Читать онлайн Большое сердце бесплатно

Большое сердце

Jean-Christophe Rufin

LE GRAND COEUR

© Г. А. Соловьева, перевод, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019

Издательство АЗБУКА®

* * *

Имели сердце мы одно…

Ф. Вийон

I. На земле безумного короля

Знаю, он пришел, чтобы убить меня. Невысокий коренастый мужчина, непохожий на жителей Хиоса с их финикийскими лицами. Он старательно прячется, но я несколько раз замечал его на улочках Верхнего города и в порту.

Природа этого острова прекрасна, и мне трудно поверить, что смерть может настигнуть меня на фоне такого пейзажа. Я так часто в своей жизни испытывал страх, столько раз опасался яда, несчастного случая, кинжала, что в итоге составил себе довольно ясное представление о собственной кончине. Смерть всегда являлась мне в темноте, в сумерках дождливого дня, такого же мрачного и сырого, как тот, когда я родился, как дни моего детства. Каким же образом эти громадные, налитые соком опунции, эти лиловые цветы, гроздьями свисающие вдоль стен, этот недвижный воздух, трепещущий от жары, точно руки влюбленного, эти тропинки, напоенные ароматом специй, черепичные крыши, округлые, словно бедра женщины, – как вся эта простая несуетная красота может превратиться в орудие абсолютной и вечной ночи, в жестокий холод моей смерти?!

Мне пятьдесят шесть лет. Тело мое совершенно здорово. Мучения, которые я претерпел во время судебного процесса, не оставили во мне ни малейшего следа. Они даже не внушили мне отвращения к людям. Впервые за долгое время, быть может, впервые в жизни я не испытываю страха. Слава, богатство, отпущенное мне сверх всякой меры, дружба сильных мира сего заглушили во мне честолюбие, жадное нетерпение, суетные желания. Если бы смерть настигла меня теперь, это было бы вопиющей несправедливостью.

Эльвира, оказавшаяся рядом со мной, не ведает об этом. Она родилась на этом греческом острове и никогда его не покидала. Она понятия не имеет, кто я такой, – за это я ее и люблю. Я повстречал ее после того, как отбыли корабли крестоносцев. Она не видела ни судовых капитанов, ни рыцарей в боевых доспехах, не видела, как посланник папы засвидетельствовал мне вынужденное почтение и воздал лицемерную дань уважения. Они поверили, что у меня желудочные спазмы и кровотечение, и позволили остаться на этом острове, чтобы я здесь исцелился или – что более вероятно – умер. Я упросил оставить меня на постоялом дворе близ порта, а не в крепости у старого подесты. Сказал, что умру от стыда, если этот благородный генуэзец, вернувшись, узнает, что я покинул поле битвы…

В действительности я более всего тревожился о том, что ему откроется, что я совершенно здоров. Я не хотел быть ему обязанным и не хотел, чтобы он встал у меня на пути, в случае если я соберусь покинуть остров, чтобы насладиться свободой. Так что разыгралась нелепая сцена: я лежал, вытянув руки поверх покрывал, весь в испарине, но не от лихорадки, а от жары, проникавшей в спальню со стороны порта.

Возле моего ложа и на деревянной лестнице вплоть до залы внизу теснились рыцари в кольчугах, прелаты в своем самом красивом облачении, вынутом из корабельных сундуков и еще хранящем следы укладки, капитаны со шлемами под мышкой, утирающие слезы сильными пальцами. Каждый из них своим исполненным смущения молчанием словно бы утверждал, что неповинен в малодушии, с которым они, как им казалось, предоставляли меня моей участи. Мое же молчание свидетельствовало об отпущении грехов и безропотном смирении с судьбой. Когда ушел последний посетитель и я удостоверился, что внизу, в переулке, стихли звяканье оружия, шарканье подошв и звон подков по мостовой, то разразился смехом, который до этого с трудом сдерживал. Я хохотал добрых четверть часа. Заслышав мой хохот, трактирщик-грек сперва решил, что маска отвратительной комедии скрывает мою агонию, но, когда я встал с кровати, откинув покрывала, до него дошло, что я просто счастлив. Он принес бутылку желтого вина, и мы выпили. На следующий день я ему щедро заплатил. Он раздобыл мне крестьянскую одежду, и я отправился прогуляться по городу и прикинуть, как бежать с острова. И вот в этот момент я обнаружил человека, которому было поручено меня убить. Я не ждал такой встречи и воспринял ее скорее с замешательством, чем со страхом. Увы, я давно свыкся с подобной угрозой, но в последние месяцы она почти что отступила, и я уже думал, что с этим покончено. Нынешняя слежка вновь помешала моим планам.

Отъезд с острова значительно усложнился, стал более опасным.

Прежде всего мне не следовало находиться в городе, где меня легко могли разоблачить. Я попросил трактирщика снять для меня укромный дом в деревне. На следующий день он подыскал такой и рассказал, как туда добраться. Я ушел от него неделю назад, на рассвете. Хижину я обнаружил далеко не сразу: она была защищена от берегового ветра колючей изгородью, скрывавшей ее от посторонних глаз. Утреннее солнце уже вовсю припекало, я был в поту и в мелкой меловой пыли. Меня поджидала высокая темноволосая женщина, она назвалась Эльвирой. Трактирщик, должно быть, решил, что я допустил ошибку, дав ему лишку. Чтобы я, обнаружив свою промашку, не вернулся, он посчитал нужным к арендованному жилью добавить еще и женщину.

Эльвира, с которой я мог общаться разве что взглядом, приняла меня просто, с чем я давно не сталкивался. Для нее я был не казначеем короля, не беглецом, которому покровительствует папа, я был просто Жак. Мою фамилию она узнала, лишь когда я взял ее руку и прижал к своему сердцу. Единственное, что последовало за этим признанием, – она в свою очередь прижала к сердцу мою руку, и тогда я впервые ощутил под ладонью ее упругую округлую грудь.

Молча она заставила меня снять одежду и омыла душистой лавандовой водой, нагревшейся на солнце в глиняном кувшине. Пока она мягко натирала меня измельченной золой, я глядел на серо-зеленый берег, поросший оливковыми деревьями. Корабли крестоносцев дождались мельтема[1], чтобы покинуть порт. Они удалялись медленно, их паруса едва раздувались под теплым ветерком. Отчего мы до сих пор называем Крестовым походом эту последнюю морскую прогулку, совершающуюся на изрядном расстоянии от турок?! Три столетия назад, когда рыцари, проповедники, нищие и убогие устремлялись в Святую землю, чтобы обрести там мученичество или славу, эти слова что-то значили. Ныне же, когда Оттоманская империя всюду одерживает победы и ни у кого нет ни средств, ни намерения сражаться с ней, а экспедиции сводятся к тому, чтобы поддержать и вооружить проникновенным словом веру на нескольких островах, еще не раздумавших сопротивляться туркам, громко именовать это плавание Крестовым походом – чистый обман! Это всего лишь старческая прихоть папы. Увы, этот старик спас мне жизнь, поэтому я тоже принял участие в этом маскараде.

Эльвира взяла морскую губку, напитанную теплой водой, и тщательно омыла каждую пядь моего тела; я вздрогнул, ощутив прикосновение, отдававшее терпкой нежностью кошачьего языка. На синем щите моря уныло маячили корабли. Покачиваясь, они едва продвигались вперед, их мачты были наклонены, будто посохи калек, вытянувшихся цепочкой. Пронзительное пение сверчков вокруг нас подчеркивало исполненную ожидания тишину. Когда я привлек Эльвиру к себе, она чуть отстранилась и повела меня в дом. Для жителей Хиоса, как вообще для восточных народов, наслаждение связано с тенью, прохладой, замкнутым пространством. Солнцепек, жара и простор для них невыносимо мучительны. Мы до самой ночи пролежали в постели, и в тот первый вечер поужинали маслинами и хлебом на террасе при свете масляной лампы.

На следующий день, надев крестьянскую одежду и надвинув на лоб соломенную шляпу с широкими полями, я в сопровождении Эльвиры отправился в город. На рынке, возле прилавка с горой фиников, я опять увидел человека, посланного убить меня.

Прежде это открытие побудило бы меня к действию: я либо обратился бы в бегство, либо принял бой. На сей раз у меня не было никакого решения – я просто не знал, что предпринять. Как странно, грозящая мне опасность, вместо того чтобы заставить меня думать о будущем, возвращает в прошлое. Мне непонятно, что будет завтра, я вижу только то, что есть сегодня, и ярче всего то, что было вчера. Нежность настоящего потревожила призраков памяти, и я впервые ощутил настоятельную потребность закрепить эти образы на бумаге.

Мне кажется, человек, следующий за мной по пятам, не один. Обычно эти убийцы действуют сообща. Уверен, Эльвира могла бы немало разузнать о них. Она предупреждает малейшее мое желание. Если бы у меня было хоть одно желание, она бы самоотверженно его исполнила. Но я ничего ей не сказал, не дал ничего почувствовать. Не то чтобы я хотел умереть. Я смутно сознаю, что, когда ко мне подступит смерть, судьба подаст мне знак, который предстоит сперва распознать. Вот почему все размышления влекут меня в прошлое. Убегающее время свернулось плотным клубком воспоминаний. Мне надо неспешно размотать его, вытянуть наконец нить моей жизни и понять, кто именно однажды оборвет ее. Так я взялся писать воспоминания.

Эльвира положила доску в увитой виноградом беседке возле террасы, от которой ближе к полудню протягивается тень. Там я и пишу – с утра до самого вечера. Пальцам моим неловко держать перо. Много лет за меня писали другие, да и то чаще выводили цифры, чем слова. Когда я стараюсь выстроить фразы, силясь привести в порядок то, что в моей жизни набросано вкривь и вкось, я ощущаю, как в пальцах и в душе у меня возникает боль, граничащая с наслаждением. Мне кажется, что я по-новому участвую в трудоемком процессе творения, и благодаря этому то, что когда-то уже посетило этот мир, возвращается в него написанными от руки строками, после того как долго вызревало в забвении.

Под яростным хиосским солнцем все, что мне довелось пережить, становится ясным, многоцветным и прекрасным, даже если это моменты мрачные и болезненные.

Я чувствую себя счастливым.

* * *

Мое самое давнее воспоминание относится ко времени, когда мне было семь лет. До этого все смешивается: неясное, одинаково серое.

Я родился, когда король Франции потерял рассудок. Мне очень рано рассказали об этом совпадении. Я никогда бы не поверил, что существует хоть малейшая связь, пусть даже сверхъестественная, между жестоким безумием Карла Шестого, настигшим его, когда он ехал по орлеанскому лесу, и моим рождением в Бурже, неподалеку оттуда. Но мне всегда казалось, что вместе с разумом монарха померк свет мира, как во время небесного затмения. Что с этим связан творившийся вокруг нас ужас.

И дома, и в городе говорили только о войне с англичанами, которая длится уже более ста лет. Что ни неделя, что ни день – до нас доходил рассказ о новой бойне и надругательстве над ни в чем не повинными людьми. Мы-то в городе были под защитой. А в деревнях, где я не бывал, случались жуткие вещи. Наши слуги, у которых были родственники в окрестных селах, по возвращении рассказывали чудовищные истории. Нас с братом и сестренкой старались держать подальше от описаний изнасилованных женщин, замученных мужчин, сожженных хозяйств, а мы, разумеется, сгорали от желания их услышать.

Все это сопровождалось проливными дождями и ненастьем. Наш славный город, казалось, погружался в вечную морось. Зимой рано темнело, а весной, вплоть до прихода лета, и потом, с наступлением осени, все окрашивалось в серые тона. И только летом солнце надолго вступало в свои права. Тогда на беззащитный город с нежданной яростью обрушивалась жара, улицы заволакивала пыль. Матери опасались эпидемий; они держали нас в домах за закрытыми ставнями, вновь погружая в тень и серый сумрак, от которого не было спасения.

У меня возникло смутное подозрение, что все обстоит так, потому что мы живем на проклятой земле безумного короля. До семи лет мне не приходило в голову, что беда может настигнуть конкретное место: я представления не имел о том, что где-то жизнь протекает иначе, чем у нас, – лучше или хуже, но иначе. Через Бурж проходило немало паломников из Сантьяго-де-Компостелы, они следовали в дальние и почти сказочные края. Я видел, как они с сумой на боку бредут по нашей улице, неся в руках сандалии. Они часами охлаждали ноги в Ороне, протекавшем вдоль нашего околотка. Говорили, что они направляются к морю. Море?.. Отец описал мне гигантское водное пространство, такое же большое, как равнины. Но описания его были противоречивыми: я без труда догадался, что он повторяет чужие слова. Сам он никогда моря не видел.

Все переменилось в тот год, когда мне исполнилось семь: однажды вечером я увидел зверя с красными глазами и рыжеватым мехом.

Отец мой был меховщиком. Ремесло он осваивал в маленьком селении. Научившись как следует выделывать заячьи и лисьи шкуры, он перебрался в город. Дважды в год на больших ярмарках оптовые торговцы сбывали беличий мех, бывший редкостью, даже шкурки сибирских белок. Увы, из-за тягот войны поездки сделались по большей части невозможны. Отцу приходилось рассчитывать лишь на мелких торговцев, доставлявших ему шкуры, купленные у оптовиков. Некоторые из таких торговцев были охотниками и сами добывали зверя в лесных чащах. Они отправлялись в путь, используя меха как разменную монету: расплачивались ими за пищу и кров. Эти лесные жители зачастую сами носили меховую одежду, причем мехом наружу, тогда как работа скорняков, таких как мой отец, заключалась в том, чтобы, выделав шкуру, носить ее мехом внутрь, чтобы сохранять тепло, мех можно было видеть разве что на воротнике или манжетах. Я долго проводил различие между цивилизованным миром и варварским по этому единственному критерию. Принадлежа к обществу людей развитых, я каждое утро надевал камзол, подбитый невидимым мехом. Тогда как дикари, подобно зверям, выглядели так, будто поросли шерстью, – не важно, что она принадлежала не им.

В мастерской, выходившей во дворик позади дома, громоздились тюки беличьих, куньих, собольих шкурок с одним или двумя клеймами. Их серые, черные, белые тона были созвучны нашим каменным храмам, шиферным крышам домов, которые под дождем становились фиолетовыми с черным отливом. Рыжие оттенки некоторых шкурок напоминали об осенней листве. Так что в наших краях, куда ни кинь взгляд, царило цветовое однообразие, соответствовавшее грустной череде дней. Обо мне говорили, что я печальный ребенок. На самом деле я с детства испытывал чувство разочарования оттого, что пришел в этот мир слишком поздно, когда из него исчез свет. Но меня согревала смутная надежда, что однажды свет может вновь воссиять, ведь я не был склонен к меланхолии. Нужен был только знак, чтобы проявилась моя подлинная суть…

Знак, которого я ждал, появился ноябрьским вечером. В соборе звонили к мессе. В нашем новом, сплошь деревянном доме нам с братом была отведена комната на третьем этаже под скатом крыши. Я играл с собакой матери, бросал ей пелот[2]. Для меня не было лучшей забавы, чем смотреть, как пес, задрав хвост, кидается вниз по крутой лестнице вслед за брошенным мною клубком. Он возвращался, гордо держа клубок в пасти, и ворчал, когда я его отбирал. Вечер был хмурым. Я слышал, как дождь стучит по крыше. Мысли мои рассеянно блуждали. Я бросал псу нитяной шар, но играть мне уже наскучило. Вдруг в комнате воцарилась тишина: пес, сбежав по ступенькам, не вернулся. До меня это дошло не сразу. Но когда я услышал, как он тявкает где-то внизу, то понял, что случилось нечто необычное. Я спустился туда. Пес стоял на лестничной площадке между первым и вторым этажом. Подняв морду, он, казалось, к чему-то принюхивался. Я втянул ноздрями воздух, но человеческое обоняние не учуяло ничего особенного. Дух горячего хлеба, который мать со служанкой выпекали раз в неделю, перекрывал затхлый запах мехов, к которому мы все были привычны. Я загнал пса в клетушку, где мать хранила постельное белье и подушки, и тихонько спустился вниз поглядеть, что там могло случиться. Я ступал осторожно, чтобы не скрипнули половицы, так как родители запрещали нам без особой надобности находиться в нижних комнатах.

Заглянув в приоткрытую дверь, я убедился, что в кухне все как обычно. Двор был пуст. Я подошел к отцовской мастерской. Как всегда по вечерам, рукодельня при лавке со стороны улицы была закрыта глухими деревянными ставнями. Это означало, что вслед за последними клиентами ушли и подмастерья. И все же отец был не один. Прижавшись к двери, что вела во двор, я увидел спину незнакомца. В руке он держал джутовый мешок, в котором что-то двигалось. Силуэты отца и посетителя резко выделялись на светлом фоне обивки, которую тогда собирали из беличьих брюшек. Свечи в канделябре ярко освещали комнату. Мне следовало немедленно уйти наверх. Находиться в этой части дома, тем более во время визита, мне строго запрещали. Но уходить вовсе не хотелось, к тому же было слишком поздно. Все произошло стремительно. Отец произнес: «Откройте» – и человек раскрыл мешок. Оттуда выскочил зверь размером с небольшую собаку. На нем был ошейник, к которому была прикреплена цепь. Она резко натянулась, когда зверь вдруг бросился к отцу. Издав глухой звук, он встал на задние лапы. Посмотрел в мою сторону, разинул пасть и испустил хриплый крик, какого я никогда прежде не слыхал. Забыв всякую осторожность, я вытянулся и показался в дверном проеме. Зверь смотрел прямо на меня, его фарфоровой белизны глаза были обведены полоской темных волосков. Он встал вполоборота, что позволило мне разглядеть его бока. Я никогда не видел меха подобного цвета и даже представить не мог, что такой бывает. При свете свечей шкура зверя казалась золотой, и на этом солнечном фоне, как черные звезды, сияли округлые пятнышки.

Отец поначалу нахмурился, а потом, когда до меня дошла несуразность моего поступка, примирительно сказал:

– Жак, ты вовремя заглянул. Подойди чуть ближе и посмотри.

Я робко сделал шаг вперед, и зверь прыгнул, натянув цепочку, прикрепленную к руке незнакомца.

– Не подходи! – крикнул он.

Это был старик с пергаментной кожей, его худое лицо затеняла короткая торчащая бородка.

– Стой где стоишь, – приказал отец, – но смотри в оба! Может, такого зверя ты видишь в первый и последний раз. Это леопард.

Отец в собольей шапке разглядывал похожего на кошку зверя, тот лениво щурился.

Посетитель улыбнулся, обнажив щербатые зубы.

– Он прибыл из Аравии, – выдохнул он.

Я не отрывал глаз от зверя. Золотистый мех слился с только что услышанным новым словом. И незнакомец закрепил эту связь, добавив:

– Там пустыня, песок, солнце. Всегда жарко. Очень жарко.

Я слышал о пустыне на занятиях по катехизису, но не представлял себе, на что похоже то место, куда удалился Христос на сорок дней. И вдруг этот мир открылся мне. Теперь это видится мне именно так, но в тот момент в моем сознании все перепуталось. Тем более что почти сразу зверь, который до этого держался спокойно, вдруг стал рычать и рваться с цепи так, что отец упал навзничь на кипу бобровых шкур. Незнакомец достал из кармана туники хлыст и принялся бить зверя с такой силой, что я решил, что он его убьет. Когда зверь рухнул на пол, он схватил его за лапы и сунул назад в мешок. Я не видел, что было дальше: материнские руки легли мне на плечи и потянули вон из мастерской. Потом мать сказала мне, что я упал в обморок. Я проснулся на заре в своей комнате, будучи уверен, что мне все приснилось, пока родители за завтраком не сказали, что это произошло на самом деле.

Теперь, по прошествии времени, я точно знаю, что означал этот визит. Незнакомец был старый цыган, который скитался из края в край, зарабатывая деньги показом этого зверя. Порой, развлечения ради, его приглашали к себе в замок знатные господа. Но чаще цыгана можно было встретить на сельских ярмарках и площадях. Зверя он приобрел у купца, возвращавшегося из Святой земли.

С тех пор цыган состарился, а его леопард начал болеть. Будь я опытнее, заметил бы, что зверь ослаб и изголодался, зубы у него стали выпадать. Владелец хотел сбыть его кому-нибудь на ярмарке, но никто не давал хороших денег. Тогда он решил продать его шкуру. Проходя мимо отцовского заведения, он предложил сделку. Почему она не состоялась, я так и не узнал. У отца, видимо, не было на примете покупателя на такую шкуру. А может, ему стало жаль зверя. В конце концов, хотя моя мать и была дочерью мясника, сам отец всегда имел дело только со шкурами, у него не было задатков живодера.

Этот эпизод не получил продолжения. Да мне и не нужны были повторения, он и без того врезался в мою память. Передо мной промелькнул иной мир. Мир земной, живой, а вовсе не по ту сторону смерти, как было нам обещано в Евангелии. У него был цвет – цвет солнца и имя – Аравия. Это была тонкая ниточка, но я ухватился за нее. Расспросил аббата из капитула Святого Петра, ведавшего нашим приходом. Аббат говорил о пустыне, о святом Антонии и диких зверях. Говорил о Святой земле, куда отправился его дядя – он принадлежал к знатной семье и был знаком с рыцарями.

Я был еще слишком юн, чтобы понять его рассказ. Тем не менее он подкрепил мое смутное ощущение: дождь, холод, тьма и война – это еще не весь мир. За пределами владений безумного короля есть иные земли, о которых мне ничего не известно, но я могу их вообразить. Так мечта перестала быть лишь преддверием тоски, простым отстранением от мира, она стала чем-то гораздо большим: обещанием иной реальности.

Несколько дней спустя, вечером, отец тихо сообщил нам ужасную новость: в Париже убит брат короля Людовик Орлеанский. Дяди безумного короля готовы были начисто истребить друг друга. Жану де Берри, во владениях которого мы жили, – а его придворные, следовательно, составляли значительную часть заказчиков отца, – недолго удавалось сохранять нейтралитет в братоубийственной распре. Вот и на нас повеяло смрадным дыханием войны. Родители тряслись от страха, чуть раньше и меня тоже обуяла бы паника.

А теперь, в тот момент, когда мир становился слишком злым, из мешка появился зверь и глянул на меня пламенеющим взором. Мне казалось, что, даже если воцарится тьма, я все равно успею убежать к солнцу. И я твердил себе непонятное волшебное слово: Аравия.

* * *

Через пять лет война добралась и до нашего города. К тому времени я был уже в том возрасте, когда войны не то чтобы не боятся – ее жаждут.

Тем летом, когда армия безумного короля, объединившись с бургиньонами, двинулась на нас, мне исполнилось двенадцать. Герцогу Беррийскому, нашему доброму герцогу Жану, как с горестной улыбкой говаривал отец, не позволили войти в Париж, где у него был собственный дом. Вынужденный пренебречь обычной осмотрительностью, он принял сторону арманьяков. «Арманьяки», «бургиньоны» – эти благоуханные таинственные слова я слышал, когда родители переговаривались за столом. Вне пределов гостиной мы с братом, меняясь ролями, разыгрывали взрослых персонажей. Мы, братья, тоже сражались между собой. Даже не разумея политических тонкостей, мы, как нам казалось, подметили по меньшей мере одну из причин войны.

Из сел доносились слухи о приближении бургиньонов. Наша служанка навещала родителей и наткнулась на их отряд. Многие деревни в округе были сожжены и разграблены. Бедняжка плакала, описывая бедствия, постигшие ее семейство. Ей хотелось кому-нибудь рассказать об этом, и я заставил ее выложить все.

Хотя эти события происходили совсем рядом с нами, я испытывал отнюдь не страх, а живейшее любопытство. Мне хотелось как можно больше узнать о солдатах и особенно о рыцарях. В этом отношении рассказ служанки немало разочаровал меня. Похоже, грабежи в деревнях совершали заурядные вояки. Судя по тому, что говорили родители служанки, там вообще не было сражающихся рыцарей, какими я их себе воображал. Ведь благодаря своему страстному интересу к Востоку я выслушал множество повествований о Крестовых походах. В Сент-Шапель я познакомился со старцем-дьяконом, который в юности отправился в Святую землю, чтобы принять участие в сражениях.

Мой страстный интерес разделяли многие товарищи по играм, хоть понимали они далеко не все. Их влекли оружие, кони, рыцарские турниры и подвиги, юноши придавали этому огромное значение. Для меня же рыцарство было скорее средством окунуться в чарующий мир Востока. Если бы я знал иной способ попасть в Аравию, у меня это вызывало бы точно такой же интерес. Но в ту пору я не сомневался, что единственное средство оказаться там, преодолев все препятствия на пути, – это отправиться туда, облачившись в доспехи, с мечом на боку, верхом на покрытом попоной боевом коне.

Нас было человек пятнадцать – мальчишек-одногодков из городских кварталов. К нам присоединилось несколько человек, чьи родители находились в услужении или торговали вразнос; отпрыски знати нас игнорировали. Ростом я был чуть повыше остальных, но отличался хрупким телосложением. Говорил я мало и никогда целиком не погружался в игры. Частица меня оставалась в отдалении. Такое поведение наверняка могло показаться надменным. Мальчишки меня терпели, но в минуты откровенных признаний и вольных рассказов отходили в сторонку. У нас был главарь – высокий парнишка по имени Элуа, сын пекаря. Завитки его густых темных волос напоминали мне овечью шерсть. Он уже отличался завидной физической силой, но возвысился он главным образом потому, что был остер на язык и хвастлив. При такой репутации он одерживал верх, даже еще не ввязавшись в драку.

В июне в окрестностях города объявились бургиньоны. Надо было готовиться к осаде. В предместья спешно сгоняли стада. Площади были завалены бочками с соленьями, вином, мукой и маслом. Лето, пованивавшее подгнившей снедью, было раннее и дождливое. В начале июля разразились грозы. Проливные дожди усиливали беспорядок и панику. К большой радости нашей шайки, в городе появилась масса вооруженных людей, готовившихся отражать нападение. Доселе при дворе герцога Жана больше были расположены к искусствам и всяческим удовольствиям, чем к сражениям. Знатные особы никогда не носили доспехи. Теперь, когда над городом нависла угроза, все переменилось. Аристократы обрели тот воинственный облик, который некогда обеспечил их предкам графские и баронские титулы. Впервые в жизни я оказался рядом с рыцарем.

Он неспешно ехал по улице, ведущей к собору. Я припустился за ним. Мне казалось, что если я вспрыгну на круп его лошади, то он отвезет меня в Аравию, где вечно светит солнце и все вокруг переливается яркими красками, – в край леопарда. Покрывало на коне было расшито золотом. Ноги в стременах были защищены кованым железом. Сам человек под железным панцирем был мне странным образом безразличен. Меня больше всего привлекало то, что делало его неуязвимым: кованые детали доспехов, расписанный сверкающими красками четырехугольный щит, плотная ткань конской попоны. Обычный всадник в простой одежде не обладал тем волшебным могуществом, коим я наделял этого рыцаря.

Увы, мечта моя была обречена оставаться бесплодной, ведь я постепенно начинал сознавать, что мне не суждено выбиться из своего сословия. Отец, отправляясь по делам во дворец герцога, все чаще брал меня с собой. Он уже раздумал делать из меня ремесленника, так как я был крайне неумелым. Скорее он видел меня торговцем. Мне нравилась обстановка замка: высокие залы, стража у каждой двери, богатые драпировки, дамы в платьях из ярких тканей. Мне нравились драгоценные камни ожерелий, сверкающие эфесы шпаг у мужчин, паркетные полы из светлого дуба. Когда во время долгого ожидания перед покоями одного из родственников герцога отец объяснил мне, что особые ароматы, витавшие в замке, исходят от эфирных масел, привезенных с Востока, это усилило мой интерес. Однако пребывание в замке окончательно лишило меня всякой надежды войти в этот мир.

К отцу там относились с отвратительным презрением, а он пытался приучить меня сносить это. Всякий, кто продает товар сильным мира сего, утверждал он, должен понимать, как это лестно. Для этих покупателей не существовало ничего прекрасного. Все усердие и способности, ночи, проведенные за разработкой моделей, кройкой и шитьем, – все это было ради того мгновения, когда богатый клиент выкажет удовлетворение. Этот урок я усвоил и смирился с нашей участью. Научился видеть мужество в отречении. Каждый раз после визита в замок, где с отцом обращались грубо, я испытывал за него гордость. Мы шли домой, и я держал его за руку. Он весь дрожал от унижения и ярости – теперь мне это понятно. Однако в моих глазах проявленное им терпение было единственной доступной нам формой отваги, поскольку, в отличие от знати, нам никогда не будет дозволено носить оружие.

С товарищами я, по примеру отца, держался сдержанно, избегая сближения. Говорил редко, соглашаясь с тем, что говорили другие, в их затеях мне отводилась скромная роль. Они относились ко мне с легким презрением – до того случая, который все переменил.

В августе, когда мне исполнилось двенадцать, закончились приготовления к осаде города. Кольцо замкнулось. Старики вспоминали, как полвека назад город грабили англичане. Люди пересказывали друг другу эти ужасы. Особенно такими историями упивались дети. Элуа что ни день поражал нас новыми жуткими рассказами, которые покупатели оставляли вместе с монетами в лавке его отца. Он сделался нашим предводителем ввиду того, что, по его словам, в новых условиях мы стали одним из отрядов войска. С нашей небольшой группой он связывал честолюбивые планы, и прежде всего ему хотелось обзавестись оружием. Под большим секретом он организовал ради этого специальную вылазку. На протяжении нескольких дней он вел тайный инструктаж, сообщая разные сведения и отдавая распоряжения членам нашей группы, чтобы все держать под своим полным контролем. На одном из таких тайных совещаний, незадолго до великого дня, речь, должно быть, шла обо мне, так как в нем участвовали все, кроме меня. Элуа в конце концов огласил решение: я иду вместе со всеми.

В обычную пору лето было вольным временем для мальчишек, обучавшихся при школе Сент-Шапель. Война послужила дополнительной причиной нашей свободы. Мы собирались на паперти и проводили дни в праздности. Ночью нам нельзя было покидать дома: дозорные задерживали любого, кто расхаживал по улицам. Так что удар следовало нанести в разгар дня. Элуа наметил жаркий, располагавший ко сну погожий полдень. Он приказал нам идти в предместье, где жили кожевники, оттуда по заросшему травой косогору спуститься к болотистому берегу. Элуа заметил плоскодонку, рядом с которой был спрятан деревянный багор. Мы всемером забрались в лодку. Элуа оттолкнулся багром, и мы медленно поплыли. Собор высился вдали. Не сомневаюсь, что все страшно перепугались: никто из нас не умел плавать. Я испытывал страх, пока суденышко не удалилось от берега. Но когда мы поплыли среди водорослей и кувшинок, меня вдруг переполнило ощущение счастья. Солнце и августовская жара, таинственная власть вод, по которым можно следовать куда угодно, звенящий лет насекомых – все наводило на мысль, что мы направляемся в иной мир, хоть я и понимал, что находится он куда как дальше.

В тот момент, когда лодка вплыла в заросли камыша, стоявший в ней Элуа нагнулся и знаком велел нам молчать. Мы двигались по узкой полоске воды, окаймленной бархатистыми камышами, как вдруг до нас донеслись голоса. Элуа направил лодку к берегу. Мы спрыгнули на землю. Мне было приказано остаться на берегу охранять лодку. Вдалеке, за изгородью, виднелись лежащие на земле люди. Это явно были мародеры из бургундского войска. Человек десять – двенадцать лежали в тени вяза близ другого рукава реки, многие спали. Те, что бодрствовали, переговаривались между собой – это их хриплые голоса донеслись до нас. Солдаты расположились довольно далеко, на самом солнцепеке. Вокруг темного пятна погасшего костра в беспорядке валялись меховые одеяла, дорожные сумки, бурдюки и оружие. За вещами никто не следил. Элуа тихо отдал приказ троим самым низкорослым: подползти в траве к оружию и взять столько, сколько смогут утащить. Мальчишки повиновались. Незаметно подобравшись к мародерам, они бесшумно сгребли в охапки мечи и кинжалы. Они двинулись было назад, когда один из мародеров, пошатываясь, поднялся на ноги, чтобы облегчиться. Обнаружив воришек, он поднял тревогу. Услышав крик, Элуа драпанул первым, за ним двое его верных приятелей, не отходивших от него ни на шаг.

– Нас обнаружили! – крикнул он.

Элуа с двумя приятелями запрыгнул в лодку.

– Толкай! – приказал он мне.

– А остальные?

Стоя на берегу, я держал причальную веревку.

– Они вот-вот настигнут нас. Толкай немедленно!

Я не двинулся с места, он вырвал у меня веревку и, резко оттолкнувшись багром, направил барку в заросли камыша. Я услышал треск ломающихся стеблей: лодка удалялась от берега.

Несколько секунд спустя на берег примчались те трое. Они доблестно прихватили с собой кое-какие трофеи, добытые возле потухшего костра.

– А где лодка? – спросили они.

– Уплыла, – ответил я. – Там Элуа…

Сегодня я могу утверждать, что именно в тот момент определилась моя судьба. Мною овладело странное спокойствие. Любой, кто меня знал, не обнаружил бы никакой перемены в моем обычном мечтательно-флегматичном поведении. Но для меня все обстояло совсем иначе. Мечта нередко переносила меня в иные миры, но в ту минуту я прекрасно понимал, где именно нахожусь. Я остро сознавал сложившуюся ситуацию и оценивал, какая опасность грозит каждому из участников драмы. Благое умение ястребиным оком взглянуть на все с высоты птичьего полета позволило мне отчетливо увидеть проблему и ее решение. Мои растерянные, дрожащие спутники озирались кругом, не видя никакого выхода, и тут я совершенно спокойно сказал:

– Нужно идти туда.

Мы побежали по узкому берегу. До нас доносились протяжные крики. Солдаты были еще далеко. Им сперва надо было очнуться от сна, сообразить, что происходит, договориться между собой, к тому же наемники, вероятно, не все говорили на одном языке. Я отчетливо сознавал, что залог нашего спасения в том, что мы маленькие и юркие. Направившись со своей группой вдоль берега, я, как и предполагал, наткнулся на деревянный мосток, перекинутый через протоку. Это был просто кривой, уже прогнувшийся ствол дерева. Мы все четверо с легкостью проскочили на ту сторону. Мародерам придется труднее, а если нам чуть повезет, ствол может треснуть под кем-нибудь из них. Бегство продолжалось; к облегчению приятелей, я сбавил темп, сохраняя ритм. Ни в коем случае нельзя было выбиться из сил. Нам, быть может, предстояло длительное испытание, нужно было поберечь силы.

Опускаю подробности наших злоключений. Через полтора дня, вечером мы добрались до города; мы преодолевали каналы верхом на стволах поваленных деревьев, потом украли какую-то лодку, наткнулись на конный отряд. Уже в сумерках, исцарапанные колючками ежевики, оголодавшие, но гордые, мы явились домой. Я вел себя с неизменным спокойствием. Спутники беспрекословно следовали моим указаниям. Я настоял, чтобы они не бросали украденное оружие. В общем, мы не только спаслись, но и чувствовали себя победителями. Наши похождения наделали в городе немало шума. Все уже сочли, что мы погибли, поверив героическим россказням Элуа, умело расписавшего свои заслуги. Он утверждал, что следовал за нами, пытаясь удержать нас. «Я так хотел спасти их, но, увы…» – и тому подобное. Наше возвращение пролило свет на истинный ход событий. Элуа сурово наказали, более того, его авторитет рухнул. Он стал первым из многочисленных врагов, нажитых мною на протяжении жизни, – просто из-за того, что все увидели его слабость.

Родители так горевали, оплакивая мою смерть, что даже не стали бранить меня по возвращении. К тому же герцог прослышал, что нам удалось раздобыть оружие, и лично поздравил моего отца.

Спасенная троица упрочила мою репутацию. Приятели честно описали свою растерянность и мою прозорливость. Отныне, хоть я и вел себя как раньше, все стали воспринимать меня совершенно иначе, видя уже не мою мечтательность, а рассудительность, не застенчивость, а сдержанность, не нерешительность, но расчет. Я не стал опровергать такое мнение, восхищение и страх я воспринимал с тем же безразличием, с каким прежде сносил недоверие и презрение. Я сделал из этого полезные выводы. Поражение Элуа позволило мне понять, что, помимо физического превосходства, есть и другие возможности. Во время наших приключений я не отличался исключительной выносливостью. Много раз приятелям приходилось поддерживать меня или даже нести на себе. И все же я продолжал руководить ими. Они подчинялись мне, не оспаривая моих приказов. Итак, существует сила и власть, и эти две вещи не всегда совпадают. Не разделяя четко эти понятия, я тем не менее пошел чуть дальше, и мои представления привели меня в каком-то смысле на край пропасти. Если я во время этой рискованной авантюры и обрел власть, то благодаря духовному превосходству, а не особым познаниям. Я понятия не имел, где мы оказались, и опыта у меня не было – я никогда не попадал в подобную ситуацию. Мои решения не были следствием зрелых размышлений, разве что мы с самого начала двинулись по пути, недоступному для грузных солдат. Самое главное, я действовал по наитию, иными словами, находясь в привычном мне мире грез. Мечта не была полностью отделена от реальности. От такого вывода у меня закружилась голова, но на тот момент на этом все и кончилось.

В конце месяца заключили перемирие, и осада была снята. Город вздохнул спокойно. Жизнь могла войти в прежнее русло.

* * *

Война нас пощадила, но в других местах она продолжалась. Я понятия не имел, что это за другие города и, в частности, тот, который называли столицей. Париж представлялся мне средоточием страданий. Только и слышно было что об убийствах, расправах и голоде. Это проклятие я объяснял себе близостью обитавшего в столице безумного короля, который и вокруг себя сеял безумие.

Странно, но более точное представление о Париже дала мне моя мать, хотя это была робкая женщина, редко выходившая из дому и никогда не покидавшая свой город. Она была высокого роста и очень худая. Ненавидя сквозняки, холод и даже свет, она жила в нашем темном доме, круглый год поддерживая в комнатах огонь. Она не знала иной обстановки, кроме той, что царила в нашем узком, вытянутом вверх деревянном доме. Ее спальня располагалась на втором этаже. Она вставала довольно поздно и тщательно одевалась, прежде чем спуститься. Хлопоты по двору и на кухне занимали остаток утра. После обеда она нередко появлялась в мастерской отца и помогала ему вести счета. Затем, с приходом священника, она отправлялась к вечерней мессе в часовню, оборудованную на верхнем этаже, рядом с нашими комнатами. Дом был возведен по моде того времени: каждый следующий этаж шире предыдущего, так что самый верхний был и самым просторным.

Мать вела замкнутый образ жизни, он казался мне бесконечно однообразным, но она не жаловалась. Много позже я узнал, что в ранней юности ей пришлось столкнуться с насилием и жестокостью. Банда прокаженных и мародеров разграбила деревню, где жили мои дедушка с бабушкой, а мама, тогда еще девочка-подросток, стала заложницей этого отребья. С тех пор она с ужасом и одновременно с глубоким интересом присматривалась к войне. Она лучше всех нас была осведомлена о положении дел. Она принимала посетителей, от которых наверняка получала точные сведения о последних событиях в городе и во всей округе. У нее была обширная сеть информаторов, ведь по отцу она принадлежала к влиятельной гильдии мясников.

Дед по материнской линии запомнился мне как человек с деликатными манерами, он всегда держал наготове батистовый платок, чтобы вытирать нос, красневший от частого вытирания. Одевался он изящно и благоухал душистым маслом. Трудно было представить, как он раскалывает топором голову быка. Быть может, в юности ему и доводилось проделывать это, но уже давно в его распоряжении был целый отряд мясников и раздельщиков туш и ему незачем было заниматься этим собственноручно.

