большая часть католиков столпилась под навесом у соседнего дома, прикрывая головы своими табличками, чтобы защититься от непогоды. Кто-то плеснул святой водой мне на щеку и сзади на шею, но я ничего не чувствовал. Еще много лет.

Я не знал, что теперь делать, кроме как ездить на поезде.

Я зашел в вагон, и двери закрылись прямо за мной; как будто поезд ждал меня одного.

Что если бы был только снег? Снег повсюду, холодный и белый, заполняющий все расстояния. И я иду через эту зиму, доверяясь своим ощущениям, пока не оказываюсь перед рощей белых деревьев. И она принимает меня в себя.

Колеса завизжали, и внезапно у меня перед глазами оказались большие уродливые ботинки пассажиров. Шум прекратился. Мы ехали по заброшенным, мучительным местам.

Мимо домов, мимо платформ, я чувствовал, как отмененная жизнь следует за мной сновидением. Призрак, да. След. Что-то, что остается.

На одной из остановок заело двери. Нас задерживали, тех из нас, кто куда-то ехал. Поезд все ждал и ждал чего-то в тревожном сне. Потом он тихонько загудел. Всегда чувствуешь, что поезд вот-вот поедет, еще до того, как он тронется.

В вагон зашел парень, и двери закрылись прямо за ним. Все это время поезд ждал его, ни секунды, ни полсекунды дольше, – и теперь он разбил загадочный кристалл своей неподвижности. Мы забрали этого парня и ехали дальше. Он сидел в передней части вагона, абсолютно не подозревая о своей значимости. Какая печальная или счастливая участь ждала его на том берегу реки?

Я решил пойти за ним.

Он вышел через несколько остановок и спустился с эстакады в квартал, застроенный однообразными приземистыми домами из бурого камня.

Он шел пружиня, его плечи описывали петли, а подбородок ритмично черпал воздух. Он не смотрел по сторонам. Мне показалось, что он ходил этим путем уже двенадцать тысяч раз. Он не заметил и не почувствовал, что я полквартала шел за ним по пятам.

Это был один из польских районов, не помню какой. В польских районах такой снег. Такой на него падает свет, и эта музыка, которую не найти. В конце концов мы пришли в прачечную, там он снял с себя рубашку и положил ее в стиральную машинку. Он купил в автомате кофе в бумажном стаканчике.

Он расхаживал по прачечной в пиджаке с отливом на голое тело, читал объявления и смотрел, как трясется его машинка. Грудь у него была узкая и белая, вокруг маленьких сосков торчали волоски.

В прачечной было еще несколько парней. Он перебросился с ними парой слов. Я услышал, как один из них сказал:

– Полицейские хотели поговорить с Бенни.

– С чего вдруг? Что он сделал?

– Он был в капюшоне. Они искали парня в капюшоне.

– Что он сделал?

– Ниче. Ниче. Какого-то мужика убили вчера ночью.

А потом парень, за которым я шел, направился прямо ко мне.

– Ты был в поезде, – сказал он. Он взвесил в руке стаканчик и метнул в рот глоток кофе.

Я отвернулся, потому что у меня перехватило горло. Внезапно у меня случилась эрекция. Я знал, что иногда мужчины реагируют так на мужчин, но я не знал, что я тоже. Грудь у него была как у Христа. Вот, наверное, кто он был.

Я мог бы пойти за любым человеком из того поезда. Все было бы точно так же.

Я вернулся на станцию, чтобы еще поездить над городом.

Ничто не мешало мне вернуться туда, где мы с Мишель жили, но те дни загнали нас в «Ребел Мотел». Горничные выплевывали жвачку в душевых. Пахло дезинсекцией. Я не собирался возвращаться туда, сидеть в номере и ждать.

У нас с Мишель были свои разборки. Иногда от этого всего становилось очень тоскливо, но мне казалось, что она мне необходима. Лишь бы во всех этих мотелях был кто-то, кто знает, как меня зовут на самом деле.

На заднем дворе у них там были эти мусорные баки, набитые Бог знает чем. Мы даже вообразить себе не можем, что нас ждет, это точно.

Представьте, как это – свернувшись калачиком, парить в темноте. Даже если бы вы могли думать, даже если бы у вас было воображение, разве могли бы вы вообразить полную противоположность этому, удивительный мир, который даосы зовут «Десять тысяч вещей»? А если бы темнота просто стала темнее. А потом вы бы умерли. Какое вам было бы дело? Как вообще вы могли бы заметить разницу?

Я сидел впереди. Прямо рядом со мной была маленькая кабинка, наполненная машинистом. Можно было почувствовать, как он там материализуется и дематериализуется. В темноте, под вселенной, не имело значения, что машинист был слепым. Он ощущал будущее лицом. И вдруг поезд умолк, как будто получив под дых, и мы снова въехали в вечер.

Наискосок от меня сидела прелестная черная девочка лет шестнадцати, обколовшаяся и совсем никакая. Она не могла держать голову. Не могла перестать грезить. Она знала: да мы могли бы и собачьи слезы пить. Ничего не имело значения, кроме того, что мы живы.

– Я никогда не пробовал черного меда, – сказал я ей.

Она почесала нос и закрыла глаза, ее лицо снова окунулось в Рай.

Я сказал:

– Эй.

– Черного. Я не черная, – сказала она, – я желтая. Не называй меня черной.

– Хотел бы я того же, что у тебя, – сказал я.

– Больше нет, парень. Нет, нет, нет. – Она смеялась как Бог. Я не винил ее за то, что она смеется.

– А нельзя достать еще?

– Сколько тебе нужно? Есть десятка?

– Наверное. Да.

– Я тебя отведу, – сказала она. – Я отведу тебя в «Савой». – И через две остановки мы сошли с поезда и спустились в город. Несколько человек стояли вокруг мусорных баков, из которых вырывались языки пламени, и все в таком духе, кто-то что-то бормотал, кто-то пел. На фонарях и светофорах были противоударные сетки.

Я знаю, некоторые верят, что, когда смотришь вокруг, на самом деле видишь самого себя. Такие вот случаи заставляют меня думать, что они могут быть правы.

Отель «Савой» был плохим местом. Чем выше он поднимался над Первой авеню, тем призрачнее становилась его реальность, его верхние этажи утекали в космос. По лестницам волочились вверх чудовища. В подвале был бар размером с олимпийский бассейн, со стойкой вдоль трех стен, со сценой, над которой неподвижно висел тяжелый золотой занавес. Все знали, что делать. Посетители расплачивались банкнотами, которые они делали, отрывая уголки у двадцаток и приклеивая их на однодолларовые купюры. Там был мужчина в цилиндре, с шапкой густых светлых волос и острой светлой бородкой. Было похоже, что он хочет там быть. Откуда он знал, что нужно делать? Красивые женщины на периферии моего зрения исчезали, стоило посмотреть прямо на них. Снаружи зима. Еще день, но уже ночь. Темен, темен «счастливый час». Я не знал правил. Я не знал, что нужно делать.

В последний раз я оказался в «Савое», когда был в Омахе. Я больше года не бывал в подобных местах, но мне становилось только хуже. Когда я кашлял, я видел искры.

Там, в подвале, все, кроме занавеса, было красным. Это выглядело как фильм о том, что происходит прямо сейчас. Чернокожие сутенеры в шубах. Женщины – пустые сияющие пятна с парящими в них фотографиями печальных девушек. «Я возьму у тебя деньги и пойду наверх», – сказал мне кто-то.

Мишель ушла от меня насовсем к мужчине по имени Джон Смит, или лучше сказать, что когда мы в очередной раз расстались, она сошлась с другим мужчиной, а вскоре после этого ей не повезло и она умерла? Так или иначе, ко мне она не вернулась.

Я знал этого Джона Смита. Однажды на вечеринке он пытался продать мне пистолет, а потом на той же вечеринке он заставил всех замолчать на несколько минут, потому что я подпевал песне, которая играла по радио, а ему понравился мой голос. Мишель поехала с ним в Канзас-Сити, и однажды ночью, когда его не было, она наглоталась таблеток и положила рядом записку, ему на подушку, чтобы он точно увидел эту записку и спас ее. Но он был настолько пьян, когда пришел, что просто лег щекой на бумажку и уснул. Когда на следующее утро он проснулся, моя прекрасная Мишель была мертвой и холодной.

Она была женщиной, она была предательницей, она была неотразима. Мужчины и женщины – все хотели ее. Но я был единственным, кто, наверное, любил ее.

Много недель после того, как она умерла, Джон Смит рассказывал людям, что она зовет его оттуда. Она манила его. Она стала казаться ему более реальной, чем те, кого он видел вокруг, кто еще дышал и вроде как должен был быть жив. Когда я услышал вскоре после этого, что Джон Смит умер, я не удивился.

На мой двадцать четвертый день рождения мы поссорились, и она вышла из кухни, вернулась с пистолетом и выстрелила в меня пять раз. Нас разделял только стол, но она промахнулась. Ей нужна была не моя жизнь. Ей нужно было больше. Она хотела съесть мое сердце и затеряться в пустыне с тем, что она сделала, она хотела упасть на колени и родить, она хотела причинить мне такую боль, которую может причинить только мать своему ребенку.

Я знаю, спорят о том, правильно это или нет, о том, живой ли ребенок на том или ином сроке, когда он растет в утробе. Но дело было не в этом. Это сделали не адвокаты. Это сделали не врачи, это сделала не женщина. Отец и мать сделали это вместе.

второй

Но я вам так и не дорассказал про тех двоих. Я вообще еще ни слова не сказал о втором, его я встретил примерно посередине Пьюджет-Саунда, по пути из Бремертона, штат Вашингтон, в Сиэтл.

Он был просто одним из людей на пароме, стоял, как и все, облокотившись на перила, и его руки болтались над водой, как наживка. День был солнечный, что редкость для Северо-Западного побережья. Уверен, мы все чувствовали снизошедшую на нас благодать на этом пароме среди пронзительно-зеленых – почти горящих на солнце, холодно, как фосфор, – округлых спин островов и искрящейся в ясном свете дня воды в бухтах, под небом чистым и безмозглым, как любовь Бога, несмотря на запах, легкое, смутное удушье, какой-то смеси на нефтяной основе, которой были заделаны стыки на палубе.

У этого парня были очки в роговой оправе, он застенчиво улыбался – думаю, обычно мы так говорим, когда человек улыбается и при этом смотрит куда-то в сторону.

Он был иностранец, он был чужим и ничего не мог с этим сделать, абсолютный неудачник – вот почему он смотрел в сторону.

– Хотите немного пива?

– Почему нет, – сказал я.

Он купил мне пиво и рассказал, что он из Польши и здесь по работе. Мы стояли и говорили ни о чем. «Какой чудесный день», – мы имели в виду, что в тот день была хорошая погода. Но мы никогда не говорим: «Хорошая погода», «Замечательная погода». Мы говорим: «Какой чудесный день», «Что за чудесный день».

На него было жалко смотреть. Тонкая желтая куртка. Наверное, надел ее в первый раз. Такие куртки иностранцы покупают, говоря себе в магазине: «Я покупаю американскую куртку».

– Вы имеете семью? – спросил он. – Какой-нибудь отец, мать, брат, сестра?

– У меня есть брат, один, и родители живы.

Он ездил на взятой напрокат машине, все расходы ему оплачивала компания: молодой счастливчик, перед которым открыт весь мир. Какая-то тоска натянулась между нами. Я захотел стать частью того, что с ним происходит. Это было что-то спонтанное, инстинктивное. Я не хотел от него ничего конкретного. Я хотел всего.

Мы спустились на нижнюю палубу и сели в его пахнущую новизной арендованную машину. Мы подождали, пока паром войдет в док, съехали по пандусу на берег и, проехав совсем немного, остановились у бара на набережной – там было шумно, всюду мелькали солнечные блики и глухо звенели толстые пивные кружки.

Я не спрашивал, есть ли у него жена или дети. И он меня об этом не спрашивал.

– Ты ездишь на мотоцикле? Я да, – сказал он. – Я езжу на маленьком, этом, как это, ах да, скутер, вы называете. Это у больших «Ангелов Ада» мотоциклы, нет, у меня маленький скутер, извини. В Варшаве, мой город, мы катаемся в парке после двенадцати ночи, но правила говорят, нет, нельзя заходить в парк после это время, двенадцать, половина ночи, ах да, полночь, правильно, определенно, это против правила, закона. Это закон, парк зарыт. Закрыт, да, спасибо, есть закон один месяц в тюрьме, если сделаешь так. О, нам очень весело! Я надеваю его, шлем, и, если полиции ловят, они – БАМ! БАМ! – дубинками! Но это не больно. Но мы всегда убегаем, потому что они идут, полиции, у них нет транспорта в этом парке. Мы всегда побеждаем. После половины ночи там темно всегда.

Он извинился и пошел в туалет и взять еще кувшин пива.

Мы до сих пор не представились друг другу. Да, наверное, и не собирались. Я раз за разом знакомился так с людьми в барах.

Он вернулся с кувшином, налил мне полный стакан и сел.

– Ладно, черт с ним, – сказал он. – Я не из Польши, я из Кливленда.

Я был потрясен, я удивился. Серьезно. Такое мне и в голову не могло прийти.

– Ну, тогда расскажи мне что-нибудь о Кливленде, – сказал я.

– Река Кайахога однажды загорелась. Она горела посреди ночи. Огонь двигался по течению. За этим было интересно наблюдать, почему-то кажется, что гореть будет в одном месте, а вода будет течь под огнем. Всякая дрянь загорелась. Горючие химикаты, заводские отходы.

– Что-нибудь из того, о чем ты говорил, что-нибудь из этого было правдой?

– Парк настоящий.

– Пиво настоящее.

– И копы, и шлем. И у меня на самом деле есть скутер, – заверил он меня, и казалось, что от этого ему стало легче.

Все, кому я потом о нем рассказывал, спрашивали: «И он попробовал к тебе подкатить?» Да, было такое. Но почему такой исход очевиден для всех, хотя он совсем не был очевиден для меня, того, кто встретил этого парня и говорил с ним?

Позже, высадив меня перед домом, где жили мои друзья, он подождал минуту, посмотрел, как я перехожу улицу, и поехал прочь, быстро набирая скорость.

Я приставил ладони ко рту, чтобы получился рупор. «Мори! – заорал я. – Кэрол!» Когда я приезжал в Сиэтл, мне вечно приходилось стоять на тротуаре и кричать под их окнами на четвертом этаже, потому что входная дверь всегда была заперта.

– Иди отсюда. Убирайся! – раздался женский голос из окна первого этажа. Это было окно управляющего.

– Здесь живут мои друзья, – сказал я.

– Нельзя так орать на улице.

Женщина подошла к окну. У нее были точеные черты лица, блестящие глаза, на шее выступали жилы. Она выглядела как фанатичка, вот-вот начнет проповедовать.

– Прошу прощения, это у вас немецкий акцент?

– Начинается, – сказала она. – Ох и любите вы все врать! Такие вы вежливые.

– Главное, чтоб не польский. – Я сделал пару шагов назад. – Мори! – крикнул я. И громко свистнул.

– Все. Это уже слишком.

– Но они живут вон там!

– Я вызываю полицию. Хочешь, чтобы я вызвала полицию?

– Господи Иисусе. Ну ты и сука, – сказал я.

– Ну надо же. Вежливый взломщик убегает, – прокричала она мне вслед.