Гильдия мясников отличалась строгой организацией, и вступить туда было непросто. Ее представители переписывались с членами гильдии в других краях, что позволяло им быть в курсе событий.

Обосновавшись в городе, мясники не упускали из виду то, что происходит в деревнях, где они закупали скот. Так что последние новости доходили до них даже раньше, чем до приближенных короля. Держались мясники обычно скромно. Чувствуя пренебрежительное отношение к себе со стороны других горожан, торговцы мясом стремились добиться уважения, заключая союзы с представителями более престижных гильдий.

Мой дед был доволен, что его дочь вышла замуж не за мясника, однако считал, что ремесло скорняка тоже попахивает зверьем. Меня он очень любил – вероятно, потому, что я отличался от брата более хрупким сложением и, следовательно, по природе был предрасположен к умственным занятиям. Он был бы просто счастлив, если бы я попал в судейское сословие. Именно ему я обязан тем, что так долго посещал школу. От него до самой его кончины скрывали, что я упорно не желаю изучать латынь.

На исходе следующего года я услышал, как родители, понизив голос, обсуждали беспорядки, обагрившие кровью Париж. Я понял, что там взбунтовались мясники под предводительством некоего Кабоша, которого мой дед отлично знал. Мясники, подстрекаемые герцогом Бургундским, встали во главе недовольных, выступавших против излишеств, которым предавался королевский двор. Судейский ареопаг издал Реформаторский ордонанс об искоренении злоупотреблений. Под давлением мясников и взбунтовавшейся черни королю пришлось заслушать и одобрить сто пятьдесят девять статей ордонанса и утвердить их. В то время он пребывал в здравом рассудке и, по всей очевидности, почувствовал, сколь неприятно выслушивать упреки от собственного народа. Немедленно последовала реакция. В усмирении восставших мясников главную роль сыграли арманьяки. Отныне не мясные туши, а тела самих мясников болтались на виселицах вдоль парижских улиц. Те, кому удалось уцелеть во время резни, обратились в бегство. Один из таких беглецов добрался до нашего города. Поскольку члены гильдии мясников были под подозрением, дед доверил беглеца нам. Звали его Эсташ. Мы спрятали его на заднем дворе в пристройке, где были сложены козьи шкуры. По вечерам он усаживался возле кухни, а мы, вернувшись из школы, устраивались вокруг, развесив уши. Он изрядно забавлял нас, поскольку говорил со странным акцентом и употреблял незнакомые выражения. Эсташ был просто подручным мясника. Каждое утро он должен был доставлять на телеге мясо на кухни знатных семей. Хотя в особняках он бывал лишь с заднего крыльца, все же он подробно описал нам дома самых знатных придворных: и Нельский замок герцога Беррийского, в котором толпа сорвала двери и окна, чтобы не дать вельможе там остановиться; и особняк графа д’Артуа, собственность герцога Бургундского; и особняк Барбет, где проживала королева и где недавно был убит выходящий из него Людовик Орлеанский. Глаза подручного мясника горели ненавистью. Эсташ наслаждался, описывая роскошь этих домов, красоту гобеленов, мебели и посуды. Эти описания должны были возбудить в нас негодование. Он все время подчеркивал, какая нищета окружает эти пристанища роскоши и разврата.

Не знаю, что думал по этому поводу мой брат; что же касается меня, то эти рассказы вовсе не будили во мне возмущения, а скорее подпитывали мои мечты. По части роскоши у меня перед глазами был единственный пример: это герцогский дворец в нашем городе, вызывавший мое живое восхищение. Каждый раз, отправляясь туда с отцом, я зачарованно разглядывал его дивное убранство. Будучи выходцем из скромного сословия, я жил в покосившемся доме. Меня это не огорчало, но в мечтах я представлял себе более блестящую обстановку: стены, покрытые фресками, резные потолки, бесценные блюда, шитые золотом ткани… Что и говорить, я совершенно не разделял злобного негодования Эсташа по поводу образа жизни знати.

Напротив, я благоговейно слушал его, когда он с раздражением рассказывал, как аристократы третируют прочие сословия: горожан, наемных работников, прислугу – всех тех, без кого они не могли бы существовать. Я уже усвоил болезненные уроки, которые преподавали отцу богатые заказчики. И все же меня глубоко возмущало его смирение перед их презрительным отношением, оскорблениями, постоянными угрозами отказаться платить. Мое возмущение было тайным, угольком, тлевшим под пеплом сыновней любви и повиновения. Эсташ просто подул на него, и этого оказалось достаточно, чтобы разгорелось пламя.

Спустя некоторое время после появления у нас беглеца отец взял меня с собой к племяннику герцога Беррийского. Ему были отведены покои, сплошь отделанные белым мрамором. Юноше едва исполнилось двадцать. Он продержал нас в прихожей долгих два часа. Отцу пришлось работать ночью, чтобы доделать заказ. Я видел, что он пошатывается от усталости, сесть в прихожей было не на что. Когда наконец юный вельможа велел нас впустить, я был потрясен, увидев, что он встретил нас в том, в чем спал. В приоткрытую дверь его спальни я углядел раздетую женщину. Он обратился к отцу в ироничном тоне, выспренне называя его «почтенным Пьером Кёром». Взяв меховое покрывало, он покачал головой. Потом знаком велел отцу удалиться. В таких случаях отец обычно повиновался, но на сей раз ему остро были нужны деньги на приобретение крупной партии заказанных им шкур. Пересилив себя, отец осмелился попросить плату за свою работу. Племянник герцога обернулся:

– Хорошо, мы подумаем. Пришлите мне счет.

– Вот он, монсеньор.

Отец дрожащей рукой протянул бумагу.

Взглянув на счет, молодой человек выказал недовольство:

– Это слишком дорого. Вы что, считаете меня идиотом? Думаете, я не знаю ваших жалких уловок? Это не брюшки, а мех со спинок, сшитый по половинкам, за который вы хотите заставить меня заплатить по полной.

У потрясенного отца дрогнули губы.

– Монсеньор, это брюшки самого лучшего качества…

Я знал, что мой отец особенно тщательно выбирал поставщиков и внимательно проверял поставленный товар. Он никогда не пытался надуть заказчика, чем порой грешили недобросовестные скорняки. Увы, скованный необходимостью выказывать почтение к юному хлыщу, он защищался плохо.

– Простите, что смею настаивать, монсеньор, но я рассчитываю, что ваша светлость проявит щедрость и соблаговолит рассчитаться со мной сегодня, так как…

– Сегодня!.. – воскликнул племянник герцога, делая вид, что призывает в свидетели массу народа.

Он зло и пристально смотрел на моего отца. Наблюдая за ним, я в тот момент понял, что он намеревается продолжить наглые обвинения, как вдруг его остановила какая-то мысль. Быть может, он опасался выговора дяди. Старый герцог не отличался любезностью, но расплачивался всегда щедро. Он стремился поощрять городских ремесленников и художников, чтобы упрочить репутацию мецената и человека со вкусом.

– Что же, будь по сему! – произнес молодой человек.

Подойдя к бюро, он выдвинул ящик. Достав несколько монет, он бросил их на стол перед отцом. Я тотчас сосчитал: там было пять турских ливров[3].

Отец подобрал монеты.

– Здесь пять ливров, – неуверенно проговорил он. – Не хватает…

– Не хватает?

– Ваша светлость, вы, должно быть, плохо прочли мой счет. Работа стоит… восемь.

– Восемь ливров – это если в изделии нет никаких изъянов.

– Где же здесь изъян? – воскликнул отец, искренне обеспокоенный тем, что мог проглядеть какой-нибудь дефект.

Молодой человек взял меховое покрывало и встряхнул его.

– Как? Разве вы не видите?

Отец наклонился к меху, внимательно вглядываясь. В этот миг юноша с силой развел руки, раздался треск, и шов, соединявший шкурки, разорвался. Отец попятился. Племянник герцога воскликнул со злорадной ухмылкой:

– Теперь вы видите?! Бастьен, проводи этих господ.

И он со смехом скрылся в спальне.

Мы молча направились домой; когда мы шли, я чувствовал, как во мне подымается гнев. В другое время я восхитился бы отцом за его умение владеть собой, но после преподанных Эсташем уроков я стал думать, что мое негодование правомерно. Уже не только я полагал, что труд заслуживает уважения, что полученная по праву рождения власть должна иметь пределы, а господский произвол ни на чем не основан. Сторонники Кабоша сражались за эти принципы. Я мало что знал об этом бунте и не понимал его, но теперь оправдывал те чувства, за которые прежде винил себя.

По дороге я заговорил с отцом об этом. Он остановился и посмотрел на меня. По его взгляду я понял, что мои рассуждения задели его куда сильнее, чем недавно снесенная обида. Сегодня я знаю, что он был искренним. Он и представления не имел о том, что в мире, устроенном таким образом, по отношению к власть имущим возможна какая-то иная позиция, кроме смирения. Его наставления имели одну-единственную цель: позволить мне в свою очередь выжить в этом мире.

Он сразу же связал мое возмущение с тем, что проповедовал в нашем доме Эсташ. Отец позаботился о том, чтобы мяснику со следующей недели было предоставлено другое убежище, и немного спустя тот покинул город.

Сказать по правде, отцу больше нечего было опасаться: худшее уже произошло. Эсташ всего лишь помог мне разобраться в собственных мыслях. Однако я вовсе не собирался следовать его примеру и вообще бунтовать, как сторонники Кабоша, об этом не могло быть и речи. Будучи сыном скорняка, я приучился различать людей, как зверей, по шкурке: я заметил, что нечесаные жесткие кудри Эсташа напоминают шевелюру Элуа. И тот и другой были сторонниками применения грубой необузданной силы, она прямо противоположна слабости, но в конечном счете того же происхождения – первобытного. Это меня совершенно не привлекало. Чтобы заставить правителей уважать себя, получать плату за свою работу и предоставлять достойное место в обществе людям низкого происхождения, наверняка существуют иные способы. И тогда я решил, что должен либо узнать о них, либо изобрести.

* * *

Мои сверстницы, сестры товарищей, девочки, живущие по соседству, в нашем приходе, меня совсем не интересовали. Пусть Элуа и ему подобные упиваются рассказами о своих победах, где выдумки соперничают с сальностями, я же, как обычно, предпочитал мечтать. Мелькавшие среди нас в детстве ничтожные создания, которых называли девочками, казались мне совсем не интересными. По правилам приличий, высказываться им не полагалось. Хрупкое, по сравнению с мальчишеским, сложение не позволяло им принимать участие в наших играх. Их сходство с настоящими женщинами, то есть с нашими матерями, было смутным, если вообще существовало. Если они и пробуждали в нас какое-то чувство, то скорее сострадание.

Потом наступило время, когда то одна, то другая стали покидать свой кокон, обретая новое тело. Они становились выше ростом, у них обрисовывались груди и бедра. Их взгляд утрачивал смиренную скромность, на которую они были обречены в молчаливом ожидании своего триумфа. Внезапно мы, мальчишки, оказались в окружении женщин. Теперь уже они глядели на нас сверху вниз, с заимствованной от нас же снисходительностью на наши еще гладкие щеки и узкие плечи.

Однако, осуществив эту мелкую месть, они пользовались своей новой силой куда более осмотрительно, чем мы. Пренебрежение к мальчишкам вообще они уравновешивали живым интересом к некоторым из них. Делая это тонко, но так, чтобы мы все-таки улавливали различия, они выделяли то одного, то другого. Эта игра желания возбуждала у нас, так же как и у них, соперничество.

Установившаяся ранее в нашей группе сложная иерархия была нарушена. Отныне она диктовалась классификацией, исходящей извне, от девочек. По счастью, порой они совпадали. Так было в моем случае.

После наших злоключений во время осады города я снискал себе если не симпатию, то уважение товарищей. Двое из спасшихся тогда, Жан и Гильом, сочли себя моими должниками и стали исполнять малейшие мои указания. Остальные меня побаивались. Моя замкнутость, отсутствующий вид, спокойная вдумчивая манера разъяснять свои решения вскоре упрочили за мной репутацию благоразумного, владеющего собой человека; я не опровергал этого. Такое благоразумие в нашем возрасте не могло быть следствием опыта: оно должно было прийти извне. По робким, порой даже подозрительным взглядам я понимал, что многие приписывают мне некие сверхъестественные возможности. В иные времена меня могли бы обвинить в колдовстве. Я довольно рано осознал, сколько опасностей таят в себе человеческие способности и как неразумно выставлять их напоказ. С этим мне пришлось сталкиваться всю жизнь. Талант, удача, успех превращают вас во врага рода человеческого, и чем сильнее вами восхищаются, тем больше вы отдаляетесь от людей, да и они сами предпочитают держаться от вас подальше. Лишь мошенников, разбогатевших самым примитивным образом, успех не отделяет от толпы и даже привлекает к ним симпатию.

Между тем то обстоятельство, что я пользовался авторитетом у мальчишек, принесло свои плоды: девочки начали поглядывать на меня. Жан и Гильом ежедневно пересказывали мне, что именно та или другая сказала обо мне своему брату, – это свидетельствовало об особом ко мне отношении. К четырнадцати годам я подрос. Пробившийся на подбородке пушок, каштановый, как и шевелюра, заставил меня уделять внимание своей внешности и бриться через день. Странная деформация грудной клетки, проявившаяся еще в детстве, усилилась. Будто меня ударили кулаком в грудь и вдавили ее внутрь. И хотя эта аномалия не сказывалась на моем дыхании, лекарь советовал мне избегать физических нагрузок и ни в коем случае не бегать. Эти предписания служили дополнительным поводом для того, чтобы перекладывать обременительные задания на моих подручных.

Девочки, похоже, оценили и мою неторопливость, и спокойные манеры. Сила авторитета куда более действенна, чем сила телесная. Последняя может возбуждать животное, физическое желание. Это крайне ценно для любовника. Но когда речь заходит о браке, важна привлекательность, сохраняющаяся долго и даже вечно, вот тогда авторитет мужчины оказывается куда весомее, чем его сила. Таким образом, моя тайная слабость – телесный изъян, который я прятал под стеганым пурпуэном и просторными рубахами, – усугубляла мою сдержанность и укрепляла проистекавшую отсюда лестную репутацию.

Я не слишком задумывался обо всем этом, пока любовь не сразила меня самого и не внушила мне страстного желания покорять. В новом квартале неподалеку от нашего дома проживала семья, которую мои родители считали видной. Со временем я начал понимать, что не все горожане одинаково состоятельны. Несмотря на почтение, которое я испытывал к отцу, приходилось признать очевидный факт: отец далеко не самый богатый. Торговцы суконными товарами, такие как мессир де Вари, отец Гильома, имели больший вес. Некоторые торговцы, в частности те, которые торговали вином или зерном, выстроили себе дома куда больше и роскошнее, чем наш. Еще выше котировались те, кто был связан с деньгами. Один из наших соседей был менялой. Разбогатев, он купил себе должность герцогского камердинера. Ему не нужно было отправляться во дворец, как отцу, и добиваться, чтобы с ним расплатились, снося грубое обращение. У него при герцогском дворе было свое место, пусть скромное, но официальное. Этого было достаточно, чтобы я его зауважал.

Он был вдовец. От первой жены у него было трое детей. От второго брака родилась девочка, младше меня года на два. Тщедушная, она обычно шла по улице с опущенными глазами, – все, казалось, наводило на нее страх. Единственное, что мне запомнилось, – это ее испуганный крик, когда громадный черный першерон вырвался, сломав оглобли, разъехавшиеся под тяжестью дров.

Потом ее несколько месяцев не было видно. Прошел слух, что она заболела и родители отправили ее в деревню на поправку. Она вновь появилась в городе, но уже совсем иной. Я прекрасно помню, как впервые увидал ее в новом обличье. Стоял апрельский день, солнце то пряталось за облаками, то появлялось в синеве неба. Уж не знаю, за какой химерой я тогда гнался; во всяком случае, я был погружен в свои мысли и почти не глядел по сторонам. Мы с Гильомом брели куда глаза глядят. Как обычно, он что-то рассказывал, а я пропускал все мимо ушей. Он не сразу заметил, что я остановился.

Мы шли от площади Святого Петра, а она чуть поодаль переходила улицу. На белой свежеоштукатуренной стене строящегося дома играли солнечные зайчики. На ней был широкий черный плащ с откинутым назад капюшоном. Светлые волосы, выбивавшиеся из туго стянутой прически, окружали ее сиянием. Она повернула голову и на миг замерла. Детские черты ее лица изменились под действием внутренней силы, которая округлила ее лоб и скулы, заставила губы налиться алой кровью, удлинила синие глаза, цвета которых я прежде не мог разглядеть из-за вечно опущенных век.

Я тотчас задумался о том, как ее зовут. Не о ее имени, которого в тот момент не помнил, а впоследствии столько раз нежно повторял. Нет, в голове у меня вспыхнула фамилия Леодепар – так звалась ее семья. Эта странная фамилия пришла из Фландрии. Может, это было искаженное от Лоллепоп. Как-то за столом мы с отцом говорили об этом. Но в ту минуту меня поразило созвучие «Леодепар» и «леопард». Оба этих таких похожих слова властно вторглись в мою жизнь, быть может, они имели и сходное значение. Они напоминали о красоте, о свете, о солнечных бликах, позолотивших человеческое существо, о дальних странах. Леопард вернулся в свой мешок, оставив мне мечту и ее имя: Аравия. Мадемуазель де Леодепар, хоть и была иной породы, являлась доказательством существования того мира, к которому принадлежал и он.

Ее звали Масэ. Я узнал это от Гильома. В тот день я сделал первый шаг. В следующие недели меня томило желание приблизиться к ней. Эту кампанию я вел с тем же внешним спокойствием, которое сохранял во время нашего бегства. Но внутри меня снедало куда более сильное волнение. Под разными предлогами я, исхитрившись, несколько раз попадался ей на пути. Я был исполнен решимости поздороваться с ней, но слова каждый раз застревали в горле. Она проходила, не удостоив меня взглядом. И все же однажды утром у меня возникло поразительное ощущение, что она посмотрела на меня с улыбкой. Но в следующие дни она вела себя так же холодно и отстраненно, как и до этого.

Меня приводила в отчаяние мысль о том, как велико различие между нашими семьями. Если поначалу я вообще не осознавал, что положение отца отличается от положения других горожан, то теперь был склонен преувеличивать разрыв. Наш дом на скрещении двух улиц казался мне узким и нелепым, а дом Масэ виделся почти таким же просторным и роскошным, как герцогский дворец. Я пускался на отчаянные уловки, пытаясь придумать способ, чтобы меня к ним пригласили. Полная неудача. Братья и сестры Масэ были гораздо старше меня, я не был с ними знаком. Общих друзей у нас не было. Наши родители не общались между собой. Нам доводилось встречаться лишь на службе в соборе во время больших церковных праздников. Увы, мы всегда оказывались слишком далеко друг от друга.

Эти физические барьеры сводили меня с ума. В какой-то момент я был готов пойти на отчаянный шаг. Я внимательно разглядывал замки на дверях дома Леодепаров, изучал слуг и их привычки. Я представлял, как ночью проникаю во двор, поднимаюсь на верхний этаж и объясняюсь с Масэ, а если получится, забираю ее с собой. Я гадал, как мы будем жить, согласятся ли друзья мне помочь, как отнесутся к этому мои родители. Но я ни на миг не сомневался в ее чувствах. Именно это ныне кажется мне самым странным. Мы едва виделись друг с другом, ни разу словом не перемолвились. Я понятия не имел, что она думает на этот счет, и все же был совершенно уверен в своих действиях.

Все разрешилось осенним утром, и этого мне не забыть никогда. Каштан на небольшой площади перед нашим домом пожелтел, и прохожие ступали по опавшим листьям. Мы ждали, когда прибудут лисьи шкуры, их должны были доставить из Морвана. Вдруг в дверях мастерской появился высокий силуэт мессира Леодепара. Отец поспешил к нему навстречу. Я остался в глубине комнаты и не слышал их разговора. Я решил, что Леодепар, вероятно, хочет купить какую-нибудь шкуру или сшить что-то на заказ. Странно было лишь то, что он явился лично. Изделия у нас заказывали в основном женщины и часто посылали для этого слуг. Безумная догадка мелькнула у меня в голове. Я прогнал ее как свидетельство снедавшей меня любовной лихорадки, рассудив, что мало-помалу начинаю выздоравливать. Поднявшись к себе, я затворил дверь. Вместе со мной в комнату вбежал новый щенок, которого мать завела в начале года. Я принялся играть, тиская и дразня его. Он кусал меня за пальцы и повизгивал. Из-за этого я не сразу расслышал, что отец зовет меня. Я опрометью кинулся вниз. Когда я вошел в гостиную, Леодепар молча стоял рядом с отцом. Оба смотрели на меня. Был обычный рабочий день, и я был одет и причесан не очень тщательно.

– Пожалуйста, поздоровайся с мессиром Леодепаром, – сказал отец. – Он только что вступил в должность прево, и все ремесленники должны ему повиноваться.

Я неловко приветствовал Леодепара. Он знаком дал отцу понять, что не стоит распространяться на эту тему. Похоже, он стремился сгладить все, что увеличивало дистанцию между ними, и держался добродушно и просто. Он разглядывал меня со странным выражением лица.

– Красивый у вас мальчик, мэтр Кёр, – сказал он, покачав головой, и улыбнулся мне.

Этим разговор ограничился, и Леодепар ушел.

Проводив его, отец хранил молчание, не давая мне никаких объяснений. Незадолго до обеда появилась мать, она кого-то навещала. Они надолго заперлись у себя, а потом позвали меня.

– Ты знаешь дочку Леодепара? – спросил отец.

– Видел на улице.

– Ты говорил с ней? Может, передавал записки через служанку или как-то еще?

– Нет, никогда.

Родители переглянулись.

– Мы приглашены к ним в воскресенье, – сказал отец. – Постарайся выглядеть опрятно. К тому дню я как раз доделаю подбитую мехом котту, которую обещал тебе на Рождество, и ты сможешь ее надеть.

Я поблагодарил отца, но мои мысли и желания витали где-то далеко. И все же я не удержался от вопроса:

– И чего же они хотят?

– Поженить вас.

Отец сквозь зубы процедил эти два слова – вот так я узнал свою судьбу. Я ошибался во всем, кроме самого главного: Масэ разделяла мои чувства. Она сумела преодолеть те препятствия, на которые наткнулся я. Позднее я узнал, что она давно приглядывалась ко мне, с самого детства. Рассказ о моих подвигах во время осады пленил ее, и она потихоньку стала расспрашивать обо мне тех подруг, у которых были братья моего возраста. Конечно же, она обратила внимание на мое замешательство в тот день, когда я наконец заметил ее, но достаточно хорошо владела собой, чтобы не выдать себя. Когда она уверилась в моих чувствах, то начала действовать, желая, чтобы мы добились своего. Сначала она сумела убедить свою мать. Потом они вместе принялись осаждать господина прево. У него были совсем другие планы насчет будущего дочери, но главное – он хотел, чтобы она была счастлива. Раз она сделала иной выбор и, несмотря на все предостережения, настаивает на нем, он не станет ее принуждать. Троим старшим детям Леодепар навязал честолюбивые планы; все они заключили брачные союзы и все были несчастны. Он смирился с тем, что младшая дочка выйдет замуж по любви, пусть даже у ее избранника нет ничего за душой. По крайней мере, я, хоть и не мог считаться выгодной партией, был родом из почтенной семьи. Никто не посмеет говорить о неравном браке.

Через три месяца нас объявили женихом и невестой. Свадьба состоялась в следующем году, в ту неделю, когда мне исполнилось двадцать. Масэ было восемнадцать. Герцог прислал двух нотаблей поздравить нас от его имени. Похоже, это была блестящая свадьба. Все городские торговцы, банкиры и даже несколько аристократов из числа заказчиков тестя, а на самом деле его должников, присоединились к процессии. Лично мне все это не доставило большого удовольствия, мне неистово хотелось лишь одного: чтобы толпа приглашенных рассеялась и нас наконец оставили в покое.

Было условлено, что мы будем жить в доме Леодепаров, где нам отведут покои на верхнем этаже левого крыла. Комнаты были тщательно приготовлены и стараниями моего отца убраны мехами. И вот поздно вечером мы оказались там, хотя свадьба еще вовсю гремела в парадной зале особняка, который мой тесть снял на окраине города, рядом с мельницей Орона.

Все сведения о физической стороне любви я почерпнул, наблюдая за животными. Друзья ходили к девушкам без меня, к тому же они побаивались моего осуждения и потому не рассказывали, чем занимались. И все же я не испытывал беспокойства. Мне казалось, что Масэ будет направлять нас обоих, выражая свои желания и предупреждая мои.

Неуверенность сообщила нашим телам сдержанный трепет, усиливавший наше наслаждение. Масэ была такой же молчаливой и мечтательной, как и я, в этом я уже убедился. Наши движения в тишине и наготе этой первой ночи напоминали танец двух призраков в масках. И, уже овладев ею, я понял, что никогда ничего о ней не узнаю. Мне вдруг стало ясно: то, что она всегда будет отдавать мне, – это свою любовь и свое тело, а то, в чем мне будет отказано, – это ее мечты и мысли. Это была ночь блаженства и открытий. Проснувшись, я испытывал легкую горечь и то же время громадное облегчение при мысли, что мы всегда будем вдвоем, но каждый останется одинок.

* * *

В своей новой семье я открыл для себя прежде незнакомый мне вид деятельности: денежную коммерцию. Раньше я никогда не задумывался о бронзовых, серебряных и золотых кружочках, циркулирующих между торговцами в качестве оплаты. Я воспринимал деньги как нечто безжизненное, такое, что в случае надобности вполне могло бы быть заменено белыми камушками, подобранными на садовой дорожке.

У Леодепаров я узнал, что деньги представляют собой материю особую и по-своему живую. Те, кто занимается торговлей, осуществляют обмен по сложным правилам, так как деньги вообще делятся на множество семей. На флоринах, дукатах, ливрах лежит отпечаток их происхождения. На них имеется изображение правителя, во владениях которого они отчеканены. Переходя из рук в руки, они попадают в неведомые страны. Те, у кого они оказываются, задумываются об их стоимости – так задумываются, брать или не брать слугу в свой дом. Связанные с деньгами профессии: литейщики, банкиры, менялы, заимодавцы – образуют громадную сеть, охватывающую всю Европу. В отличие от моего отца, который занимается частной торговлей, люди денежных профессий вообще не касаются прилавка, зато могут купить сразу все. В маленьких кружочках – блестящих или затертых прикосновениями жадных пальцев – заключена возможность бесконечного творения самых разных миров. Один дукат по воле того, в чьи руки он попал, может превратиться в праздничный ужин, драгоценность, быка, экипаж, может обеспечить счастье или совершить отмщение…

Деньги – это чистое видение. Глядя на их, ты мысленно видишь нескончаемую вереницу предметов материального мира.

Мой тесть терпеливо посвящал меня в искусство обращения с деньгами. Вскоре он упрекнул меня в недостаточном внимании к тому, чем я занимаюсь. Производя денежные операции, я отправлял свой дух скитаться – будто смотрел на горящие поленья. Но для той точной, требующей скрупулезного отношения деятельности, которая связана с финансами, склонность мечтать не самое полезное качество; я допускал ошибки, которые могли дорого обойтись. Мой тесть хоть и ворочал большими делами, доходы его были невелики. Малейшая оплошность при взвешивании драгоценных металлов или в расчете пропорций могла плохо сказаться на прибыли.

Однако Леодепар был человеком добрым и снисходительным. Он видел мои недостатки, но не отказывал мне в доверии. Он был убежден в том, что каждый может найти себе подходящее занятие в жизни при условии, что верно оценивает свои способности. В менялы я явно не годился. Оставалось понять, пригоден ли я вообще к чему-нибудь.

Вспоминая то время, я понимаю, что оно было мрачным и жестоким и все-таки плодоносным. Успехи мои были невелики. В глазах городских обывателей я был обязан своим положением семье жены, а не собственным заслугам. Тесть отвел нам отдельный дом, который специально выстроил для дочери. Через год после свадьбы у нас родился ребенок – красивый мальчик, которого мы нарекли Жаном. За ним последовали еще трое. Масэ была счастлива. В доме, где еще пахло цементом и свежеотесанным деревом, детские крики и болтовня служанок заглушали наше молчание. Мы с Масэ искренне любили друг друга – отстранившись на то чуть досадное расстояние, которое одновременно объединяет и разделяет людей, погруженных в свою внутреннюю жизнь.

Я был полон сомнений, планов и надежд. Многие из моих идей были иллюзорны, другие оформились позже. В этот период моей жизни, от двадцати до тридцати лет, в моем сознании постепенно, с трудом складывался яркий образ мира и того места, которое мне хотелось бы в нем занимать. Под влиянием тестя у меня возникло более широкое и ясное представление о стране и тех, кто ею правит. До сих пор круг моих знакомств, определенный скромным положением отца, составляли люди, которым приходилось все сносить. Превратности военного времени, распри принцев крови и народные бунты мы воспринимали как превратности судьбы, и у нас не было иного выбора, кроме как подчиняться ей. Вельможи утверждали, что их власть, а также власть их предков исходит от Бога, а крестьянин полагался на то, что господин его защитит. На знати еще лежал отблеск немеркнущей славы Крестовых походов, которые вернули истинную веру в сердце христианского мира. Моя возмущенная реакция на унижение отца была школярским ребячеством: я понимал, что даже если я сейчас восстаю против этого, то, став взрослым, буду вынужден, как и он, подчиниться. Порядок вещей казался незыблемым. Но, общаясь с тестем, я понял, что наши страхи и наша зависимость вовсе не являются чем-то фатальным.

Сопровождая Леодепара к вельможам, я убедился, что к нему относятся совсем иначе, чем к простому меховщику. Тесть мой был звеном прочной, хоть и незримой, финансовой цепи. Аристократы побаивались его и не решались унижать.

Я был женат уже два года, когда безумный король наконец отдал Богу душу. Смерть его не внесла никакого успокоения в умы, напротив, казалось, что владевшее им безумие теперь охватило всю страну. Распри принцев крови вспыхнули с неслыханной силой. Оказалось, что никому не под силу вступить во владение его наследством. Дофин Карл попустительствовал убийству Жана Бесстрашного[4], герцога Бургундского. Все, в том числе мать дофина, враждовали с ним, покушались на его жизнь. Затворившись в Париже в своем особняке, мать заключила с врагами сына соглашение, по которому французский трон на три года был доверен правителю Англии.

Однажды мне довелось отправиться в Анжу вместе с тестем, у которого были там дела. Впервые в жизни я покинул родной город. Я был поражен увиденным. Подобно тому как при ударе по стеклу его поверхность на большом расстоянии от места удара покрывается разбегающимися трещинами, ссора принцев отзывалась на местах бесчисленными столкновениями, опустошавшими страну. Мы проезжали разрушенные деревни и повсюду видели сожженные амбары, конюшни и даже дома. Оголодавшие крестьяне возделывали крошечные пятачки земли на опушках леса, чтобы при малейшей опасности можно было укрыться в чаще. Стояла поздняя осень, было уже холодно. Однажды утром наши кони остановились: нас окружили сотни детей, они скитались по лесу, меся босыми ногами ледяную грязь. Вся кожа их была покрыта струпьями, они возбуждали скорее жалость, чем страх. Чуть дальше мы наткнулись на мелкопоместного сеньора, который в сопровождении дворовых выехал на охоту. По его расспросам мы поняли, что он выслеживает этих одичавших детей, намереваясь прикончить их, будто речь шла о том, чтобы загнать кабанов или стаю волков. В нашем королевстве больше не осталось представителей рода человеческого, были лишь враждующие племена, не признающие права творений Божьих на жизнь.

Мы ехали в сопровождении четырех вооруженных слуг и не везли с собой ничего ценного. Ночевали в селениях или в укрепленных замках, где тестя знали. Но бывало, натыкались и на руины. После этой поездки меня долго преследовал запах гари и смерти. Но я, по крайней мере, понял, в каком состоянии находится королевство. Мое интуитивное недоверие к принцам крови и вообще к владетельным сеньорам сделалось осознанным. То, что я видел прежде, когда отец дожидался приема в передних, открыло мне подлинную сущность знати. Эпоха рыцарства миновала. Каста аристократов, в отличие от прежних времен, никого более не защищала, напротив, теперь именно от них исходила опасность. Было ли безумие короля причиной или же следствием разнузданности знати? Этого никто не знал. Во всяком случае, после его кончины все пришло в движение. Честь уже не была в чести, ее норовили растоптать. Превосходство по праву рождения более не налагало обязательств на тех, кто его удостоился; оно, похоже, давало этим людям лишь право презирать тех, кто занимает более низкое положение, вплоть до того, что позволяло обращаться с людьми как со скотом, иными словами, распоряжаться чужими жизнями.

Хуже того, владетельные сеньоры не просто разрушали жизнь народа, они уже были не способны защитить его. В битве при Азенкуре, произошедшей в тот год, когда мне исполнилось шестнадцать, они в который уже раз были озабочены лишь тем, чтобы пощеголять своей знатностью, согласно рыцарским обычаям, искусно манипулировать копьями и изящно дефилировать на поле брани в тяжелых кованых доспехах. В итоге англичане, троекратно уступавшие в численности французам, благодаря простолюдинам-лучникам, не обремененным титулами, но зато сметливым и быстрым, нанесли рыцарям сокрушительный удар. Потерпев поражение, сеньоры приветствовали чужеземного короля, страна попала в зависимость от регента-англичанина, чьей единственной целью было ослабить Францию, разграбив дочиста ее ресурсы.

Когда мы вернулись в свой город, нам показалось, будто мы выбрались из ада. Бурж, разумеется, тоже не был раем. Еще более серый, чем обычно, он жил в своем томительном, замедленном ритме. Он и близко не напоминал город моей мечты, но, по крайней мере, здесь царил мир. Мудрость старого герцога спасла его от разорения. После кончины герцога город отошел дофину. И Карл, уже взойдя на королевский трон, по-прежнему наведывался сюда и даже – за неимением лучшего – сделал город своей столицей. Мне довелось несколько раз побывать во дворце, но короля я не видел. Говорили, что, бежав из Парижа во время большой резни, он затворился в своих покоях и никого к себе не допускает. Впрочем, король нигде не задерживался надолго, его немногочисленным придворным приходилось метаться из одного замка в другой, будто загнанной стае.

Никто не знал, какое будущее уготовано этому королю без королевства, правителю без трона, против которого ополчились все его родственники. Впоследствии этот монарх сыграл в моей жизни важную роль, однако в ту пору я воспринимал его всего лишь как одного из принцев крови и не возлагал на него никаких надежд. Когда дофин Карл сделался королем Карлом Седьмым, отец мой был при смерти. Бедняга успел мне сказать, что следует признать право Карла на трон. Он до самой кончины тревожился за меня, чуя поселившийся во мне бунтарский дух. И в самом деле, несмотря на привязанность, которую я питал к отцу, мне казалось, что его покорность власть имущим не соответствует новому веку.

Более привлекательной выглядела позиция моего тестя. Он не испытывал искренней привязанности к тем, кому служил, и к королю – не более, чем к его врагам. Он довольствовался тем, что от каждого получал то, что тот мог дать. Благодаря его финансовой мощи и потребности в его услугах с ним всегда считались. На протяжении нескольких лет я старался следовать его примеру, хотя это и не доставляло мне истинного удовлетворения. Впрочем, в ту пору я не сознавал этого. Молодости свойственно изо дня в день пересиливать себя, идя наперекор своей натуре, и при этом чистосердечно твердить себе, что ты следуешь правильным путем, тогда как на самом деле удаляешься от своих истинных целей. Главное – сохранить достаточно энергии, чтобы все изменить, когда расхождение станет болезненным и ты начнешь понимать, что ошибся.

Таким образом, из всех связанных с коммерцией сфер деятельности я избрал финансовую. В те годы наличные деньги были редкостью. Денег, бывших в обращении, едва хватало для обмена. Крупные финансовые сделки – поскольку их невозможно было обеспечить звонкой монетой, – уступали место платежам натурой или векселями. В ходу были в основном серебряные деньги. Золотые монеты имели большую ценность. Главным препятствием, тормозившим торговлю, была нехватка наличных средств. Люди, связанные с финансами, занимали видное место в обществе. Если они были в состоянии ссужать деньги в долг или, не подвергая опасностям, перемещать их на дальние расстояния, то обладали большой властью. Поначалу мне казалось, что этого вполне достаточно.

Меня пьянили мелкие прибыли, они, в соединении со скромной суммой, унаследованной от родителей, а главное, с богатым приданым Масэ, создавали мне лестную репутацию обеспеченного молодого человека. На пороге зрелости я был высоким и худощавым, я старательно выпячивал грудь, чтобы компенсировать природный недостаток, однако Масэ он вовсе не казался отвратительным. Появляясь на людях, я старался всегда выглядеть элегантно. В глубине двора я открыл меняльную контору, где имелся специальный кофр для хранения ценностей. У меня спрашивали совета в лучших домах города. Многие аристократы были со мной весьма почтительны, более никто не смел обращаться со мной неуважительно.

Я со всем тщанием исполнял свой христианский долг, хотя для меня это было всего лишь общепринятым ритуалом. Сложно сказать, когда я утратил веру в Господа. Во время нашей эскапады при осаде Буржа я и впрямь взывал к высшей силе, но для меня она не совпадала с привычным образом Христа или Бога Отца. Мне казалось, что с этой незримой силой можно связываться лишь доступными немногим особыми средствами, которые трудно описать. Ведь невозможно, к примеру, чтобы какой-нибудь осел вроде напыщенного хвастуна Элуа мог общаться с Богом, имея о Нем лишь смутное представление! Правда, каждое воскресное утро этот тип в белом, слишком тесном для него стихаре увивался вокруг священников в соборе, преклоняя колени куда чаще, чем этого требовала литургия.

Куда сильнее меня трогала набожность Масэ, хотя и не убеждала. Я наблюдал, как она проводит долгие часы в молитвенной позе, склонив голову и опустившись на колени. Но изображения, перед которыми она молилась, и в особенности раскрашенная гипсовая фигурка Мадонны, отлитая по образцу статуи из Сент-Шапель, были чисто земными и притом безжизненными, несмотря на талант художников.

Мне было совершенно ясно, что Масэ, несмотря на свои усилия, не в состоянии таким образом установить контакт с высшими силами, повелевающими нашим миром. Однако, беседуя с ней, я узнавал ту присущую мечтателям независимость, тот умело выпестованный инстинкт, который дается благодаря общению с реальностью незримой, с силами сверхъестественными.

Эти годы не оставили по себе подробных воспоминаний. В моей памяти они образуют нечто цельное, слитое из радости и обыденной рутины, взятых поровну. Рождались и подрастали дети. Дом был полной чашей. Я честно трудился; круг моих дел был практически ограничен нашим городом и его окрестностями. Долетавшие до Буржа вести заставляли каждый божий день благодарить судьбу за то, что нас миновали тяготы войны, голод и чума. До нас доносилось глухое эхо сражений короля Карла с Англичанином[5], который в Париже предъявил права на французский престол. Граница между двумя частями королевства пролегала по Луаре и прилегающим к ней землям. Порой казалось, что мир уже не за горами, но пока мы свыкались с этой мыслью, то здесь, то там вновь вспыхивали вооруженные столкновения.

Откровенно говоря, положение становилось все хуже и хуже. Я со своей меняльной конторой, крошечным состоянием и разросшимся семейством мог надеяться лишь на относительное благополучие, здесь и сейчас. Оно всецело зависело от любого поворота событий. Я приспособился к ситуации, приняв все как есть; единственным моим желанием было сохранить скромное и уютное существование. Со стороны казалось, что я отрекся от мысли изменить этот мир, а тем более открыть иной, лучший.