Я представил, как запихиваю ее в гудящую печь. Ее крики… Пламя охватывает ее лицо, оно горит. Небо было красное, как гематома, с черными пятнами – почти в точности как татуировка. Закату оставалось жить две минуты.

Улица, на которой я стоял, спускалась по холму к Первой и Второй авеню, в нижнюю часть города. Ноги несли меня вниз. Я плясал на своем отчаянии. У входа в бар под названием «У Келли» я поколебался – внутренности кабака плавали в противном свете. Заглядывая внутрь, я думал, неужели я буду сидеть там и пить со всеми этими стариками.

Прямо напротив была больница. Здесь, в радиусе всего нескольких кварталов, их было четыре или пять. На третьем этаже этой стояли и смотрели в окно двое мужчин в пижамах. Один из них что-то говорил. Я почти мог проследить весь их путь, до палат, из которых они выбрели, вырванные болезнью из всего, чем они жили.

Два человека, два пациента, не ложатся в свои койки после ужина, идут бродить по коридорам больницы и встречают друг друга, а потом стоят в маленьком холле, где пахнет сигаретными окурками, и смотрят вниз на парковку. Эти двое, тот и другой, больны. Их одиночество ужасно. А потом они находят друг друга.

Но, думаете, когда один из них умрет, второй хоть раз придет к нему на могилу?

Я толкнул дверь и вошел в бар. Все сидели, обхватив толстыми ручищами свое пиво, музыкальный автомат тихонько пел сам себе. Можно было подумать, они научились, сидя неподвижно и вот так опустив голову, заглядывать в утраченные миры.

В баре была одна-единственная женщина. Она была пьянее меня. Мы танцевали, и она сказала, что служит в армии.

– А я не могу попасть к друзьям, – сказал я.

– Это ничего, – сказала она и поцеловала меня в щеку.

Я прижал ее к себе. Она была маленького роста, как раз для меня. Я обнял ее покрепче.

Кто-то из сидящих вокруг кашлянул. Половицы ритмично подрагивали от музыки, но я сомневаюсь, что остальные это чувствовали.

– Можно я тебя поцелую? – спросил я. Ее губы были дешевыми на вкус. – Можно я останусь сегодня у тебя? – Она нежно меня поцеловала.

Ее глаза были подведены черным. Мне нравились ее глаза.

– У меня дома муж. Ко мне нельзя.

– Можно снять комнату в мотеле.

– А у тебя хватит денег?

– Нет. Не хватит, – признался я.

– Придется взять тебя домой.

Она снова меня поцеловала.

– А как же твой муж?

Она все целовала меня, пока мы танцевали. Всем этим мужчинам вокруг больше нечего было делать, кроме как смотреть на нас или изучать дно своих кружек. Не помню, какая песня играла, но в то время в Сиэтле самой популярной грустной мелодией в автоматах была «Misty Blue»; наверное, она и играла, пока я обнимал эту девушку и чувствовал, как ее ребра движутся под моими ладонями.

– Я тебя не отпущу, – сказал я.

– Я могу взять тебя к себе домой. Ляжешь на диване. А потом я к тебе приду.

– А твой муж будет в соседней комнате?

– Он будет спать. Я скажу, что ты мой двоюродный брат.

Мы прижались друг к другу нежно и порывисто.

– Я хочу любить тебя, милый, – сказала она.

– Боже. Но там же твой муж, не знаю.

– Люби меня, – попросила она и заплакала, прижавшись к моей груди.

– Давно вы женаты?

– С пятницы.

– С пятницы?

– Мне дали увольнительную на четыре дня.

– В смысле позавчера у тебя была свадьба?

– Я скажу, что ты мой родной брат, – предложила она.

Я дотронулся губами до ее верхней губы, потом до нижней, а потом поцеловал ее по-настоящему – мои губы на ее раскрытых губах, мы встретились внутри.

Это было. Да, было. Длинный коридор. Открывается дверь. Прекрасная незнакомка. Разорванная луна снова целая. Наши пальцы смахивают слезы. Это было.

счастливый час

Я искал семнадцатилетнюю танцовщицу, которая исполняла танец живота и с которой повсюду ходил юноша, который называл себя ее братом, но он не был ее братом, он просто был влюблен в нее, а она позволяла ему находиться рядом, потому что так бывает в жизни.

Я тоже был в нее влюблен. Но она все еще любила парня, которого недавно посадили в тюрьму.

Я обошел все худшие места, бар «Вьетнам» и так далее.

Бармен спросил:

– Налить тебе выпить?

– Нет у него денег.

У меня были деньги, но не столько, чтобы пить все два часа.

Я зашел в «Джимджам клаб». Индейцы из Клэмэта или Кутеная, или еще откуда-то севернее – из Британской Колумбии, Саскачевана, – сидели за барной стойкой, как маленькие картинки или как маленькие пухлые куклы, вещи, с которыми дурно обращаются дети. Ее там не было.

Один парень, узкоглазый, черноглазый нез-перс, чуть не столкнул меня со стула, подавшись вперед, чтобы заказать бокал самого дешевого портвейна. Я сказал:

– Эй, это не с тобой мы вчера в бильярд играли?

– Нет, вряд ли.

– И ты еще сказал, чтобы я собрал шары, а ты пока разменяешь деньги и расплатишься со мной.

– Вчера меня здесь не было. Меня вообще не было в городе.

– Ты не отдал мне четвертак. Ты должен мне четвертак.

– Я отдал тебе четвертак. Положил прямо рядом с твоей рукой. Две монеты по десять центов и еще пять.

– Кто-то решил спустить их на выпивку.

– Не я. Я тебе все отдал. Может, они на пол упали.

– Ты понимаешь, когда уже хватит? Понимаешь, когда все?

– Эдди, Эдди, – индеец подозвал бармена, – ты не находил здесь вчера монеток по десять и по пять центов? Ты не подметал? Не попадалось тебе что-нибудь такое, может, была там пара монеток по десять центов и одна пятицентовая?

– Может быть. Здесь всегда остаются какие-то монетки. Какая разница.

– Видишь? – сказал мне индеец.

– Как вы меня достали, сил нет, – сказал я, – еле пальцем могу пошевелить. Все вы.

– Слушай, я не стал бы тебя морочить из-за двадцати пяти центов.

– Все вы, все до одного.

– Тебе нужен четвертак? Хрен с тобой. На, держи.

– Иди ты. Просто сдохни и все, – сказал я, вставая из-за стойки.

– Возьми четвертак, – сказал он, очень громко, потому что увидел, что я не собираюсь брать его деньги.

Накануне ночью она разрешила мне поспать с ней в одной кровати, не то чтобы с ней, скорее рядом с ней.

Она жила с тремя студентками, и у двух из них были парни – тайваньцы. Ее так называемый брат спал на полу. Когда утром мы проснулись, он ничего не сказал. Он никогда ничего не говорил – в этом был секрет его успеха, если это был успех. Я отдал четыре доллара, почти все свои деньги, одной из студенток и ее парню, который не говорил по-английски. Они должны были купить нам всем тайваньской травы. Я стоял у окна и смотрел на парковку перед домом, пока ее брат чистил зубы, и наблюдал, как они уезжают с моими деньгами на зеленом седане. Не успев даже выехать с парковки, они врезались в столб. Они вылезли из седана и пошатываясь побрели прочь, оставив двери машины открытыми и цепляясь друг за друга, их волосы разлетались на ветру.

Позже тем же утром я сидел в автобусе – это было в Сиэтле. Я сидел впереди, на длинном сиденье вдоль окна. Женщина напротив меня держала на коленях толстый учебник по литературе. Рядом с ней сидел черный мужчина со светлой кожей. «Да, – говорила она ему. – Сегодня зарплата. И это здорово, даже если это не надолго». Он посмотрел на нее. Из-за своего большого лба он казался задумчивым. «Что ж, – сказал он, – это мои последние двадцать четыре часа в этом городе».

День за окном был тихий и ясный. Обычно в Сиэтле пасмурно, но теперь я помню только солнечные дни.

Я ездил на автобусе часа три-четыре. Водитель сменился, теперь за рулем сидела огромная ямайская женщина.

– Нельзя просто кататься на автобусе, – сказала она, смотря на меня в зеркало, – ты должен куда-то ехать.

– Тогда я выйду у библиотеки, – сказал я.

– Хорошо.

– Я знаю, что хорошо.

Я сидел в библиотеке – сила, теплившаяся во всех этих словах, в смысл многих из которых я не мог проникнуть, придавила меня так, что я не мог дышать, – пока не начался «счастливый час». Тогда я ушел.

Машины ехали бесконечным потоком, тротуары были переполнены, люди шли озабоченные и злые, «счастливый час» – это еще и час пик.

В «счастливый час» ты платишь за один напиток, а получаешь два.

«Счастливый час» длится два часа.

Все это время я искал глазами ту танцовщицу. Ее звали Анжелика. Я хотел ее найти, потому что, несмотря на все ее связи с другими мужчинами, я ей, похоже, нравился. Она мне понравилась сразу же, как только я впервые ее увидел. Она сидела за столиком и отдыхала между номерами в греческом ночном клубе, в котором она работала. Ее слегка касался свет со сцены. Она была очень хрупкой. Казалось, что она думает о чем-то нездешнем, терпеливо ожидая, пока кто-нибудь не придет и не уничтожит ее. Одна из танцовщиц, с короткой стрижкой, мужеподобная, стояла рядом с ней и говорила: «Тебе чего надо, парень?» – морячку, который предложил угостить ее выпивкой. Сама Анжелика молчала. Ее непорочная грусть не была совершенно фальшивой. Было в ней что-то, чему она пока не позволяла родиться на свет, потому что оно было слишком прекрасно для этого места, это правда. Но в основном она была потрепанной жизнью потаскухой. «Просто хотел познакомиться, – сказал моряк. – Учитывая, сколько здесь берут за выпивку, это можно считать небольшим комплиментом». – «Не нужны ей твои комплименты, – сказала ее старшая подруга. – Она устала».

Было уже шесть. Я прошелся до греческого клуба и заглянул внутрь. Но мне сказали, что она уехала из Сиэтла.

День заканчивался пламенно и великолепно. Солнце поглощало как будто вырезанные из бумаги силуэты кораблей в заливе.

Я выпил два двойных и тут же почувствовал себя так, как будто я был мертв целую вечность и вот теперь наконец очнулся.

Я сидел в «Пиг Элли». Бар был прямо в гавани, он стоял на воде, на хлипком пирсе, фанерный пол, покрытый ковролином, барная стойка из «формики». Сигаретный дым казался каким-то неземным. Солнце опустилось сквозь крышу облаков, подожгло море и заполнило большое окно расплавленным светом, и мы сидели и обделывали наши дела и грезили в сверкающем тумане. Заходившие в бары на Первой авеню отказывались от своих тел. Видны были только живущие в нас демоны. Души, которые плохо обошлись друг с другом, встречались здесь. Насильник встречал свою жертву, брошенный ребенок находил свою мать. Но раны нельзя было залечить, зеркало было как нож, отделяющий все от себя самого, слезы мнимого товарищества капали на барную стойку. И что вы теперь можете мне сделать? Чем таким вы думаете меня напугать?

В библиотеке был один неприятный момент. Пожилой джентльмен подошел ко мне, держа в руках книги, которые он взял, и заговорил со мной мягко, с такой девичьей интонацией.

– У вас ширинка, – сказал он, – расстегнута. Я подумал, надо вам сказать.

– Понял, – сказал я. Потянулся к ширинке и быстро застегнул ее.

– Многие обратили внимание, – сказал он.

– Понятно. Спасибо.

– Рад помочь, – сказал он.

Я мог схватить его за шею прямо там, в библиотеке, и убить его. Случаются в мире вещи и постраннее. Но он отвернулся.

«Пиг Элли» был дешевым баром. Я сел рядом с медсестрой в больничной форме, у нее под глазом был синяк.

Я ее узнал.

– Где твой парень?

– Кто? – сказала она, как будто не понимая, о ком я.

– Я дал ему десятку, и он исчез.

– Когда это было?

– На той неделе.

– Мы с ним не виделись.

– Ему пора бы повзрослеть.

– Он, наверное, в Такоме.

– Сколько ему, лет тридцать?

– Завтра он вернется.

– Он уже не ребенок, чтобы у людей мелочь таскать.

– Хочешь купить таблетку? Мне нужны деньги.

– Что за таблетка?

– Порошок из галлюциногенных грибов.

Она показала мне капсулу. Никто не смог бы проглотить эту штуковину.

– Это самая большая таблетка, какую я видел.

– Отдам за три доллара.

– Не знал, что такие большие капсулы вообще делают. Какой это размер? Первый?

– Первый, ага.

– Ничего себе! Она как яйцо. Как на Пасху.

– Погоди, – сказала она, глядя на деньги, – а нет, все правильно, да – три доллара. Считать уже разучилась.

– Ну, поехали.

– Еще пей. Надо, чтобы она прошла. Давай, все пиво до конца.

– Ничего себе. Как я это сделал? Иногда мне кажется, что я не человек.

– У тебя нет другого доллара? Этот мятый какой-то.

– Никогда раньше не глотал первый номер.

– Да, большая таблетка.

– Больше не бывает. Это для лошадей?

– Нет.

– Да точно для лошадей.

– Нет. Лошадям они впрыскивают в рот специальную пасту, – объяснила она. – Она такая вязкая, что лошадь не может ее выплюнуть. Таблетки для лошадей больше не делают.

– Не делают?

– Больше нет.

– Но если бы делали.

когда руки не тряслись в сиэтлской центральной

Не прошло и двух дней, как я начал бриться сам и даже побрил пару новеньких – лекарства, которые мне кололи, оказались удивительно действенными. Удивительно, потому что всего за несколько часов до инъекции меня везли по коридорам больницы и мне мерещился теплый летний дождь. Все предметы в палатах по обе стороны коридора – вазы, пепельницы, кровати – выглядели мокрыми и пугающими, они даже не пытались скрыть свою истинную сущность.

В меня вогнали несколько шприцев с лекарствами, и я словно превратился из невесомой пенопластовой штуковины в человека. Я вытянул руки и посмотрел на них. Они были неподвижны, как у статуи.

Я брил Билла, моего соседа по палате.

– Поаккуратней там с моими усами, – сказал он.

– Пока тебе все нравится?

– Пока да.

– Теперь я другую сторону побрею.

– Было бы неплохо, дружище.

Прямо под скулой у Билла был маленькая отметина, там, где пуля вошла в щеку, а на другой щеке – шрам побольше, в том месте, где она вышла.

– Пуля, которой тебе прострелили лицо, еще что-нибудь натворила?

– Откуда я знаю. Я за ней не следил. Даже если пуля проходит навылет, все равно чувствуешь просто, что тебе выстрелили в башку.

– А это что за маленький шрам вот здесь, ближе к уху?

– Не знаю. Может, я с ним родился. Никогда его раньше не замечал.

– Однажды люди прочтут о тебе в рассказе или в стихотворении. Как бы ты себя описал для них?

– Ну, не знаю. Жирный говнюк, наверное.

– Нет, серьезно.

– Ты же не собираешься обо мне писать.

– Вообще-то я писатель.

– Ладно, тогда скажи им, что я полный.

– Он полный.

– В меня два раза стреляли.

– Два раза?

– Каждая жена по разу, итого – три пули и четыре отверстия, три входных, одно выходное.

– И ты все еще жив.