И все же детские мечты не рассеялись. Они угнездились глубоко в моем сознании и порой вновь кружили мне голову. Похоже, именно поэтому у меня время от времени случались мигрени. Перед глазами вдруг начинали переливаться краски, и несколько мгновений спустя в голове будто начинал бить соборный колокол. Теперь-то я понимаю: это был знак. Такими вспышками во мне бурно отзывались мои мечты и надежды. Они разрывали окружавшую меня завесу обыденности. И леопард, стоило ослабить шнурок, вновь мог выпрыгнуть из своего мешка. Я долго не слышал этого зова. Но случилась беда, и с неведением было покончено.

* * *

Мне удалось сохранить друзей детства. Почти все они были женаты. Наши дети вместе играли на улице. Отношения, установившиеся в нашей шайке во время осады, в их глазах по-прежнему окутывали меня ореолом власти и тайны. Но на теперешнюю нашу жизнь это не слишком влияло: каждый жил сам по себе, и все общение сводилось к семейным встречам.

Вот почему, познакомившись с Раваном, я уже не мог прибегать к привычным мерам воздействия. Завязавшаяся между нами дружба не имела ничего общего с теми отношениями, которые складывались у меня прежде. По отношению к нему я не обладал ни авторитетом, ни властью. Напротив, мне казалось, что это мне следует учиться у него, так что мое обожание вскоре сменилось повиновением.

Раван был старше меня на два года, и он точно знал, кто есть кто. Он был родом из Дании. Отсюда и высокий рост, и светлые, почти белые, волосы, и голубые глаза. Чтобы подчеркнуть его уникальность, достаточно было бы одной внешности, выделявшей его в наших кельтских краях, где для волос и глаз характерна скорее осенняя гамма, от каштанового до рыжего. А тут еще и удивительная биография, и сама личность. Он прибыл в Бурж в конце зимы, завершившейся бурным паводком. Все пропиталось влагой и окрасилось в серый цвет. Голубые глаза Равана сулили прояснение, на которое мы уже не надеялись. Он прибыл с севера с целым обозом, пятеро слуг и десяток телохранителей были родом из разных стран, и ни один не говорил по-французски. На постоялом дворе Раван не провел и двух недель. Достав золото, припрятанное в одной из повозок, он купил за наличные дом, недавно достроенный одним из наших друзей.

Он сразу же въехал туда. Город гудел пересудами. Отголоски разговоров доходили и до меня, но я не обращал на них внимания. Тем сильнее я был удивлен, когда он прислал за мной.

Купленный им дом был неподалеку от нашего. Я отправился туда пешком. Дом стоял на извилистой улочке, поднимавшейся к собору. У ворот двое слуг оглядывали прохожих. Вход в дом охраняли еще двое, кольчуги и кожаные латы придавали им вид разбойников с большой дороги. Среди торговцев таких сроду не водилось. Дом напоминал осажденную крепость. Нижние комнаты, обогревавшиеся громадным очагом, где пылали целые стволы бука, выглядели как казарма. Одни наемники спали прямо на полу, как солдаты на марше, другие сновали взад-вперед, громко переговариваясь. На заднем дворе голые по пояс рыжеволосые парни, нимало не смущаясь, мылись из бочки с дождевой водой. Я поднялся наверх по узкой лестнице, напомнившей мне дом моего детства, и вошел в просторную комнату, свет в которую проникал через два высоких окна с белыми наборными стеклами. Раван принял меня с распростертыми объятиями, его открытый взгляд искрился воодушевлением и признательностью.

И все же я чувствовал, что стоит ему передумать, как теплота вмиг исчезнет, сменившись ледяным холодом, а глаза превратятся в безжалостные лезвия. Я тотчас же преисполнился признательности к Равану за радушный прием. Так путник, дочиста ограбленный разбойником, благодарен уже за то, что его не прикончили на месте.

Мебели было немного: стол и пара плетеных стульев. На столе громоздилась оловянная посуда – груды грязных тарелок с объедками, стаканы были опрокинуты, вокруг растеклись лужицы вина. На поле брани выделялись три-четыре фарфоровых кувшина. Мне в жизни не приходилось видеть ничего подобного, во всем же остальном дом ничем не отличался от наших жилищ, где женщины пекутся о чистоте и уюте.

Раван предложил мне вина. Он перебрал дюжину стаканов, прежде чем отыскал один почище.

– Жак, я рад нашему знакомству, – сказал он.

Не мэтр Жак, не мессир Кёр. В этом дружеском обращении звучала прямота солдата, имеющего обыкновение прикидывать, насколько тот или иной человек храбр и готов к смерти.

– Я тоже рад, Раван.

Мы чокнулись. Я видел, что в моем стакане плавают мошки, и тем не менее осушил его одним глотком. Раван уже подчинил меня своей власти. Он рассказал, что прибыл из Германии, где служил при нескольких правителях. Но размеры их княжеств не соответствовали его амбициям; он отправился на север Франции и, встретив англичан, поступил к ним на службу. Проведя несколько лет в Руане, Раван вновь пустился в путь, на сей раз решив направиться к королю Карлу. Причин такой перемены он не объяснил, а я не посмел спросить его об этом. В дальнейшем выяснилось, что зря.

Раван отзывался о Карле как о правителе с большим будущим. Так думали немногие, поэтому я был удивлен таким отзывом. Обычно о Карле заговаривали лишь в связи с его неудачами.

– Не соблаговолите ли вы, сударь, пояснить, чем именно вы занимаетесь, – осмелился я задать вопрос.

Сказать по правде, я был совершенно уверен, что он возглавляет группу наемников. Страна была наводнена странствующими рыцарями, готовыми предоставить свой меч и своих людей к услугам тех, кто больше заплатит и даст возможность грабить вволю.

– Я монетчик, – ответил Раван.

Монетчики – это кузнецы, работающие с драгоценными металлами. Их искусство причастно хтоническим тайнам земных недр и огня. Вместо того чтобы ковать лемехи для плуга и лезвия ножей, они чеканят кружочки из золота или серебра, которые затем начинают жить собственной жизнью, переходя из рук в руки. Нескончаемое странствие с остановками в карманах, высадками на ярмарках, пахнущих сеном и навозом, с давкой в переполненных сундуках банкиров и моментами одиночества в котомке паломника. Но отправным пунктом всех этих приключений является литейная форма монетчика.

Меня тем более удивила профессия Равана, что тем же самым занимался покойный дед Масэ. Я познакомился с ним за несколько лет до его кончины. Это был скрытный, здравомыслящий и боязливый делец. Он занимался своим ремеслом в нашем городе, получив патент у короля Карла Пятого. Трудно вообразить себе более несхожие личности, чем дородный нотабль с холеными руками и воинственный скандинав с усами, пропитанными вином.

В то же время это признание пролило свет на причины, побудившие Равана искать встречи со мной. Он не стал ходить вокруг да около.

– Монетчик должен быть богатым, – заявил он. – Я такой и есть. Однако, чтобы король оказал мне доверие, необходимо личное знакомство, но он меня не знает. А вот вы – вы родились здесь, в его столице. Вы родом из почтенной семьи и благодаря своему браку связаны с последним монетчиком этого города. Предлагаю вам заключить со мной союз.

Раван был совершенно не склонен к длительной осаде крепости. Он предпочитал прямой и стремительный натиск. И в моем случае это было оправданно. Если бы он попытался убедить меня с помощью тонкой дипломатии, намеками-экивоками, то пробудил бы во мне подозрения и укрепил недоверие к себе. Но, прямо взглянув на меня бледно-голубыми глазами, он тотчас покорил меня. Стоя в пустой зале с еще не отшлифованным паркетом, я вдруг осознал, что отвечаю ему согласием. Я вернулся домой в легком дурмане, пустившись вплавь по неведомым водам и понятия не имея, куда меня занесет.

Богатство, которое вез с собой Раван, вкупе с моим влиянием в городе вскоре принесли нам успех. К королю мы не попали, но канцлер заверил нас, что тот благосклонно отнесся к нашему предприятию. На одном из земельных наделов, входивших в приданое Масэ, мы открыли мастерскую. Головорезы Равана превратили ее в укрепленный лагерь. Во вмурованных в стены железных шкафах хранились груды драгоценных металлов, которые нам доставляли в слитках. В других железных шкафах помещались монеты, которые Раван отливал в громадных количествах. Впоследствии мне приписывали дар алхимика – именно в этом, по мнению людей, состояла одна из разгадок моего состояния. Правда же была в том, что я всегда производил золото только из золота. Но Раван научил меня наилучшему способу извлекать из этого выгоду, он же оказался и самым худшим.

Король по рекомендации Совета определил пропорции нашего монетного сплава. Из определенного веса серебра, который, как известно, исчисляется в марках[6], мы должны были выплавить оговоренное количество монет. Если процент серебра в сплаве был более высоким, монет получалось меньше; если же его содержание было занижено, то монет меньшей ценности на одну марку серебра выходило больше. Помещение, где изготавливался монетный сплав, было сердцем нашего производства. Там священнодействовал лично Раван, вооружившись монетными весами и ступками. В помощниках у него был всего один человек. Это был старик-немец, худой, весь покрытый лишаями. На протяжении многих лет он вдыхал ядовитые пары ртути, сурьмы, свинца и был отравлен ими. Спустя несколько месяцев он умер.

Раван обучал меня нашему делу терпеливо и с воодушевлением. Поначалу я был одурманен этой авантюрой. Яркий огонь кузнечного горна, горячее золото, клокотавшее в мраморных тиглях, цвет и блеск чистого серебра, его способность противостоять другим металлам, подчиняя их себе даже при их количественном перевесе, – все это заставило по-новому биться сердце в анемичном теле нашего города. Серебро рождало потоки монет, которые затем циркулировали повсюду – в королевстве и за его пределами. Мне казалось, что я стал обладателем магической силы.

Тем не менее мне потребовалось всего несколько недель, чтобы открыть правду. Она была не столь блистательна, как свежеотчеканенные монеты, со звоном падавшие в наши сундуки. Размах нашей деятельности опирался на низменные уловки. За множеством секретов чеканки монет, о которых поведал мне Раван, скрывался иной секрет, хранимый еще более тщательно: мошенничество. Король приказывал нам выплавить из марки серебра двадцать четыре монеты, а мы изготавливали тридцать. Заказанные двадцать четыре монеты мы отдавали королю, а остальные составляли нашу прибыль. Это было просто и весьма доходно.

Странно, но до сих пор мне не доводилось сталкиваться с преступлениями. Мой отец всегда считал делом чести не пускать налево мех заказчиков, что нисколько не уменьшало их подозрительности. Однако все считали такой способ обогащения вполне обычным делом. А отец испытывал удовлетворение оттого, что никогда не завышал цену своих изделий. Польза от этого была чисто нравственная, он гордился тем, что является честным человеком, и это было его единственной наградой. Что касается Леодепара, то он был слишком богат, чтобы идти на риск, используя бесчестные методы. В общем, я считал, что плутовство – это удобный выход лишь для бедняков и низкооплачиваемых мастеровых. Таким образом, Раван открыл мне другой мир, где можно было ворочать большими делами, чеканить королевские деньги и в то же время прибегать к недостойным приемам жуликов низкого пошиба.

В конце концов я все же выразил ему свое удивление. Раван объяснил мне, что такие приемы повсюду в ходу. От него я узнал, что война привлекла монетчиков, которые работали в соседних краях. В Руане и Париже, у Англичанина, претендовавшего на французский престол, а также в Дижоне, у герцога Бургундского, не зависевшего ни от кого на своих бескрайних землях, – повсюду намеренно чеканили деньги с заниженным содержанием серебра. Доходя до земель, подвластных королю Карлу, эти деньги обменивались на наши, которые чеканились с куда более высоким содержанием драгоценного металла. С этими высоко котировавшимися монетами торговцы возвращались в другие земли и обогащались в ущерб нам. Чеканя монеты высокой пробы, мы разоряли бы королевство и позволяли бы драгоценным металлам переходить к принцам крови, сражающимся против нашего короля. Равану удалось убедить меня, что, обогащаясь путем мошенничества, мы оказываем услугу королю, который доверил нам это дело. Я верил ему вплоть до того момента, когда в весенний полдень десяток вооруженных королевских солдат заявились в нашу мастерскую, чтобы арестовать нас и отправить в тюрьму.

Раван принял этот поворот судьбы совершенно спокойно. Впоследствии – с большим запозданием – я узнал, что ему это было не впервой. Именно ради того, чтобы избежать тяжкого приговора, он бежал из Руана и прибыл к нам.

Для меня же заключение стало жестоким испытанием. Прежде всего, конечно, мне было мучительно стыдно. Мы скрывали происходящее от детей, но они нашли ответы на тревожившие их вопросы у товарищей по играм. Мне было тяжело сознавать, что в глазах всего города я слыву вором. Гораздо позднее до меня дошло, что это испытание, напротив, лишь упрочило мой авторитет. Большинство восприняло это как посвящение: тюрьма позволила мне напрямую, в непосредственной близости узреть черное солнце власти, почувствовать его жар и проникнуть в его тайны. Более существенный ущерб я потерпел во мнении родни Масэ. Тесть считал, что, связавшись с чужестранцем, я уже поступил неблагоразумно. Заключение в тюрьму послужило доказательством моей вины. Я был убежден, что, когда я выйду на свободу – если меня вообще выпустят, – мне будет трудно, если не сказать невозможно, вновь занять достойное положение среди горожан, ставших свидетелями моего падения и позора. Отныне мне виделась лишь возможность побега.

Что до тюремных неудобств, то я переносил их куда легче, чем мучившие меня угрызения совести. Меня препроводили в одиночную камеру, расположенную в герцогском дворце. Как и положено, она была темной и сырой. Но меня с самого рождения окружали тьма и сырость, так что тюрьма обернулась для меня все той же сыростью и тусклым светом, что были мне написаны на роду. Лишения не казались мне тяжкими, наоборот, я осознал, что удобства, изобилие еды и одежды, многочисленная челядь – все, что мне принадлежало, загромождало мою жизнь и не являлось необходимостью. Тюрьма стала для меня опытом свободы.

Обращались со мной хорошо или не слишком скверно. В камере я находился один. У меня были только стол и стул. Мне позволили писать Масэ и даже отдавать распоряжения насчет моих сделок. Самое главное – у меня было много времени для раздумий, и я подвел правдивый итог первых лет своей взрослой жизни.

Мне уже исполнилось тридцать. Из минувшего десятилетия запомнились немногие счастливые моменты, среди них прежде всего рождение детей и некоторые часы, проведенные с Масэ в деревне. Несколько раз мы вдвоем с ней объезжали верхом окрестные деревушки. Это было не очень-то благоразумно, повсюду путников могла подстерегать опасность. Случалось, разбойники добирались до самых предместий. Но нам нравилось это ощущение подстерегавшей нас опасности. Тесть отписал нам по завещанию деревенский дом, стоявший в березовой роще, его охраняла пара слуг. Мы наезжали туда, чтобы делить любовь и сон.

Все прочее не оставило по себе никаких ярких воспоминаний. Это было жестоким доказательством, что мои желания и действия были не слишком честолюбивы. Я планировал и осуществлял лишь мелкие – по меркам нашего городишки – сделки. Столица в отсутствие некоронованного короля притворялась, будто пользуется влиянием; я – тоже. Даже объединение с Раваном, на которое я так уповал, было всего лишь химерой. Реальность выглядела совсем не так блестяще: нас признали мелкими мошенниками. Мы добивались прибыли, нарушая нормы и обязательства. На нас была возложена важная миссия, а мы намеренно халтурили. Поступая так, мы грабили не только короля, но и весь народ. Я ознакомился с трудами монаха Николы Орезмского[7]. Он показал, что неполновесные деньги ослабляют торговлю и разрушают королевство. Так что мы не только стремились обогатиться, посягая на общественное достояние, мы совали палки в колеса повозки, которую нам было поручено тянуть. Мы оказались ничтожествами.

К счастью для меня, Равана содержали в другой камере и мы не могли сообщаться. Это дало мне возможность все обдумать и самостоятельно прийти к выводам, прежде чем ему удалось бы повлиять на меня. Выходя из тюрьмы, он улыбался и был полон оптимизма, и я понял, что он готов опять взяться за свое. По его мнению, я не представлял себе всей сложности ситуации и положение было вовсе не таким уж скверным. Он добился, чтобы нас выпустили, заплатив приближенным короля. Послушать его, так единственной нашей ошибкой было то, что, раздавая взятки, мы упустили из виду нескольких высокопоставленных особ. Раван вновь попытался убедить меня в том, что очень многим выгодно ослабление валюты. Мы первыми получали от этого выгоду, но с этого же стола кормились и все те, кто получал от нас деньги за то, что закрывал глаза на наши действия, начиная с принцев крови. Этот урок я впоследствии усвоил.

Но тогда я был по-прежнему убежден, что допустил серьезную ошибку, запятнав себя бесчестьем и сделавшись посредственностью. Оглядываясь назад, я могу сказать, что эта уверенность спасла меня. Она подтолкнула к поискам радикального решения. Без нее я не смог бы так легко найти выход. Порвав с прошлым, я остался верен клятве, данной самому себе в тиши заточения: я решил уехать, как только выйду из тюрьмы.

Необходимость отъезда была не только следствием испытываемого стыда. Решение возникло намного раньше, я понял, что всегда помышлял об этом. Сколько себя помню, я хотел покинуть край, где оказался по случайности рождения, – Берри с его серым небом, вечными опасениями и торжествующей несправедливостью. Проклятие безумного короля и после его кончины продолжало довлеть над страной. Я узнал, что, пока я пребывал в заточении, возникла новая волна безумия. Стражники рассказывали, будто восемнадцатилетняя, никому не известная неграмотная деревенская пастушка заявила, что Господь призвал ее спасти королевство. И государь, которому грозила потеря Орлеана, оказавшись в безвыходном положении, поставил эту девушку, Жанну д’Арк, во главе своих войск. Безумие отца явно передалось сыну, заставив его призвать суккуба[8] и доверить ему судьбу государства…

Бежать от этого помешательства! Не разделять больше участь страны, охваченной подобным бредом. Рыцарство вышло за рамки некогда предписанного и пахарям, и служителям христианской церкви благоразумия. Отныне сила перестала умеряться законом и разумом.

Я был достаточно осведомлен, чтобы наметить выход. Я знал, какими путями смогу достичь Востока, о котором грезил с давних пор. Быть может, это было единственным благим следствием тех первых лет, когда я заслушивался бесчисленными рассказами путников. Хотя в те мирные времена я не видел для себя иной участи, кроме как следовать завету «где родился, там и пригодился», все же душа моя продолжала тянуться к неведомому. Леопард, некогда виденный мною, не слился ни с образом Леодепара, ни с золотом, которое переплавлял Раван. Леопард продолжал указывать мне на Аравию. И теперь ничто не могло удержать меня от того, чтобы отправиться туда.

* * *

После испытания, которым стала моя тюрьма, Масэ предстояло пережить мой отъезд. Я долго размышлял над этим. Для меня было очевидно, что отъезд не терпит отлагательств, и я был исполнен решимости преодолеть любые препятствия. Однако сложнее всего оказалось справиться с молчаливым сопротивлением жены и детей. Масэ, сознавая, что я покидаю ее ради путешествия, из которого могу не вернуться, ни на миг не выказывала своего недовольства или огорчения. Одним из основных качеств этой женщины было то, что она дорожила не только любовью, но и тем, к кому была обращена эта любовь. Масэ любила меня счастливым. Она любила меня свободным. Она любила живого человека, которого переполняют планы и желания. Я с давних пор рассказывал ей о Востоке. Говорил о нем вечерами, весной, когда мы прогуливались в роще, говорил на берегу пруда. Я твердил о нем темными слякотными зимами, когда в студеном воздухе разливался скорбный звон большого соборного колокола. Рассказывал о мечте, окрасившей все мое детство, о мечте, которая навеки пребудет лишь в моем воображении. Быть может, мне удалось заразить ее своей страстью. Как я уже говорил, это была молчаливая, заботившаяся о других женщина, ей была присуща сдержанность, отстраненность, ее обращенный вдаль взгляд говорил о том, что ее обуревают самые разные мысли и образы, но она не дает им ходу.

Когда после освобождения я объявил, что через месяц уеду на Восток, она погладила меня по лицу и заглянула в глаза; по ее лицу блуждала улыбка, которую никак нельзя было назвать печальной. В какой-то миг я подумал, уж не хочет ли она отправиться со мной. Но дети нуждались в ней, а она была не из тех, кто хочет во что бы то ни стало, чтобы детские мечты развеялись, соприкоснувшись с реальностью. Конечно, она завидовала мне и понимала, что будет тосковать в мое отсутствие. В глубине души я все же был уверен, что она рада за меня. Приготовления к моему отъезду велись нами втайне. Не следовало тревожить детей и волновать родных. Чтобы не омрачать будущее, Масэ умоляла меня успокоить наших компаньонов.

Мы спорили между собой о том, кто будет сопровождать меня в путешествии. Масэ настаивала на вооруженной охране. Я, основываясь на собранных мною сведениях, все же решил, что если отправиться в путь из Пюи-ан-Велэ, а затем двинуться по долине Роны до Нарбонны, то мне нечего опасаться. Правда, шайки разбойников порой встречались и там. Но в таком случае вооруженная охрана скорее привлекла бы их внимание, и нападения вряд ли удалось бы избежать. А вот скромный торговец, едущий навестить родню, покажется бандитам куда менее привлекательной добычей. Так что я двинулся в путь в сопровождении одного-единственного слуги. Я ехал верхом на сельском битюге – вряд ли такой конь стал бы приманкой грабителей. Готье, служивший в нашем доме, трусил следом за мной на муле.

Мы выехали сразу после Пасхи, на рассвете. Праздник Воскресения Господня наполнил сердца светлыми упованиями. Лично мое сердце никогда не было открыто религии, но в общем веселье я видел благое предзнаменование. Воскресение Христа знаменовало приход весны. Дни, ставшие длиннее, чистые яркие краски, движение растительных соков, казалось, могли бы удержать меня дома. Но все это, наоборот, побудило меня отправиться в дорогу. Дети в конце концов поняли меня, но они были еще слишком малы, чтобы осознать, как надолго я уезжаю. Ночью накануне отъезда мы с Масэ долго прощались. Я обещал вести себя благоразумно, клялся в любви, она отвечала такими же клятвами.

В полдень мы с Готье остановились перекусить на обочине дороги, которая вела прямо на юг. До сих пор мы ехали не оборачиваясь. Когда мы посмотрели назад, то обнаружили, что город уже скрылся из виду за волнистыми полями, где взошла пшеница. Вдалеке виднелись лишь башни собора. За всю поездку это был единственный раз, когда я дал волю чувствам и прослезился.

Мы благополучно миновали живописные горы Оверни. Этот край не так пострадал, как север, где хозяйничали англичане, хотя и здесь попадались вооруженные банды, дочиста разорявшие страну. По счастью, мы на них ни разу не наткнулись, но на фермах, где останавливались, мы наслушались страшных рассказов о них. Эти шайки нередко возглавляли феодалы, мечом защищавшие принцев крови. Они нанимались к тому, кто больше заплатит, гарантируя свою преданность на соответствующих условиях. Эти рыцари, лишенные понятия чести, с помощью наемников разбивали лагеря, куда свозили награбленное. Некоторые из таких опорных пунктов превращались в настоящие крепости, где вокруг главарей, предававшихся всевозможным излишествам, нимало не опасаясь наказания, собирался целый двор.

Для меня это было еще одним доказательством безумия этого мира, в то же время мне было бы интересно как бы невзначай собственными глазами понаблюдать за такими сбившимися с пути истинного сеньорами. Мне кажется, эти рыцари-разбойники стремились нарушить установленный порядок, обмануть судьбу, что в некоторой степени было близко и моим собственным честолюбивым планам. Однако мы с Готье добрались до Роны, так и не повстречав их.

Наш Бурж стоит у слияния двух речек, так что мне никогда не доводилось видеть большой реки. Достигнув Роны, следуя по пути Регордан[9], я не мог наглядеться на этот мощный поток. Мне кажется, он и помог мне представить море.

Весна выдалась ранняя, солнце уже припекало. В садах цвели фруктовые деревья. Скоро мы увидели растения редкие или вовсе не встречающиеся в наших суровых краях: кипарисы, стоящие средь лугов, как зеленые колоколенки, оливковые и лавровые деревья, имевшие непривычный бледно-зеленый оттенок, заросли бамбука, достигающего больших размеров… Все было не таким, как в Берри. Леса выглядели более светлыми; насекомые в лугах звучали громче, чем птицы; на песчаных равнинах не встречались ни папоротники, ни вереск, попадались только кочки, поросшие сухой душистой травой. Встреченные нами люди говорили на окситанском языке, сильно отличающемся от нашего, и мы с трудом их понимали. Как и повсюду, война посеяла недоверие и страх. И все же люди улыбались, сохраняя природное добродушие.

В дороге мы с Готье становились все более похожими друг на друга. Жара заставила нас снять теплую одежду, в рубашках мы выглядели как братья. Если бы мы оба ехали на лошадях, никто бы не отличил господина от слуги. Мы преодолевали большие отрезки пути в молчании, так как Готье тоже не отличался словоохотливостью. Убаюканный мерной поступью коня, я обдумывал разные мысли. Я вспоминал тридцать два прожитых года, я поражался тому, как мало они соответствуют мне, тому человеку, который открылся в этом путешествии. Очистившись от всего на этих поражающих воображение просторах, я ощутил вкус свободы и удивлялся, как мало я ею пользовался прежде.

До сих пор, кроме Равана и нескольких торговцев, я был знаком лишь с жителями Буржа. Знал об их происхождении, семье, положении в обществе, догадывался, о чем они думают. До отъезда я считал, что без этих сведений сложно общаться с людьми. Но, превратившись в безвестного путника, по внешнему виду которого нельзя определить ни его происхождение, ни состояние, я, движимый жадным любопытством, без опаски встречался с людьми, с которыми случай сводил меня в дороге, не зная о них ровно ничего. Это общение незнакомца с незнакомцем оказывалось гораздо более насыщенным, чем обычный обмен репликами между людьми, которые знают друг друга как облупленных.

Прежде я всегда спал в доме с прочными стенами и за семью замками; город был панцирем, в котором я родился, панцирем, без которого, как мне казалось, невозможно выжить. Однако, очутившись в жарких краях, мы начали спать на свежем воздухе, хоть ночи там были еще довольно прохладными. Мне открылось небо. Стали видны звезды, которые у нас по большей части затянуты облаками. Прежде мне случалось летней ночью, после ужина, на миг увидать их, перед тем как зайти в дом. Путешествуя, я упивался звездным небом.

Когда затухал костер, над землей, погрузившейся в ночную мглу, раздавался зов звезд, на потемневшем, освободившемся от туч небе звезды сверкали так, что слепило глаза. Мне казалось, что оболочка, в которую я был заключен, распалась. Я сам становился звездой, пусть самой ничтожной и эфемерной, но, как и они, я плыл в необъятном просторе, где не было ни стен, ни границ. Когда мы добрались до Монпелье, я сделался другим человеком – самим собой. В этом городе я мог бы рассчитывать на немалую поддержку, в частности у менял и торговых посредников. Но рано или поздно эти люди разузнали бы, кто я такой, и я не собирался этого скрывать.

Однако я не хотел при первом же знакомстве уповать на свои прежние достижения. Я стремился начать с нуля, делать жизнь с чистого листа. Мы остановились на постоялом дворе. Поговорив с незнакомыми людьми, я разузнал о городе и о тех, кто в здешних местах торгует с Востоком. Каждый год сюда приплывали венецианские суда и вставали на якорь в Эг-Морт. Но вот уже два года они не появлялись, и поговаривали, что в этом году их тоже не будет. По поводу причины их отсутствия мнения горожан разделились. Единственное, в чем все были уверены, – это в том, что уже чувствовалась нехватка восточных товаров и цены на них взлетели до небес.

Я воспользовался остановкой, чтобы осмотреть эти края и составить собственное представление о том, какие в здешних городах имеются богатства и как они распределяются. И вот во время одной из поездок я увидел море. Местность была равнинной, деревья росли редко, заросли бамбука потрескивали на ветру, доносившем неведомые запахи. Мы заплутали, мой конь и мул Готье тяжело тащились по дороге, где к песку примешивалась белая галька. Дорога с пышной растительностью и пучками травы пошла вверх, ненадолго скрыв горизонт. Мы поднялись по ней, и внезапно нам открылось взморье. Все последующие годы не стерли из памяти этот первый миг. Солнечная дымка соприкасалась с поверхностью воды, смешивая вдали море и небо. Очень широкая полоса мелкого песка отделяла последние островки суши и плещущие о берег волны. Так, в соответствии со своими мечтами, я получил доказательство, что земля не сводится к тверди, на которой разворачивается наша жизнь. Она заканчивалась здесь, уступая место необъятному морю, за которым могли существовать совсем другие реальности. Я жаждал броситься им навстречу. В то же время, если бы я не слышал разговоров о кораблях и мореплавателях, я бы ни за что не поверил, что можно бросить вызов этой текучей стихии, овеянной ветрами, тревожимой зыбью и мощными волнами, чарующей и враждебной, как сама смерть.

В тот первый день мы долго оставались на берегу, и наши лица обгорели на солнце. Вдали виднелись паруса, я взирал на это чудо с еще большим удивлением, чем на само море. Из всех видов человеческой деятельности мореплавание казалось мне самым дерзким. Оседлать волны, доверить свою судьбу порывам ветра и волнению моря, плыть неведомо куда в надежде, а то и в уверенности, что встретишь какую-нибудь землю, – эту отважную предприимчивость моряков я всегда считал результатом еще более безумных мечтаний, чем те, которым предавался я.

Мы вернулись, и с того часа у меня не было другого желания, кроме как подняться на корабль, выйти в открытое море и, поскольку искусство капитанов сделало это возможным, взять курс на Восток.

Мой слуга Готье во время нашего путешествия словно затаился. Он оставлял меня в покое, за что я был ему весьма признателен. Но хранить молчание его заставляли прежде всего страх и робость. На самом деле он был весьма разговорчив и с легкостью завязывал дружеские связи. Это качество не зависит от языка. В этих краях, где его с трудом понимали, он подолгу болтал со всеми, кто попадался нам по дороге. Я извлекал пользу из его способностей, превратив его в своего осведомителя. В Эг-Морт он подружился с местными рыбаками и разными людьми, связанными с морем. От них он узнал, что готовится экспедиция в порты Леванта. Галея[10] уже берет грузы в порту. Корабль принадлежит торговцу из Нарбонны по имени Жан Видаль.

Я пошел взглянуть на корабль. Он превосходил по размерам и рыбацкие барки, и большинство торговых судов. С набережной он показался мне куда выше многих домов. На разрисованной доске, прикрепленной к корме, было написано его название: «Пресвятая Дева и святой Павел».

Его корпус был из такого же дерева, как дом моего детства. Но стойки, вместо того чтобы опираться на твердую почву, взмывали вверх и танцевали по воле волн. Моряки поднимали тюки сукна с тележки на корабль, готовясь загрузить их в трюм. Они дали мне понять, что судно скоро отплывает. Мы направились в Нарбонну. В моей поклаже был тщательно уложенный бархатный камзол и все дополнения, благодаря которым торговцы должны были понять, что я принадлежу к их сословию. Я велел Готье доложить о моем приходе. Жан Видаль принял меня любезно. Это был человек моего возраста с хитрым взглядом и тонкими губами – было понятно, что он взвешивает свои слова и благоразумно запирает их у себя в голове, как запирает свои сундуки с деньгами. При всем том любезен и благорасположен. Он сообщил мне, что корабль уже полностью снаряжен. Богатые торговцы из Монпелье арендовали места на судне. Погрузка уже завершена. Я настаивал, чтобы меня взяли на корабль. Представляясь Видалю, я сделал упор на то, что был монетчиком в Бурже, и упомянул имена многих оптовых торговцев в Лангедоке, с которыми мне довелось иметь дело. Видаль с большим уважением отзывался о нашем городе, он не без оснований рассматривал его как новую столицу королевства. Все это расположило его ко мне и заставило принять решение в мою пользу. Мы уговорились, что он возьмет меня на борт вместе со слугой и минимальным багажом. Я принял это условие тем охотнее, что вез с собой только деньги и совсем немного товаров (всего-то кипу ценных мехов, которые я рассчитывал обменивать в пути на то, в чем мы будем нуждаться).

Таким образом, через неделю я прошел по доске, служившей мостиком, и поднялся на галею. Там я встретил десяток пассажиров. Они прощались с близкими, находясь в том приподнятом и встревоженном состоянии, которое всегда предшествует отъезду. Они громко разговаривали, смеялись, окликали людей на пристани, чтобы передать записку, дать последние наставления. Я понял, что почти все они никогда не выходили в море. Капитан судна Августин Сикар расхаживал по палубе, стараясь успокоить путешественников. Он со своим здоровым цветом лица и тугим животом напоминал скорее хлебопашца, чем моряка. Похоже, я ошибался, представляя моряков одержимыми мечтателями. Сикар навел меня на мысль, что они куда ближе к древнему крестьянскому племени. Эти крестьяне, недовольные размерами своих наделов, решили продолжить по водной глади борозды, которые они тянули, вспахивая поле…

Гребцы принадлежали к той же породе. У них был отрешенный вид, характерный для людей, работающих на природе. Мозолистые руки обхватывали круглые рукоятки длинных весел так же, как прежде держали отполированную годами труда мотыгу. Мы вышли на рассвете. Пассажиры, столпившись на корме, прощально махали руками и смотрели на удаляющийся город. На пристани меня никто не провожал, поэтому я разместился впереди, на носу судна, правившего в открытое море. Все было ново и пугающе, все исполнено обещания: поскрипывание дерева, покачивание палубы, которая поднималась и опускалась, вторя рельефу волн, солнце, проглянувшее сквозь тучи, и вода. Ветер доносил запах моря и жемчужные соленые капли, а изнутри корабля просачивались запахи крепких тел и пота, съестных припасов и смолы.

Ничто не могло доставить мне большего счастья, чем это начало неведомой жизни, сулившей одновременно красоту и смерть, сегодняшние лишения и, быть может, завтрашнее богатство. Позади оставалась тихая городская заводь, впереди меня ждали приключения, а с ними, возможно, невзгоды, но также и удачи, то есть нечто немыслимое, неожиданное, сказочное. Наконец-то я почувствовал, что живу.

II. Караван в Дамаск

Позавчера, сопровождая Эльвиру в город, я едва не попался. Человек, разыскивающий меня, увлеченно разговаривал с двумя такими же странными типами. Я смотрел на них издалека, прислонившись к стене портового здания. Вдруг я увидел, что они идут в мою сторону. Я отвлекся, наблюдая за маневрами судна во внутренней гавани, и понял, что они направляются прямиком ко мне, когда они были уже совсем близко. Я упустил из виду, что в полдень народу здесь совсем немного. Незнакомцам явно нужно было о чем-то спросить. Они хотели обратиться ко мне, так как я стоял совсем рядом и был единственным, кто в этот обеденный час никуда не спешил. К счастью, лицо мое скрывала шляпа, к тому же я стоял в тени, а им солнце слепило глаза. Надеюсь, они меня не узнали. Когда я пустился наутек, они громко расхохотались и не стали меня преследовать. Явно приняли за нищего крестьянина, напуганного видом богатых торговцев.

И все же риск был велик. После этого переполоха я решил впредь не испытывать судьбу, появляясь в городе. Нужно, чтобы обо мне забыли. Я решил оставаться в деревне и ограничить свои прогулки окрестностями. По утрам на террасу падает тень и, пока воздух не прогреется, находиться там неприятно. В этот час я предпочитаю прохаживаться по тропе, что ведет к морю. Днем природа замирает. К вечеру, напротив, краски становятся ярче, а воздух напоен ароматами. С появлением солнечных лучей растительность, кажется, пригибается и бледнеет в предчувствии наплыва жары, затаиваясь до самых сумерек. Ранним утром наступает момент, когда можно наблюдать, как природа готовится к пробуждению. Даже море в этот час становится почти недвижным, а плеск легких волн в отвесных скалах рождает постоянный шелест, убаюкивающий, как колыбельная. В эти дивные часы я стараюсь воскресить воспоминания о прошлом. Когда они переполняют меня так, что реальность перестает существовать, я медленно поднимаюсь среди зарослей лавра и каменного дуба и устраиваюсь в уже прогревшейся беседке, чтобы писать.

На острове полно таких домов, как наш, надеюсь, мои преследователи прекратят поиски прежде, чем наткнутся на меня. Я отправил с Эльвирой записку трактирщику с просьбой распустить слух о том, что я сел на корабль, шедший то ли на Родос, то ли в Италию. К своему посланию я приложил достаточную сумму, чтобы побудить трактирщика исполнить мою просьбу.

Удостовериться в том, что он выполнил ее, не было возможности, и потому я просто положился на него. Ускользая от погони, я научился неплохо разбираться в методах моих преследователей. Они без колебаний заглатывали наживку, пускаясь по оставленному мной ложному следу. Оставалось лишь выжидать.

Однако мои планы изменились. К Эльвире я прибыл, рассчитывая переждать здесь лишь несколько дней. Теперь же счет шел на недели, если не на месяцы. Радость, которую я обрел рядом с этой женщиной, была не просто мимолетным утешением. Наше не облеченное в слова влечение перерастало в подлинную привязанность. Не знаю, что чувствовала она, но для меня это была еще не любовь – быть может, просто блаженство.

Меня все больше затягивают воспоминания. С тех пор как я начал описывать свою жизнь, мое самое сильное желание изо дня в день – погрузиться в прошлое, как в прозрачную теплую воду.

Я продолжаю рассказ о своем путешествии на Восток, и остров, куда меня ныне забросила судьба, идеально способствует моему вдохновению. Жара и яркие краски Хиоса уже предвещали мне Левант…

* * *

Это было необычное путешествие. Я помню все настолько подробно и отчетливо, что мог бы рассказывать вам о нем дни напролет. Однако в тот момент богатство впечатлений обернулось для меня хаосом новизны, которую было сложно осмыслить. Я не преувеличиваю, говоря, что потребовалось прожить жизнь и впитать еще немало новых впечатлений, чтобы то, что сперва потрясало едва не до потери сознания, выстроилось в определенном порядке.

Мы проводили дни на палубе, изнемогая от жары. Взмахи весел, поскрипывание судна, тошнота и глухие удары в голове – все путалось в моем помутненном сознании. Спутники мои были не в лучшем состоянии. Торговцы, так гордо державшиеся при отплытии, теперь сложили богатые одежды в сундуки под палубой и, мертвенно-бледные, целыми днями лежали у борта, среди нечистот. Мы совсем забыли о внешних опасностях и, в частности, о пиратах. Несколько раз, завидев на горизонте подозрительный парус, Августин Сикар направлял судно к берегу или становился на якорь в виду острова, чтобы нас не приметили. Корабль дал течь у Агридженте, потом на Крите. Наконец, после длительного и крайне рискованного плавания в открытом море, мы достигли Александрии Египетской. Часть товаров выгрузили в этом порту. Несколько моих спутников воспользовались стоянкой, чтобы сойти на берег и отправиться посуху в Каир, где правил султан. Я хотел присоединиться к ним, но пришлось остаться на борту вместе с двумя другими путешественниками, которые, подобно мне, страдали от поноса и лихорадки.

Почти опустевшее судно должно было продолжить путь в Бейрут, а затем вернуться в Александрию, чтобы забрать тех, кто высадился там. Больные, среди которых был и я, совершали этот короткий переход.