– Ты будешь что-нибудь менять для своего стихотворения?

– Нет, все запишу слово в слово.

– Это жаль, потому что ты будешь выглядеть глупо, спрашивая, жив я или нет. Ясно же, что жив.

– Ну, возможно, я имел в виду, что ты жив в более глубоком смысле. Ты мог бы разговаривать со мной, но при этом не быть живым в более глубоком смысле.

– Глубже, чем жопа, в которой мы с тобой оказались, уже некуда.

– Ты о чем? Здесь здорово. Они даже сигареты выдают.

– Мне ничего не давали.

– На, возьми у меня.

– Спасибо.

– Вернешь, когда тебе выдадут.

– Ага, может быть.

– Что ты сказал, когда она в тебя выстрелила?

– Я сказал: «Ты в меня выстрелила!»

– Оба раза? Обеим женам?

– В первый раз я ничего не сказал, потому что она прострелила мне рот.

– Поэтому ты не мог говорить.

– Я не мог говорить, потому что потерял сознание. И я до сих пор помню сон, который увидел, пока лежал в отключке.

– Что это был за сон?

– Как об этом расскажешь? Это же сон. Ничего не понятно, херня какая-то. Но я его помню.

– Ты вообще ничего не можешь о нем сказать?

– Извини, я правда не знаю, как это описать.

– Ну хоть что-нибудь.

– Ладно, вот что. Этот сон возвращается снова и снова. В смысле когда я не сплю. Каждый раз, когда вспоминаю свою первую жену, я вспоминаю, как она спустила курок, а потом я вижу сон… И этот сон – в нем не было ничего такого грустного. Но когда я вспоминаю все это, я думаю: черт, она правда, она в меня выстрелила. А вот и этот сон.

– Ты видел этот фильм с Элвисом, «Следуй за мечтой» [2]?

– «Следуй за мечтой». Да, видел. Я как раз хотел о нем сказать.

– Так. Готово. Посмотри в зеркало.

– Смотрю.

– И что ты видишь?

– Как же я стал таким жирным, я же не ем ничего?

– Это все, что ты видишь?

– Ну, не знаю. Я только попал сюда.

– А твоя жизнь?

– Моя жизнь, ну ты спросил!

– А твое прошлое?

– Что мое прошлое?

– Что ты видишь, когда оглядываешься назад?

– Разбитые машины.

– В них есть люди?

– Да.

– Кто они?

– Теперь уже просто мясо.

– Это все на самом деле так?

– Откуда я знаю, как на самом деле? Я только попал сюда. И здесь хреново.

– Ты шутишь? Они колют нам галоперидол литрами. Тут как в колыбельке.

– Надеюсь. Потому что я бывал в таких местах, где тебя просто заворачивают в мокрую простыню и суют тебе в рот резиновую собачью игрушку.

– Я бы здесь жил по две недели каждый месяц.

– Я старше тебя. Ты можешь еще пару раз прокатиться по этому коридору, и руки и ноги у тебя останутся на месте. Я уже нет.

– Да ладно, все у тебя в порядке.

– Сюда скажи.

– Куда, в дырку от пули?

– Да, в дырку от пули говори. Скажи мне, что я в порядке.

приют «беверли»

Иногда во время обеденного перерыва я заходил в огромную теплицу через дорогу – это было стеклянное здание, заполненное растениями и сырой землей, от него так и веяло холодным безжизненным сексом. Каждый день в это время одна и та же женщина поливала темные грядки из шланга. Однажды я заговорил с ней, в основном я говорил о себе и – зачем-то – о своих проблемах. Я попросил у нее номер телефона. Она сказала, что телефона у нее нет, и мне показалось, что она нарочно прячет левую руку – наверное, она носила обручальное кольцо. Она сказала, чтобы я еще как-нибудь заходил. Но, уходя, я уже знал, что не вернусь. Она была слишком взрослой для меня.

А иногда в пустыне начиналась песчаная буря, песок поднимался так высоко, что казалось, там вырос новый город – новая страшная эра наступала, замутняя наши сны.

Внутри я скулил как собака, ничего больше. Я искал работу, потому что все, кажется, считали, что мне нужно искать работу; а когда нашел, то убедил себя, что это здо́рово, потому что эти самые все – консультанты, члены Общества анонимных наркоманов и прочие, – кажется, думали, что работать – это здо́рово.

Наверное, когда вы слышите слово «Беверли», вам на ум приходит Беверли-Хиллз – место, где по улицам ходят люди, у которых крышу сносит от того, сколько у них денег.

Я лично не припомню, чтобы когда-нибудь был знаком с кем-нибудь по имени Беверли. Но это красивое имя, звучное. Я работал в бирюзовой, построенной в форме большой буквы «О» больнице для стариков, которая его носила.

Не все жители приюта «Беверли» были старыми и беспомощными. Некоторые были молоды, но парализованы. Некоторым не было и шестидесяти, но у них уже была деменция. А с некоторыми все было в порядке, кроме того, что их нельзя было выпускать на улицу из-за какого-нибудь невозможного уродства. При взгляде на них казалось, что Бог – хладнокровный маньяк. Один из-за врожденной болезни костей превратился в чудовище ростом в два с лишним метра. Его звали Роберт. Каждый день Роберт надевал парадный костюм или брюки и блейзер. Руки у него были длиной в полметра, а голова напоминала двадцатикилограммовый бразильский орех с лицом. Мы с вами не знаем о таких болезнях, пока сами не заболеем – тогда и нас спрячут.

Я работал не на полную ставку. Моей обязанностью было дважды в месяц выпускать бюллетень – несколько страничек, распечатанных на ротаторе. А еще я должен был трогать пациентов. У них не было других занятий, кроме как гулять гурьбой по широким коридорам больницы – кто ковылял, кто крутил колеса кресел. Все двигались в одну сторону – такие были правила. Я шел навстречу потоку, как полагалось по инструкции, здоровался со всеми, жал им руки или трепал по плечу, им нужно было человеческое тепло, а к ним мало кто прикасался. Я всегда здоровался с седым мужчиной, крепким и энергичным, но к своим сорока с небольшим совсем выжившим из ума. Он хватал меня за грудки и говорил что-нибудь вроде: «Спите, спите, но потом за все придется расплачиваться». Я клал свою руку на его. Женщина рядом с ним, чуть ли не вываливаясь из своего инвалидного кресла, кричала: «Боже! Боже!» Ее ступни смотрели влево, сама она вправо, а ее руки обвивали торс, как ленты – майское дерево. Я гладил ее по волосам. Мимо нас брели люди, чьи глаза напоминали мне облака, а тела – подушки. И были еще те, из кого все мясо как будто было высосано странными машинами, которые стояли в шкафах, – приспособлениями для мытья. Большинство пациентов были уже настолько не здесь, что не могли сами помыться. Специальные люди мыли их с помощью блестящих шлангов с разнообразными насадками.

У одного парня было что-то вроде рассеянного склероза. Из-за постоянного спазма он сидел боком в кресле-каталке и смотрел вниз, вдоль носа, на свои скрюченные пальцы. Он заболел внезапно. Никто его не навещал. Жена подала на развод. Ему было всего тридцать три – так он сказал, мне показалось, хотя разобрать, что он рассказывал о себе, было сложно, он больше не мог говорить, только шевелил губами, обхватывая ими высунутый язык, и стонал.

Больше никакого притворства! Он откровенно никуда не годился. Мы же продолжаем свои попытки друг друга обдурить.

Я всегда заглядывал к пациенту, которого звали Фрэнк, обе его ноги были ампутированы выше колена, и он приветствовал меня, величественно и печально кивая на пустые штанины своей пижамы. Целыми днями он лежал в постели и смотрел телевизор. Его в приюте держала не болезнь, а печаль.

Больница стояла на окраине Феникса, из окон открывался вид на пустыню, окружавшую город. Это было весной, в это время на колючках некоторых кактусов распускались цветы. По дороге на автобус до дома я каждый день проходил через пустырь и иногда натыкался на крошечный оранжевый цветок, словно упавший сюда из туманности Андромеды, сюда, где со всех сторон его окружал мир, состоящий в основном из тысячи оттенков коричневого, а синева неба терялась в собственной бескрайности. У меня кружилась голова, я был зачарован – это было как наткнуться на эльфа, сидящего на крошечном стульчике. В пустыне становилось нестерпимо жарко, но эти цветы не боялись ничего.

А однажды, когда я, как обычно, пересек пустырь и шел вдоль ряда домов к автобусной остановке, я услышал, как женщина поет в душе. Я подумал о русалках: смутная музыка льющейся воды, нежная песня из влажной комнаты. Были уже сумерки, дома остывали в дрожащем мареве. В это время на дороге было много машин, но небо в пустыне обладает способностью поглощать их шум – он делается мелким и незначительным. Отчетливее всего я слышал голос этой женщины.

Она пела свободно и рассеянно, словно была на необитаемом острове. Должно быть, она не подозревала, что ее могут услышать. Это было что-то похожее на ирландский церковный гимн.

Я подумал, что мне хватит роста заглянуть в окошко ее ванной комнаты и что вряд ли меня кто-нибудь заметит.

Дома здесь оформляли по-пустынному: вместо лужаек – гравий и кактусы. Я крался осторожно, чтобы не шуршать гравием, – не то чтобы кто-то мог услышать мои шаги. Но я сам не хотел их слышать.

У окна я был скрыт шпалерой, увитой вьюнком. Машины ехали мимо; меня никто не увидел. Это было маленькое окошко под потолком, какие бывают в ванных. Чтобы заглянуть внутрь, мне пришлось встать на цыпочки и ухватиться за подоконник. Она уже вышла из душа, нежная и юная, как ее голос, но не девочка. Телосложения она была скорее плотного. Мокрые светлые волосы доходили ей почти до поясницы. Она стояла спиной ко мне. Зеркало в ванной запотело, и окно тоже, но не сильно. Если бы не это, она могла бы увидеть в зеркале мои глаза у себя за спиной. Я чувствовал себя невесомым. Мне было несложно держаться за подоконник. Я знал, что если отпущу его, то не решусь заглянуть туда снова – вдруг она уже обернется к окну, тогда она может закричать.

Она ловко и быстро вытерлась – в том, как она дотрагивалась до себя, не было ничего сексуального или чувственного. Это разочаровывало. Но было в этом и что-то непорочное и волнующее. Мне пришло в голову разбить окно и изнасиловать ее. Но мне было бы стыдно, если бы она меня увидела. Я подумал, что мог бы сделать что-то такое, будь на мне маска.

Мимо проехал мой автобус. Номер двадцать четыре – он даже не замедлил ход. Просто промелькнул, но я видел, какими уставшими были люди внутри, просто по тому, как они сидели и как покачивались их тела. Многих пассажиров я смутно узнавал. Обычно мы все вместе ездили туда и обратно, работа – дом, дом – работа, но не сегодня.

Еще не совсем стемнело. Но машин стало меньше; почти все уже успели вернуться домой и сидели перед телевизорами у себя в гостиных. Только не ее муж. Он подъехал к дому, когда я стоял у окошка его ванной и подглядывал за его женой. Я что-то почувствовал, что-то ужасное коснулось моей шеи, я пригнулся и спрятался за кактус прямо перед тем, как его машина свернула на подъездную аллею и его взгляд, должно быть, скользнул по стене, у которой я стоял. Он подъехал к дому с противоположной стороны, и я услышал, как он заглушил мотор, эхо последних оборотов разнеслось в вечернем воздухе.

Его жена уже закончила купание. Дверь за ней как раз закрывалась. И в ванной как будто не осталось ничего, кроме плоскости этой двери.

Теперь, когда она вышла из ванной, она была для меня потеряна. Я больше не мог на нее посмотреть, потому что все остальные окна в доме было хорошо видно с улицы.

Я ушел оттуда и сорок пять минут ждал следующего автобуса, последнего по расписанию. К тому времени уже совсем стемнело. В автобусе я сидел в странном искусственном свете с записной книжкой на коленях и набрасывал текст для моего бюллетеня. «Также изменилось время проведения кружка по рукоделию, – писал я скачущими каракулями. – Теперь мы встречаемся по понедельникам в 14:00. На последнем занятии мы лепили животных из теста. Грейс Райт сделала потрясающего Снупи, а Кларенс Лоуэлл вылепил лодку с пушкой. Остальные слепили маленькие пруды, черепах, лягушек, божьих коровок и многое другое».

С первой женщиной, с которой я встречался в то время, я познакомился на «Трезвых танцах» – вечере для завязавших алкоголиков и наркоманов вроде меня. У нее самой таких проблем не было, а вот у ее мужа были, но он давным-давно куда-то сбежал. Теперь она волонтерила в разных благотворительных проектах, хотя работала на полную ставку и растила дочку. Мы стали встречаться, виделись каждую субботу и спали вместе, у нее, но я ни разу не оставался на завтрак.

Она была очень маленькая, сильно ниже метра пятидесяти, на самом деле даже ниже метра сорока. Руки у нее были непропорциональны по отношению к телу, или, скорее, к туловищу, потому что ноги у нее тоже были совсем короткие. Говоря медицинским языком, она была карлицей. Но самым заметным в ней было не это. У нее были огромные средиземноморские глаза, дымчатые, загадочные и несчастливые. Она умела одеваться так, что не сразу было понятно, что она карлица. Когда мы занимались любовью, мы были одного роста, потому что туловище у нее было обычное. Только руки и ноги вышли короткие. Она укладывала дочку спать, и мы занимались любовью на полу в гостиной. Получалось, что мы делали это по своего рода расписанию – когда не работал я, когда не работала она, когда она уже позанималась с дочкой. По телевизору в это время каждый раз шли одни и те же передачи. Это были дурацкие передачи, дурацкие субботние шоу. Но я боялся быть с ней без этих голосов и смеха из фальшивой вселенной, потому что не хотел узнавать ее по-настоящему, не хотел смотреть ей в глаза в тишине.

Обычно перед этим мы ходили ужинать в какой-нибудь мексиканский ресторанчик – из роскошных, с глиняными стенами и картинами по бархату, которые дома смотрелись бы дешево. Мы делились друг с другом тем, что произошло у нас за неделю. Я рассказывал ей, как работается в «Беверли». Я начинал новую жизнь. Пытался приспособиться к новой работе. Я больше не воровал. Я старался все доводить до конца. Как-то так. Она работала за стойкой, продавала авиабилеты и, наверное, стояла на ящике, чтобы общаться с клиентами. Она была понимающая. Я мог не стесняясь рассказывать ей о себе практически все – кроме одной вещи.

Была весна, и дни становились длиннее. Я часто пропускал свой автобус, чтобы пошпионить за женщиной из того дома.

Как я мог, как может человек пасть так низко? Мне понятен ваш вопрос, и вот вам мой ответ: вы что, шутите? Это даже не считается. Я падал гораздо, гораздо ниже. И ждал от себя вещей похуже.

Приходить туда и смотреть, как она принимает душ, смотреть, как она выходит из душа обнаженная, как вытирается полотенцем, как уходит из ванной, а потом слышать, как ее муж подъезжает к дому на своей машине, как он открывает входную дверь, – все это стало привычкой. Изо дня в день они делали одно и то же. По выходным – не знаю, потому что в выходные я не работал. Да и у автобусов по выходным наверняка было другое расписание.