Состояние мое понемногу улучшалось. Придя в себя, я принялся расспрашивать моряков о Святой земле. Некоторые из тех, кто уже побывал там, рассказали об увиденном. Они в один голос уверяли, что я буду немало изумлен. Так оно и оказалось после высадки в Бейруте. И все же к моему восхищению примешивалось странное чувство. Я дивился собственному восхищению. Едва бы мне удалось объяснить, что именно в этих краях достойно похвалы. Конечно, поражали краски обрывистого побережья: море здесь переливалось оттенками изумруда, а вдали средь горных вершин виднелся город, местами скрытый темной зеленью кедровых лесов. Выглядело это великолепно, но и в других местах перед нами разворачивалось не менее прекрасное зрелище.

Бейрут – открытый город, где еще сохранились здания, построенные крестоносцами, хотя большая часть их разрушена. Этот упадок печальным образом напоминал тот, что постиг многие города и деревни Франции. Как и у нас, здесь соседствовали богатство и бедность, знать и простой люд. И непохоже, чтобы условия жизни на Востоке были более завидными, чем в наших городах.

Мое восхищение никак не было связано с отсылками к Евангелию. Паломники, встреченные мною в Бейруте, пребывали в постоянном волнении, ибо направлялись из одного святого места в другое. Вытоптанная площадь с валяющимися на ней камнями повергала их в транс, стоило им только представить, что на этом месте забросали камнями женщину, совершившую прелюбодеяние. Но я-то уже говорил, что не слишком жажду небесной пищи.

Путешествовавших со мной торговцев больше всего восхищали восточные базары. Город изобиловал ценными товарами: глазурованная керамическая посуда из Мартабана, шелка из Малой Азии, китайский фарфор, пряности, доставленные из Ост-Индии… Однако эти сокровища были произведены в других местах. В самом Бейруте были мастера, покрывавшие стекло эмалью, инкрустировавшие кедровое дерево перламутром или занимавшиеся чеканкой по меди, но их изделия были куда скромнее. Что касается изнывавших от жары городских окрестностей, то им было далеко до сада Гесперид[11]. Следовало признать очевидное: Святая земля не была раем. Так чем же объяснялся особый характер этих мест, вызывавший восхищение? Через неделю для меня все прояснилось.

С галеи выгрузили последние товары. Сикар заменил их грузами, которые нужно было доставить в Каир. Судно направилось в Александрию. Предполагалось, что оно вернется меньше чем через месяц. Я и еще несколько моих спутников решили остаться здесь и при следующем заходе в этот порт вновь сесть на корабль. А пока я хотел исследовать здешние земли и проникнуть в тайну Востока с его странным привкусом.

Наняв ослов, мы двинулись в сторону Дамаска. Дорога петляла в горах. Несмотря на дневное пекло, ночи были ледяными. Мы просыпались покрытые росой, она стекала по коже и проникала за воротник. Затем мы спустились в широкую долину, которую паломники называли долиной Ноя. Они верили, что именно здесь Ной сооружал свой ковчег в ожидании потопа. Пройдя через ущелья, мы вышли к обширной пустыне, за которой лежал Дамаск. Именно здесь состоялась встреча, открывшая мне глаза.

Караван верблюдов медленно двигался из Леванта. Усыпленные величественным покачиванием этих животных, погонщики едва удостоили нас взглядом. Верблюды были нагружены огромными тюками с глиняными сосудами, коврами, медной утварью. Хозяин мулов разъяснил нам, что караван прибыл из Тебриза, он везет из Персии товары, собранные по всей Азии. Караван медленно проследовал мимо, и вдруг мне стало ясно, что именно изумляет меня в этих краях: здесь был центр мира. Сами по себе эти земли ничем особенным не отличались, но исторически сложилось так, что они стали местом притяжения. Именно здесь зародились великие религии, здесь смешивались самые разные народы, которых можно было встретить на этих улицах: арабы, христиане, иудеи, туркмены, армяне, эфиопы, индийцы. Кроме того, именно сюда стягивались богатства мира. К самому прекрасному, что было создано в Китае, Индии или Персии, присоединялись лучшие изделия, произведенные в Европе или в Нубии.

На пути к Дамаску это открытие не выходило у меня из головы. Оно перевернуло сложившиеся у меня к тому моменту представления о современном мире. Если центром его была Святая земля, то это означало, что наша родина, Франция, отодвинута к его дальним границам. Нескончаемые распри короля Франции с английским королем, соперничество герцога Бургундского и Карла Седьмого, – словом, все события, которые мы воспринимали как наиважнейшие, были лишь незначительными и даже не слишком реальными деталями, стоило взглянуть на них оттуда, где мы оказались. История писалась здесь, и мы на каждом шагу обнаруживали ее следы в занесенных песками храмах. Крестоносцы думали, что им удастся покорить эти земли. Но, подобно многим другим, они были побеждены, и развалины возведенных ими сооружений добавились к обломкам цивилизаций, притянутых к центру мира и низвергнутых здесь.

Я был рад тому, что мне удалось распутать клубок своих мыслей. Но к какому выводу это меня вело? Удалось ли мне отыскать то, что я искал? Мои грустные раздумья свидетельствовали, что нет. Этот Восток был все же слишком реальным, слишком многое мне напоминал. Открыв пустыню с ее золотистыми тонами, я опять вспомнил леопарда из моего детства. Он прибыл отсюда и указал мне направление, в каком надо искать. Незадолго до нашего прибытия в Дамаск я пережил кризис, но мои сотоварищи этого не поняли.

В оазисе, где мы сделали привал, остановился другой караван – огромный, гораздо более многочисленный и богатый, чем все те, что мы встречали до этого. Это был целый отдельный мир. В нем насчитывалось около двух тысяч верблюдов в богатом убранстве. Когда мы подъехали, они уже были развьючены и отдыхали. Рассеянные по всему оазису и даже по прилегающей пустыне погонщики верблюдов, а также женщины и дети образовывали копошащуюся массу: они хлопотали вокруг дымящихся костров, разведенных в углублениях в песке. Когда на рассвете прозвучал сигнал, вся эта масса разом поднялась и стала готовиться к отбытию. Как будто целый город пришел в движение. Тщательно нагруженные верблюды собирались в группы по принадлежности к семьям и племенам и выстраивались вереницей. Следом за предводителями каравана выступали литаврщики, которые били в огромные барабаны, за ними ехали вооруженные всадники. Я слышал, что караван направляется в скифские степи. Там к нему должны присоединиться новые обозы, чтобы затем двинуться в Китай.

Вдруг я расслышал внутренний голос, мощно призывавший меня присоединиться к этому каравану. По характеру мне чужды мистические порывы. Я предпочитаю оставаться властелином своих чувств. Однако на этот раз я потерял голову. Во мне крепло ни на чем не основанное убеждение, что это моя судьба. Я уже принес немалые жертвы, чтобы отправиться туда, где все возможно, – на Восток, землю обетованную моих грез, но был еще, так сказать, на середине пути. Я мог еще перерезать последние нити, связывавшие меня с прежней жизнью, покинуть галею, отправиться в совершенно неведомые земли и жить по другим законам. Этот караван внезапно указал мне путь.

Я бродил среди верблюдов, поглаживая их шерсть кончиками пальцев, поддавшись громадному искушению. Я углубился в самую гущу животных, топтавшихся в пыли в ожидании сигнала к отправлению. Караван должен был двинуться в путь с наступлением сумерек. Мои спутники разыскивали меня весь день, так как нашей небольшой группе предстояло ехать в этот час в Дамаск, до которого было уже рукой подать. Когда меня отыскали, я сперва отказался следовать за ними и не реагировал на их расспросы. Они сочли, что таинственная болезнь лишила меня рассудка, а также, наверное, способности понимать речь. В итоге я присоединился к ним, но еще долгие часы пребывал в угнетенном состоянии, в прострации, мои мысли где-то блуждали, а лицо было искажено болью.

В конце концов воспоминание о Масэ и наших детях взяло верх, и, собравшись с силами, я смог преодолеть искушение уехать и не возвращаться. Мои спутники обрадовались тому, что я пришел в себя и решил следовать за ними. Но они совершенно не поняли, какая внутренняя борьба происходила во мне. Невозможно было объяснить, что я только что отверг тысячу жизней, которые мог бы прожить, в пользу одной-единственной, которой отныне будет ограничен мой горизонт. Мысленно я испытывал болезненную скорбь по несбывшимся возможностям. Этот миг обозначил самый крутой поворот в моей судьбе. Я отправился в Дамаск, обуреваемый множеством желаний, а прибыл туда, лишившись их. Мне оставалось только одно: сделать отпущенную мне единственную жизнь богатой и счастливой. Это уже много и в то же время так мало.

Я надолго загнал леопарда в мешок.

* * *

К счастью, этот перелом случился, когда мы были неподалеку от Дамаска. Войти в этот город в тот момент, когда, как я чувствовал, у меня могла начаться новая жизнь, было утешением и счастьем. То, что я почувствовал в Бейруте, еще острее ощущалось в Дамаске: здесь действительно был центр мира.

А между тем город подвергся серьезным разрушениям, которые были результатом не только войн с франками, но и вторжений турок. Последним по времени – за несколько лет до моего приезда – было нашествие Тамерлана. Он сжег город. Балки черного дерева и сандараковый лак вспыхивали, как факелы. Уцелела только Большая мечеть Омейядов. К моменту нашего прибытия город еще не был полностью отстроен и все же производил впечатление мощи и неслыханного богатства. Караваны устремлялись прежде всего сюда, поэтому городские базары изобиловали всевозможными чудесами, на которые только способны земные мастера. Смешение народов здесь еще более удивляло, чем в Бейруте. Говорили, что христиан, всех до единого, перерезали монголы. Но многие италийские торговцы вернулись и расхаживали по улицам. Францисканцы-кордельеры приютили нас в монастыре, где предоставляли кров паломникам и странствующим христианам. Дамаск был связан с Каиром и многими другими городами курьерской службой, использовавшей верблюдов. Мы получили вести от наших оставшихся в Египте товарищей и смогли ответить им.

Самое главное, в Дамаске были сказочно прекрасные сады. Это искусство, доведенное до высшей степени совершенства, казалось мне, так же как и архитектура, признаком высокоразвитой цивилизации. Наша знать, затворившись в своих укрепленных замках, вечно боялась грабежей и не имела досуга, чтобы обустроить землю – наподобие того, как она поступала с камнем. Нам были известны лишь два мира: город и деревня. Между этими мирами арабы придумали третий – спланированную и благоустроенную, уютную и гостеприимную природу, имя которой – сад. Для этого они просто обратили свойства пустыни в их противоположность. Безграничную ширь заменили оградой высоких стен, палящее солнце – прохладной тенью, тишину – щебетом птиц, сушь и жажду – прозрачной ледяной водой, растекавшейся тысячей фонтанов.

В Дамаске мы обнаружили множество иных усовершенствований, в частности паровую баню. Я бывал там почти каждый день, испытывая неведомое мне прежде удовольствие. До сих пор я не догадывался, что тело само по себе может стать объектом наслаждения. Мы с самого детства привыкли прятать его под одеждами. Мытье водой в нашем климате было тяжкой повинностью, так как вода у нас чаще всего холодная, да и той мало. Сношение полов происходило в темноте за закрытым пологом. В зеркалах отражались лишь наряды, в которые было облачено тело. В Дамаске, напротив, я познал наготу, непринужденную открытость жаркому воздуху и воде, удовольствие тратить время только на то, чтобы делать себе приятное. Так как мне была отпущена лишь одна жизнь, тем более стоило наполнить ее радостью и наслаждением. Истекая потом в благоуханных парах восточной бани, я понял, как это ново для меня.

Вероятно, в этом состояла самая поразительная особенность Дамаска, расширявшая мое понимание Востока. Дамаск был центром мира, и это положение множило удовольствия, а не только упрочивало власть тех, кто жил в этом городе. Смысл стекавшихся туда караванов был, разумеется, в торговле. Товары прибывали и отбывали, обменивались и приносили прибыль. Но город, получая свою долю от всего, что имело цену, преследовал единственную цель: это должно было служить его благополучию. Дома были украшены драгоценными коврами. Блюда подавались на редчайшем фарфоре. Повсюду витали пленительные ароматы мирры и ладана; пища была изысканной, и повара с дивным искусством подбирали сочетания блюд. В библиотеках хранились всевозможные труды, а эрудиты и ученые с полной свободой изучали их.

Это понимание наслаждения как высшей цели существования стало для меня откровением. Еще я понял, что не смогу в полной мере вкусить наслаждение, так как у нас, христиан, не было доступа к тем, кто дарил и одновременно получал самое большое наслаждение, то есть к женщинам. В Дамаске мы находились под строгим наблюдением, за любовную связь с мусульманкой христианин мог лишиться головы. И все-таки мы могли видеть их. Мы встречали их на улицах, ловили взгляды сквозь покрывала или зарешеченные окна, угадывали пленительные формы, вдыхали ароматы. Даже будучи затворницами, они казались нам более свободными, чем западные женщины, более склонными к сладострастию; они сулили наслаждения, подсказываемые нашему дерзкому воображению телом, существование которого нам открылось в хамаме. Мы чувствовали, что сила этих наслаждений может рождать неистовые страсти. Иноземцы без конца рассказывали друг другу кровавые истории о ревности, приведшей к преступлению, а порой и к кровавым драмам. Однако эти эксцессы не только не подавляли, но, напротив, усиливали желание. Многие купцы поплатились жизнью, не сумев устоять перед искушением.

Возвращаясь к моей единственной жизни, замечу, что сам я жил лишь памятью о своей единственной женщине и часто думал о ней. Представляя, что она делит со мной все эти удовольствия, я мысленно обещал снабдить ее средствами для их достижения. Я закупил благовония, ковры и рулоны бокассина – шелковистой ткани, которую местные ткачи изготавливали из хлопка.

Так прошел месяц, и вот перед самым отъездом нам выпала удивительная встреча. Мы возлежали на кожаных подушках и пробовали всевозможные разноцветные сласти, когда проводник-мавр, сопровождавший нас от самого Бейрута, сообщил о прибытии двух турок. Он сказал об этом со смехом, и мы не сразу поняли, чем вызван этот смех. Загадка разрешилась, когда турки предстали перед нами – нечесаные верзилы с всклокоченными бородами. Чувствовалось, что им не по себе в восточных одеждах. Едва они заговорили, как у нас не осталось сомнений в том, что перед нами переодетые соотечественники. Тот, что постарше, лысеющий рыжеволосый мужчина, представился с надменным видом, хорошо знакомым мне с той поры, когда нам с отцом приходилось подолгу дожидаться, когда нас примет знатная особа.

– Бертрандон де ля Брокьер, первый стольник монсеньора герцога Бургундского! – назвался он.

Мы были всего лишь торговцы, и он полагал, что вправе обращаться к нам свысока. Однако нелепость его наряда и то, что мы, приветствуя его, по-прежнему возлежали на подушках, разбавили его самоуверенность легким замешательством, если не страхом. Мы в свою очередь представились, не выказывая излишнего почтения, и стольник и его спутник неловко опустились на подушки.

Мы ждали, когда подадут шербет, который заказал наш толмач. Державшийся незаметно слуга степенно поставил перед нами медный поднос изящной чеканки. Мы предложили стольнику герцога отведать шербета, но тот с возмущением воскликнул:

– Ни за что не стану пить эти помои! Поверьте мне, это опасно!

И он объяснил нам, что снег, который используют при приготовлении шербета, спускают с гор Ливана на спинах верблюдов.

– Я слышал, что им удается довезти его до самого Каира! – восхищенно заметил я.

Наш переводчик подтвердил это. Некогда снег и лед доставляли в Александрию водным путем, но султан Бейбарс издал указ, по которому доставлять бесценный лед в столицу могли и небольшие караваны по пять верблюдов.

– Удивительно, что он не тает…

– При каждом караване есть специальный человек, который знает особый способ сохранять лед во время перевозки.

Мы дивились этому новому доказательству сметливости арабов. Но Бертрандон, пожав плечами, заявил:

– Вздор! Три четверти груза они теряют по дороге, а остаток довозят подтаявшим. То, что они перевозят, – это в чистом виде болезни, а не лед. – При этих словах он издал неприятный смешок.

И все же ему не удалось испортить нам удовольствие от шербета. Моя порция была приправлена апельсиновым цветом.

Мы угощались, а стольник тем временем разглагольствовал, зло косясь на сарацина, нашего толмача. Тот под предлогом, что ему нужно отдать распоряжения, тактично удалился. Стольник разошелся и принялся злословить об арабах. Он преувеличивал их коварство, жестокость, безнравственность. Своими речами он явно добивался, чтобы мы, которым пришлось по душе общество таких дикарей, почувствовали собственную ущербность.

– Но в таком случае, – осмелился я перебить его, – зачем же вы рядитесь в их одежды? Ведь, в конце концов, мы хоть и поддались очарованию жизни в Дамаске, все же имеем мужество показывать своим платьем, что остаемся христианами.

Стольник понизил голос. Наклонившись к нам, он поведал, что ему пришлось переодеться ради осуществления неких планов, таким образом подводя нас к выводу, что его господин, герцог Бургундский, доверил ему тайную миссию. Это на первый взгляд логичное предположение являлось нелепицей, так как мусульманам было достаточно взглянуть на него, чтобы понять, с кем они имеют дело. Тем не менее Бертрандон, уверенный в том, что ничем не выделяется из толпы, собирал сведения о тех странах, где его принимали. Он задал нам множество вопросов о городах и деревнях, через которые мы проезжали. Он настойчиво требовал сообщить ему детали военного характера: попадались ли нам войска? Кто охраняет такой-то мост или здание? Сколько вооруженных охранников сопровождало тот большой караван, к которому – о чем я не стал ему говорить – я едва не присоединился? По ходу этого допроса нам стало ясно, какая именно миссия ему доверена. Речь шла не иначе как о подготовке нового Крестового похода. Из всех правителей Запада именно герцог Бургундский продолжал вынашивать совершенно конкретные планы нового завоевания Востока. Несколькими годами ранее он уже финансировал поход, завершившийся неудачей.

Как только до меня дошли истинные намерения Бертрандона, я стал воспринимать его иначе. То, что представлялось мне забавным, внезапно стало внушать ужас. Мы вшестером возлежали в саду, где все – краски, тень, свежая зелень – сливалось в гармонию, призванную услаждать наши чувства. Мы пили божественный шербет, одно из лучших изобретений человечества, предполагающее существование множества других. На нас была новая одежда, сшитая базарным портным по образцу той, что была на нас прежде, но из тканей великолепной выработки с тончайшими узорами. Наша кожа благоухала ароматическими маслами, которыми нас каждый день натирали после бани. И вот расчесывающий блошиные укусы мужлан с немытой головой, в грязной одежде, от которого даже на расстоянии доносился тошнотворный запах тела и смрад дыхания, заявляет нам о своем намерении огнем и мечом насадить здесь цивилизацию.

Мне никогда еще не доводилось видеть перед собой образчик новоявленного рыцаря в его естественном состоянии, оторванного от породившей его среды, от того рыцарства, которое некогда составляло славу Франции, а ныне превратилось в орудие и символ нашего упадка. Предки нынешних рыцарей помышляли о Боге, а эти – лишь о себе, о той чести, которую они унаследовали и которой пуще всего дорожили. Они жаждали сражений, но были к ним непригодны. Во время битв, которые они проигрывали, эти рыцари не заботились ни о дисциплине, ни о тактике, ни о победе. Гибли они доблестно – только это и могло служить им оправданием. Их не волновали ни государи, попавшие в заточение, ни требования выкупа, ни утраченные земли и ограбленные народы. Они заботились лишь о том, чтобы насытить свою воинственную праздность, – пусть при этом горожане истекают кровью, крестьяне голодают, а ремесленники работают себе в убыток. Во Франции подобное упрямство могло сойти за благородство души.

Но в райском саду, в присутствии пары лишенных оружия и авторитета мужланов, которые грязными ногтями ковырялись в зубах, меня вдруг осенило. Мелькнувшую у меня мысль на родине я воспринял бы с ужасом, но здесь она предстала как неоспоримое доказательство. Какое счастье, что крестоносцам не удалось покорить Восток! Необходимо сделать так, чтобы им это никогда не удалось. И напротив, наше занятие торговлей, которое я всегда воспринимал с точки зрения аристократов – как нечто пошлое, приземленное и малопочтенное, – предстало передо мной совсем в ином свете. Мы способствовали обмену, а не завоеванию. Мы несли людям лучшее из того, что производили другие. Мы тоже на свой лад присваивали плоды цивилизации других народов, но компенсировали это тем, что они хотели получать от нашей. Разрушение, грабеж, порабощение нам чужды. Мы намерены брать добычу только живьем.

Вытянув из нас все, что было можно, Бертрандон принялся до бесконечности разглагольствовать о положении Константинополя, чей политический вес был сведен к нулю, о городе, который выплачивал дань туркам, о подданных Оттоманской империи, которых он уважал, в отличие от ненавистных ему арабов, о политике итальянских городов, Венеции и Генуи, чье соперничество не мешало им изо дня в день понемногу присваивать себе византийские земли и арабские владения.

Я уже не слушал его. Эта встреча, сколь бы неприятной она ни была, заставила меня вспомнить Запад. Во всяком случае, наше пребывание в Дамаске подходило к концу. Оставалось всего два дня до отъезда в Бейрут, где мы должны были сесть на корабль.

До знакомства с Бертрандоном я жалел о том, что пора уезжать. Теперь я жаждал этого.

* * *

Возвращение было радостью. Я воспринимал каждый день, приближавший меня к дому, как бесценный дар. Тем не менее обратный путь оказался куда тяжелее. Мы пережили несколько бурь, которые изрядно потрепали судно. В конце концов в виду Корсики последний шквал снес нас прямо на скалы. Меня смыло волной за борт, и я чуть не утонул. Барахтаясь в морской пене, я левой рукой наткнулся на какую-то усеянную колючками морскую тварь, из тех, что водятся на морском дне среди камней. Дюжины мелких черных иголок впились мне в кожу. На помощь пришли обитатели острова, но лишь затем, чтобы ввергнуть нас в еще большее несчастье. Так называемый князь – правивший здесь бессовестный бандит – обобрал нас и бросил в тюрьму. Мы провели там несколько недель, пока Видаль не выкупил нас.

В итоге мы прибыли в Эг-Морт в начале зимы. Рука моя распухла, началось заражение. В какой-то момент была угроза потерять не только руку, но и жизнь. Когда я выздоровел, то понял, что все эти страхи избавили меня от сожалений о том, что я всего лишился. Перед Рождеством мы с Готье двинулись вверх по Роне к нашему городу. У меня не осталось ни гроша. Видаль надеялся возместить потери, воспользовавшись каперским свидетельством. В случае его получения – а ему это удалось – пираты могли бы напасть на судно, принадлежащее тому государству, которое нас ограбило. Добыча послужила бы нам компенсацией. Это была действенная процедура, смягчавшая риски мореплавания. Правда, разворачивалась она медленно и отнюдь не умаляла того факта, что все мы были разорены.

Самое странное, что эти потери вовсе не удручали меня, а наполняли неожиданной радостью. Я ощущал себя заново рожденным. Я и впрямь рождался для новой жизни. Я носил траур по своим мечтам, но их заменили воспоминания. Я вернулся со множеством честолюбивых замыслов, суливших гораздо большее богатство, чем те несколько штук шелка или тюков пряностей, которые я мог бы привезти. Мое богатство пока что было невидимым, оно находилось в процессе становления. Я таил этот драгоценный дар, как деньги, еще не ведая, что именно мне удастся приобрести. Но я твердо верил в удачу.

Из Монпелье я отправил с нарочным письмо Масэ. Я знал, что она меня ждет. В последние недели я неистово жаждал ее. Шрамы на руке напоминали, что я приласкал дьявола. Воспоминание об этом испытании побуждало ценить нежность. Я вскрикивал во сне. Здоровая рука тянулась к белой нежной коже Масэ, пытаясь избежать неприятного соприкосновения с мехом зверя, который преследовал меня в заводи моих снов.

На равнине задувал встречный ветер, и наши лошади тащились усталым шагом. Казалось, мы никогда не доберемся до города и собора, чьи башни уже показались на горизонте, это была нескончаемая пытка. Наконец наши шаги зазвучали на темных и пустых улицах. Стук в дверь, взгляд в смотровое окошко, потом слезы, крики, объятия. Ночь была полна наслаждением, долгожданным и от этого почти болезненным.

Потребовалась почти неделя, чтобы наши жизни переплелись вновь. Я рассказывал Масэ обо всем, а в ее историях ожили тысячи событий застывшего мирка, где меня ждали…

* * *

Город я не узнал. Я помнил его серо-черным, вечно затянутым хмарью. Мы прибыли поздней весной, в день ясный и солнечный. К жаре в этих краях примешивалась небольшая влажность, так что жара здесь была не такой, как на Востоке. Слово «мягкость» тотчас приходило на ум при попытке определить это осиянное солнцем благоденствие.

В первые дни, прежде чем ступить в город, я совершал долгие прогулки по изрезанному каналами предместью. В этом я видел средство постепенно свыкнуться с городом, вновь почувствовать себя уверенно. Бродя под тенистыми ивами, среди черных лодок, я видел пляшущих на воде солнечных зайчиков, развевающиеся, будто стяги, пучки длинных водорослей в глубине. Прежде чем снова обрести дом и общество родных, мне хотелось обследовать землю, где я родился, ощутить потребность жить на ней, до такой степени жгучую, что я возблагодарил Провидение за то, что родился на свет.

После встречи с родными и нежных излияний дало о себе знать подлинное воздействие путешествия: все вокруг казалось мне знакомым и в то же время неузнаваемым. Ничто больше не было само собой разумеющимся. Невольно я то и дело сравнивал. К примеру, дома, которые прежде вызывали у меня чувство гордости, как у всякого жителя этого большого города, теперь казались мне скромными, чересчур простыми, маленькими. Со своими выведенными на фасады балками и брусьями, деревянными ромбами и широкими угловыми столбами они еще так недалеко ушли от крестьянских хижин. На Востоке я видел каменные дворцы, плотно застроенные города, которые с великим трудом пробивали узкие улочки с многоэтажными домами. Богатство Буржа в сравнении с этим меркло.

Еще одно, открывшееся мне во время путешествия, – это ощущение древней истории. Раньше я замечал вокруг себя лишь следы сравнительно недавнего прошлого. Собор и главные достопримечательности нашего города были построены сто, самое большее двести лет назад. На Востоке нам попадались остатки куда более древних строений. В Пальмире мне довелось посетить развалины зданий, построенных древними римлянами, а на протяжении всей поездки нам несколько раз встречались греческие храмы. И вот, вернувшись, я впервые заметил, что даже в нашем городе есть немало следов античности. Самое сильное впечатление производила крепостная стена, окружавшая холм, на котором был возведен собор. Я тысячу раз проходил мимо этих мощных башен, соединенных стеной, но никогда не связывал их с теми римлянами, о которых говорилось в Евангелии. Это вроде бы незначительное открытие произвело на меня сильное впечатление. Я осознал это, лишь вырвавшись на простор: чтобы почувствовать движение вещей, нужно самому двигаться. Я понял, что время тоже оказывает воздействие на вещи. Живя в одном и том же месте, можно ощутить, как меняется мир. Так крепостные стены, слывшие неприступными, в конце концов были взяты приступом; ныне у их подножия пролегли улицы и выстроились кварталы новых домов, которые, перевалив через укрепления, сбегают вниз к воде. Быть может, когда-нибудь исчезнут и эти дома или же их сменят более высокие здания. Это и есть ход времени, а когда мы отыграем в нем свою роль, оно станет Историей. Время принадлежит каждому, и каждому достается его частица. Никто не знает, появятся ли здесь когда-нибудь дворцы, подобные тем, которые я видел в других краях. Словом, я уехал из Буржа, воспринимая его как застывшее недавнее прошлое, а вернувшись, ощутил его как часть истории, которая зависит только от людей.

Мое путешествие наделало немало шума, и меня не раз приглашали рассказать о нем. Многие крупные и мелкие торговцы были не прочь присоединиться ко мне, если я, как они предполагали, предприму новую поездку. Я не стал реагировать на эти предложения. У меня были вполне определенные планы. Я знал, что именно я хочу делать и как. Проблема заключалась главным образом в том, с кем.

Для того чтобы идти к поставленным целям, мне надо было с кем-то объединиться. Но в свои тайные замыслы я мог посвятить лишь тех, кому полностью доверял. Мысленно я перебрал всех своих нынешних знакомых и не нашел ни одного, на кого мог бы безоговорочно положиться. Потому-то я и вспомнил об осаде города и нашей мальчишеской команде. Быть может, мне из суеверия захотелось воскресить эпизод, открывший мне самому и всем остальным мои способности. Я решил разыскать участников той нашей авантюры, которые впоследствии сохранили мне верность.

Прежде всего я отправился к Гильому де Вари. Он жил в Сент-Амане; после моего возвращения он не дал о себе знать. Мне стало ясно почему. Ему было неловко. Его торговля сукном переживала нелегкие времена. Несколько обозов были ограблены, склад уничтожен пожаром, крупный покупатель погиб от рук вооруженных разбойников, а его вдова отказалась расплатиться… Дела у Гильома были плохи. В доме все пришло в упадок. Мертвенно-бледная жена совсем исхудала и то и дело заходилась кашлем. В глазах ее застыло предчувствие скорой смерти. Больше всего ее тревожило, выживут ли дети после ее кончины. По-прежнему деятельный, серьезный Гильом, трудившийся не покладая рук, рассказал мне, что он предпринял, пытаясь справиться с невзгодами. Ему решительно не везло. Только накануне он узнал, что сделка, на которую возлагались большие надежды, рухнула. Пока он рассказывал обо всем этом, я украдкой разглядывал его. Это был прежний Гильом – невысокий, худой и подвижный. Однако теперь его энергия проявлялась лишь в болезненном отчаянии. Это так типично для наших мест: при всем мужестве, таланте и воле, он не обладал необходимыми качествами, чтобы преуспеть наперекор обстоятельствам. Да я бы и сам недалеко от него ушел, не сумей я в благоприятных обстоятельствах развить свои способности.

Я предложил Гильому работать вместе, а в качестве задатка обещал расплатиться с его долгами. Его пробила дрожь. От кого-нибудь другого он бы не принял подобное предложение, побоявшись положиться на человека, у которого невесть что на уме. Но я когда-то спас ему жизнь, и он этого не забыл. По сути, нам предстояло вновь собрать нашу прежнюю команду. Поднявшись, Гильом обнял меня, а потом опустился передо мной на одно колено, как бы заверяя в своей преданности. В то время рыцарство служило для нас единственным эталоном. Позднее, вспоминая о нашем первом соглашении, мы смеялись. И все же это было надежнее, чем подпись под контрактом: никто из нас ни разу не нарушил свои обязательства.

Вторым нужным мне человеком был Жан, по кличке Малыш. По-настоящему его звали Жан де Вилаж. Здесь все обстояло сложнее. Жан был младше меня. Он входил в группу мальчишек, обожавших Элуа, который стремился быть главарем. Наши злоключения при осаде Буржа отдалили его от Элуа, но этот пример оказался не слишком вдохновляющим. Сначала Жан переметнулся ко мне, но я в ту пору, к несчастью, вовсе не склонен был кем-то руководить и оттолкнул его. Я почуял в нем агрессию, разрушительную энергию, побуждавшую его пенять на любую власть. Он был бунтарь. Впоследствии мне несколько раз попадались люди, которых незримая рана, нанесенная в детстве кем-то из близких и так и не зарубцевавшаяся, заставляла то и дело выплескивать неосознанную ненависть. Достичь цели можно было и не прибегая к жестокости. Но для них это был способ дать выход тому дурному, что болезненно накапливалось в их уязвленной душе. В пятнадцать лет Жан впервые убил человека.

Это было в разгар войны, Малышу приказал командир, и никто его за это не осуждал. Последовав за главарем банды, Жан присоединился к войску короля Карла. Его видели в Орлеане, когда Дева взяла город. Он присутствовал и на коронации в Реймсе, но на следующий день, словно брезгуя служить человеку, ставшему отныне законным королем, Жан покинул армию: он как будто решил, что его место среди тех, кто выступает против властей, за гиблое дело. Поговаривали, что, вернувшись на родину, Жан затеял торговать вином и отправил несколько обозов к своим бывшим соратникам, чтобы утолить их жажду. Увы, его дела пришли в упадок. Он куда-то скрылся. Гильом, который по-прежнему дружил с ним – и именно в этом заключалась для меня польза, – считал, что тот отправился в Лионнэ и там присоединился к какому-то сумасшедшему сеньору по имени Вильяндрандо. Когда его ранили в бедро, он вернулся в Берри залечивать рану. Он пользовался покровительством сеньоров д’Обиньи и выполнял для них разные поручения самого низкого свойства. Я решил встретиться с ним. Гильом предупредил Жана о моем приезде. Я ожидал увидеть бандита и, по правде сказать, опасался, что вино и распутство, к которым так склонны вояки, погубили его окончательно.

К моему громадному удовлетворению, я нашел его в добром здравии. Жан был выше меня на целую голову. В своей облегавшей тело рубахе он выглядел ладным и крепким. Благодаря жизни на свежем воздухе он загорел, на подбородке и щеках поблескивала отросшая светлая щетина. Нога его почти зажила, о ране напоминала лишь некоторая скованность походки. От того мальчишки, которого я знал в детстве, остались только голубые глаза, радостные, как у людей, переживших душевные или телесные страдания. Первые минуты встречи решают все – это я понимал. Либо мы останемся чужими и поездка моя напрасна, либо, надеялся я, старая дружба еще жива и он окажется именно тем, кто мне нужен.

Он бродил со служанкой по берегу и нежно ей что-то нашептывал. Я истолковал это как благоприятный знак. Пожалуй, более всего меня бы смутила солдафонская грубость манер.

– Ну что, воюешь? – спросил я его.

– Я этого хотел, Жак, я этого хотел, – задумчиво ответил он, улыбнувшись, хотя глаза его были печальны.

Он долго рассказывал, каково было воевать во французской армии. Там значение имела только знатность. Аристократы решали все, порой навязывая ошибочные планы. Все прочие считались всего лишь пешками, которыми можно пожертвовать. В отличие от простолюдинов, которых мне доводилось встречать позднее, Жану совсем не нравилось воевать.

Я понял, что он искал, за кем пойти, да так и не нашел. Он говорил об осаде Орлеана – единственной битве, где он отдал все. Он сражался за Жанну д’Арк, о которой было известно лишь то, что ее послал Господь, во что Малыш не верил. Он наткнулся на нее на привале, когда она снимала доспехи. Разглядел худую голую ногу. Она опустила взгляд. Я понял, что за эту Жанну он отдал бы жизнь. Ему нравилось идти за тем, кто слабее. В других случаях он рано или поздно ожесточался и уходил, чтобы не доводить дело до расправы.

Я сидел перед ним, желая казаться меньше ростом и положив на стол свои белые руки с ухоженными ногтями; это женские руки, как мне часто говорили, не державшие оружия и говорившие о моей слабости в тот момент, когда на самом деле я пытался взять над ним верх.

Он склонился ко мне, стиснул мои пальцы. Лицо его просветлело, мне показалось, что у него на глаза навернулись слезы.

– Жак, – сказал он, – ты мне послан Богом!

Детская дружба уцелела, и прежнее распределение ролей тоже. Он вновь был готов следовать за мной до конца. Дело было сделано.

* * *

Два следующих года были странными. Внутренне я точно знал, куда иду, и ни секунды не сомневался в успехе своего начинания. Но со стороны мое положение выглядело довольно шатким. Сначала я сидел в тюрьме. Затем ни с того ни с сего, все бросив, отправился на Восток. Единственным смягчающим обстоятельством могло бы быть привезенное оттуда состояние. Но я воротился без гроша в кармане. И вот мне уже далеко за тридцать, а я до сих пор ничего не совершил. Слово «никудышный» вслух никто не произносил, но я догадывался, что так думают те, кто меня окружает. Кроме замкнутой, молчаливой Масэ, которая на свой лад всегда верила в меня. Она искренне желала мне успеха, хотя, как я подозревал, давно поняла, что успех отдалит меня от нее. Детям она рассказывала чудеса про мое геройское поведение. Но нашему старшему, Жану, уже исполнилось тринадцать. Он был в состоянии судить обо всем сам. И когда, преодолев свойственную ему сдержанность, он начал расспрашивать меня о моей жизни, у меня сложилось четкое впечатление, что он во мне сомневается.

Тесть мой, казалось, не старел. Несмотря на вечные жалобы, он втайне был счастлив, что на нем до сих пор держится и, может быть, еще долго будет держаться благополучие семьи. Я был достаточно уверен в себе, чтобы не опасаться его осуждения. Мне лишь хотелось, чтобы он в последний раз ссудил меня деньгами. Без этого было трудно раскрутить затеянное мною предприятие. Я не знал, как убедить тестя в дельности моей затеи. Какие бы доводы я ни выдвигал, он будет держаться своего мнения: ждать от меня нечего. Я побудил Масэ вмешаться, и в конце концов он сдался.

Я арендовал склад в предместье, где жили кожевники. Первая встреча состоялась знойным днем в середине июня. Сквозь открытые окна до нас долетал запах дубленых кож. Тут-то нам стало ясно, почему удалось снять помещение так дешево. Мы с Гильомом и Жаном расселись вокруг громадного стола из струганых еловых досок, чуть отодвинувшись, чтобы не занозить руки. В центре сидел молодой нотариус, который составил наш первый договор. Мы подписали бумагу, и крючкотвор, который, с той минуты, как вошел в помещение, сдерживал дыхание, выскочил, едва не задохнувшись. Наш тайный сход продолжался почти до самой ночи. Жан принес еду и вино. Говорил практически я один. Выложил разом все наметки, справки, идеи, скопившиеся у меня за месяцы путешествия. Со временем они упорядочились, обрели форму. Мои компаньоны приняли план таким как есть. Они лишь задали вопросы чисто практического характера: кто что делает, как, какими средствами. Взаимодополняемость их характеров сыграла свою роль при распределении задач: на долю Гильома досталось общее руководство, бумаги и счета; Жан должен был разъезжать, привлекать новых партнеров и при необходимости преодолевать возникшие препятствия.

О чем шла речь? Попросту о создании торгового дома. Его отличительной чертой была ориентация на страны Востока и открытость всей Европе. На первый взгляд ничего оригинального. После долгих лет войны и неуверенности в завтрашнем дне стремление покупать и продавать, ведя операции на больших расстояниях, свидетельствовало о безграничном оптимизме. Во время своей поездки на Восток я накапливал наблюдения. Записывал имена и адреса тех, кто мог быть нам полезен. Корсиканский бандит, обобравший нас после кораблекрушения, не стал отбирать мои каракули, сочтя их бессмысленными. К заметкам, касавшимся работы средиземноморских портов, добавились многочисленные сведения, добытые за прошлые бесславные годы. Работая рядом с тестем, а затем с Раваном – повсюду, вплоть до тюремного застенка, – я только и делал, что слушал, расспрашивал, изучал.

В тот день все это обрело смысл. Вместо скромного предприятия, которое впоследствии, возможно, начало бы потихоньку расширяться, у меня возникла мысль о создании сети, способной сразу охватить Францию, Средиземноморье и страны Востока… Ради сказочного улова надо было единым махом раскинуть сети как можно шире. Это требовало громадных организационных усилий, и мои компаньоны это понимали. В отличие от заурядных торговцев, предлагавших мне присоединиться к ним в надежде воспользоваться моим опытом, Жан и Гильом не были процветающими дельцами. Когда ты гол как сокол, терять тебе нечего. Кроме того, по характеру они были способны увлечься грандиозностью задачи.

Единственный раз я почувствовал, что они обескуражены, – в тот момент, когда открыл им, какой именно суммой располагаю, чтобы раскрутить дело. Я предвидел их возражения. Не могло быть и речи о том, чтобы начинать, как другие торговые дома, с организации своих филиалов и найма специальных представителей. Мы будем подписывать только временные контракты, связанные с текущими сделками, срок действия договора закончится вместе с самой сделкой. Если люди захотят присоединиться к нам и стать нашими посредниками в городах, где мы будем перепродавать товары, – пожалуйста, но пусть не рассчитывают, что мы будем им платить. Они получат свое, сделав надбавку к цене. В общем, самое главное – это заявить о себе повсюду, внушить доверие, завоевать репутацию, которая поначалу будет раздутой. Она станет реальной, как только возрастет число тех, кто нам доверяет. Жана такая задача воодушевила. Он любил говорить, выступать, прельщать, он считал, что эта роль как раз по нему. Он принялся описывать, какой гардероб ему понадобится, и я все это одобрил. В поездках сам я одевался скромно, так было удобнее наблюдать. В то же время я понимал, что в момент налаживания нашей системы следует отбросить скромность и использовать все доступные средства.

Мы условились, что Гильом в скором времени обоснуется в Монпелье, откуда будет организовывать поставки на Восток. Для начала нам следовало опереться на негоциантов, уже занятых подобной торговлей, и задействовать их суда. Жан, как только будет готов его дворянский гардероб, попытается покорить Фландрию, принадлежащую герцогу Бургундскому. Он решит, можно ли привозить оттуда сукно. Часть тканей с отправленных им обозов будет распродана на месте, то есть в королевских землях, а прибыль позволит доставить оставшийся товар на Восток. При первой возможности Жан отправится в Германию и даже в Руан – последний французский город, остававшийся в руках англичан, – чтобы прикинуть перечень товаров, который мы затем вместе утвердим. Ему предстоит также безотлагательно побывать в Лионе, где проходят самые крупные ярмарки, и на месте отобрать лучших посредников.

Жан заговорил о том, что нужно подобрать команду, чтобы проворачивать такие дела. Знатные люди не путешествуют в одиночку, а с ценным грузом и подавно. Гильом, который уже вошел в роль ответственного за финансы, возразил, что у нас нет денег на то, чтобы платить жалованье охранникам. Гильом чуть презрительно бросил, что лучше знает подобных людей. Нет никакой надобности платить наемникам вперед. Банды, орудовавшие от имени принцев и разнородной знати, получали вознаграждение из добычи. Этим людям порой приходилось подолгу ждать, прежде чем удавалось поделить награбленное. И они ждали, напиваясь и засыпая в объятиях какой-нибудь шлюхи; им снилось, что их хранит Провидение, всегда снисходительное к простодушным.

– Но какую же добычу ты можешь им обещать? – возразил Гильом.

– Наши будущие барыши.

Я чувствовал, что в их отношениях уже присутствуют соперничество и ревность, братская дружба и недопонимание, что и делало эту пару незаменимой. И хоть я никогда не преследовал цель разделять и властвовать, все же считал, что секрет любого удачного предприятия кроется в единстве противоположностей.

Когда речь зашла о том, какая роль отводится мне, я попросту объявил, что намерен оставаться монетчиком. Нашей коммерции, как и прочим французским торговым домам, будет вечно недоставать драгоценного металла. Мы не можем прибегать к обмену, так как не располагаем запасом товаров. Нам нужно контролировать пути денежного обращения и запрашивать кредит у всех французских менял. А это уже моя забота.

Именно так я сказал, и они с этим согласились. Но мои компаньоны понимали, что я о многом умалчиваю. Самое главное не было смысла оговаривать, поскольку само собой разумелось, что делом руковожу я. Предприятие будет носить мое имя. Они станут называть его собеседникам, как «Сезам, откройся!» – чудесный пароль, который произносят, понизив голос, с подчеркнутой почтительностью. Было понятно, что с сегодняшнего дня в их задачи входит – в наших общих интересах – выстраивать мою легенду, превращать мое имя в марку, в миф. Они станут для меня теми, кем Петр и Павел были для Христа: послушными создателями его всемирной славы. Я отдаю себе отчет в том, до какой степени это сравнение нелепое и высокопарное, и готов разуверить тех, кто считает, что я склонен к самообожествлению. Мы полностью сознавали, что эта тактика основана на лжи. Уж мы-то лучше, чем кто другой, знали, насколько я слаб, уязвим и способен ошибаться. И все же затеянное нами дело должно было отличаться от обычной торговли – занятия необходимого, но лишенного ореола славы и высших упований. Мы были намерены вдохнуть в него жизнь, придать размах, перспективу, которые соответствовали бы совершенно новой, честолюбивой жажде успеха. Для этого наше предприятие должно было предстать не просто собственностью торговца, но сектой пророка. И этим пророком, поскольку без него никак не обойтись, стану я.

Уже совсем стемнело, а мы все работали засучив рукава. По нашим лицам струился пот. Через распахнутые окна с двух расположенных по соседству колоколен донесся вечерний звон. Наши замыслы и планы имели мало общего с реальной ситуацией. Лучше всего в этот момент наши жизни характеризовало слово «поражение», и, может быть, именно это нас и объединяло. Те, кто смотрел на нас с жалостью, которую испытывают к проигравшим, пожали бы плечами, услышав, как мы возводим свой химерический замок. Я прекрасно понимал, что в глубине души Жану и Гильому все это кажется нелепым, и не стал открывать моим компаньонам истинный масштаб замыслов, неотвязно владевших мною. Они достаточно хорошо – со времен осады Буржа – меня знали, чтобы чувствовать: помимо практических решений, которые мы принимали, и того плана, в который я их посвятил, у меня, несомненно, есть другие идеи, более широкое видение намеченной мной цели. Они и не вдавались в расспросы. Быть может, им самим была необходима частица тайны, чтобы верить в то, что я и впрямь являюсь пророком, слово которого им предстоит нести в мир. К тому же они знали, что я в любом случае скажу ровно столько, сколько сочту нужным.

Я и в самом деле не изменил бы своим привычкам, начни они меня расспрашивать. Я был убежден, что могу поведать суть своего плана лишь одному человеку. От него зависит возможность его осуществления, и если он отвергнет мое предложение, то говорить о моих намерениях бесполезно.

Этим человеком был король.

* * *

Целых два года я настойчиво искал способ быть представленным Карлу. Этому препятствовали различные обстоятельства. Прежде всего, он все время находился в движении. Переговоры о мире с Англичанином и Бургундцем отнимали у него много времени. Тем не менее он присоединялся к войскам во время кампании. Насколько я понял, король, оставляя открытой возможность переговоров о заключении мира, все-таки продолжал оказывать на противников военное давление. Злые языки говорили, что противоречивые действия Карла явно продиктованы его непоследовательностью и взаимоисключающими советами, на которые были так щедры его приближенные. Я предпочитал думать, что это свидетельствует о его ловкости и политическом чутье. Как бы то ни было, постоянные передвижения государя делали нашу встречу проблематичной. Я пришел к выводу, что лучше оставаться в Бурже и ждать, когда король прибудет в наш город, чтобы представиться ему. Здесь я пользовался известной поддержкой, и мою персону, какой бы малозначительной она ни была, все же нельзя было назвать ничтожеством.

Оставалось придумать, как добиться, чтобы король принял меня с глазу на глаз – главное условие успеха моего плана. Следует ли мне открыться людям, которые смогут помочь добиться аудиенции? Или же лучше подыскать предлог, но в таком случае какой именно? Единственное дело, которое король заочно доверил мне, оставило зловещий след. Я имею в виду печальный опыт с чеканкой монет, порученной нам с Раваном. Сначала я решил, что не стоит заговаривать об этом. Но, за неимением иного способа, пришел к заключению, что чеканка монет, возможно, является вполне подходящей темой, тем более что я был не прочь вновь подвизаться на этом поприще. Словом, я отправился навестить Равана.

Он жил в Орлеане, где со времени освобождения города исполнял прежние обязанности. С первого взгляда было понятно, что он процветает. Раван растолстел. На носу и щеках обозначились красные прожилки. Но энергия, которую он черпал у раскаленного горна, была все та же.

Я посвятил его в свои сомнения насчет того, стоит ли мне возвращаться к чеканке монет после скандала с фальсификацией, в котором мы оба были замешаны, и приговора. Равану те события уже казались настолько далекими, что ему пришлось напрячься, чтобы вспомнить, о чем идет речь.

– Ба! – воскликнул он, хлопнув себя по бокам. – Такое уж ремесло! Монетчик, избежавший тюрьмы, все равно что берейтор, который никогда не падал с лошади. Как можно такому доверять?!

Он вновь заговорил о тех вещах, в которые я три года тому назад не хотел вникать. Но на сей раз я слушал внимательно. По словам Равана, монетчику платят за то, чтобы он делал прямо противоположное тому, что от него ждут. Монетчик должен гарантировать содержание серебра в монетах, которые чеканит, но всем известно, что чеканит он их из более легкого сплава. И это надувательство осуществимо только потому, что монетчик платит кому следует. Прибылью от своего мошенничества он делится с теми, кто стоит у власти и может вынести ему приговор. Он некоторым образом несет личную ответственность за коллективную вину. Он поддерживает порядок вещей. И если, на беду, в результате соперничества среди его покровителей возникнут разногласия – что время от времени случается, – то их последствия неизбежно скажутся на монетчике. Его сажают под арест, прибыль перестает поступать, но вскоре те люди, из-за чьей ссоры он угодил в тюрьму, решают, что, пожалуй, стоит вновь призвать его и договориться, и велят выпустить его из застенка.

– Самое верное средство избежать подобных злоключений – это договориться с кем-то, чью власть никто не посмеет оспаривать.

– С королем?

– Ну да!

Раван с улыбкой поднял бокал. Я был рад, что он так скоро затронул эту тему, ведь именно об этом я и хотел с ним говорить.

– Раван, мне как раз нужно, чтобы ты помог мне попасть к королю.

Датчанин прищурился. Секунду он оценивал, что кроется за моей просьбой. Не собираюсь ли я надуть его? Или, может, намерен добиться от правителя неких преференций в ущерб ему, Равану?

Я спокойно дожидался ответа, не отводя глаз. Он мог убедиться, что во мне, как и прежде, по его мнению, наивность неразрывно связана с искренностью.

– Ты хочешь видеть его самого?

– Да, мне необходимо встретиться с ним лично, причем наедине.

– Черт возьми!

Тех, кто привык иметь дело с огнем и металлом, богохульство не пугает.

– Меня-то он принимает с глазу на глаз, – сказал он. – Но король знает меня с давних пор. Видишь ли, он недоверчив. И даже когда ему кого-нибудь горячо рекомендуют, он проявляет осторожность, так как это внушает ему подозрения. А уж если говорить о подозрениях, то… Ладно, сам увидишь.

Мы уселись обедать, хоть было еще слишком рано. Когда служанка поставила перед нами блюдо, я понял, что Раван всегда готов перекусить и не станет отвергать еду, которую ежечасно доставляют из кухни.

– Тебе известно, где он сейчас? – спросил я, чтобы потянуть время, прежде чем впиться зубами в мясистую куриную ножку.

– Сложно сказать. Ведет переговоры с этим бургундским развратником. Похоже, король снова собрал прежних дружков, даже тех, кто попал в немилость. Сколько же я перевидал вокруг него разных придворных! Те, кто сегодня при дворе, завтра могут угодить в тюрьму или их сунут в мешок, зашьют и бросят в воду. Но в настоящий момент он простил всех поголовно! Карл решил покончить с этим. Если кого-нибудь обойти, то Бургундец или Англичанин могут подкупить этого человека. А с короля довольно предательств.

Раван говорил с набитым ртом. Аппетит мой и так был невелик, но, едва я увидел его щербатые зубы, и вовсе пропал.

– Говорят, он по-прежнему воюет…

– Это точно. Он разрывается между переговорами и сражениями. Насколько мне известно, сейчас он держит совет в Туре. Рано или поздно он вернется на восток. Может, завернет сюда, в Орлеан, или поедет через Бурж.

– Ты мог бы передать ему послание?

– Писать королю я, конечно, не стану. При моих делах лучше не оставлять никаких следов. Однако…

Он задумался. То ли колебался, какой кусок мяса взять, то ли какие слова произнести.

– В любом случае мне нужно с ним встретиться. Я почти выполнил его поручение, и нам надо обсудить дальнейшее. Мир ему обходится дорого, а война и того дороже. Прибыль от чеканки монет, которой я занимаюсь, нужна ему позарез.

Он грузно поднялся, отерев грязные пальцы с черными ногтями о полу своего пурпуэна.

– Видишь, ты помог мне решиться. И я тебе за это благодарен. Завтра двинусь в Тур, раз уж на то пошло. И дам тебе знать, согласится он принять тебя или нет.

– Наедине, ты понял?

– Да-да, наедине.

Он обнял меня и расцеловал. Раван прожигал жизнь, как плавил золото. В это горнило он бросал вперемешку напитки и яства, женщин и опасность. Но вкус всему этому придавала дружба с тщательно отобранной горсткой людей – это было редкое и драгоценное блюдо, пряность, которой невозможно было пресытиться.

Раван сдержал слово. Один из состоявших у него на службе телохранителей прибыл в Бурж, чтобы сообщить мне хорошую новость. Король окажется проездом в нашем городе и даст мне аудиенцию. Это будет в Святой четверг, король отстоит пасхальную службу в соборе и уедет в понедельник. Мне сообщат, в какой день и час он меня примет. Однако мне следует все время быть наготове. Государь может назначить встречу на поздний час, а промедлений он не терпит.

До прибытия короля у меня оставалось два дня. Это очень долго и в то же время слишком скоро. Мне нужно было все обдумать, все предусмотреть. Я отчетливо сознавал, что вся моя жизнь зависит от этой встречи. Это не обычная аудиенция. То, что я намеревался сказать, не сводилось к привычному для монарха прошению, ведь чаще всего у него испрашивали какую-либо милость или должность. Впрочем, я надеялся, что он отведет мне достаточно времени, чтобы я смог изложить свои идеи. Во всяком случае, мне нужно с самого начала привлечь его внимание и увлечь рассказом. Едва я задумывался об этом, как тотчас становилось ясно, что у меня нет ни малейших шансов. Но отчаяние вскоре сменялось глубоким спокойствием. Я чувствовал, что владею собой и намерения мои ясны и определенны. Пост, который я тщательно соблюдал, как соблюдал все ритуалы, которые должны были свидетельствовать о моей набожности, хоть вера и была утрачена, заставил меня почувствовать собственное ничтожество. Я был никто. Терять мне было нечего, но если мне удастся одержать победу, то я обрету все.

Король прибыл в указанный день и остановился во дворце герцога. Я был наготове. Масэ, введенная в курс дела, с удвоенным вниманием старалась мне угодить. Вообще, период после моего возвращения из путешествия и до последующих событий, бесспорно, был для нашего брака самым счастливым. Ныне я жалею, что вел себя тогда отстраненно, сосредоточившись на том, что мне предстояло совершить. Масэ чувствовала мою отрешенность и, верно, очень страдала. Впоследствии мы никогда не говорили об этом.

По вечерам я ложился не раздеваясь, как монах, который в любой момент должен откликнуться на высший зов. Я вслушивался в шаги, доносившиеся с улицы, в звуки дома. Март выдался дождливый и пасмурный. По утрам, спозаранок, поливал ледяной дождь.

Долгожданная весть пришла в субботу на рассвете. Перед домом появились трое, забарабанили в дверь. Они явились будто бы для того, чтобы взять меня под стражу. Между тем никогда еще приговоренный не дожидался с таким нетерпением, когда же за ним придут. Миг – и я очутился внизу.

Я следовал за ними под дождем. Холодные капли стекали по моей спине, мне было приятнее думать, что именно поэтому меня трясет. Было около пяти утра. На пустынных улицах нам попался лишь ночной дозор. Однако в герцогском дворце несколько окон ярко светились. Было непонятно, то ли свечи в канделябрах горели всю ночь, то ли их зажгли только что. Я гадал, отведена ли мне первая утренняя аудиенция или же я последний и больше король никого не примет. В первом случае это означало, что он, должно быть, проснулся не в лучшем расположении духа, во втором – что у него бессонница. Я отгонял мысль, что это дурной знак.

Сначала мы попали в комнаты, где я уже бывал в детстве вместе с отцом, во времена правления герцога Иоанна. Потом меня провели дальше. Моему взору предстали лестницы, коридоры и бесчисленные приемные. Королевский караван в диком беспорядке распространился по всему дворцу. В коридорах громоздились сундуки, откуда в спешке достали драпировки и посуду. По углам спали слуги. На подносах, оставленных прямо на полу, валялись остатки ужина, наспех поданного в опочивальнях господам придворным. Мы поднялись на второй этаж и через узкий проход дошли до небольшой двери, которую охраняли двое молодых солдат. Мои сопровождающие вступили с ними в переговоры. Один из стражей вошел внутрь и закрыл за собой дверь. Спустя некоторое время он вернулся и знаком велел мне приготовиться. Другой предложил снять промокшую накидку, я, поблагодарив его, согласился. Наконец дверь отворилась. Слегка пригнув голову, я вошел.

* * *

Сперва мне показалось, что меня забросило в небесные сферы. В комнате, где я очутился, царила темнота: не было видно ни стен, ни каких-либо ориентиров, ничего, кроме стоящего в центре стола, на котором горела единственная свеча. Слабый свет этой обыкновенной свечки таял во тьме. По тому, как в странной тишине отдавался звук моих шагов, я понял, что нахожусь в громадных размеров комнате, судя по всему пустой. Отец мой часто рассказывал о роскошной зале, способной вместить всех представителей Генеральных штатов графства Берри. Зала вызвала в крае восторженные толки уже в момент строительства: так, для потолочных балок пришлось подбирать стволы деревьев исключительной высоты. Я вгляделся в темноту, но так ничего и не увидел; в помещении было по-прежнему тихо. Тогда я подошел к столу и оказался в отбрасываемом свечой круге света. Я застыл в ожидании. На столе лежали какие-то бумаги. Я подавил желание взглянуть на них. Если оказанный мне прием преследовал цель выбить меня из седла, то следует признать, что это удалось. Мне казалось, будто я, безоружный, пробираюсь по темному лесу, не зная, с какой стороны меня подстерегает опасность. Ожидание в непроницаемой тьме затягивалось. Вдруг сзади я различил легкий шум. Чуть погодя шум повторился. Это был вздох, точнее, чье-то дыхание. Мне почудилось, что в густой тьме скрывается собака. Шум приблизился. Внезапно я вспомнил слова Равана: «Он принюхивается к тебе». Повернувшись на звук, я в удивлении отступил. На границе тьмы и света стоял человек. Отблески пламени свечи, терявшиеся в пространстве, падали на него, очерчивая на темном фоне силуэт, напоминавший каминный барельеф. Человек стоял неподвижно и смотрел на меня, именно он порывисто втягивал носом воздух, издавая настороживший меня шум. Он шагнул вперед и выступил на свет. Судя по описаниям, это и был король. Удивление мое было так велико, что я не сразу осознал, кто передо мной. Меня смутило вовсе не то, что Карл был одет крайне просто, не его некрасивая внешность и робкое выражение лица. Просто я не ожидал, что встречусь со своим сверстником.

– Добрый вечер, Кёр, – тихо произнес он.

– Добрый вечер, сир.

Король опустился на деревянный стул, стоявший с той стороны стола, и знаком велел мне сесть напротив. Он намеренно сел чуть поодаль, чтобы я видел его полностью. Он сделал паузу, будто для того, чтобы я прочно запечатлел это видение в мозгу и сделал некоторые выводы.

Вспоминая ныне эту манеру поведения, я прекрасно понимаю, с чем она связана. Карл Седьмой, как никто, умел пользоваться своей внешностью. Лучше, чем словами. Представая перед собеседниками в полный рост, он сразу оказывал воздействие особого характера. За свою жизнь мне довелось повидать немало людей, облеченных властью; по-моему, их можно разделить на две большие группы. В первой – те, чья власть основывается на излучаемой ими энергии, такие чаще всего становятся военачальниками или предводителями каких-то сообществ, среди них немало и деятелей Церкви. Присущие этим людям энергия, энтузиазм и дерзость рождают у окружающих желание следовать за ними вопреки всем препятствиям. Их власть – это сила. Но есть и другая порода людей – гораздо более редкая и к тому же более устрашающая, – чья власть основана на слабости. Такие особи кажутся безоружными, уязвимыми, оскорбленными. Поставленные волею судьбы во главе нации, армии или какого-нибудь начинания, такие люди самой своей наружностью признают, что не в силах соответствовать своему предназначению, но не могут и отказаться от него. Жертвенное начало в них проявляется так ярко, что рождает восхищение и искреннее желание служить им. Чем они слабее, тем большая сила концентрируется вокруг них. Ради таких людей совершаются чудеса храбрости, и они принимают эту дань, сохраняя жалкий вид. Самыми опасными среди них являются усталые короли. В ту пору я не знал об этом, мне никогда не приходилось встречать таких людей, как тот, что был передо мной. Ловушка отлично сработала, и я тотчас проникся к нему жалостью. Меня поразила и расположила к нему потрясающая простота. Мне доводилось встречать во дворцах менее знатных людей, которые намеренно злоупотребляли превосходством своего рождения. Карл же, казалось, воспринимал свои титулы принца крови, дофина, а затем и короля как проклятие. Конечно, титулы влекли за собой определенные почести, но при этом сколько зависти, ненависти и жестокости! Он воспринимал королевский пост как фатальную неизбежность, почти что недуг, избавиться от которого можно, лишь расставшись с жизнью. И ожидание исхода отрезало его от самой жизни.

То, что мне о нем было известно, бросало на это проклятие болезненный отсвет. Карл видел правление своего безумного отца, мать его сдалась на милость жестоких врагов и в итоге прониклась их интересами и отреклась от собственного сына. В его столице король другой державы оспаривал его корону. Словом, трудно было сыскать более трагическую судьбу. Этот кривобокий низкорослый человек, чьим главным оружием был чрезмерно длинный нос, с помощью которого он буквально обнюхивал посетителей, стремясь учуять среди них своих врагов, возбудил во мне всплеск беспредельной преданности. Легкая улыбка, затаившаяся в уголке рта, могла бы насторожить меня. Засевший в засаде охотник, жаждущий добычи, невольно всегда улыбается при виде новой жертвы, угодившей в его силки.

Меж тем король, также хранивший молчание, изучал мою персону. Меня смутило его безмолвное спокойствие. В критические моменты я сам привык подавлять других, чуть отстранясь и противопоставив их возбуждению намеренную холодность. При встрече с выдающейся личностью, подобной тому, кто был сейчас передо мной, такой прием не срабатывал. Я мог бы попробовать поменяться с Карлом ролями и притвориться увлеченным и говорливым. Но это не соответствовало глубинной сути моей натуры: прибегнув к такому преображению, я рисковал с треском провалиться, произведя впечатление докучливого лицемера.

Внутри меня разверзлась пустота. Я сделал глубокий вдох и стал ждать. Карл был не более речист, чем я, так что начало нашей беседы было отмечено долгим молчанием. Наконец очень осторожно он сделал первый ход:

– Итак, вы вернулись с Востока?

Я понял, что Раван выставил мое путешествие как приманку.

Тот, кто говорит «Восток», подразумевает прежде всего «золото». Во многих рассказах утверждалось, что земли Леванта изобилуют этим драгоценным металлом и золото там дешевле, чем у нас серебро.

– Да, сир.

Эта краткая, но внушительная контратака, похоже, выбила государя из седла. Он наморщил нос и провел по нему согнутым указательным пальцем, будто хотел разгладить его. Вскоре я понял, что это движение всего лишь одна из его многочисленных маний.

– Кажется, мой дядя герцог Бургундский затевает Крестовый поход?

Ему не хватило дыхания для такой длинной фразы. Он закончил ее почти шепотом, потом сделал глубокий вдох, как будто с трудом вынырнул на поверхность.

– Действительно, в Дамаске я встретил его первого стольника, он не исключал такой возможности. Он вырядился турком.

– Вырядился турком?!

Карл расхохотался. Этот смех был вымученным, как и его речь. На самом деле могло показаться, что он корчится от боли: звук, исходивший из его чуть приоткрытого рта, напоминал клекот куропатки, когда та, спасаясь бегством, несется по выкошенному полю. На глазах у него выступили слезы. На короля было больно смотреть. И все же я был рад, что вынудил его отреагировать.

– И вы полагаете, что затея ему удастся?

– Сир, я бы никому этого не пожелал.

– Что вы хотите сказать?

– На Востоке можно столько всего предпринять, помимо Крестовых походов, в них отпала необходимость.

Карл прищурил глаза. Похоже, моя дерзость напугала его. Он покосился по сторонам. Я гадал, есть ли в комнате еще кто-то, кроме нас. Глаза мои немного привыкли к темноте, и я никого не различал. Но могло статься, что из темного угла за нами кто-то наблюдал.

– Но разве вы не считаете, что в Святой земле следует восстановить истинную веру?.. Чтобы внушать благоговейный страх… мусульманам, которые навязывают свою религию…

Он развертывал фразу с трудом, по частям. И одышка была не единственной причиной этой медлительности. Он подыскивал слова, будто отвечал урок. Поэтому я решил, что это не его мысли и он подбивает меня выдвинуть свои возражения. Вместе с тем возражать королю было рискованно. Я, хоть и не мог оценить степень извращенности своего собеседника, пытался понять, таит ли прямой разговор с ним смертельную опасность.

– Мне кажется, – начал я, – что ныне нам следует сосредоточить внимание прежде на тех землях, где исповедуют христианство. Два века назад мы строили соборы, наши деревни богатели, а города процветали. У нас были средства, чтобы организовать походы на Восток с целью утвердить там истинную веру. Но в настоящий момент наш первейший христианский долг – восстановить процветание собственных народов. Быть может, наступит день, когда мы достаточно окрепнем, чтобы возобновить победоносные завоевания.

Король застыл в неподвижности, и я на миг решил, что зашел слишком далеко. Он внимательно вглядывался в меня, отбросив все причуды. Ни улыбки, ни возмущения. Только алчный ледяной взгляд. Много времени спустя я научился прекрасно распознавать это выражение. Оно появлялось на лице короля, стоило ему почуять нечто, возбудившее его вожделение. Это могла быть идея, которую он хотел украсть, женщина, которую он вдруг возжелал, враг, которому вынес приговор, талант, который, по его мнению, было необходимо привлечь к себе на службу. Я сидел не шелохнувшись, пытаясь скрыть охватившее меня сомнение. В конце концов напряжение разрядилось довольно неожиданным образом: король громко зевнул.

На столе стоял графин с водой и бокал. Он налил воды, сделал пару глотков и потом – странное дело – протянул бокал мне. В тот миг мне всюду мерещились ловушки, так что я колебался чуть дольше, чем следовало. Что хуже: выпить из королевского бокала или же отвергнуть этот дар? Приметив, что губы Карла тронула улыбка, я склонился к мысли, что он делится со мной по-братски.

В сущности, король был мой ровесник, он предложил мне воды, а мне хотелось пить. Королю, похоже, доставило удовольствие то, что я взял бокал из его рук. С течением времени я убедился, насколько естественно Карл ведет себя в повседневной жизни. Эта простота поведения была следствием трудного детства, когда ему порой недоставало самого необходимого. Вместе с тем я не раз видел, как он подвергает жестоким наказаниям людей, позволивших по отношению к нему куда меньшие вольности.

– И что же нам следует предпринять, – продолжил он, – чтобы, как вы говорите, обеспечить процветание нашего народа?

В этих словах сквозила бесконечная печаль, и она казалась вполне искренней. Незримая боль побудила его перевести дыхание, чтобы продолжить окрепшим голосом:

– Вы ездили по моему королевству?.. Всюду разруха… Сожженные деревни, война… Смерть. Англичане просто грабят нас. Бургундец отхватил лучшие земли… Те, кто служит мне, повсеместно убивают и насилуют. Ладно, я согласен с вами… Вы сотню раз правы. Нам нечего делать на Востоке. Но как быть здесь? Именно здесь. Как вернуть сюда богатство?.. Да что я говорю, богатство! Как накормить всех? Просто накормить. Как?!

Он размяк, сидя на стуле, истощив силы этой сбивчивой речью. У меня снова мелькнул вопрос: спал ли он этой ночью или же принимает меня перед тем, как наконец погрузиться в сон? Видя, как он ссутулился, держась за подлокотники, я подумал, что выношенный мною план может воспринять лишь тот, кто ведет нормальный образ жизни. А король, похоже, не знает ни сна ни отдыха. Вся его жизнь проходит в той неотступной тревоге, когда перемешаны сон и бодрствование. По крайней мере, в этом я не ошибся.

Карл вновь взял со стола графин, плеснул воды на ладонь и отер лицо. Кажется, он совершенно стряхнул с себя оцепенение и, взглянув на меня, нетерпеливо спросил:

– Итак, каков ваш ответ?

– Сир, только вы способны принести процветание в это королевство.

Я хотел прежде всего высказать очевидное. С самого начала аудиенции меня не покидала мысль о Жанне д’Арк. Этот самый человек задавал ей вопросы, как сейчас мне. У нее было куда меньше титулов и званий, чем у меня, чтобы внушить ему доверие, и все же он выслушал ее. Почему? Потому что она затронула в нем струну гордости и слабости, эту скрытую пружину, и убедила этого странного человека, который был всемогущ и совершенно бессилен, в том, что именно он является королем Франции. И эта единственная очевидная истина привела их в Реймс, на коронацию.

– Да, сир, – повторил я, – только вы принесете процветание этому королевству.

Я выдержал паузу. Король шумно сглотнул, как бы впитывая бальзам моих слов и ожидая, когда он подействует. Я увидел, что он выпрямился, бросил взгляд в темноту перед собой и, словно уже устремившись к мечте, спросил:

– Как?!

И тогда я выложил все. Даже то, что скрыл от своих компаньонов, поскольку те были бессильны что-либо изменить в этих делах. Я говорил ему о Франции, рассеченной на три части, о землях Англичанина, которому достался Париж, о землях герцога Бургундского и о королевских землях от Берри до Лангедока. Каждая часть отгораживалась от остальных, движение людей и товаров было нарушено. Король был единственным, кто, заключив мир, был в состоянии восстановить связь между этими тремя частями Франции. Страна, таким образом, должна была вновь стать местом, куда стекались бы товары со всего света – из Шотландии и Флоренции, из Испании и с Востока.

– Сир, необходимо закончить войну, которая длится уже более ста лет. И это не должно быть очередным перемирием. Мир – это не временное прекращение войны. Мир – это процветание ремесел, движение товаров, это рост городов и рынков.

– Вы говорите как торговец, коим и являетесь, – презрительно оборвал меня король.

Первый и единственный раз я ощутил прилив эмоций.

– Сир, я ненавижу торговцев! – воскликнул я. – При любых обстоятельствах они думают лишь о собственной выгоде и радуются нехваткам, которые позволяют им поднимать цены. Я же пекусь об изобилии. Я хочу создать богатства за счет товарооборота, за счет обмена. Хочу, чтобы к нам стекались караваны, которые доставят лучшие изделия со всех уголков мира.

Карл с мрачным видом откинулся на спинку стула, будто школяр, получивший выговор. Потер переносицу и почесал пальцем кончик носа.

– В настоящий момент, – продолжил я, – все караванные пути ведут на Восток. Я видел это. Стечение всех этих богатств создало там изысканную культуру. Более изысканную, чем наша, но рыцари, которые прогнили от грязи под своими доспехами, так и не поняли этого.

– «Прогнили от грязи…» Ха-ха! Отлично сказано!

Однако я перестал обращать внимание на реакцию короля. Мне нужно было высказать все до конца.

– Они отправлялись туда, чтобы присваивать богатства, тогда как им скорее надлежало их усваивать. Восток богат знаниями. Мы можем обогатиться, подражая ему. Речь идет не только о том, чтобы сравняться с ним: мы сумеем превзойти его. Я убежден, что страны Востока уже клонятся к закату. Восток застыл в своем процветании. Если мы изучим их методы, применим у себя их технику и науку и у нас при этом воцарится мир, то, не сомневаюсь, мы сможем превзойти Восток.

Я невольно слегка возбудился, и король почувствовал, что нужно перехватить инициативу.

– Мессир Кёр, в чем суть вашего предложения?

Упершись ладонями в колени, я сделал глубокий вдох и сказал:

– Я создал компанию для торговли с Востоком. У нас есть деловые связи в разных частях Франции – до самого Руана, а также в Бургундии и во Фландрии. После заключения мира с сообщением станет легче.

– Просто великолепно! Но какое отношение это имеет ко мне, кроме вопроса о мире, важность которого я понимаю?

– Сир, этот торговый дом – ваш. Даруйте ему ваше покровительство, и он охватит все королевство. Тому, что мы делаем в малом масштабе, вы дадите возможность развернуться во всю ширь.

Король чихнул и отер нос рукавом. Глаза его посверкивали, но я не понимал, связано ли это с мыслью о грядущих прибылях или же он зло насмехается надо мной.

– В общем и целом вы предлагаете мне стать вашим компаньоном?

– Нет, сир, я стремлюсь лишь к тому, чтобы вы, ваше величество, могли обойтись без войны.

Довод сработал. Я понял это по тени, что заволокла на какое-то мгновение его взгляд. Король лучше, чем кто-либо, понимал, что несет с собой война. Ведь налог, которым Карл обложил феодалов и города, входившие в королевский домен, и который те выплачивали крайне неохотно, шел именно на ведение войны. Но король понимал и то, во что ему обойдется мир. Без этих исключительных финансовых вливаний в его распоряжении оставались немногие ресурсы, тем более что, провозгласив себя королем, он – дабы угодить принцам крови и обязать их сражаться на его стороне – решил упразднить налоги. Король столкнулся с ужасающей дилеммой: или бесконечная война, или бедность. И тут вдруг я открываю ему, что существует иной источник наживы: прибыль, которую даст коммерция. До сих пор торговля приносила прибыль лишь в виде пошлин, что погоды не делало. Я же предлагал задействовать в этом процессе государство, контролировать коммерцию, расширить ее и даже самому в нее включиться. Тот механизм, который смастерили мы с Жаном и Гильомом, не должен был оставаться нашей собственностью. Я видел в нем зародыш организации, подвластной королю, организации, которую он наделит могуществом. Принципы моего предложения были ясны, но оставалось еще много такого, что требовало уточнения. Как обеспечить связь между государем и этим механизмом? Кто будет управлять этой коммерческой сетью? Как будет распределяться прибыль между привлеченными к делу посредниками?

В воцарившемся молчании Карл, как мне показалось, мысленно оценивал все эти трудности и, вероятно, продумывал перечень вопросов, которые предстояло решить. На лице короля появилось несчастное выражение – как всегда, когда проблема представлялась ему сложной или когда для достижения цели нужна была чья-то помощь. Черты его обмякли, а глаза, казалось, начали слегка косить. Он ссутулился, сложил ладони кончиками пальцев, и его костлявые руки уподобились двум паукам. Эта маска слабости, неуверенности и страдания неминуемо смущала собеседника. Вот и я, простофиля, ринулся ему на помощь.

– Знайте, сир, что я отдам все силы этому предприятию, если ваше величество сочтет возможным принять в нем участие! – пылко заверил я.

Король опустил веки в знак понимания, а может, его просто сморила усталость. Внезапно он сменил тему:

– Судя по тому, что мне говорили, вы желаете опять стать моим монетчиком?

Должно быть, Раван упомянул об этом, испрашивая для меня аудиенцию. Само по себе это было недурно, но по сравнению с открывавшимися грандиозными перспективами не имело большого значения. Мне хотелось уйти от ответа на этот вопрос, но я почувствовал, что король не станет продолжать разговор о торговом доме. В таком случае нужно было хоть чего-нибудь добиться.

– Именно так, сир!

– Этот пост сопряжен с немалыми доходами, особенно если исполнять ваши обязанности так, как это имело место прежде.

– Сир, поверьте, я сожалею…

Он устало махнул рукой со скрюченными пальцами:

– Важно то, как именно распорядиться прибылью, не правда ли? Не сомневаюсь, что на сей раз вы будете осмотрительнее.

Формально это был намек, но намек предельно ясный.

– Ваше величество, вы можете положиться на меня.

В знак подтверждения своих слов я склонил голову. В этот момент король встал.

– Спокойной ночи, мессир Кёр, – молвил он, бросив на меня последний взгляд перед тем, как скользнуть во тьму.

Король выглядел опустошенным. В громадной темной зале его силуэт казался крошечным, он будто съежился.

Мне стало грустно, словно я расстался с другом. Когда я вернулся домой, в грязно-серой мгле прорезался луч рассвета.

* * *

Эта встреча оставила меня в недоумении. Когда Масэ спросила, как все прошло, я не знал, что ответить. Я без конца перебирал в уме все то, что было сказано, и сотни раз упрекал себя. Было ясно, что я говорил слишком отвлеченно, слишком страстно и, главное, слишком прямолинейно. Король явно ощутил досаду, выслушивая мои поучения. Но больше всего меня огорчало то, что в итоге мы ни к чему не пришли: государь внезапно почувствовал усталость и так и не сказал, что он думает о моих проектах.

Все эти тревоги тем не менее уравновешивались несколькими обнадеживающими фактами. Прежде всего, король принял меня с глазу на глаз, что случалось крайне редко. На нашей встрече не было придворных, которые обычно сопровождали короля и отвечали вместо него. Появляясь на публике вместе с ними, государь, по обыкновению, держался незаметно, почти робко. Странные манеры выставляли его в дурном свете. Он редко выдвигал какие-то идеи, соглашаясь с тем, что высказывали его советники. Поскольку их советы зачастую бывали противоречивыми, за Карлом закрепилась досадная репутация человека нерешительного. Его считали подверженным чужим влияниям, слабым, и если говорить начистоту, то мало кто считал, что он правит сам. Мне же открылось совсем иное лицо – его собственное, он говорил о своих сомнениях, о волновавших его вопросах, о внутренних колебаниях по поводу различных событий. Я запомнил этот урок и впоследствии никогда не позволял себе рассматривать Карла как марионетку. Благоприятные сведения, хоть их и непросто было истолковать, пришли от Равана. Несколько недель спустя он рассказал мне, что король долго расспрашивал его обо мне, прежде чем назначить аудиенцию. Ныне, зная государя, я прекрасно понимаю, что было у него на уме. Подчинение окружавшим его придворным кланам могло сравниться разве что с той решимостью, с какой он подвергал опале фаворитов и лишал доверия тех, кто злоупотреблял его расположением. Готовя полную перемену курса, Карл наблюдал. Ему были любопытны новые люди, и он, в глубокой тайне, подвергал их испытанию. Откровенность Равана позволила мне надеяться, что и со мной все обстоит так же. Но шли дни, потом месяцы, а ничего не менялось. Я решил, что не прошел испытание. Вспоминая ту ночную встречу, я осыпал себя упреками, будучи уверен, что несу полную ответственность за этот провал.

К счастью, необходимость разворачивать наше дело требовала сосредоточения всех моих сил, и у меня не оставалось времени снова и снова переживать свои ошибки. Жан слал мне донесения с людьми из своей шайки, а Гильом организовал настоящую частную почту между Монпелье и Буржем. Не пренебрегая дополнительной выгодой, он сделал ее действительно доходной, согласившись доставлять пакеты для богатых клиентов из Лангедока.

Наша коммерция быстро обретала форму. После пережитых лишений потребности были огромны. Первые же грузы, посланные с целью запустить создаваемую нами сеть, принесли изрядную прибыль. Гильом сумел зафрахтовать место на судне, шедшем в Александрию, и взял хороший куш.