Иногда получалось ее увидеть, иногда нет. Но она ни разу не сделала ничего такого, за что ей могло бы быть стыдно, и я не выведал ни одной ее тайны, а мне хотелось бы, особенно потому, что она меня даже не знала. Думаю, она и вообразить меня не могла.

Обычно ее муж возвращался до того, как я уходил, но я ни разу его не видел. Однажды я пошел к их дому позже обычного и подходил со стороны фасада, а не сзади. Я оказался там, как раз когда ее муж выходил из машины. Ничего особенного – просто мужчина, который, как и все, вернулся домой к ужину. Мне было любопытно, какой он, и теперь, увидев его, я мог быть уверен, что он мне не нравится. У него была лысина на макушке. Костюм на нем был мешковатый, мятый, нелепый. У него была борода, но усы он брил.

Я подумал, что он ей не подходит. Ему было под шестьдесят, если не больше. Она была молода. Я тоже. Я представил, как она сбегает со мной. Злые великаны, русалки, волшебные чары – жажда приключений искала утоления в этой весенней пустыне с ее засадами и ароматами.

Я посмотрел, как он заходит в дом, потом я сидел на остановке и ждал, пока наступит ночь. Об автобусе я не думал. Я ждал, когда стемнеет и я смогу, оставаясь незамеченным, стоять прямо перед окном их гостиной.

Через окно я смотрел, как они ужинают. На ней была длинная юбка, на макушке – маленькая белая шапочка вроде чепчика. Перед тем как приняться за еду, они склонили головы и целых три или четыре минуты молились.

Меня удивил суровый и старомодный вид ее мужа, его темный костюм и огромные ботинки, борода как у Линкольна и блестящая лысина. Но теперь, когда я увидел ее в таком наряде, я понял: они были амишами или, скорее, меннонитами. Я знал, что меннониты отправляются проповедовать в другие страны, занимаются благотворительностью, одни в чужих мирах, где никто не говорит на их языке. Но я совсем не ожидал увидеть одинокую чету меннонитов, живущих в обычном доме, здесь, в Фениксе, – в основном их общины держатся сельской местности. Неподалеку был Библейский колледж – наверное, они приехали учиться.

Я был в восторге. Мне хотелось посмотреть, как они трахаются. Я думал, как бы мне в этот момент оказаться рядом. Если прийти ночью, когда уже стемнеет, я смогу стоять перед окном их спальни и никто меня не увидит. От одной мысли об этом у меня закружилась голова. Меня тошнило от самого себя, и в то же время меня переполняла радость. Мельком видеть ее, когда она выходит из душа, – этого мне было уже недостаточно, я ушел, сидел на остановке и ждал автобус. Но было слишком поздно – последний автобус уже уехал.

По четвергам самых старых пациентов «Беверли» собирали в кафетерии, сажали за стол перед бумажными стаканчиками с молоком и давали каждому бумажную тарелку с печеньем. Они играли в игру под названием «Я помню» – это помогало им не выпадать из своей жизни, пока они еще не ускользнули так глубоко в беспамятство, что до них уже никто не смог бы достучаться. Каждый рассказывал, что случилось этим утром, на прошлой неделе, несколько минут назад.

Время от времени им устраивали небольшие вечеринки с кексами – праздновали еще один прожитый кем-то год. У меня был список дней рождения, и я держал всех в курсе:

«Десятого числа Айзеку Кристоферсону исполнилось – вы только представьте себе! – девяносто семь лет. Живите еще сто! В следующем месяце у нас шесть именинников. Кто они, вы узнаете из апрельского выпуска „Новостей Беверли“».

Комнаты располагались по обеим сторонам коридора, который поворачивал, пока не делал полный круг и я не оказывался у комнаты, с которой начал обход. Иногда мне казалось, что это спираль, которая, сжимаясь, ведет в самое сердце дома, комнату, с которой я начал, – любую из комнат, комнату мужчины, который ютит под одеялом свои обрубки, как питомцев, или комнату женщины, которая кричит «Боже! Боже!», или комнату человека с синей кожей, или комнату мужа и жены, которые больше не помнят имен друг друга.

Я проводил в «Беверли» не так уж много времени, часов десять-двенадцать в неделю. У меня были другие дела. Я искал настоящую работу, ходил в группу для героиновых наркоманов, регулярно отчитывался перед работниками местного реабилитационного центра для алкоголиков, гулял по весенней пустыне. Но о круговом коридоре «Беверли» я думал как о месте, куда, в перерывах между земными жизнями, мы возвращаемся, чтобы побыть среди других душ, ждущих нового рождения.

В четверг вечером я обычно ходил на собрание Общества анонимных алкоголиков в подвале Епископальной церкви. Мы сидели за складными столиками и напоминали людей, завязших в болоте, – отмахивались от чего-то невидимого, ерзали, вертелись, чесались, потирали плечи и шеи. «Было время, я бродил по ночам, – рассказывал парень, которого звали Крис, мы были вроде как друзьями, вместе лежали на детоксикации, – совсем один, совсем потерянный. Вы когда-нибудь бродили так среди домов с занавесками на окнах, с ощущением, что тянете за собой тележку, полную грехов, вы думали когда-нибудь: „За этими окнами, за этими занавесками люди живут нормальной счастливой жизнью“?» Вопрос был риторический, он говорил, просто потому что была его очередь говорить.

Но я встал и вышел из подвала, стоял снаружи у церкви и курил паршивые легкие сигареты, мне скрутило живот словами, которые я не мог разобрать, – так я дождался конца собрания, чтобы попросить кого-нибудь подбросить меня до дома.

Что касается меннонитов, то наш распорядок дня, можно сказать, был согласован. Я проводил много времени перед их домом, после заката, в быстро остывающей темноте. Мне уже годилось любое окно. Я просто хотел смотреть, как они живут.

Она всегда ходила в длинной юбке, туфлях на плоской подошве или теннисках и аккуратных белых носочках. Волосы она закалывала и надевала поверх них чепчик. Высохнув, они становились совсем светлыми.

Через какое-то время мне уже нравилось наблюдать, как они сидят в гостиной и разговаривают, хотя они почти не разговаривали, читают Библию, молятся и ужинают на кухне, не меньше, чем смотреть, как она голая выходит из душа.

Если я дожидался темноты, то мог постоять у окна их спальни, и меня не было видно с улицы. Несколько раз я оставался там, пока они не засыпали. Но они ни разу не занимались любовью. Они лежали в постели и даже не прикасались друг к другу, во всяком случае, насколько я видел. Я предположил, что в их сообществе для этого есть какое-то расписание или вроде того. И как часто им позволено обладать друг другом? Раз в месяц? Раз в год? Или только чтобы завести ребенка? Я стал думать, что, может быть, они просто делают это по утрам и мне надо прийти утром. Но утром слишком светло. Я очень хотел застать их за этим занятием как можно скорее, потому что сейчас они спали с открытыми окнами и не до конца задергивали шторы. Скоро для этого стало бы слишком жарко; они включат кондиционер и закроются от меня.

Спустя месяц или около того настала ночь, когда я услышал ее вскрики. Он и она вышли из гостиной всего несколько минут назад. Вряд ли они даже успели бы раздеться. За некоторое время до этого они отложили то, что читали, и стали тихонько разговаривать – он лежал на диване, а она сидела в кресле, лицом к нему. В тот момент он совсем не был похож на любовника. Он не был возбужден, разве что немного нервничал – он рассеяно трогал край журнального столика и немного раскачивал его, пока они разговаривали.

Как бы там ни было, теперь они уже не разговаривали. Это было почти как будто она пела, как когда она думала, что она одна, а я ее слышал. Я побежал от окна гостиной к спальне.

Они закрыли окно и задернули шторы. Я не слышал, о чем они говорят, но слышал, как скрипят пружины, в этом я был уверен, и еще ее прекрасные вскрики. Скоро закричал и он, как проповедник на кафедре. А я прятался в темноте, и меня била дрожь – всего, от самого нутра до кончиков пальцев. Просвет в пять сантиметров между рамой и шторой – вот и все, что у меня было, все, что у меня было в этом мире. Уголок кровати да тени, движущиеся в узкой полоске света из гостиной. Я почувствовал себя обманутым – не так уж и жарко было этим вечером, другие люди не закрывали своих окон, и я слышал голоса, музыку, их телевизоры, слышал, как рядом проезжают их машины, как шипят их разбрызгиватели. Но меннонитов я почти не слышал. Я почувствовал себя оставленным – овцой, изгнанной из стада. Я был готов разбить окно камнем.

Но их крики уже стихли. Я попробовал посмотреть с другого бока – там шторы были задернуты плотнее, но, хотя щель была ýже, угол был удачнее. С этой стороны мне были видны их тени, движущиеся в свете из гостиной. Оказывается, они и не ложились на кровать. Они стояли. Это не были страстные объятия. Скорее они ссорились. В комнате зажглась лампа. Потом чья-то рука отодвинула занавеску. И вдруг прямо передо мной оказалось ее лицо.

Я хотел убежать, но меня так накрыло, что стало тошнить, и я не мог пошевелиться.

Но это было не важно. Мое лицо было меньше чем в полуметре от ее лица, но на улице было темно и видеть она могла только свое отражение, не меня. Она была в спальне одна. Вся ее одежда по-прежнему была на ней. У меня сердце забилось чаще – так же, как бывало, когда я видел одиноко припаркованную машину с гитарой или замшевой курткой на переднем сиденье и думал: ведь кто угодно может подойти и взять.

Ее лицо не было освещено, и я не мог хорошо ее разглядеть, но было похоже, что она чем-то расстроена. Мне показалось, я слышал, как она плачет. Я мог бы дотронуться до слезы на ее щеке, так близко я стоял. Я был уверен, что она не увидит меня в темноте, если только я не буду двигаться, так что я стоял не шевелясь, а она рассеянно подняла руку к голове и сняла свой маленький чепчик. Я всматривался в ее темное лицо, пока не убедился, что она горюет – она кусала нижнюю губу, смотрела перед собой и не вытирала слез, которые катились по щекам.

Примерно через минуту в комнату вернулся ее муж. Он сделал несколько шагов и застыл, как боксер или футболист, который пытается идти с травмой. Они поссорились, он раскаивался; это было ясно по тому, как он стоял там со словами, застывшими на губах, будто протягивая ей свое извинение. Но она не оборачивалась.

Он прекратил эту ссору, опустившись перед женой на одно колено и омыв ей ноги.

Сначала он снова вышел из комнаты и скоро вернулся с желтым пластмассовым тазиком для мытья посуды, он нес его осторожно, и было понятно, что внутри плещется вода. На плече у него висело кухонное полотенце. Он поставил тазик на пол и, склонив голову, опустился перед ней на одно колено, как будто делал ей предложение. Некоторое время она не шевелилась – наверное, целую минуту, которая показалась очень долгой мне, стоящему снаружи в темноте со своим одиночеством и ужасом перед жизнью, которой я еще и не жил, среди телевизоров и разбрызгивателей, шумящих тысячей жизней, которых я никогда не проживу, и звуков машин, проносящихся мимо, звуков движения, не коснешься, не поймаешь. А потом она повернулась к нему, сняла тенниски и по очереди стянула за пятку свои белые носочки. Сначала она окунула в воду пальцы правой ноги, потом опустила в желтый тазик всю ступню, так что я уже не мог ее видеть. Он снял с плеча полотенце и, не поднимая на нее глаз, стал мыть ей ноги.

К тому времени я уже расстался со своей средиземноморской красоткой; у меня была новая девушка, она была нормального роста, но хромая.

В детстве она переболела летаргическим энцефалитом. Половина тела перестала ее слушаться, как при инсульте. Левой рукой она почти ничего не могла делать. Она могла ходить, но ее левая нога волочилась и она перекидывала ее вперед после каждого шага. Когда она возбуждалась – это особенно проявлялось, когда мы занимались любовью, – ее парализованная рука начинала трястись и взмывала вверх в чудесном салюте. Она принималась ругаться как матрос, той стороной рта, которая не была парализована.

Я оставался в ее квартире-студии раз или два в неделю, до самого утра. Почти всегда я просыпался раньше нее. Обычно я работал над новым номером «Новостей Беверли», а снаружи, в прозрачности пустыни, обитатели жилого комплекса плескались в крошечном бассейне. Я сидел за ее обеденным столом и, сверяясь с записной книжкой, писал: «Обратите внимание! В субботу 25 апреля, в 18:30, группа из Толлсонской Южной Баптистской церкви устроит для жителей „Беверли“ библейское представление. Должно быть интересно – не пропустите!»

Некоторое время она валялась в постели, стараясь не проснуться окончательно, цепляясь за тот, другой мир. Но потом она поднималась и ковыляла в ванную, наполовину обернувшись простыней и волоча за собой взбрыкивающую ногу. В первые минуты после пробуждения ее паралич был сильнее обычного. Это выглядело нездорово и очень эротично.

Когда она вставала, мы пили кофе, растворимый, с обезжиренным молоком, и она рассказывала мне о своих бывших. Никогда не слышал, чтобы у кого-то их было столько, сколько у нее. Большинство из них умерли молодыми.

Мне нравилось сидеть с ней утром на кухне. И ей нравилось. Обычно мы были голыми. Что-то загоралось в ее глазах, когда она говорила. А потом мы занимались любовью.

Ее диван-кровать был в двух шагах от кухни. Мы делали эти два шага и ложились. Нас окружали призраки и солнечный свет. Воспоминания, те, кого мы когда-то любили, – все смотрели на нас. Один ее парень погиб под поездом – у него заглох мотор на переезде, и он был уверен, что успеет завести его раньше, чем в него врежется локомотив, но ошибся. Другой обломал тысячу вечнозеленых веток, пока летел вниз где-то в горах Северной Аризоны, и разбил себе голову – он был лесовод или кто-то вроде того. Двое погибли, служа в морской пехоте – один во Вьетнаме, а второй, совсем юный, в таинственной аварии, в которой не было других участников, едва прошел обучение. Двое были черными – один умер от передозировки, другого пырнули в тюрьме заточкой – это что-то вроде самодельного ножа. Большинство из них ушли от нее по своей одинокой тропе задолго до того, как умереть. Они были такие же, как мы, только им меньше повезло. Меня переполняла сладкая грусть, когда я думал о них, лежа рядом с ней в маленькой, залитой солнцем комнате – мне было жаль, что они никогда больше не будут жить, меня опьяняла эта грусть, мне было мало.

На мои рабочие часы в «Беверли» приходился момент, когда у штатных сотрудников была пересменка, одни приходили, другие уходили, и на кухне, где стояли табельные часы, собиралось много народа. Я часто заходил туда и заигрывал с красивыми медсестрами. Я только учился жить трезвой жизнью и, честно говоря, часто терялся, особенно из-за того, что «Антабус», который я принимал, действовал на меня самым странным образом. Иногда я слышал голоса, которые тихонько разговаривали в моей голове, и большую часть времени мир вокруг меня как будто тлел по краям. Но с каждым днем я все больше приходил в форму, снова начинал неплохо выглядеть, становился веселее – в общем и целом это было счастливое время.

Все эти чудики, и я среди них, и мне с каждым днем становится немного лучше. Раньше я никогда не думал, не мог вообразить даже на секунду, что где-то в мире есть место для таких, как мы.

1Когда тепло разбегается по венамИ я чувствую себя как Иисусов Сын…Лу Рид «Героин»
2 Оригинальное название фильма – Follow That Dream, «следуй за этим сном» или «следуй за этой мечтой».
Teleserial Book