Перспективы были тем более радужными, что король в конце концов подписал в Аррасе мирный договор со своим дядей герцогом Бургундским. Эта новость вновь напомнила мне о надеждах, которые я возлагал на короля. Как ни странно, но я скучал по нему, хоть виделись мы какой-то час. Я чувствовал, что искренне привязался к этому несчастному младшему брату.

Мир с Бургундией значительно облегчил товарообмен с владениями герцога. В отличие от районов, которыми вынужден был довольствоваться Карл, земли Филиппа Доброго, которым не так досаждали разбойничьи шайки, процветали. В части подвластных герцогу провинций – во Фландрии и графстве Эно – интенсивно работали разные производства. Лишенные из-за войны удобных рынков сбыта, эти земли для таких людей, как я и мои компаньоны, служили идеальным местом, чтобы налаживать там торговлю.

В ту пору я с головой окунулся в работу и даже не замечал, как прирастает мое богатство. Надо сказать, что в ход шло все. Любая продажа влекла за собой новую покупку, новый обмен, новую выгоду, а прибыль, тотчас же пущенная в оборот, включалась в цикл непрерывного движения, которое мы запустили. Нехватка оборотных средств и расширение нашей деятельности не позволяли нам такой бесполезной роскоши, как денежные накопления. Порой, когда торговые обозы проходили через наш город, я откладывал несколько рулонов шелка или изделия из золота и серебра для Масэ. Мне казалось тогда, что я едва ли не краду у нашего дела и этим товарам можно было найти лучшее применение. Позднее, когда богатство позволило мне владеть куда большим количеством роскошных вещей, чем я когда-либо мог желать, я иногда с сожалением вспоминал о той ранней поре процветания, когда покупки сопровождались своего рода недоверием, почти что чувством вины, отчего приобретение вещей было более сладостным, чем обладание ими.

Я много разъезжал, и на ту пору пришлись мои первые длительные отлучки. Приближалось – и быстро – время, когда пребывание дома сделалось скорее исключением, чем правилом. Мне нередко случалось жалеть об этом, но поначалу поездки были сопряжены для меня с удовольствием, риском и открытием нового.

После достопамятной встречи с королем прошло полтора года, а он все не давал о себе знать ни напрямую, ни через Равана, который с того времени виделся с королем уже несколько раз. Но наше предприятие захватило нас полностью, и в итоге я стал забывать о короле, хотя краешком сознания всегда надеялся на какой-то знак от него. И вот по возвращении из Анжера я встретил его посланцев.

Их было двое, и они специально прискакали из Компьени. Они представились как люди короля, но, кроме надменных манер, больше ничто на это не указывало. Я попытался было усомниться, что они те, за кого себя выдают, и тогда один из них со смехом сказал:

– Право, нынче вы не такой сонный, как в прошлый раз!

Это был один из тех, кто сопровождал меня на аудиенцию во дворец герцога.

У меня не осталось сомнений.

– Какое послание его величество соблаговолил мне отправить на этот раз?

– Никакого! – с вызывающей ухмылкой ответил королевский телохранитель. – Соберите дорожную сумку и следуйте за нами.

– У меня все готово, я только что вернулся из поездки.

– В таком случае выезжаем немедленно.

Я едва улучил момент, чтобы обнять Масэ и детей, вскочил на коня и последовал за этой парой. В пути они рассказали мне кое-что новое о положении дел. Король вернул себе Париж. Горожане, которые еще вчера клялись в верности герцогу Бургундскому, напали на английский гарнизон и открыли ворота города королю Франции. Сам он еще не въехал в Париж, но подготовка к этому уже началась. Я гадал, какая роль в этом спектакле достанется мне. За три дня, проведенных в пути, я чувствовал себя то принцем крови, следующим в сопровождении эскорта, то узником под охраной. Сказать по правде, мне всегда страшно нравились моменты, когда оказываешься на распутье, еще не зная, куда повлечет тебя судьба. И если бы я не любил балансировать на краю, падение мое было бы куда более сокрушительным и притом гораздо более скорым.

Осень медлила вступать в права, и, хотя был уже конец октября, листва с деревьев еще не начала опадать, а лишь слегка пожелтела. Подъезжая к Компьени, мы заметили, что людей на дорогах становится все больше. Чувствовалось, что война до сих пор близко, поскольку всюду сновали вооруженные отряды. В то же время по небрежной расслабленности их поведения, по ликованию штатских – мужчин, женщин, детей, радовавшихся, что впервые за долгий период можно разъезжать без боязни, – было понятно, что мир уже заключен.

Армия короля расположилась под стенами крепости, в том самом месте, где по опрометчивости или же благодаря предательству была захвачена Жанна. Король и его двор обосновались во дворце в самом городе. Мы въехали туда через распахнутые настежь ворота, возле которых не было никакой стражи, кроме благодушного старика. Мои сопровождающие новых указаний не получили и явно не знали, как им со мною быть. Вместе с моими ангелами-хранителями я побывал во многих местах. Каждый раз один из них оставался со мной снаружи, а другой заходил в здание, надеясь получить приказ. Стемнело. Они устроились на ночлег в частном доме. Его владельца, степенного обывателя, одолевали противоречивые чувства, что выражалось в напряженном выражении его лица: он радовался королевской победе и одновременно тревожился за сохранность своего добра. Он устроил нас на чердаке среди заготовленных на зиму дров. По шуршанию, шепоткам и подавленным смешкам, доносившимся снизу, мы поняли, что там он, опасаясь худшего, устроил укрытие для своей супруги, двух дочек и служанок. Утром следующего дня, умываясь во дворе, я сделал вид, что не замечаю розового личика, выглядывающего в узкое лестничное оконце. Наше присутствие явно возбуждало любопытство. Я, до сих пор хранивший верность Масэ, обнаружил, что неуверенность и страх, как лучшая подкормка, способствуют росту подавленных желаний. Если бы мы задержались подольше, вряд ли нашему хозяину удалось бы отстоять добродетели своего гинекея. Увы, а может и к счастью, на второй день мои стражи получили приказ препроводить меня во дворец.

Я не знал ни причины, по которой меня призвали, ни кто именно меня примет. Во мне теплилась надежда, что это будет король, и я получил тому подтверждение, когда посланцы Карла препоручили меня богато разодетому телохранителю. На этот раз не было никаких темных коридоров и потайных дверей. Я шел по широким лестницам, где сновал народ, через приемные, где отдавалось эхо громких бесед. Наконец меня ввели в просторную залу, по размерам уступавшую той, в Бурже. Две ярко горевшие люстры рассеивали предвечерний сумрак, отбрасывая блики на доспехи. В толпе, наводнившей приемную, были военные, рыцари в коттах и с саблей на боку. Я заметил группу прелатов, их лиловые и пурпурные головные уборы образовывали пышный букет. Кружево стихарей, изящно подбитые мехом рукава, муаровый шелк шляп – глаза разбегались при виде роскоши, не поддержанной, однако, стройностью композиции, которая позволила бы свести впечатления в единое целое. Это был блистательный и безудержный беспорядок. Между тем в этом хаосе явно крылась некая закономерность, внятная опытным придворным, поскольку мое появление не осталось незамеченным. Хотя я продумал, во что мне одеться, чтобы не выделяться из толпы, большинство присутствующих тотчас заметили появление незнакомца. Когда я проходил мимо, разговоры стихали, а когда в сопровождении охраны я двинулся вглубь залы, любопытные, скорее даже враждебные взгляды сверлили мне спину. Чем дальше мы продвигались, тем плотнее смыкались группы людей, с неохотой пропускавших нас. Наконец мы с трудом пробились сквозь последний ряд и оказались в узком, почти безлюдном кругу на возвышении. На этом помосте стояло деревянное кресло с высокой жесткой спинкой, покрытой резьбой, изображавшей цветы лилии. В кресле, скрючившись, сидел король. Неудобство его позы подчеркивали ноги, скрещенные под странным углом к телу, и скособоченные влево плечи, отчего он устало подпирал голову рукой. Это был совсем не тот человек, которого я видел в Бурже. Безмолвный, с полуприкрытыми глазами, поглощенный борьбой с нервным тиком, искажавшим его лицо, он был воплощением страдания и слабости. Накануне до меня успели дойти слухи о его героизме во время взятия Монтеро. Этот слух распустили в городе, чтобы вызвать восхищение народа. Но передо мной предстала совсем иная картина. Король больше, чем когда-либо, уповал на слабость. Собрав вокруг себя всех тех, кто в тот или иной момент как-то повлиял на его правление, король выглядел так, будто эта грозная компания его осадила. Они словно взяли его в заложники. Во всяком случае, он не без удовольствия заставлял их в это поверить.

Я легкомысленно решил, что король обратится ко мне. Приветствовав его подобающим образом, я воззрился на него в ожидании, когда он заговорит. Некий господин, чьего имени я не знал, поставив ногу на помост и поклонившись королю, спросил меня:

– Вы и есть Жак Кёр?

– Да, монсеньор.

– Король вызвал вас, чтобы вы сопровождали его в Париж. Завтра мы тронемся в путь.

Я почтительно поклонился в знак того, что повинуюсь желаниям короля. На лицах окружающих застыло надменное выражение. Назвавшись, я тем самым открыл свой статус буржуа и торговца, и знатные особы отплатили мне соответствующим моему званию презрением.

– Король желает, чтобы сразу же по прибытии в Париж вы занялись чеканкой монеты.

Я не преминул бросить взгляд на короля. Он ответил заговорщическим взглядом, но тотчас принял прежний отсутствующий и хмурый вид. Этот миг был столь кратким, что вряд ли кто, кроме меня, это заметил.

Мой собеседник повернулся к стоявшим рядом придворным и заговорил с ними. Мое время истекло. Поклонившись королю, я в сопровождении охраны направился к выходу.

* * *

Покинув дворец, я сразу навел справки, как отправить деловые письма в Монпелье и Лион, где должен был находиться Жан. Нужно было как можно скорее оценить, какие последствия возымеет мое новое назначение. Я также просил своих компаньонов прислать деньги, чтобы я мог обустроиться в соответствии с новым положением. С собой у меня было достаточно средств, чтобы купить коня и нанять двух слуг. Я вернулся в дом, где мы ночевали, чтобы начать действовать, и мой неожиданный приход вспугнул стайку хорошеньких женщин. Меня взволновал их запах.

До сих пор я лишь грезил в тишине о великих переменах; ныне пробил час перевоплощения. Воображаемые предприятия и призрачные надежды остались в прошлом, отныне мне предстояло воплотить все это в жизнь. Тот незнакомый человек, коим мне предстояло стать, пробудил во мне разные чувства: и знакомые, и те, которых я еще не переживал. Привычным было почти ледяное спокойствие, позволявшее мне видеть окружающее и себя самого с высоты ястреба, парящего над землей. К новым ощущениям относилась та чувственная потребность, которая доселе не проявлялась с такой остротой. Плотские отношения с Масэ были окрашены нежностью. Мы сближались друг с другом лишь в темноте, не выказывая иных желаний, чем те, которые целомудренно выражали наши тела. В сутолоке, перемешавшей дурно пахнущих людей и боевых коней, в суматохе двора, который готовился к возвращению в столицу, я ощутил острое плотское желание – среди бела дня, под открытым небом, словно тело мое прониклось всей той тревогой, от которой освободился дух. Быть может, неистовая сила моего нового состояния требовала равного по силе умиротворения, дать которое мне могла только женщина. Меж тем положение дел, породившее это бесконечно страстное желание, совершенно исключало возможность немедленного удовлетворения. Я распрощался с нашим хозяином и тронулся в путь вместе с многолюдным кортежем придворных.

Мы въехали в Париж спустя несколько дней после Дня Всех Святых. Я прибыл в город далеко не первым. Я даже не застал торжественной встречи, приготовленной жителями столицы для короля, за возвращение которого они так долго сражались. Мне рассказывали о церемонии торжественной передачи ключей от города, о пении и танцах, устроенных на городских площадях. К моменту моего прибытия группы разряженных людей грустно расходились по домам. Сказать по правде, праздник скорее призывал нового господина к состраданию. Народ силился смеяться, боясь, что снова придется страдать и проливать слезы. На город было тяжело смотреть. Я был потрясен – не меньше, чем когда, направляясь на Восток, проезжал через опустошенные южные равнины. Но те равнины между разрушенными деревнями являли взору отдохновение природы, одичавшей, но полной жизни. В Париже имелись обширные территории, лишенные жизни. Бунты, грабежи, пожары, эпидемии, непрерывное массовое бегство нанесли населению города страшный урон. Повсюду виднелись заброшенные дома, мусорные свалки. Половина лавок на Мосту менял была закрыта. На узких и темных улицах валялось все то, что люди кидали сверху на англичан, чтобы заставить их уйти, в этих отбросах рылись свиньи. Король обосновался в Лувре. Я временно снял комнату на постоялом дворе на улице Сен-Жак, до тех пор пока не разузнаю, где находится Монетный двор, где мне предстояло работать.

Положение мое было довольно странным. При дворе я не знал ни единой души, кроме короля, а к нему-то как раз у меня не было доступа. Наводя справки то здесь, то там, я узнал, что придворного, который обратился ко мне в Компьени, звали Танги Дюшатель. Имя это пользовалось широкой известностью. Это был самый давний сподвижник Карла, сопровождавший его с самого детства. Когда лет двадцать назад бургиньоны захватили столицу, он завернул Карла в одеяло и спешно увез из Парижа. Его возвращение ознаменовалось громким реваншем: он потребовал, чтобы ему вернули прежний титул купеческого прево[12]. В наступившие мирные времена Дюшатель был неудобной кандидатурой. Его без всяких доказательств – но на основании весьма правдоподобных предположений – обвиняли в том, что именно в его руке был кинжал, которым в недавнем прошлом на мосту Монтеро был убит отец герцога Бургундского. И это пятно удалось смыть лишь в Аррасе ценой унижения короля, который был вынужден взять вину на себя. Король не мог открыто покровительствовать человеку, замешанному в преступлении, не прогневав своих новых союзников.

Я узнал, что Танги Дюшателю, несмотря на недавно пожалованный титул прево, не разрешили обосноваться в Шатле. В общем, его старались задвинуть подальше. В конце концов я отыскал его в одном из закоулков Лувра. Он вел прием под низкими сводами – в сырой крипте, где стены со стороны реки были покрыты налетом селитры. Он отнесся ко мне пренебрежительно, и я понял, что мое назначение на Монетный двор было ему навязано королем. Он спросил, разбираюсь ли я в этом деле. Я заявил, что несколько лет занимался чеканкой монет в Бурже. Он, похоже, не знал о моих трениях с законом. Он продиктовал секретарю письмо, удостоверявшее мое новое назначение, и вручил документ мне.

Снабженный этой аккредитацией, я пешком добрался до Монетного двора. Он располагался в глубине двора и состоял из анфилады четырех почти пустых залов. Дезертиры не только унесли с собой все отчеканенные монеты, оставив распахнутые сундуки, но и забрали инструменты, разбив при этом литейные формы.

Старик-ремесленник, слишком дряхлый, чтобы спасаться бегством, сидел в углу и жевал орехи. Я обратил внимание, что его исхудавшее лицо испещрено следами ядовитых испарений. Он пояснил, что работы здесь было мало, Англичанин предпочитал чеканить монеты в Руане, а герцог Бургундский – в Дижоне. Качество выпускавшихся в Париже монет было посредственным, а в конце у них шел сплошной биллон[13]. Но годилось и это, ведь в любом случае торговать было нечем. Я вернулся на постоялый двор в подавленном настроении. Приближались холода, но, несмотря на мои щедрые посулы, владелец не смог отыскать сухих дров. Огонь, горевший в единственном работающем камине, давал много дыма и практически не обогревал комнату.

На следующий день я отправился в Лувр в надежде попасть к королю. Благодаря официальному письму я был допущен в покои, где толпились придворные. Не встретив там ни одного знакомого лица, я бесцельно переходил от одной группы к другой. Но во дворце, по крайней мере, было тепло, и я выжидал, пока мои посиневшие на ледяном ветру руки снова обретут обычный оттенок. Я остановился возле окна, дыша на стиснутые ладони, и в этот момент ко мне подошел человек. Он был высокого роста, довольно молод. Держался чуть выпятив грудь, как будто мерил вас взглядом. В остальном был вполне любезен и прост – как те, кому довелось воевать. Он прослышал, что мне поручили чеканку монет и что я связан с торговлей. Он явно нуждался в деньгах и рассчитывал на меня, чтобы бесплатно разжиться вещами или услугами. О подобной практике я слышал еще в детстве, и она до сих пор была в ходу, хотя встречалась гораздо реже. В настоящее время я в любом случае был не в состоянии чем-либо ему помочь. Напротив, это он мог оказаться мне полезным. Я расспросил его о дворе, о политическом положении в столице и о последствиях войны. Он объяснил, что англичане отошли недалеко, они атаковали Сен-Жермен-ан-Лэ, так что сражения еще предстоят. Столице этот молодой человек вынес суровый приговор, похоже не испытывая жалости, которой, как мне казалось, заслуживал этот измученный город.

– Теперь им придется платить, – сказал он, имея в виду парижан.

О политической ситуации он отзывался с большой горечью.

– Отныне мы друзья бургиньонов, – сказал он скрипучим голосом. – Все забыто, не так ли? Даже убийство моего отца.

Только тут я понял, что это сын герцога Орлеанского, об убийстве которого мой отец рассказывал нам в зиму леопарда.

– Мой брат по-прежнему в руках англичан, но это, кажется, никого не заботит.

Карл Орлеанский взялся за оружие, чтобы отомстить за своего отца, и после поражения в битве при Азенкуре он надолго оказался в плену.

Стало быть, тот, с кем я только что свел знакомство, был знаменитый рыцарь, внебрачный сын герцога Орлеанского[14], спутник Жанны д’Арк и доблестный полководец, повсеместно прославившийся своими подвигами. Мне понравился этот человек, его голубые глаза и юношеский облик. Военных всегда отличает некая прямота, идущая, вероятно, от привычки глядеть в лицо смерти. Чтобы наносить кому-либо смертельные удары, пусть даже в бою, надо сбросить с себя груз цивилизации, обрекающий большинство из нас на лицемерие и нарочитую приятность. Стоит снять эту завесу, и откроется истинная сущность, неразвитые души, лишенные цивильной оболочки, жестокие вояки. Но случается, что при освобождении от социальных условностей в них проявляется простая, почти нежная натура, чистое существо, наделенное детскими эмоциями и изяществом манер, что предполагает искреннее уважение к другим. Таким мне предстал тот, кого в скором времени станут называть Орлеанским Бастардом. Когда он откланялся, у меня осталось ощущение, будто среди придворной грязи я обнаружил драгоценный камень.

* * *

Во всем остальном я не слишком продвинулся. Время праздников миновало, и жизнь вновь стала такой, какой она была в Париже все последние годы: трудной и жестокой. Не хватало самых простых вещей, все вздорожало, начиная с еды, тем более что военные действия в окрестностях столицы продолжались, как и предсказывал Орлеанский Бастард. Я написал Равану, чтобы он прислал мне формы и инструменты для чеканки, но ответа пока не получил. Я рассчитывал, что у меня есть еще немного времени, прежде чем потребуются первые партии монет. Но через четыре дня после того, как я обустроился на новом месте, поутру две повозки под конвоем охранников прево остановились перед моей мастерской. В повозках были предметы, подлежащие переплавке: подсвечники, посуда, драгоценности. Охранники свалили их грудами посреди двора. Вокруг толпились люди, враждебно взиравшие на происходящее. После я узнал, что в благодарность за торжественный прием, оказанный горожанами, король приказал немедленно провести конфискацию. Слуги короля обобрали церкви, врывались в частные дома. Тот, кто попытался бы что-то припрятать, рисковал головой.

Оставалось лишь надеяться на то, что в обескровленном городе было уже почти нечего реквизировать. А то, что забрали у людей и свезли сюда, следовало переплавить как можно скорее. К счастью, старик-ремесленник Рох оказался искусным мастером. Он знал многих бывших работников опустевшей мастерской. К концу недели у нас уже насчитывалось пятнадцать человек, включая служащих и охрану. Мы пустили в ход старые формы, заменив надпись «Генрих VI» на «Карл VII». Правда, получилось Chenrl VII, но никто к этому не придирался. Наши сплавы были не слишком точны, а монеты на вид оставляли желать лучшего. Я как негоциант охотно пошел бы на то, чтобы выпускать высококачественные деньги. Я был убежден, что государству, которое хочет снискать доверие и привлечь лучшие товары, необходима качественная валюта. Но Дюшатель дал мне понять, что ждет от меня скорой прибыли от этой деятельности, а этого возможно было добиться, только используя незаконные способы Равана.

Через месяц мастерская заработала на полную мощность. Я отправил значительное количество монет в королевскую казну, оставив достаточную сумму, чтобы заплатить работникам и себе. Я стал важной персоной, хотя избегал бывать при дворе, чтобы меня не осаждали просьбами о займах или денежной помощи. Однако это никому не мешало наносить мне визиты с подобными просьбами.

Нигде, кроме Парижа, я не видел столько богачей и бедняков. В городе, которому выпала честь стать столицей, формировалось высшее общество. Несмотря на грязь и нужду, царившие в окрестностях, дворцы содержались на широкую ногу, о чем говорил мне некогда Эсташ. Но чтобы в праздничные вечера гордо зажигать факелы и люстры, приходилось по пять дней в неделю отказываться от обеда. Женщины экономили на еде в пользу нарядов и украшений. Зато отощавшие тела облекались в бархат и шелк. Хотя этот город пробуждал во мне чувственный аппетит, я все же не спешил удовлетворять его, хотя случаев представлялось немало. Стоило мне заметить у ищущей моего расположения женщины увядшую грудь, недостающий зуб, незаживший лишай в запудренном декольте, как желание пропадало. Прежде я никогда не сталкивался со столь странной смесью чрезмерной роскоши и глубокого упадка. В моем родном городе встречались люди зажиточные и богатые, но никто из них не стал бы поступаться здоровьем ради излишеств.

В итоге я поневоле вскоре прослыл добродетельным.

Старик Рох, старший мастер, не вылезал из мастерской. Он спал прямо под навесом в глубине двора. Однако непостижимым образом он знал обо всем, что происходит в городе. Именно он как-то утром сообщил мне свежие слухи: король намерен оставить Париж. Горожане не знали, как к этому отнестись. С одной стороны, они гордились, что Париж сделался столицей и местом пребывания монарха. С другой – Карл и его окружение относились к горожанам не как к верноподданным, но как к побежденным, причем гораздо более сурово, чем англичане.

Что касается меня, то я тоже не понимал, чем обернется для меня этот отъезд. Должен ли я последовать за королем и куда именно? Или же мне предстоит остаться одному в этом враждебном городе, где я чувствую себя чужаком?.. Я терялся в догадках, когда незадолго до наступления ночи ко мне явился странный посетитель. Это был карлик в жутком карнавальном наряде. Он шел по улице, окруженный стайкой дразнивших его ребятишек. Увидев меня, он представился с достоинством, редким для человека, столь обойденного природой. Следовало признать, что если не обращать внимания на его рост и кривые ноги и руки, то выглядел он представительно и благородно. Мне уже приходилось слышать о карликах в свите самых знатных особ, усвоивших манеры знати, но впервые я видел такого воочию. Он сказал, что его зовут Мануэлито, он прибыл из Арагона и, послужив у разных господ, оказался в распоряжении короля. Конечно, в его обязанности входило развлекать своего господина, но со мной он держался важно. Он опустился в кресло, и у нас начался серьезный разговор.

Он сразу сообщил мне самое главное: король назначил мне этой ночью аудиенцию. Мануэлито дал понять, что его господин желает, чтобы об этом никто не проведал. Король окружен людьми, которые, прикрываясь тем, что служат ему, стремятся держать его в заточении и следят за его действиями и поступками. Карлик объяснил, как нам действовать, чтобы сохранить мой визит в тайне.

Потом мы заговорили о Париже, и он подтвердил, что король намерен покинуть город. Карл никогда не любил это место. Ему никак не удавалось забыть о той роковой ночи, когда он был вынужден спасаться бегством, чтобы избежать резни, учиненной бургиньонами. С тех пор как он приехал в столицу, он почти лишился сна, его снедает страшная тревога. Затем Мануэлито с редкой непринужденностью набросал мне картину того, что творится при дворе. Он разъяснил, что принцы крови ныне требуют от короля выплаты содержания. Хотя они и помогли королю победить англичан, это было прежде всего в их собственных интересах. Если бы он удовлетворил их требования, то королевство, которое он только что объединил, тотчас бы развалилось. Эти феодалы желали господствовать на своих землях, а государь должен был зависеть от их прихотей.

– А он, чего хочет он?

– Править.

– Но он так слаб и нерешителен.

– Не судите опрометчиво! Быть может, он и слаб, и то с этим можно поспорить. Но он не ведает колебаний. Это человек железной воли. Он способен преодолеть любые препятствия.

Мануэлито подтвердил мне то, что подсказывала моя интуиция. В итоге он посоветовал не доверять никому. Не знаю, может, у этого чертенка были свои осведомители и он что-то знал… Он намекал на знатных господ, которые то и дело обращались ко мне с различными ходатайствами, и предостерег от попытки помогать им.

– Все, что усиливает их, ослабляет короля. Если им нынче столько всего потребовалось, значит они готовятся напасть на него.

Я все прекрасно понимал и спокойно ответил, что не иду на сделки с совестью. Он молча кивнул.

Ночью в назначенный час я отправился в Лувр через Новый мост. Миновав ров, я подошел к двери, указанной Мануэлито. Страж впустил меня внутрь, ни о чем не спросив. Мне не пришлось долго кружить по дворцу. Король ждал меня в помещении неподалеку от входа. Это была смежная с караульной комнатка, обогреваемая задней стороной большого камина, в котором пылал огонь. Мебели никакой не было, поэтому король стоял. Он сжал мне руки. Карл был моего роста, но казался ниже; было заметно, что его кривые ноги чуть согнуты в коленях.

– Кёр, я уезжаю. Вы должны остаться здесь.

– Как вам будет угодно, ваше величество. Но…

Он поднял руку:

– Я знаю, знаю. Это ненадолго. Ждите. Будьте терпеливы. Мне не больше вашего нравится этот разворот событий. Получилось так, что в данный момент мне нужно спешно реагировать. И мне потребуется много денег. Я не должен зависеть от них.

По интонации, с которой он произнес последнее слово, было ясно: он знает, что мне известно насчет принцев крови. Мануэлито мог открыть мне это лишь по его приказу.

– Вам досталась грязная работа, я понимаю. Позднее, когда речь пойдет о королевстве, если Господь дарует мне силы, я буду действовать иначе: у нас будет крепкая и стабильная монета. В настоящий момент мне нужно вытянуть из этого города, который я ненавижу и который платит мне тем же, все, что возможно, – чтобы выжить. Продолжайте. Не поддавайтесь ни на какие угрозы. В свой день и час вам сообщат. Ступайте, мой друг.

Он опять сжал мои руки. Мне показалось, что у него навернулись слезы на глаза. Что бы там ни говорил Мануэлито, в ту пору я был уверен в слабости Карла. Она будоражила сильнее, чем его воля, а шут говорил, что она у него железная. Я отдал бы все, чтобы у него были средства выстоять и победить. И я согласился остаться в Париже, а он его покидал.

* * *

Король и его свита выехали на следующей неделе. В Париже остался небольшой гарнизон. Но было ясно, что в отсутствие государя и его войска те, кто представляет короля в столице, подвергаются большой опасности. В этом городе, с его бунтами, вспышками народной ярости, заговорами, спокойствие всегда было непрочным и обманчивым. Пост, занимаемый мною, у некоторых возбуждал зависть, а у народа в целом – всеобщую ненависть. Ведь именно ко мне ежедневно свозили дань, которую взимали с города именем короля. Мне пришлось усилить охрану мастерской и организовать усиленный вооруженный конвой для сундуков, наполненных монетами, которые я отправлял королю туда, где он в данный момент находился. Как-то глубокой ночью нам пришлось отражать нападение, но мы так и не узнали, чьих это рук дело. Я не держал зла – принимая во внимание, сколько вокруг мастерской стояло опустевших, заколоченных домов. Я взял в услужение старуху – двоюродную сестру Роха. Двум псам, которых держали во дворе, давали пробовать приготовленную для меня пищу, которая могла быть отравлена.

Ситуация складывалась болезненная. На все эти размышления наводил внезапный приезд Жана де Вилажа. Между двумя поездками он завернул в Париж, чтобы сообщить мне новости о нашем предприятии. Оно процветало. Жан завел посредников или просто корреспондентов в пятнадцати городах. Ему удалось наладить доставку сукна, золотых и серебряных изделий, кож и множества других товаров по всему королевству, вплоть до Англии и городов Ганзейского союза. Гильом снарядил отправку второй партии товаров на Восток, а в скором времени ждал возвращения первого судна. Это приносило существенную прибыль. Посредники, после того как с ними расплатились, снова вкладывали средства в дело. Жан загорел, снуя верхом, под открытым небом между городами. Я видел, что его возбуждают приключения, риск, успех. Несмотря на дорожные неурядицы, он пока что лишился только одного груза, да и то со своими наемниками он бросился на поиски воров и отнял у них добычу, возместив украденное. Перед его отъездом я, чтобы повысить нашу покупательную способность, вручил ему все, что смог изъять из доходов от чеканки монет. Он оставил меня в подавленном настроении. Мне казалось, что я свалял дурака. Приближаясь к королю, я рассчитывал заручиться его высочайшим покровительством и поднять наше предприятие на уровень своих честолюбивых устремлений. Вместо этого он оказал мне половинчатую милость, которая была временной и недалеко уводила меня от привычных дел.

В то время как мои компаньоны наслаждались ветром странствий и морскими брызгами, я, запертый в больном городе, переплавлял ложки и делил пищу с псами.

Я был разлучен с семьей. Масэ писала мне. Она была поглощена детьми и в письмах сообщала новости о них. Я велел, чтобы она не скупилась на расходы. Так начал складываться неравный обмен, губительный для нашего брака: я платил за свое отсутствие, за жизнь вдали от дома цену, которая казалась мне достаточно высокой, чтобы искупить мою вину. Так материальное стало понемногу вытеснять само чувство. Но если в количественном отношении это еще поддавалось сравнению, то в качественном – мой вклад был ничтожен. В ту пору я все же отдавал себе в этом отчет и чувствовал себя виноватым. Но по мере того как мою жизнь наполняли новые связи, пусть несовершенные, отсутствие семьи все меньше тяготило меня.

Я уже говорил, что мне не раз представлялся случай изменить Масэ, да и желание к тому было. Но все как-то не складывалось до того самого дня, когда ко мне явилась Кристина.

В мастерскую она завернула случайно, по крайней мере, так следовало из ее слов. История ее была поразительной. Она была родом из прекрасной семьи, росла в холе и вдруг, после эпидемии ветряной оспы, несколько лет назад прокатившейся по городу, осталась сиротой. С отчаяния девушка приняла предложение руки и сердца от одного дальнего родственника, хоть он ей и не нравился. Упомянув об этом, она очаровательно потупилась и залилась румянцем. Заявить, что она могла бы избрать кого-то другого, было равносильно тому, чтобы признать, что у нее есть желания, но сестры убедили ее, что это дурно…

Супруги поселились рядом с Монетным двором, на соседней улице. Увы, ее муж был прочно связан с англичанами и покинул город вместе с ними, пообещав посылать ей деньги. Он просил ее не уезжать из Парижа и присматривать за имуществом. Однако вскоре она поняла, что он солгал. Набежали те, кому он задолжал, а она не могла с ними расплатиться. И дом и имущество должны были вот-вот отобрать. Она говорила об этом с большим достоинством, правда, сегодня я назвал бы это прекрасной имитацией. На вид ей было лет двадцать. Когда эта прелестная скромница, преодолев стыдливость, поднимала глаза, встречаясь со мной взглядом, в них вспыхивал огонь. Я был так польщен, что уверовал в наше взаимное чувство.

Так как я один занимал целый дом, то как бы невзначай предложил ей занять покои наверху, пока не прояснится ее положение. Слегка поколебавшись для виду, она приняла мое предложение. Два дня спустя ночью разразилась характерная для конца зимы гроза. Громовые раскаты сотрясали дом. От ветра распахнулись окна, с крыши посыпалась черепица. Среди ночи раздался пронзительный крик Кристины. Решив, что случилось что-то страшное, я поспешил в ее спальню. Она, дрожа всем телом, лежала на постели во власти смертельного ужаса. Сквозь рыдания она объяснила, что раскаты грома воскресили у нее страшные воспоминания. Я присел рядом с ней, решив, что мои прикосновения ее успокоят. Мне казалось, что я сам пришел к такому выводу, не обратив внимания, что она приложила немалые усилия, чтобы подтолкнуть меня к действиям. Подобно многим мужчинам, я считал естественным, что кто-то может нуждаться в моей защите, и тщеславие побудило меня покровительственно обнять ее. Кристина тотчас успокоилась, дыхание ее стало ровнее, но вдруг у меня возникла иная мысль. Я, тщеславно чувствуя себя спасителем, понял, что страстно хочу ее. Мы стали любовниками, и, хотя гроз больше не было, я каждую ночь посещал ее спальню.

Мне в этой любовной связи открылось плотское наслаждение, которого прежде, с Масэ, я не испытывал. Этому немало способствовала атмосфера тайны. Однако следует признать, что Кристина, несмотря на юный возраст, явно была куда опытнее, чем Масэ, вступившая девственницей в брак со мной, который был столь же неопытен. Помимо наслаждений, доставляемых плоти, Кристина значительно подняла мое настроение. До сих пор меня переполняли великие мечты, но это были всего лишь мечты, сам я был никем и сознавал это. Семья Масэ с самого начала дала мне понять, что с неохотой соглашается принять меня, причем при условии моей покорности. Ничто из сделанного мною не могло компенсировать мое низкое происхождение.

И вот впервые наряду с моим возвращением с Востока, созданием предприятия и милостью короля передо мной замаячила иная судьба, которая еще не сравнялась с моими грезами, но вырвала меня из прежней скромной жизни. Я увидел, что те, кто не знал меня прежде и сблизился со мной уже в Париже, смотрят на меня как-то по-новому. А Кристина сумела перенести это восхищение в интимную сферу. Она с присущим юности простодушием хотела дать мне почувствовать, как высоко меня ценит. Даже мой недостаточный опыт она сумела обернуть в мою пользу, восхищаясь тем, как скоро я постигаю любовную науку, нахваливая мою интуицию, побуждавшую удовлетворять ее самые непристойные желания. Одним словом, я был счастлив или, по крайней мере, верил, что счастлив. Благодаря Кристине я забывал о нелепости своего занятия, мирился со столицей и неприятностями, которые доставляла жизнь в этом городе. Я находил силы отвергать адресованные мне небескорыстные предложения. Короче, мне казалось, что из всех даров, которыми осыпала меня фортуна, Кристина представляет наибольшую ценность.

Дело приняло иной оборот случайно, благодаря событию, на первый взгляд второстепенному, но впоследствии оказавшемуся значительным: я нанял нового лакея. После возвращения с Востока я не стал заводить личного слугу. Достаточно было охраны, кухарки и горничных. Но лакея, который разделяет с вами повседневную жизнь и, будучи в курсе ваших самых тайных дел, выполняет щекотливые поручения, после отъезда Готье у меня не было. Храбрый парень решил, что с него хватит странствий, и вернулся в свою деревню. Мне был необходим новый человек. Как всегда, я посоветовался с Рохом, ведавшим делами мастерской. Поразмыслив, он рекомендовал мне Марка, одного из своих племянников. Этот Марк явился утром с опухшими глазами и восковой бледности лицом. Было очевидно, что ночью он вряд ли безмятежно спал. Я никогда не судил о человеке по первому впечатлению, тем более когда сталкивался с плутом. Если покопаться в этой разноликой людской породе, то можно обнаружить лучшие человеческие качества. Преступный мир собирает у себя немало ума, дерзости, верности и, осмелюсь сказать, идеализма. При условии, что эти качества не подпорчены изрядной долей лживости, жестокости и склонности фантазировать, такие люди могут быть чрезвычайно полезны. Мне лично куда лучше служили те, кого я вытащил со дна общества, чем так называемые честные обыватели: таких от участия в худших преступлениях удерживает только трусость, единственное их достоинство нередко состоит в том, что их пороки умеряются страхом.

Марк даже не пытался скрывать от меня, что его считали своим во всех городских бандах. Напрашивался только один закономерный вопрос: почему он пожелал заняться другим делом? Я задал ему этот вопрос. Он ответил с изрядной находчивостью, что нынче настали другие времена. Париж покончил с бунтами, резней, захватом чужих домов (я понял, что он не слишком высоко ценит англичан). Теперь в столице куда выгоднее быть честным. Он дал мне понять, что в его глазах я олицетворяю новые веяния, позволяющие надеяться на укрепление власти короля. Я был бы вправе заподозрить, что он хочет поступить ко мне на службу, чтобы ограбить меня. В конце концов, он до сих пор был связан с преступниками; проникнув в дом, он, будучи их человеком, может распахнуть перед ними все двери. Я же поставил на противоположное, рассчитывая, что если он и впрямь решил стать моим преданным слугой, то будет стараться изо всех сил, и о такой удаче я могу только мечтать. Оказалось, что я сделал верную ставку. Марк оставался со мной вплоть до самого моего побега, именно ему я обязан тем, что жив, а чтобы спасти меня, он принес в жертву собственную жизнь.

В тот же день он приступил к своим обязанностям. Кристина, столкнувшись с ним, и бровью не повела. Но вечером в спальне, когда мы остались одни, она принялась умолять меня не нанимать его. К ее доводам примешивалось слишком много криков и слез, это навело меня на мысль, что она что-то от меня утаивает. На сей раз я решил, что не стоит ей поддаваться. Марк остался.

Впоследствии у меня было несколько лет, чтобы понаблюдать за ним и попытаться понять. Действия его всегда были уместны, суждения проницательны, а предвидения точны. Однако со временем я понял, что все это было следствием крайне простого видения мира.

Всякий мужчина был для Марка прежде всего мужчина, а всякая женщина – прежде всего женщина. Иными словами, по его мнению, никакой мужчина, каким бы могущественным, серьезным и благочестивым он ни был, не может устоять перед хорошенькой бабенкой, если та знает, какое оружие использовать, чтобы покорить. Также и любая, даже самая честная, верная и добродетельная, женщина способна на худшие безумства ради мужчины, который знает, как разбудить в ней вулкан желаний, а уж она, сама того не желая, раздует огонь так, что вокруг все покроется пеплом. От этой уверенности выработалась характерная для него манера воспринимать людей через их желания и слабости. Он никогда не обманывался внешним блеском, и его никогда не впечатляли ни важный вид, ни показная добродетель – все то, что люди порядочные выставляют перед собой в качестве заслона. Я понял, что по прежнему роду занятий он явно не принадлежал ни к ворам, ни к мародерам, скорее всего, он торговал женским телом.

С первого взгляда он уловил в Кристине то, что мне мешала увидеть моя наивность. Она же, в свою очередь, почувствовала в нем угрозу. Я выжидал, чем закончится эта конфронтация. Каждый гнул свою линию. Будущее прояснило для меня, с чем была связана их взаимная неприязнь. Кристина напала первой; наведя справки, она рассказала мне, чем прежде занимался Марк. Она подкупила жену хозяина местного трактира, по ночам превращавшего свое заведение в игорный дом, и раздобыла точные сведения. Но Марк ничего от меня и не скрывал. Кристина была сильно разочарована, увидев, что я нимало не переменил отношение к нему.

Он же чуть выждал, прежде чем заговорить о ней. То, что он поведал мне, было серьезно, но куда важнее было то, что она скрыла это от меня. По сведениям, которые раздобыл Марк, Кристина вовсе не была девушкой из хорошей семьи, она была внебрачной дочерью герцога. Воспитанная матерью, которая служила камеристкой у герцогини Бургундской, она понахваталась светских манер, хоть и не принадлежала к высшему обществу. После смерти матери она, вместо того чтобы пойти в услужение, предпочла пустить в ход свои чары. Она связалась с одним шулером и прижила от него девочку. Дитя ныне воспитывалось у кормилицы в Понтуазе. Молодость, красота и образование позволяли Кристине завлекать в ловушку ценную дичь. Сначала покровитель посылал ее к богачам, а уж те знали, как с ней позабавиться за определенную плату. Потом она решила, что куда выгоднее затеять игру в невинность и изображать страсть, разоряя мужчин. Два года назад из-за нее повесился судейский чиновник, оставивший ей крупную сумму. Поскольку в городе царил беспорядок, ей всегда удавалось выходить сухой из воды и вскоре появляться под новым именем. На самом деле ее звали Антуанетта.

Это разоблачение я воспринял как удар кинжалом в спину. Трудно сказать, что именно было самым болезненным для меня. Понимание, что меня предали? Метаморфоза предмета моей страсти? Горечь оттого, что то, что я считал редким счастьем, оказалось банальным обманом? Или, может, это было прежде всего разочарование в самом себе, ведь все похвалы и восторги любимой оказались ложью?

Первой моей реакцией было недоверие к словам Марка. Он ждал этого.

– Не унижайтесь, проверяя то, что я вам сказал, – посоветовал он. – Все так и есть. А ежели хотите вывести ее на чистую воду, так это проще простого.

Чтобы снять с сердца тяжесть, я по совету Марка организовал для Кристины-Антуанетты решающую проверку: я сообщил ей, что должен уехать на четыре дня. Она стала задавать вопросы о доме, и я оставил ей все ключи, в том числе и от сундуков. Конечно, с моей стороны было коварством подвергать ее искушению, но я хотел получить исчерпывающий ответ. Чтобы окончательно развязать ей руки, я объявил, что Марк поедет со мной. Я и впрямь добрался до самого Версаля, но мой слуга остался дома, чтобы устроить мышеловку. На вторую ночь после моего отъезда заявился покровитель Антуанетты с повозкой, а с ним трое вооруженных людей. Марк заранее расставил охрану вокруг дома и, уверенный в правильности своих действий, предупредил ночной дозор. Те выждали, пока сообщники откроют сундуки и достанут первые ящички с деньгами, а уж затем ворвались в дом. Всех грабителей схватили и отправили в тюрьму. Но Марк, скрепя сердце, по моей просьбе устроил так, чтобы Кристина смогла ускользнуть, не подвергаясь допросу. Потом он выставил своим помощникам вина, чтобы те выпили за мое здоровье.

Антуанетту я больше не видал.

III. Казначей

Вот так и закончилась моя связь с Кристиной – трагическим фарсом. Но это повлияло на меня сильнее, чем я мог предположить. Долгое время я инстинктивно остерегался женщин. Прежде я думал, что ненавижу тех, кто пытался сблизиться со мной ради корысти; кончилось тем, что я начал предпочитать именно их. Отныне ничто не вызывало у меня бóльших подозрений, чем бескорыстная любовь.

Необходимо было признать очевидное: мое благополучие, особенно во времена всеобщей нужды, превращало меня в объект зависти и интриг. Всякий, кто попытался бы убедить меня в обратном, надолго утратил бы мое доверие и вызвал бы едва ли не ненависть. Разумеется, это было несправедливо по отношению к тем женщинам, которые встретились мне впоследствии и которые, возможно, испытывали ко мне искренние чувства. Однако боль, которую я причинял, отвергая их, всегда казалась мне не такой сильной, как та, что мне пришлось бы вынести, позволь я одурачить себя очередной Кристине.

Я извлек из этого еще один урок, заставивший меня остановиться и пересмотреть свои планы на будущее. Пока я жил мечтой, я был далек от обыденности. Мои стремления были высоки, и для достижения своих целей я изыскивал средства, привлекая все более высоких покровителей. Но с тех пор как я предпринял попытку воплотить свои мечты в реальность, мне пришлось окунуться в грязь повседневности, в мутную трясину ревности и зависти. Часть тяжких забот, притом немалую, брали на себя Жан и Гильом, но и на мою долю оставалось достаточно. Мне безумно хотелось все бросить, вернуться к той скромной жизни, которую я, в общем-то, заслуживал, к жене и детям.

По правде сказать, больше всего я желал уехать из столицы, от тех обязанностей, которые удерживали меня здесь. Однако поступить так означало нарушить слово, данное королю, и не надеяться ни на что, кроме его гнева. Поэтому я ждал. Кристина дала мне лишь очередной повод ненавидеть Париж. В ней, как и в столице, смешивались утонченность и грубость, удовольствие и опасность, красота и предательство, роскошь и грязь. Стремясь избавиться от этого, я не вылезал из мастерской, с головой окунувшись в работу. Я требовал, чтобы фуражиры короля везли все новые и новые партии драгоценных металлов, зная, что это повлечет за собой новые поборы, увеличение податей, взимаемых с населения, и новые раны на истерзанном теле Парижа.

Я невольно испытывал боль, поскольку точно так же, как не мог заставить себя сожалеть о связи с Кристиной, не мог избавиться от тревожного и странного чувства нежности к этому городу, который я все-таки стремился покинуть. Нельзя было допустить, чтобы все оставалось по-прежнему, если, конечно, я хотел сохранить рассудок. К счастью, в начале июня пришло послание от короля, в котором говорилось, что мне поручено руководить Королевским казначейством. Мне следовало незамедлительно отправиться в Тур. Хорошая новость заключалась в том, что я покидал Париж. Даже то, что мне предстояло занять какую-то малопонятную должность, которую я к тому же считал подчиненной, не имело для меня большого значения. Разве, ища королевских милостей, я уже не встал на путь повиновения? В какую-то минуту я едва не поддался искушению отвергнуть это предложение и присоединиться к своим товарищам. Но интуиция подсказывала мне, что нужно выждать. В конце концов, король знал о моем положении и моих планах.

Восемь дней спустя я покинул Париж через ворота Сен-Жак в сопровождении двух телохранителей и Марка, который ничего на свете не боялся, кроме лошадей. Было истинным наслаждением наблюдать, как он, дрожащий и мертвенно-бледный, вцепляется в переднюю луку седла, как только его лошадь переходит на рысь…

Я не спешил добраться до Тура, где находилось Казначейство. Воспользовавшись возможностью, я по пути завернул в Бурж. Масэ и дети встретили меня с нежностью. Жан сильно вырос. Он стал крайне благонравным и набожным. Уже в ту пору он решил принять сан. Очевидно, под влиянием матери, возможно неосознанным. От меня он не мог унаследовать эту бескомпромиссную, абсолютную веру, которая придавала ему такой серьезный вид. В уголках его рта навсегда затаилась благожелательная и в то же время снисходительная улыбка. Это был не экстаз святых, не мечтательно-отсутствующее выражение набожности, так хорошо мне знакомое, а скорее мимика, выражающая одновременно сострадание и презрение, присущая сановным церковникам. Он, вероятно, пытался соответствовать пути, о котором мечтала для него мать: если удастся, стать епископом, а то и кардиналом. За время моего отсутствия Масэ мало-помалу менялась. То тайное и замкнутое, что таилось в ней, подобно молодому вину, которое со временем может стать благородным напитком или же превратиться в уксус, проявлялось теперь не в доброте и простоте, а, напротив, в тщеславном желании внешнего возвышения. Должность, которую я занимал в Париже, деньги, которые отсылал ей и которые теперь лились рекой благодаря не только деятельности нашего предприятия, но и преимуществам моего положения, – все это казалось Масэ символом достоинства и успеха.

Но в успехе и способе его демонстрировать ближним была и приятная сторона: праздники, наряды, хороший стол. Однако Масэ избрала иной путь. Она всецело придерживалась степенности и строгого следования правилам. Роскошью для нее было присутствие на мессе, появление на похоронах в глубоком трауре, визиты богатых и скучных людей на Пасху и Рождество, которых она принимала с тайным желанием выглядеть в их глазах еще более суровой, но и еще более преуспевающей.

Она переписывалась с моим братом, который в конце концов стал священником и обосновался в Риме в надежде получить сан епископа. Я вдруг понял, насколько жизнь в Париже, где приходилось много работать, отдалила меня от семьи. Оглядываясь назад, я воспринимал свою связь с Кристиной во все более благоприятном свете. Эта женщина открыла мне глаза на другой мир, где роскошь сочеталась с наслаждением, вступая с ним в мимолетный союз, сладостный и преступный. Я не жалел, что пришлось расстаться с Кристиной, однако то, что она дала мне, диссонировало с тем, что я наблюдал в нашем милом городке. Одним словом, что-то во мне надломилось; Масэ и ее родители довольно долго указывали мне, в каком направлении двигаться. Я повиновался им, не задавая никаких вопросов. После моего путешествия на Восток и особенно после пребывания в Париже с моих глаз упала пелена. Ее сменила ясность сознания, невероятно острая, почти болезненная. Масэ, ее амбиции, тяга к респектабельности, стремление подчеркнуть свою добродетель и честь представлялись мне нелепыми и, увы, обывательскими.

Вместе с тем удовлетворить потребности жены было несложно. Главное, чтобы я продолжал заниматься своей карьерой, дабы она могла кичиться титулами, дарованными мне судьбой. Не менее важным обстоятельством были деньги, позволявшие демонстрировать наше восхождение по общественной лестнице. Ей хотелось иметь дома и слуг, наряды и средства для пожертвований по обету, хотелось, чтобы нашим детям были обеспечены должности и чтобы за ее здравие служили бы мессы. Ради этого она легко мирилась с моим отсутствием, во всяком случае, она переносила его гораздо легче, чем мое возвращение. Наша физическая связь, которая и никогда-то не была особо прочной, практически распалась. В этот свой приезд в Бурж я снова попытался приблизиться к Масэ, но она держалась еще более отстраненно, чем когда-либо. Хуже того, в этот раз мне почудилось, будто за ее молчанием скрывается мольба оставить ее в покое, и это меня, разумеется, охладило. Даже не беря в расчет те любовные приемы, о которых я узнал от Кристины, обычные проявления нежности, естественные между мужем и женой, казались Масэ предосудительными и требовали покаяния пред Богом. Я не настаивал. Несмотря на засевшее у меня внутри легкое чувство вины – поскольку, в общем-то, это я отдалился от нее, – я не собирался мучить себя раскаяниями и уж тем более превращаться вслед за ней в набожного выскочку. Таким образом, я провел в Бурже только две короткие недели.

С легким сердцем я покинул наш город. Мне казалось, будто с моих плеч свалился тяжкий груз. Масэ обрела свой путь, но мне он не подходил, хотя наши усилия дополняли друг друга. Покинув дом в погоне за мечтой, я нежданно-негаданно обрел материальные блага. Масэ обратила их в респектабельность и надежное будущее для наших детей. По сути, все складывалось к лучшему.

На время моего пребывания в Бурже я отпустил Марка и нашел его весьма довольным. Он имел большой успех у служанок и уличных девок. От него я узнал, что есть другой Бурж – город вертепов и борделей, веселых попоек и толкотни.

Мы прибыли в Тур в середине августа, сразу после празднования Успения Богоматери. Город изнемогал от жары. Найти Королевское казначейство оказалось не так-то просто. Это была небольшая постройка без окон, притулившаяся за кафедральным собором. Ее охраняли двое солдат в расстегнутых мундирах, прикорнувшие в тени. Они не слишком любезно сообщили мне, что казначея нет в городе. Хотя я предъявил им документ о моем назначении, они отказались меня впустить.

Я снял комнату в таверне на берегу Луары и принялся ждать. Я все раздумывал, чего же хотел король. Зачем он направил меня в это странное, явно заброшенное ведомство? Наведя справки в городе, я узнал, что это Казначейство было чем-то вроде склада, где хранились вещи, необходимые для королевского двора. Там можно было найти ткани и драпировки, мебель и домашнюю утварь. Своего рода придворное интендантство. Реальность, однако, была не столь блистательна. Некоторые горожане, которым я представился и которые знали мою семью, откровенно поведали мне об истинном положении дел в этом ведомстве. Казначейство пребывало в плачевном состоянии, плохо снабжалось, и редкие придворные проявляли к нему интерес. Большинство предпочитало приобретать все необходимое, а тем более предметы роскоши у купцов. Об этом я кое-что знал: придворные часто выпрашивали у меня ссуды для покупок.

Чтобы чем-то заняться, я выслал курьеров к Жану и Гильому с просьбой приехать ко мне в Тур. Настало время определиться. Отныне я ощущал готовность безраздельно посвятить себя нашим делам. Пока я их ждал, вернулся казначей. Это был славный краснолицый господин, уроженец Тура. Я понял, что у него есть поместье неподалеку от Вувре, и его гораздо больше интересуют тамошние виноградники, чем Казначейство. Мой приезд его не обрадовал. Ему вовсе не хотелось, чтобы кто-то совал нос в его дела. Служба, которую доверил ему король, видимо, была весьма прибыльной. Во всяком случае, он явно предпочитал блюсти свои интересы, а не интересы предполагаемых заказчиков. Он провел меня по складам, и я смог оценить, до какой степени они опустошены и в каком плачевном состоянии пребывают. Он не сразу выложил мне учетные книги. Хоть я никогда не занимался учетом, моих знаний хватало, чтобы выявить серьезные нарушения. Мессир Арман, так его звали, неуверенно пояснил, что война пагубно сказалась на Казначействе, не давая возможности наладить снабжение. Если подворачивалась какая-нибудь вещь, ее приходилось приобретать за любые деньги. Так он оправдывал неимоверно дорогие покупки.

Все это он поведал мне, улыбаясь и украдкой поглядывая на меня. Видимо, он пытался объяснить мне свою систему и ввести в курс дела, дабы мы могли разделить прибыль от его нехитрых уловок. Мысль о дележе ему не нравилась, но еще меньше привлекала перспектива потерять все, раскрой я его злоупотребления. Все это вызвало во мне скорее жалость, чем желание войти в его положение.

Следующие несколько недель выдались очень спокойными. В эту жаркую августовскую пору дела повсюду шли медленно, а уж в Казначействе тем более. В сентябре ничего не изменилось. Мессир Арман занимался своими виноградниками, а лучшие дни посвящал охоте. Король и его двор находились далеко, и ничто не предвещало их скорого прибытия в Тур: зима не сулила серьезных дел. На протяжении этих недель я подолгу гулял вдоль реки. Теперь я знал, что ее воды впадают в море, а море простирается на Восток. Стоя на берегу этой водной артерии, я ощущал единство с целым миром. Это было желанное затишье после суеты последних месяцев. Я проводил долгие часы на складах, чаще всего в одиночестве. Под предлогом инвентаризации, перекладывая побитые молью рулоны сукна или иссохшие кожаные ремни, я размышлял о выгоде, которую можно было бы извлечь из этого Казначейства. Некогда, в более благоприятные времена, оно, вероятно, было весьма полезным. Нельзя ли это возродить? Быть может, именно в этом и состояло тайное намерение короля? Чем больше я об этом думал, тем яснее становилось, что можно что-то предпринять. По крайней мере, если бы я возглавил Казначейство, оно могло бы стать важнейшим закупщиком создаваемого нами торгового дома. И я чувствовал, что этим бы дело не ограничилось.

* * *

Гильом прибыл в самом начале осени, а Жан присоединился к нам неделей позже. Я снял для нас троих дом на холме, среди виноградников. Турень с ее чистым небом, славившаяся своим мягким климатом, располагала к длительным прогулкам, нескончаемым трапезам, вечерним беседам, которые мы вели, вытянув ноги к разожженному Марком огню, где горели побеги виноградной лозы.

Я быстро осознал, что мои товарищи видят ситуацию иначе, чем я. Им была известна лишь коммерческая сторона нашего предприятия, они не имели ни малейшего представления о моих более масштабных планах. Они не очень-то понимали, зачем мне сближение с королем, и истолковывали это как желание подкрепить наш денежный оборот чеканкой монет. Как бы то ни было, я не стал это опровергать и сообщил, что приобрел меняльную лавку на Новом мосту. Это было правдой, однако потребовались бы годы, чтобы она заработала в полную силу.

Я настойчиво убеждал их, что жить в столице сейчас нелегко и что я намереваюсь вновь обрести независимость от короля. Они сочли это хорошей новостью, поскольку им, в отличие от меня, не пришлось пережить те неприятные моменты, которые я пережил в Париже. Они были настроены оптимистично и были всем довольны. В Лангедоке Гильом заложил весьма солидную базу для коммерции. По суше он торговал с Каталонией и католической Испанией, Савойей и Женевой. По морю отправлял грузы на Восток и вел регулярную торговлю с Генуей и Флоренцией. Он весьма подробно обрисовал нам расстановку сил в Средиземноморье. Купцы из Монпелье и всего края привыкли к этому невысокому трудолюбивому и отважному беррийцу. Все уже было готово для открытия нашей собственной судоверфи. Гильом рассчитывал, что мы одобрим это важное начинание.

Что до Жана, то он прибыл довольно странным образом. Охранявшие его наемники привязали его к седлу, чтобы он мог сидеть на коне, не напрягая ноги. Попав в засаду, он был ранен в бедро, и рана начала гноиться. Однако этот инцидент не повлиял на его активность, скорее наоборот. Он ел и пил чуть более обычного. Другой бы на его месте раздобрел. Он же расходовал энергию в пламени бурной непрерывной деятельности. Когда он отдыхал в своей комнате по соседству с моей, я слышал, что даже во сне он мечется и кричит. Его усилия дали свои плоды. По всем дорогам передвигались повозки, доставляя отобранные им товары. Теперь у него были поставщики во всех крупных производственных центрах.

После подписания Аррасского мира во Франции воцарилась атмосфера свободы и воодушевления, облегчавшая торговлю. Война длилась так долго, что каждая область приноровилась производить все необходимое самостоятельно. Так или иначе, везде можно было найти что-нибудь более или менее сносное по части еды, выпивки и одежды. Но существовал огромный спрос на товары, привозимые издалека. Женщины грезили о тканях, непохожих на сотканные в их городе, которые носили все. Как только появлялась какая-нибудь заморская вещь, еда или наряд, это сразу же становилось желанным.

Франция, особенно север и центр, еще не оправилась от тяжелых последствий войны. Вооруженные банды по-прежнему рыскали по стране, разоряя деревни и грабя города. Ситуация была далека от нормальной. По правде сказать, народ почти забыл, что означает слово «нормальный». Война продолжалась так долго, что стала чем-то обыденным. Достаточно было, чтобы она лишь слегка ослабила свою хватку, – и это малейшее послабление было воспринято как благо и едва ли не счастье.

Многие купцы поняли, что время для них благоприятное. Однако по большей части они еще не справились с преследовавшими их трудностями. Как правило, они торговали либо одним, либо другим, но лишь немногие, подобно нам, решались браться за все, что продавалось и покупалось. Я был весьма горд своей прозорливостью. На мой взгляд, главное было создать сеть маршрутов и перевалочных пунктов, и тогда эта сеть позволит нам поставлять любой товар, который найдет своего покупателя. Жан сумел обеспечить безопасность наших перевозок. Гильом, со своей стороны, должен был соединить север и юг королевства и подготовить все, чтобы мы могли в ближайшее время развернуть дела на всем Средиземноморье и на Востоке. Что до меня, то я предоставил в их распоряжение сеть менял, для которых мое имя звучало как магический пароль. Первая часть нашего предприятия завершилась успехом.

В эти сентябрьские дни мы приняли наиболее важные решения. Я убедил своих компаньонов в необходимости направить наши усилия на Восток. Гильом подготовил условия для нашего присутствия на море. Однако там было небезопасно. Последним вопросом стало обеспечение этой самой безопасности. Мы условились, что Жан отправится в Монпелье и оттуда при помощи своих наемников организует сопровождение наших грузов. На первом этапе мы решили довольствоваться отправкой судов в Италию, а потом, постепенно, намеревались расширить географию наших морских перевозок вплоть до портов Леванта.

Тем временем Гильом должен был выехать в противоположную сторону, на север, и наладить движение обозов, которые благодаря связям Жана и конвою смогут беспрепятственно перемещаться по дорогам. Я рассчитывал вскоре к ним присоединиться и полностью посвятить себя нашему предприятию. Но прежде я хотел обратиться с ходатайством к королю и попросить его освободить меня от обязанностей, заверив в своей преданности.

Жан и Гильом разъехались в разные концы. Я направил королю прошение об аудиенции и стал ждать. Зима выдалась спокойная, последняя, которую я смог провести если не в праздности, то, по крайней мере, в безвестности. Я много времени проводил на природе, почти каждый день совершая длительные прогулки по лесам и виноградникам. Никогда прежде мне не выпадала возможность вот так пожить за городом. Наблюдая за природой, я понял то, что до сих пор казалось мне загадкой. Почему я любил роскошь? Каковы глубинные причины того, что меня с детства зачаровывало убранство прекрасных особняков, переливы тканей, дворцовая архитектура? Это пристрастие не было вызвано личной потребностью. Для меня не имело значения, где жить – здесь или там. Я чувствовал себя хорошо даже в самом скромном жилище. Покончив с делами, я сбрасывал богатую одежду и облачался в простую холщовую тунику. Причина моей любви к роскоши, моего восхищения мастерством ремесленников, архитекторов и ювелиров была гораздо более возвышенной и менее очевидной.

Сказать по правде, я люблю все, что создал человеческий ум в своем стремлении сделать так, чтобы наши жилища напоминали о природе. Стены скрывают от нас золото осенней листвы, бурую пашню, белизну снега, бесконечные оттенки небесной сини; крыши домов, деревянные ставни, портьеры на окнах лишают нас всего этого. Искусство – единственное средство воссоздать невероятное богатство природы, от которого мы отрезаны в повседневной жизни.

Во всяком случае, я пришел к такому заключению, и оно меня успокоило. Иными словами, я верил в человека, в его способность сотворить нечто новое, воздав должное первозданной материи, даровавшей нам саму природу. Талант художников, искусство архитекторов, мастерство ремесленников находят свое ярчайшее выражение в роскоши, а богатство дает им возможность раскрыться. Однако это не праздное увлечение. Как раз напротив, речь идет о высших деяниях человека, о том, что приравнивает творца к богам, превращая его в господина, создающего новые миры. После стольких страданий и разрушений настало время раскрыть именно эту, созидательную, а не разрушительную грань человеческой натуры. Это и определило направленность нашего предприятия, которую я придал ему не раздумывая и которую мои компаньоны уже считали само собой разумеющейся: да, мы были торговцами, но нас не интересовали повседневные товары. Мы никогда не стали бы перевозить муку или торговать скотом и сырами. Единственный продукт, который мог бы привлечь наше внимание – мы это обсуждали, – была соль, и в этом следовало усматривать некий символ. Мы интересовались тем излишеством, которое придает вкус обыденному, тем, что отличает трапезу человека от животного. Соль земли…

А в остальном мы собирались возить по всему свету лучшее из того, что создал человек. Шелка из Италии, шерсть из Фландрии, янтарь с берегов Балтики, драгоценные камни из Пюи, меха из холодных лесных краев, пряности с Востока, фарфор из Китая. Мы должны были стать служителями нового культа во славу человеческого гения.

Как видите, бродя по тропинкам вдоль меловых утесов Луары, я более, чем когда-либо, пребывал во власти этой мечты. Однако с этих пор мечта стала принимать все более реальные очертания, словно наши усилия должны были вскоре заставить ее воплотиться в жизнь.

* * *

Сигнал, которого я ждал, поступил в конце зимы. Король вызывал меня в Орлеан, где собрались Генеральные штаты. В Туре меня ничто не держало. За время моего пребывания там неопределенность моего положения не позволила мне занять место среди разных сословий города. Дворяне продолжали относиться ко мне как к мещанину, а мещане не доверяли тому, кто занимал должность при короле, какой бы скромной она ни была. Будь я более могущественным, никто не принял бы во внимание эти различия. Впоследствии я много раз в этом убеждался. Но мое личное богатство и служба в Королевском казначействе плохо сочетались. Первое было уже довольно значительным, хотя и неприметным. Второе, совершенно очевидное, превращало меня в служащего. Впрочем, меня вполне устраивал бойкот, который объявили мне нотабли. Он давал мне возможность общаться с крестьянами всякий раз, когда мои загородные прогулки приводили меня на фермы или в деревушки. Мне случалось проводить дневные часы в компании целой стайки юных девушек, пока те стирали белье, переступая босыми ногами в прохладном ручье. Я наблюдал, как они управляются с деревянным вальком. Мне нравилась их упругая плоть, розовая кожа, крепкие зубы. Как бы высоко я ни поднимался впоследствии, я всегда был уверен в том, что принадлежу к народу, разделяю его мысли и страдания, но вместе с тем его здоровье и жизненную силу. Одному Богу известно, в какие дворцы я был вхож за свою жизнь и скольких монархов видел вблизи. Но то были всего лишь визиты, вроде тех, когда приходят в чужой дом, спеша вернуться к себе. То есть к народу, к простому люду.

Я переложил дела на Марка, а сам продолжил общение с крестьянками, вступая с ними в исключительно плотские отношения. В моем обществе они вели себя совершенно непринужденно. Самым значительным моим достижением, сулившим не меньшее удовольствие, было, когда они, забыв о моем высоком положении и связях, шутили со мной, как с добрым приятелем. Получив печальный урок от Кристины, я искал в этих отношениях наслаждение и забаву, не питая больше любовных иллюзий.

Я оставлял все это с чувством сожаления, полностью осознавая, что вот-вот перевернется еще одна страница моей жизни и я надолго превращусь в совершенно другого человека.

Орлеан был взбудоражен наплывом представителей Генеральных штатов. Я нашел короля на втором этаже большого здания напротив кафедрального собора. Я был поражен тем, как он изменился. Казалось, он покончил с одиночеством, которое так поразило меня во время наших предыдущих бесед. В первый раз это было абсолютное одиночество во мраке пустой залы; во второй – трогательное уединение человека, окруженного придворными – назойливыми, заискивающими и вместе с тем враждебными. В Орлеане рядом с ним не было тех важных особ, которых я видел в Компьени. Атмосфера Генеральных штатов, с ее бурлениями крестьян, горожан и мелкого дворянства, им совершенно не подходила. А недоверие, возникшее между королем и принцами крови, вынуждало их отсиживаться в своих поместьях, возможно для того, чтобы готовиться выступить против короля. Во всяком случае, именно такое объяснение пришло мне на ум, как только я заметил их отсутствие.

И все же король не был один. Вокруг него по-прежнему гудел двор, но состоял он из новых людей. Они были не так стары, не так воинственны, это были в основном выходцы из городской среды. Им не были свойственны жестокость, негодование и презрение, бывшие в ходу у вельмож, стремившихся продемонстрировать превосходство над всеми прочими. Атмосфера, царившая в королевских покоях, была более легкой и радостной. Я не смог бы выразить, что именно переменилось, но это чувствовалось сразу. Вместо того чтобы смотреть на меня как на незваного гостя, люди, которых я встретил, отправляясь на аудиенцию к королю, любезно приветствовали меня. Они были одеты в гражданское платье, без каких-либо отличительных знаков, указывавших на принадлежность к военной или церковной иерархии, которую богатые вельможи не преминули бы подчеркнуть. Вдруг стало невозможно определить, чем занимается каждый из присутствующих. Как будто собрались друзья, не желавшие отягощать других напоминанием о своих обязанностях.

Отношения этих людей с королем напоминали мне о моих собственных чувствах к нему. Речь шла не о рабском подчинении монарху и не о желании влиять на него, как у знатных вельмож. Король властвовал над ними за счет своей слабости, вызывая у них то самое желание служить и защищать его, которое не покидало меня с момента нашей первой встречи в Бурже. Я наблюдал за государем и всеми остальными, и это позволило мне лучше разобраться в собственных впечатлениях. Угловатая походка, нерешительные и неловкие движения длинных рук, выражение болезненной усталости на лице – все его манеры могли быть истолкованы как призыв о помощи. Когда один из придворных пододвинул королю кресло, это не было проявлением угодливости; этот жест являлся скорее искренним выражением жалости, сострадательной услужливости, подобно тому, как, услышав крик утопающего, мы бросаем ему доску, чтобы он мог за нее ухватиться.

Новым для меня было то, что, наблюдая, какое впечатление он производит на других, я ощущал с неоспоримой очевидностью, насколько королю нравится подобная реакция. Конечно, по природе своей он не отличался ни крепостью, ни выдержкой. Однако, приложив немного усилий, он мог бы придерживаться золотой середины как по части своих физических возможностей, так и хладнокровия. Он же, отныне я в этом уверен, намеренно не компенсировал своих недостатков, а, наоборот, подчеркивал их. Будучи уверен в том, что не сумеет править с помощью силы и властности, король принял решение добиться этого слабостью и нерешительностью. Сама по себе эта черта характера была не так важна. И все же я сразу усмотрел в этом определенную опасность. Эта акцентированная слабость, это выверенное выражение страха на лице были плодом непрестанных усилий. Карл тратил столько энергии, чтобы казаться слабым, сколько другим требовалось для поддержания репутации силы и непобедимости. Здесь крылось два равно опасных момента. Во-первых, король не заблуждался по поводу стремления ему услужить. Он знал, что придворные неискренни, и презирал тех, на кого производил впечатление, столь далекое от реальности. Во-вторых, чтобы постоянно играть свою роль, чтобы наложить на себя столь строгий обет, ему следовало обладать необычайной силой воли. Любой, кто так жесток с самим собой, непременно будет жесток с другими. Своими прежними поступками, когда он позволял устранять своих фаворитов, обрушивал немилость на тех, кто служил ему наиболее преданно, он доказал, что способен на совершенно неожиданные перемены. Разумеется, он маскировал их слабостью, позволяя поверить, будто ему не хватает энергии противостоять тем, кто замышляет подобные заговоры. Отныне я был уверен, что в действительности он сам их и задумывал. Я больше не сомневался в том, что служить ему не менее опасно, чем управлять судном среди песчаных отмелей. И все же, когда в день моего приезда в Орлеан он наконец обратил на меня взор своих затененных усталостью глаз и окликнул, протянув мне руки, я поспешил к нему, обезоруженный, уже подпав под его влияние, такой же растерянный, как и остальные, перед его слабостью, в которую я, однако, меньше всего верил…

Король усадил меня рядом с собой, представил мне нескольких придворных. В основном это были новые чиновники, отобранные им для управления, люди, с которыми мне предстояло на протяжении долгих лет ежедневно делить бремя государственных дел. Им это уже явно было известно, тогда как мне еще нет. Я видел перед собой лишь ряд новых лиц и пока еще малоизвестных имен. Среди них я узнал лишь Пьера де Брезе[15], уже известного, несмотря на молодость, как соратника Жанны д’Арк, доверенное лицо прежнего коннетабля. Ходили слухи, будто он принадлежит к небольшой группе, похитившей развратника Ла-Тремуйля, советника короля, прямо в его собственных покоях. Брезе мгновенно расположил меня к себе своей простотой. Он явно выглядел моложе своих лет. Он был худым, и лишь его крепкие жилистые запястья и длинные мощные руки выдавали человека военного. Я видел в нем готовность служить, гордость оттого, что он защищает слабых, и готовность бросать вызов сильным, что, вероятно, сделало его легкой добычей для короля.

Внезапно король встал и, прежде чем удалиться, схватил меня за руку и потащил за собой. Фамильярность этого жеста поразила меня. В то же время, когда я уже готов был поверить, что, схватившись за меня, король в очередной раз проявляет слабость, я ощутил, как его пальцы стиснули мой локоть с невероятной силой. Неустойчивой походкой Карл двинулся в сторону, увлекая меня за собой. Мы спустились по лестнице со стертыми ступенями и оказались позади здания на черном дворе. Два цепных пса при виде нас оживились. Король усадил меня на каменную скамью в тени смоковницы. Его явно забавляли прыжки сторожевых псов, порывавшихся броситься на нас. Цепь сводила на нет их усилия, и они отскакивали назад, высунув язык. Громкий лай, лязг цепей, свирепый оскал, казалось, нравились королю и даже пробуждали в нем жестокие звериные инстинкты. На другом конце небольшого двора две прачки, засучив рукава, возились с кипами белья. Карл бросал на них недвусмысленные взгляды, а вид собак лишь усиливал его откровенное желание. Бедные девушки, потупившись, старательно занимались своим делом, являя взору короля свои крепкие зады и напряженные мышцы. Мало сказать, что я чувствовал себя лишним.

И все же король считался с моим присутствием. Какое бы удовольствие он ни получал от этого зрелища, он достаточно владел собой, чтобы продолжать нашу тихую беседу и задавать вопросы государственной важности. В последующие годы мне бессчетное количество раз предоставлялась возможность изучить парадоксальную натуру этого неуравновешенного человека, и до сих пор меня мучает вопрос: действительно ли я его ненавижу? А в то время у меня порой мелькала мысль, что, может быть, просто неблагоразумно испытывать к нему любовь.

– Франция – это свинарник, Кёр. Что вы об этом думаете?

Он ухмыльнулся.

– Многое нужно сделать, сир, – сказал я довольно громко, перекрикивая лай собак.

Король покачал головой:

– Все. Мы все сделаем, поверьте мне.

Услышав наши голоса, бульдоги, казалось, успокоились. К своему величайшему удивлению, я увидел, что король, дергая ногой, пытается вновь раздразнить псов.

– Генеральные штаты просят меня освободить страну от разбойников. Неплохая мысль, как вам кажется?

– Да, это было бы полезно.

– Разумеется, они не сами до этого додумались. Я сам подсказал им эту идею. Но теперь, когда они меня попросили об этом, я буду вынужден на это пойти. Тем хуже! Нашим дорогим принцам крови придется отказаться от своих наемников…

Один из псов, устав от яростного лая и прыжков, тяжело опустился на землю и начал жалобно подвывать. Карл похлопывал себя по ляжкам и бросал все более игривые взгляды в сторону прачек. Я был наслышан о похотливости короля, о его склонности множить любовниц, выбирая их из любых сословий. Меня удивляло, как его плотский аппетит уживается со слабостью и нервозностью. Наблюдая за этой неловкой сценой, я понял, что неуравновешенность короля могла вызвать у него как неподвижное состояние испуга и нервного тика, которое он испытывал в присутствии принцев крови, так и похотливое возбуждение, в котором насилие соперничало с пороком. Нечто подобное он демонстрировал и сейчас.

– Я собираюсь реформировать Совет, – продолжал он. – Уверяю вас, они больше не будут править вместо меня.

Под «ними» имелись в виду принцы крови, я это понял. Ответить было нечего. Я молча кивнул.

– Они начали объединяться против меня. В прошлом году я им помешал. Но они не остановятся, и на этот раз моему сыну хватит легкомыслия и амбиций, чтобы последовать за ними. Ну и пусть, я с ними справлюсь.

Неожиданно мне в голову пришла мысль, которую я тут же отогнал. Шум, крики и насилие составляли для Карла привычный мир. В то время как мои мечты были пространны и спокойны, мечты короля, похоже, были полны жестокости, ненависти, одержимости. Тик, который начинался у него, когда он хранил молчание, являлся, вероятно, отголоском тех бурь, что бушевали в его голове. Поэтому он и чувствовал себя столь непринужденно, когда рядом надрывались сторожевые псы. Несмотря на усилия собак, их лай, по-видимому, не мог заглушить крики, терзавшие его изнутри. Я глубоко задумался. Король вдруг повернулся ко мне.

– Кёр, нам понадобится много денег. Намного больше, чем мы сможем получить, чеканя монеты. Вы поняли, почему я отправил вас на службу в Казначейство?

Я уже составил план, каким образом Казначейство и мое предприятие могут дополнять друг друга. Беседуя с Гильомом де Вари, я убедился, что с помощью сети наших поставщиков, с одной стороны, и централизованных заказов, проходящих через Казначейство, – с другой, мы можем создать механизм невероятной мощности. Но то, что мы, мастера своего дела, могли с трудом вообразить, Карл отчетливо видел уже давно.

Во время наших первых встреч я не был уверен, что он меня слушает. Однако он не только слушал, но и делал выводы, превосходившие по смелости все, что только могли наметить люди из его круга. Таким образом, в тот момент, когда моя жалость начала уступать место другим чувствам, главным из которых был смутный страх, восхищение стало главной причиной, навсегда связавшей меня с этим странным и обаятельным монархом.

– Прежде всего, я направил вас туда, чтобы вы смогли все изучить на месте и составить план. Вы это сделали?

– Да, сир.

– В таком случае с сегодняшнего дня назначаю вас своим казначеем. Тот малый, что занимал эту должность, будет недоволен; ну что ж, тем хуже для него. Он не стремился выполнять свои обязанности, считал их чем-то вроде знака отличия, который льстит его самолюбию. Вот что финансы делают с военными. Вместо того чтобы служить своему господину, они служат себе. Но все изменится.

Мне хотелось кричать от радости. В этой развязке я видел отправную точку новых событий. Глупо в этом признаваться, и, возможно, вы мне не поверите. Я вновь воспарил. Меня объяло абсолютное спокойствие; я был далеко от собак, прачек, Генеральных штатов и даже от короля. Перед моим взором проплывали караваны, меняя курс и направляясь к нам. Франция станет центром мира – станет более процветающей, богатой и желанной, чем Дамаск.

Я не помню, как закончился наш разговор. Кажется, кто-то пришел за королем. Он покинул двор, пройдя мимо псов на расстоянии, едва превышающем длину натянутой до предела цепи. Их пасти сомкнулись в дюйме от ног монарха. Его смех затих на гулкой лестнице. И я, уже умерев в первой жизни, глядел, как солнечный свет струится сквозь плотные, покрытые пушком листья смоковницы, чувствуя себя новорожденным, впервые открывшим глаза на новый мир.

* * *

Моя кожа иссушена солнцем Хиоса. Сегодня утром Эльвира вернулась с пасхальной службы очень веселая. На этом греческом острове, где не бывает зимы, Рождество едва ли считается праздником. Воскресение же, напротив, воспламеняет сердца.

Долгими ночами, которые мы проводим без сна, Эльвира учит меня азам греческого. Эти семена падают на еще не засеянное поле моего сознания, при этом пробуждают к жизни зерна, давным-давно брошенные нашим учителем катехизиса в школе при Сент-Шапель в Бурже, так что я уже начинаю немного понимать и говорить.

Еще два дня назад я сказал бы, что это счастье. Увы, вчера в одно мгновение все изменилось.

Ближе к полудню, когда Эльвира была на рынке, пополняя еженедельный запас лимонов и чеснока, к нам пришел какой-то человек. К счастью, я заметил его издалека. Я едва успел спрятаться под крышей, там, где Эльвира сушит травы, собранные на холмах. Человек обошел дом. Покричал, чтобы узнать, есть ли кто-нибудь. Я немного успокоился, услышав, что он говорит по-гречески, так как мои преследователи, кто бы они ни были, вряд ли знали этот язык. Хотя это мог быть местный сообщник.

Он вошел в дом и принялся расхаживать по комнате, открывая шкафчики и переставляя кое-какие вещи. Я испугался, как бы он не нашел мои записи и не унес их. Но даже если он и обнаружил их, они его не заинтересовали: позже я увидел, что все лежит на прежнем месте.

Когда Эльвира вернулась, я все еще находился под впечатлением этого визита. Она успокаивала меня, как могла. Кое-как объяснила, чего хотел посетитель. Она столкнулась с ним на дороге и поговорила. Это был посыльный генуэзского подесты, управлявшего городом. Возвратившись из поездки, старик услышал, что я затерялся на острове. Хозяин постоялого двора решил, что данное им обещание молчать не касается главы острова. Узнав, где я живу, подеста послал человека справиться о моем здоровье.

Я не верю ни единому слову этого объяснения. Это определенно ловушка. Те, кто меня разыскивает, вероятно, нашли способ убедить подесту выдать меня. Если, как я полагаю, мои убийцы посланы Карлом Седьмым, то я не сомневаюсь, что этот добрый король использовал все средства, чтобы схватить меня. Когда-то я сам наладил для него связи с Генуей. Он сумеет их возобновить, чтобы уничтожить меня. Мне знакомы его неразборчивость в средствах и жар ненависти, с которыми я научился мириться. Я приспособился к его порокам, пока они были направлены против других. Неужели я мог думать, что мой черед никогда не наступит?

Эльвира меня приятно удивила: проявив находчивость, она сказала посланнику, что я умер. Следует опасаться, как бы подеста не выслал других людей проверить ее слова. В любом случае, стоит кому-нибудь узнать, где я прячусь, моей безопасности конец. Ложь Эльвиры, по крайней мере, поможет мне выиграть немного времени.

Сегодня утром она ушла на запад острова, в одну из деревень, притаившихся в бухточке, окруженной скалами, где жил кто-то из ее родичей-рыбаков. Она собиралась обсудить с ним, нельзя ли мне сесть в его лодку, уплыть и спрятаться где-нибудь в другом месте. Примерно в одном дне пути по морю есть пара небольших островов, принадлежащих Венеции. Там моя жизнь будет в безопасности, при условии, что я сумею найти достаточно пресной воды.

С тех пор как Эльвира рассказала мне об этом убежище, я только и мечтаю там обосноваться. Я был самым богатым человеком на Западе. Сегодня трудно пересчитать все замки и поместья, все еще принадлежащие мне, а меня беспокоит лишь одно: найдется ли достаточно пресной воды на необитаемом острове, где я собираюсь жить нагишом…

Эльвира заставила меня пообещать, что я возьму ее с собой. Не знаю, что она себе вообразила. Несомненно, этот побег представляется ей первым этапом грядущих перемен. Меня мучает вопрос: вдруг она разузнала обо мне слишком много, выполняя мои поручения. Мне гораздо больше нравилось, когда она считала меня несчастным беглецом. Мне бы не хотелось, чтобы мысль о моем богатстве разрушила то простое счастье, которое я испытал с ней здесь. Жизнь научила меня, что деньги могут совершенно изменить даже самых простодушных людей. Никто и ничто не может устоять перед ними, кроме разве что тех, кто, подобно мне, полностью растворился в них – настолько, чтобы увидеть, как слабеют их чары. С тех пор как Эльвира узнала меня, она лелеет какие-то мечты: она мне о них не рассказывает, но я уверен, что они могут возбудить в ней опасные желания, вроде роскошных туалетов и экипажей.

Как ей объяснить, что, даже если я и хочу жить дальше, у меня совсем не осталось сил, чтобы вновь бороться за место под солнцем? По правде сказать, я не стремлюсь убежать. Как объяснить то, что я чувствую? Эта неожиданная остановка на Хиосе изменила меня. Высаживаясь на острове, я еще думал о том, чтобы продолжить свой путь. Но эти дни, проведенные за записями или в праздности, совершенно изгладили это намерение. Единственное мое желание и единственная забота – это мое повествование: я боюсь, что не сумею его закончить. Если я что-то и пытаюсь спасти, то не свою жизнь и не свое будущее, а лишь это случайно начатое произведение, которое представляется мне сегодня самой важной задачей.

Дойдя до поворотного момента в этой истории, о котором я сейчас повествую, можно было бы решить, что продолжать бессмысленно. В конце концов, в тот день, когда король назначил меня своим казначеем и принял ко двору, моя жизнь стала публичной. Все свои деяния я совершал на глазах свидетелей, и эти свидетели, вызванные прокурором Дове для участия в судебном процессе надо мной, обо всем рассказали. Мои дела известны до мельчайших подробностей: огромный успех Казначейства, три сотни комиссионеров, разъезжающих по всей Европе; серебряные рудники в Лионнэ, галеи, перевозившие для меня бесчисленное множество товаров на Восток и обратно, поставки соли, поместья, приобретенные по всему королевству, ссуды, предоставленные важнейшим персонам, дружба с папой и султаном, епископский сан для двух моих сыновей, дворец в Бурже – все это известно, проверено и записано. Я мог бы прервать свой рассказ, так как с этого момента моя жизнь говорит за меня.

Мои чувства, однако, совсем иная статья. Больше всего во время суда меня приводило в отчаяние именно это: видеть, как мою жизнь сводят к цифрам, замкам, драгоценным камням, почестям. Все было верно и между тем не имело ко мне никакого отношения. Материальный успех составлял лишь часть моей жизни. Я хочу рассказать вовсе не о нем, а о том, что терзало мою душу на протяжении всех этих лет: о страсти, новых встречах и страхе, не покидавшем меня с того дня в Орлеане.

* * *

Сделавшись полноправным хозяином Казначейства, я отдался работе душой и телом. Я хотел стать достойным поставщиком не только для короля, но и для всего двора. Нужно было сделать так, чтобы Казначейство могло предоставлять все необходимое, и особенно предметы роскоши. Я направил заказы во все наши филиалы и приказал Жану и Гильому на некоторое время отложить все остальные дела. Я задействовал множество людей. Склад в Туре, окна и двери которого теперь практически не закрывались, превратился в настоящий улей. Я приобрел еще два помещения: одно оборудовал под доспехи и кожаные ремни, а другое – под пряности; в прежнем здании я оставил только ткани. Я трудился вместе со своими служащими с утра до вечера, в одной рубахе, а иногда, когда жара вынуждала меня, и с голым торсом.

Как-то днем на склад, где хранились кожаные изделия, неожиданно вошел Орлеанский Бастард. Он застал меня, обливающегося потом, наверху приставной лестницы и расхохотался, увидев эту картину. Сам он был одним из тех дворян, которые предпочитают придворной жизни поле брани. Он делил тяготы военных буден со своими людьми. Меня он считал таким же, как они, и обращался со мной, как с солдатом в походе. Я оделся и повел его пропустить стаканчик в таверну, где обычно трапезничал.

Разумеется, его приезд не был случайным, но я не придал этому значения; я был рад его видеть. Очевидно, он приехал, чтобы повидаться со мной. Поначалу разговор шел вокруг да около, как при подготовке к бою, потом он перешел к делу.

– Кёр, я хочу предупредить вас лично. У принцев крови кончается терпение. Король, которого они привели к победе над англичанами, презирает их и не выказывает должного почтения. Они готовятся к мятежу. И я собираюсь их поддержать.

– Благодарю, что поставили меня в известность… – выдавил я.

– Присоединяйтесь к нам! Нам нужны ваши способности. И мы сумеем вас вознаградить.

В словах Орлеанского Бастарда была трогательная смесь воодушевления, как бывало всякий раз, когда он предчувствовал сражение, сомнения, скрытого за слишком шумными манерами, и грусти, поскольку он искренне любил короля. Я понял, что он ждет моего ответа с беспокойством – не только потому, что, примкнув к ним, я усилил бы тот лагерь, на сторону которого он встал, но и потому, что мое решение укрепило бы его собственное или, в случае отрицательного ответа, заставило бы усомниться.

Я никогда не был замешан в предательстве, но и не слишком осуждал его, поскольку знаю, как часто оно граничит с верностью. В некоторые минуты жизни, столкнувшись с тайнами, уготованными нам миром и неведомым будущим, любой человек может оказаться перед сложным выбором. Расстояние между двумя решениями столь незначительно, что мы в одно мгновение можем перепрыгнуть на противоположную сторону так же легко, как ребенок на одной ножке перепрыгивает через ручей.

Дабы избавить своего сына от мучительного бремени незаконного рождения, Карл Седьмой недавно жаловал ему титул графа де Дюнуа. Единственное, в чем бастард мог упрекнуть короля, – недостаточное рвение последнего в уплате выкупа за его сводного брата, Карла Орлеанского, попавшего в плен к англичанам еще во время битвы при Азенкуре. Сказать по правде, Дюнуа не питал ни малейшей симпатии к сводному брату, который, будь он на свободе, не преминул бы выразить ему свое презрение. Но таковы уж бастарды: тяжесть положения вынуждает их идти на любые ухищрения в своем стремлении быть признанными той семьей, к которой они принадлежат. Карл Орлеанский, сидя в Лондоне, писал стихи, поэтому Дюнуа в глубине души был спокоен за его судьбу. Восхищение и благодарность, которые он испытывал к королю, значительно превосходили его недовольство тем, что тот оставил в плену его сводного брата. И все же, из преданности семье, которая его не любила, он собирался предать короля.

Он поведал мне, что дофин Людовик, как и предвидел его отец, принял участие в заговоре, досадуя на то, что останется без всякого наследства. Я еще не был с ним знаком. Однажды в Блуа я видел его: длинное туловище, мертвенно-бледное лицо, – он шел по залу, увлекая за собой стайку беспокойных и шумных молодых людей. Он бросал убийственные взгляды, острые, как кинжал. Его можно было назвать плутоватым, тщеславным и в то же время скрытным; еще в детстве он проявлял признаки пугающей жестокости.

Дюнуа рьяно поддерживал союз, укреплявший законность лигистов. Он с готовностью составлял список заговорщиков, в который входила большая часть богатых вельмож, принцев крови и сановников королевства. Убежденные в том, что они спасли короля, теперь они стремились доказать свое могущество, низвергнув его.

Светлое лицо Дюнуа было обращено ко мне в ожидании ответа, глаза широко раскрыты, уголок рта слегка подергивался, выдавая нетерпение. Из окна за его спиной доносился запах сена, исходивший от повозки, стоявшей на улице. Лето было в самом разгаре, и поэтому все представлялось не таким серьезным: казалось, жара и радость, которые оно несло с собой, будут длиться вечно. Я стиснул его руки:

– Нет, друг мой, я не могу решиться оставить короля. Я принял решение хранить ему верность, чего бы мне это ни стоило.

И с улыбкой добавил как можно более мягко, что я его понимаю, что останусь его другом и желаю ему удачи. Он ушел, раздосадованный, отсалютовав мне по-военному.

В присутствии Дюнуа мое решение было твердым. Когда же я остался один, настроение у меня переменилось. До сих пор я иногда сближался с королем, но не настолько, чтобы увязнуть в своей преданности. Во время путешествия на Восток я обзавелся дружескими связями, позволявшими надеяться, что мне удастся выжить и даже процветать при любых политических условиях. Согласившись на должность казначея, а главное, отказавшись присоединиться к мятежу принцев крови, я связал свою судьбу с судьбой Карла. Однако назревавшая война обещала быть не менее тяжелой, чем та, которую монарх вел с англичанами. Да и положение его было не из легких, так как те, кто противостоял ему теперь, как раз и обеспечили ему победу над Англией.

Важные особы, входившие в Королевский совет, становились отныне его противниками. Карл вновь оказался один, преданный бывшими союзниками. Эта ситуация, которая могла бы обескуражить кого угодно, была для него столь естественна, что он, казалось, принял ее без всяких колебаний. Он тут же собрал новый Совет, и я, к своему величайшему удивлению, был включен в его состав.

Первое заседание проходило в Анжере, в зале на втором этаже замка. Атмосфера была странной. Неловкость, которую явно испытывали большинство участников, помогала мне справиться с собственным тягостным чувством. Рассчитывать на то, что король избавит нас от этого ощущения, не приходилось. Сидя во главе стола, сцепив пальцы рук, без сомнения пытаясь скрыть дрожь, он открыл заседание, не обращая внимания на длинные неловкие паузы. За столом уже сидели не принцы крови, а лишь несколько малоизвестных дворян, возглавляемых коннетаблем Ришмоном и Пьером де Брезе. Остальную часть Совета составляли выходцы из буржуазного сословия, те самые, что в последнее время, как я заметил по прибытии в Орлеан, заполнили пустоту, образовавшуюся вокруг монарха. Их лица выражали внимание и тревогу. Они чувствовали, что никакой наследственный титул не делал законным их присутствие здесь. Они удостоились этой чести лишь благодаря своим талантам, и в любой момент могло потребоваться опять их проявить. Принцам крови нет нужды доказывать, кто они на самом деле: за них говорит вековая история рода. Они могли блуждать взглядом за окном, грезить о любовницах, думать о предстоящей охоте. Буржуа же всегда должны быть готовы демонстрировать свою полезность. Братья Бюро[16], сидевшие рядом со мной, явно находились именно в таком душевном состоянии. Они тихо перебрасывались шутками, улыбались, делая вид, что уже несколько месяцев вхожи в такое общество, но при этом не сводили с монарха пристального взгляда. Когда он к ним обращался, они отвечали хорошо поставленным голосом. Я старался подражать их поведению. Это меня немного отвлекло от того разочарования, которое я испытал, войдя в зал. В очередной раз, столкнувшись с реальностью, мечта лишалась легкости и таинственности. Неужели высшая власть не что иное, как сборище скверно одетых мужчин, неловко сидящих на неудобных стульях и дрожащих перед главой Совета – человеком беспощадным и лишенным обаяния?

Однако, по мере того как я принимал участие в заседаниях, я стал смотреть на Совет другими глазами. Истинное величие заключалось не в нас, а в наших решениях. Нечто таинственное, называемое властью, превращало наши эфемерные речи в конкретные действия, имевшие громадные последствия. За несколько месяцев мы приняли важнейшие постановления. Король намеревался воспользоваться своей свободой и полномочиями нового Совета, чтобы провести в королевстве серьезные реформы. Он следовал детально разработанному плану, направленному на окончательное уничтожение власти принцев крови и установление монархии.

Первое, что необходимо было сделать для воплощения наших решений в жизнь, – это выиграть войну. Поэтому нашей первостепенной задачей, поставленной королем, было создать постоянную армию. Дабы не зависеть больше от крупных феодалов и от взносов как натурой, так и деньгами, которые различные регионы соглашались – или не соглашались – уплачивать королю, когда тот вел войну, Карл должен был иметь собственную армию, подчинявшуюся только ему. Я прилагал усилия к тому, чтобы финансировать и снаряжать эти ордонансные роты. Преимущество этих войск, состоявших из вилланов[17], было в том, что они использовали оружие, которое рыцари считали недостойным. Англичане постоянно побеждали нас за счет своих лучников; мы пытались создать похожие отряды стрелков, хотя и с меньшим успехом. Но самое главное, Гаспар Бюро пропагандировал новое оружие, которое до сих пор не использовалось в полной мере и о мощи которого никто еще не подозревал: артиллерию. Дворянство относилось к этому военному средству с крайним неуважением. Поразить кого-то издалека, используя устройство, состоящее из металла и какой-то химии, – такое было совершенно недопустимо на поле брани. То, что бедняки силятся таскать за собой пушку или размахивать пищалью, – это еще куда ни шло. Для рыцарей эти виды орудий ничем не отличались от тех механизмов, которые издавна использовались при осаде крепостных стен. Но выиграть войну при помощи артиллерии показалось бы им вероломством и даже кощунством.

Мы не были столь щепетильны. Нам нужно было победить. Наша судьба была неразрывно связана с судьбой короля. Если бы он погиб, нас принесли бы в жертву вместе с ним. Поэтому мы столь решительно были настроены на победу.

Поначалу мы сильно волновались. Мы наблюдали за королем, и многие из нас сомневались в том, что он способен одержать победу даже с хорошей армией. Но время шло, и сомнение уступало место восхищению. Мое доверие росло по мере того, как я наблюдал на Совете за этим таинственным человеком, так умело скрывавшим свою игру. Меры, которые он принял для преобразования королевства, очевидно, были выработаны после долгих размышлений. Его умственные способности дополнялись большой решительностью в действиях. Восстание принцев крови получило название Прагерия – по событиям, обагрившим кровью Богемию. Чтобы покончить с Прагерией, на протяжении этих четырех лет король использовал такое средство, как переговоры; он умел и выносить безжалостный приговор, и даровать прощение, когда это было необходимо. Богатым сеньорам он противопоставлял народ и мелкопоместное дворянство. Все выглядело так, будто после долгой прелюдии, которой была война с англичанами, его правление наконец началось. Король-ребенок, которого едва спасли от ножа убийцы, бедный дофин, отвергнутый собственной матерью, король без королевства в первые годы правления неожиданно взял реванш, преодолев все невзгоды.

Карл, однако, скрывал и удовлетворение, и амбиции. За несколько лет он приобрел уверенность и власть, но все же неустанно поддерживал образ слабого и запуганного человека. Так что торжествовать победы и ликовать по поводу успехов оставалось нам.

Для меня эти четыре года были наполнены изнурительной работой, постоянными разъездами, ежеминутными заботами. Однако все это проходило безболезненно, принося мне бесконечную радость. В течение этих четырех лет все начинания были успешны, планы с легкостью воплощались в жизнь, результаты достигались быстро и соответствовали моим ожиданиям. Все шло волшебно и легко, как в мечтах.

В какой-то момент у меня возникла иллюзия, что эта гармония будет длиться вечно. Оглядываясь назад, я понимаю, что это совершенно невозможно, но я рад тому, что мне выпало – пусть ненадолго – познать такое счастье. Я наслаждался им тем более, что в ту пору вся моя жизнь заключалась в тяжелом труде. Я был один; Агнесса еще не появилась на моем горизонте, и в отсутствие этой абсолютной точки отсчета мое счастье могло казаться мне полным.

* * *

Казначейство было не просто одним из учреждений королевства. Король отводил ему совершенно определенную роль, которую я мало-помалу постигал. Поначалу эта служба при короле виделась мне лишь как ступень, которая гарантировала надежный рынок сбыта для всех наших товаров. Отныне мы могли пойти на серьезный риск и вкладывать крупные суммы, приобретая дорогостоящие предметы: мы были уверены, что получим немалую прибыль при условии, что наш выбор будет удачен. Наша торговая сеть продолжала носить мое имя. Но по мере ее развития потребность в известной и простой торговой марке назревала все больше. С ростом числа комиссионеров возникла необходимость объединить их под общим названием. Не посоветовавшись со мной, Жан и Гильом стали широко использовать название «Дом Кёра». Со времени моего назначения в Казначейство деятельность этого предприятия была неразрывно связана с королевским домом. Иными словами, мы сделались поставщиками двора. Однако было удобно и дальше разделять Казначейство и наш торговый дом. В конце концов, мы не были обязаны отказываться от других клиентов, ведь среди них были и другие монархи. Так началось параллельное развитие двух ведомств, единственным связующим звеном между которыми был я. С одной стороны – торговый дом, с другой – Казначейство.

Среди заказчиков последнего, разумеется, числились король и его приближенные. Как поставщику Карла, мне представилась возможность понять его отношение к материальным благам. У меня сложилось впечатление, что он не получал никакого удовольствия от выбора украшений или драгоценностей. Мне неоднократно случалось наблюдать его в непринужденной обстановке, например в путешествии, и я сделал вывод, что он довольствуется малым. Бедное детство и пережитые им длительные гонения приучили его к лишениям и, возможно, даже заставили полюбить их. Однако впоследствии, особенно после одержанных им побед, у него проявился огромный интерес к роскоши. Он стал носить дорогую одежду, велел затянуть свои апартаменты гобеленами и мехами и с легкостью делал ценные подарки. Я сразу же смекнул, что такое поведение продиктовано не чувствами, а политическими соображениями. Над этим вопросом, как и над другими, король размышлял в одиночку, не доверяясь никому. Выводы, к которым он пришел, не стали предметом каких-либо обсуждений или доверительных бесед. Они выражались в действиях, которые нам следовало разгадать. По сути, идея была проста и ясна: роскошь для него была олицетворением власти. Скромную внешность и незначительное превосходство над ближними, данное ему природой, он компенсировал великолепием одеяний и пышностью обстановки. Он никогда не испытывал к королеве Марии Анжуйской любви, зато осыпал ее щедрыми милостями. Что касается любовниц, сменявших друг друга в его постели, та малая толика тепла и внимания, которую он им дарил, с лихвой перекрывалась роскошными подарками. Так что, став частью его интимной жизни, они в тот момент, когда могли бы усомниться в его величии, были вынуждены признать крайнюю утонченность его знаков внимания, свидетельствовавшую о том, что все это время они старательно оказывали услуги именно королю. Я же подбрасывал в этот костер шелка, соболей, расшитые золотом ткани и мягкую кожу. Драгоценности, благородные металлы, гобелены, духи, пряности – все это поставлялось из разных уголков Европы усилиями моих комиссионеров и в конце концов сосредотачивалось в слабых руках короля, придававших этим вещам истинную ценность.

Амбициозные и тщеславные люди, коих немало в королевстве, выражали желание обзавестись теми же предметами роскоши, которые предпочитал король. Буржуа, стремившиеся забыть о том, что они не дворяне; дворяне, желавшие подчеркнуть свое превосходство над буржуа, – все спешили в Казначейство. Иногда мне с трудом удавалось удовлетворить их запросы. Если поначалу я сокрушался из-за нехватки чего-либо, то вскоре стал радоваться. Поскольку благодаря этому обстоятельству цены росли, распаляя желания, а на мою долю выпадала приятная роль человека, от которого зависит всё. Меня благодарили, если я соглашался продать товары по цене, в три раза превышавшей их реальную стоимость. Те, кто меня обогащал, были мне за это благодарны, и повсюду находились люди, которые были мне чем-то обязаны.

Не будучи единственным торговцем, я обеспечивал товарами короля, а он служил лучшим гарантом моих способностей. Кроме того, я применял проверенную годами методику, которая в таких масштабах творила чудеса: я предоставлял ссуды. Мне всегда казалось, что следует объединять финансы и торговлю. Поначалу эта мысль, пришедшая мне в голову после знакомства с семьей Леодепар, не получила твердого подкрепления. В первое время я видел в ней лишь способ уладить проблемы с нехваткой наличности. Став хозяином Казначейства, я оценил истинную пользу своей банковской практики. Соглашаясь предоставить ссуду, я делал доступным то, что другие купцы предлагали лишь за высокую цену. Благодаря этому методу совершать покупки стало предельно легко.

Однако, пользуясь займами, мои клиенты надевали петлю себе на шею: первое время она не слишком давила, но постепенно затягивалась все сильнее. Состоятельным горожанам такая опасность не грозила, у них было достаточно средств, чтобы платить наличными. Но дворянство, вплоть до принцев крови, широко пользовалось ссудами. Король сам поощрял эту практику и даже предложил мне свои гарантии, в случае если у меня возникнут трудности с взысканием долга. Он знал, что такое кредит. Когда-то, в трудные времена, он сам к нему прибегал, и иногда купцы, не веря в его платежеспособность, отказывались поставлять товары в долг. Вступив в беспощадную схватку с принцами крови, он понял, каким грозным оружием может стать это средство. Тех, кто отказался от борьбы и примкнул к нему, король осыпал милостями. Они пользовались услугами Казначейства на выгодных условиях, поначалу им делали подарки, чтобы скрепить союз. Потом наставало время покупок, а вскоре, чтобы поддерживать свой статус при дворе, они начинали прибегать к займам и в итоге погрязали в долгах. Вскоре гордец, принявший сторону короля, оказывался в моих руках, то есть в руках монарха. Я восхищался ловкостью, с которой Карл превращал своих врагов в должников, сохраняя при этом личину слабого человека, так что тем даже не приходило в голову обвинять его в своем затруднительном положении.

Именно в это время мои дела тесно переплелись с делами короля, что впоследствии многие будут ставить мне в упрек, в том числе и сам король. В тот период наши интересы дополняли друг друга. Пока он отвоевывал свое королевство и уничтожал во время Прагерии тех, кто объединился против него, я старался нейтрализовать их и привязать к нему, заманивая в ловушку их же собственных желаний. Например, король поощрял меня продавать дорогостоящие рыцарские доспехи принцам крови и всем заинтересованным в такой покупке вельможам. Кроме того, он распорядился проводить больше турниров, чтобы знать могла продемонстрировать свою сноровку. Из прибыли, полученной от продажи доспехов, мы могли финансировать снаряжение ордонансных рот. Таким образом, вынуждая принцев платить высокую цену за поддержание бесполезного и устаревшего рыцарского статуса, король получал возможность оснастить современную, полностью зависевшую от него армию, которая и позволяла их побеждать.

Точно так же мы поступали и со всеми остальными реформами, проводимыми королем для укрепления своей власти. Я, к примеру, воспользовался дарованным мне положением, чтобы повысить налоги на соль. Занимаясь продажей этого продукта и отвечая за налоги на него, я получал значительную прибыль, которую использовал на благо короля. Кроме того, он отдал под мое начало несколько крепостей, а позже предоставил мне займы на постройку судов, необходимых для торговли с заморскими странами.

Вся помощь, которую он мне оказывал, вернулась ему сторицей. В отличие от принцев крови, использовавших свое положение при дворе с единственной целью – усилить свою власть, я принимал королевские милости лишь с намерением обратить их ему на пользу. Именно так нам удалось создать настоящую королевскую казну и изыскать средства для успешного правления.

Он благодарил меня за эти усилия различными способами, прежде всего пожаловав мне дворянство. Это явилось для меня серьезным подспорьем при ведении торговли с принцами крови. Мой титул служил вельможам предлогом, позволявшим поумерить свою надменность в моем присутствии. В действительности же истинная причина их любезности заключалась вовсе не в моем новом титуле, который их нисколько не впечатлял, а в моем богатстве, которому они завидовали и в котором остро нуждались.

Ведь, обогащая короля, я и сам обогащался. Поверьте, это не было моей целью. Хотя результаты свидетельствуют об обратном. В конце концов, не так уж важно, желал я этого или нет: так или иначе, за эти несколько лет я разбогател.

Нелегко понять, насколько ты богат, если ты не пользуешься своим богатством. Находясь в постоянных разъездах, присоединяясь к королю лишь во время военных походов, я больше привык к скверным условиям постоялых дворов и военных лагерей, чем к дворцам. Марк старался как мог, чтобы я всегда был одет подобающе. Но иногда мне случалось скрывать под парадным одеянием грязную рубаху. А однажды на дороге в графстве Сентонж нас остановили грабители, и мы с трудом наскребли в седельной сумке несколько монет низкопробного серебра, которыми те были вынуждены удовольствоваться. В конце концов они нас отпустили, проклиная судьбу-злодейку, которая вынуждает их грабить бедняков.

Мне нравилась эта простота, порой граничившая с нуждой. Нравилась легкость, с какой я мог отправиться в путь без багажа. Дел у меня становилось все больше, переплетались они все теснее, требуя моего постоянного внимания. В какой-то степени я находился в услужении у собственного богатства, как это бывает с породистым животным: ты о нем заботишься единственно ради удовольствия знать, что оно существует, растет и с каждым днем становится краше.

Самое главное, мое положение вечно странствующего богача давало мне привилегию повсюду чувствовать себя как дома. С одинаковой непринужденностью и удовольствием я останавливался как в самой скромной хижине, так и в прекрасном укрепленном замке. Для меня были открыты все двери. Казначей пользовался радушным приемом и у горожан, и у принцев крови; с тем же радушием и еще большей непринужденностью меня принимали в сельских домишках. Между тем мое имя вскоре приобрело известность, и это вынуждало меня принимать определенные меры предосторожности. Мне достаточно было сообщить, кто я, чтобы попасть в богатейшие дома, однако, если я хотел, чтобы народ обращался со мной запросто, как прежде, приходилось тщательно скрывать свое положение.

Порой утаить его было невозможно, и мой секрет раскрывали. Как-то вечером под Брюгге ко мне присоединился Жан де Вилаж, колесивший по тем же местам. Сам он не упускал возможности демонстрировать свое влияние и богатство каждую секунду своей кочевой жизни. Сопровождавшие его вооруженные наемники были богато одеты. На четырех повозках везли сундуки, набитые одеждой, во время остановок в нее наряжались он сам и его шлюхи.

В зависимости от времени года две-три такие дамы гарцевали рядом с ним, сидя боком в седле. Что до самого Жана, то он вешал на шею золотую цепь с нацепленной на нее фигуркой – издалека она могла сойти за орден Золотого руна.

Прежде чем ему въехать в деревню, где в тот день остановился я, в нее вступил авангард из наемников. Эти наглецы принялись расчищать главную улицу и умудрились в ажиотаже наподдать Марку. Тот в отместку собрал толпу крестьян, которые в другой ситуации просто смирились бы. Когда появился Жан де Вилаж, в шляпе с пером, в сопровождении своих девок, головорезов и дорожных сундуков, на улице уже разгорелась нешуточная потасовка. Мы прибыли накануне поздно вечером, и я еще находился в своей комнате, в полудреме, когда услышал крики на лестнице. Жан, намеревавшийся дать серьезный отпор, узнал Марка. И вот они оба уже поднимались, чтобы вытащить меня из постели.

О моем присутствии Жан тотчас растрезвонил по всей деревне. Бургомистр, аптекарь и каноник в сопровождении спотыкающегося трактирщика явились засвидетельствовать мне свое почтение. Раскрытие моего инкогнито произвело эффект, который Жан считал чудотворным. К тому же он воспользовался им в своих интересах, повсюду представляясь компаньоном мессира Кёра. А я в результате лишился непринужденной и спокойной обстановки. Я никак не мог объяснить Жану, что эта сторона богатства мне претит. Добрые люди, перед которыми он щеголял моим могуществом, в любом случае не могли предложить мне ничего, кроме того, что у них было. Моя пуховая подушка и матрас, набитый конским волосом, от этого ничуть не изменились. Все, что я получил, раскрыв, кто я такой, – это выражение почтения одного-двух обывателей, готовых предоставить мне своих дочерей, если не жен, в надежде, что им перепадет малая толика моего благосостояния.

* * *

Единственное место, где я решительно не мог уклониться от роли казначея и влиятельного человека, был мой родной город. Масэ продолжала восхождение по общественной лестнице, начав его еще в те времена, когда наше богатство было скромным и, так сказать, обозримым. Тогда она соотносила свои расходы с нашими средствами, а недостаток последних препятствовал чрезмерным тратам. Теперь же ее начинания не знали разумных ограничений. Ей нужно было найти свой предел желаний. Новое положение вскружило ей голову, и она пыталась справиться с этим, уединившись на некоторое время в монастыре.

Вышла она оттуда с готовым планом действий. Ее решение состояло в том, что перемены не должны затрагивать лично ее. Она по-прежнему будет одеваться просто, хотя ткани, драгоценности и притирания будут наилучшего качества. Все нажитое нами богатство пойдет в семью, а значит, прежде всего нашим детям. Она наметила для них блестящую карьеру, почти желая, чтобы на их пути возникали многочисленные препятствия, – тогда она с удовольствием помогала бы их преодолевать.

Как я и ожидал, она потребовала, чтобы мы выстроили новый дом. Сначала я решил, что она хочет просторный особняк. Я готов был возвести для нее самое красивое здание, но не догадывался, что планы ее пойдут куда дальше. Перед Рождеством у нас состоялась дружеская беседа на эту тему в духе наших новых отношений, отмеченных взаимным уважением и некоторым холодком. Масэ без обиняков дала мне понять, чего она хочет: у нас должен быть дворец.

В первый момент я принялся возражать. Меньше всего мне хотелось кичиться своим богатством. Я все еще мыслил как человек, на которого богатство свалилось внезапно: мне казалось, что люди простят мне успех при условии, что он не будет бросаться в глаза. Любой показной триумф вызвал бы гнев со всех сторон, и в первую очередь со стороны короля, который был вполне способен разрушить хрупкое здание моего предприятия. Он мог лишить меня должности казначея с той же легкостью, с какой пожаловал ее мне. Все услуги, которые я ему оказывал, особенно сбор налогов, я представлял как неприятные обязанности, которые с неохотой взваливаю на себя. Но поинтересуйся кто-то моими доходами, и всем стало бы очевидно, что королевские поручения вовсе меня не обременяют, а способствуют моему обогащению, и тогда многочисленные голоса потребовали бы лишить меня их. Честно говоря, больше всего я страшился самого короля. Я знал о его темной, завистливой и злобной сущности. Кичиться роскошью и могуществом было опасно, поскольку это могущество напрямую зависело от его доброй воли. Более того, строительство дворца поставило бы меня на одну ступень с принцами крови, которых он ненавидел. Масэ отмела все аргументы взмахом руки, и я понял, что она не отступит. В конце концов, преимущество столь амбициозной постройки заключалось в том, что она займет немало времени. С момента приобретения земли до завершения строительства дворца пройдут годы. Я мог надеяться, что за это время мое положение укрепится и что все, начиная с короля, привыкнут к моему богатству настолько, чтобы примириться с его внешними проявлениями.

Я уже упоминал, что во времена римлян наш город был окружен высокой стеной. С тех пор Бурж вышел далеко за ее пределы. Новые сооружения, возведенные у основания стены, опирались на нее. Местами она была разрушена, и горожане брали там камень для строительства. С южной стороны значительная часть древней крепостной стены осталась нетронутой, и я решил приобрести ее. На одной из ее оконечностей сохранилась высокая башня. Таким образом, это владение было не просто голой землей, а представляло собой застроенный участок. Теперь всякий, кто проходил мимо башни, говорил: «Вот будущий дом Кёра». Этого было достаточно, чтобы унять нетерпение Масэ, жаждавшей похвалиться перед всем светом. Я воспользовался ситуацией и затягивал улаживание формальностей, связанных с покупкой земли. Поскольку меня вечно не было на месте, чтобы подписать договор купли-продажи, дело тянулось, временно отдаляя нависшую надо мной угрозу.

Самое странное, что в тот момент, когда я отверг претенциозный проект Масэ, я нежданно-негаданно сам сделался владельцем замка. По правде сказать, это произошло далеко не случайно. Поскольку я ссужал деньгами огромное количество безденежных дворян, порой кто-либо из них, загнанный в тупик менее сговорчивыми кредиторами, бросал свои владения, чтобы избежать тюрьмы. Ловкие заимодавцы захватывали земли, которые все еще чего-то стоили. Защищенный поддержкой короля, я не был слишком разборчив, поэтому мне доставались старые дома, то есть имущество, которое никому не было нужно, так как не приносило никакого дохода, а содержать его было дорого. Именно так мне и достался мой первый замок.

За ним последовало немало других. Их невозможно перечислить, к тому же я далеко не все смог посетить. Но тот, первый, я никогда не забуду. Тот замок вряд ли вызвал бы зависть у короля. Меня не могли обвинить в желании кичиться своим богатством. Это было загородное поместье, укрывшееся в низком сыром месте долины в Пюизэ, вдали от города. Постройка состояла из четырех высоких башен, прильнувших друг к другу, словно сиамские близнецы.

Глухие фасады были испещрены длинными бойницами, словно шрамами, полученными в бою. На дороге, ведущей к подъемному мосту, всякому становилось ясно, что этот замок существует лишь для своей округи. Ни один монарх не стал бы задерживаться здесь, никто не потрудился бы взять замок штурмом. Он вырос среди подлеска, как гриб на влажной земле.

Постройка, владелец которой когда-то заботился о благоденствии своих земель, была пережитком давних рыцарских времен. Я представлял себе крепостных, мало чем отличавшихся от свободных крестьян, населяющих сейчас этот край, а среди них – грязного и грубого господина, отважного, сладострастного и благочестивого, который должен был их защищать. Крепостные, подвозя на тачках камни, возводили эти четыре башни, откуда сеньор должен был властвовать над ними.

С тех пор утекли столетия. В этом замке, как нигде, ощущалась неторопливость того времени, монотонная смена времен года, течение простой жизни с ее незыблемым укладом, предохраняющим от каких-либо искушений и испытаний. Не было даже свидетельств того, что местные сеньоры принимали участие в Крестовых походах. Замок, стоящий среди полей и виноградников, находился вдали от потрясений мира. И все же однажды произошел сбой, неистовая сила перемен затронула даже этот далекий край. Откликнувшись эхом на безумие короля, прежде незыблемый порядок рухнул. Освободившись, крестьяне нанимались к хозяину замка на работу. Тому же, поглядывавшему в сторону города, хотелось роскоши: без нее предметы первой необходимости казались пресными. Война повлекла за собой грабежи, а сеньор был уже не в силах защитить своих вилланов. В конце концов он примкнул к королевскому двору, где вскоре оказался в долговой кабале, и ему пришлось расстаться с поместьем, чтобы рассчитаться с долгами. Покинутые, преданные, брошенные в беде, крестьяне увидели, что в их замок входит торговец без роду и племени, быть может, ростовщик, то есть я, и сразу стало ясно, что прежние времена давным-давно миновали и теперь возможно все.

Я провел в этом замке три дня. Обошел все комнаты, часами разгуливал по верхним этажам, открывая старые сундуки, мерил шагами спальни в поисках воспоминаний, запахов, необычных вещиц. Должник оставил все как есть: то ли его очень торопили, то ли он больше не дорожил этим местом, навевавшим тоску и воспоминания о прошлом. Я велел разжечь огонь в огромном камине главной залы и сидел там один, глядя, как танцуют на стенах тени, словно привидения, у меня перед глазами. Ощущения были почти той же силы, что и те, которые мне некогда довелось испытать на подступах к Дамаску, в пустыне. Я вновь оказался на пороге иного мира, но на этот раз было очевидно, что попасть туда невозможно, ибо он остался в прошлом. Это была ностальгия по прежним временам, по рыцарям, которых я так часто представлял себе в детстве, по гармонии, которая существовала до воцарения безумного короля. Та же страстная мечта, что вела меня когда-то на Восток, влекла меня теперь к другой жизни, оставшейся в недоступном прошлом. Однако разница была в масштабах. Когда я мечтал о Востоке, моя жизнь еще не вошла в определенное русло. Все было возможно. Но с тех пор я проделал длинный путь по одной из жизненных дорог и уже обрел там больше, чем смел когда-то надеяться. И все-таки меня по-прежнему манили другие миры. Наверное, именно тогда я понял, что никакое существование, каким бы счастливым и ярким оно ни было, не может удовлетворить меня полностью. Всегда наступает момент, когда мечтатель, мнящий себя счастливым, ибо постоянно витает в грезах, вдруг осознает свое печальное положение.

К счастью, Марк заметил мою меланхолию и предложил единственное известное ему лекарство, которое он, не без оснований, почитал главным средством от всех бед. На второй вечер по длинной винтовой лестнице главной башни он привел розовощекую крестьянку – та, казалось, вовсе не удивилась тому, что ей предстоит ублажать владельца замка. Она сделала все, чтобы вернуть меня к реальной жизни. Но я увидел в этой сцене воскрешение прежних господских привычек. Вместо того чтобы отвлечь меня от грез, она позволила мне окунуться в них с головой.

В замок я больше не возвращался.

На протяжении последующих лет в мои руки за долги перешло множество других поместий. И каждый раз, заполучив их, я старался побывать там, но не для того, чтобы убедиться в их ценности, а скорее чтобы вновь пережить те волнующие ощущения, которые давали мне возможность на мгновение заглянуть в сокровенные уголки прошлого.

В конце концов я сообщил Масэ о существовании этих поместий. Она ни разу не выразила желания увидеть их. Я понял, что ее не привлекают господские дома как таковые: главным для нее было иметь в своем городе дворец, который закрепил бы ее успех в глазах тех, с кем она считалась. Со временем моя коллекция замков разрослась, приобретя почти нелепые размеры: не довольствуясь тем, что я получал в счет долга, я сам принялся скупать их. Мне показывали планы поместий, и, если во мне пробуждался интерес, я расплачивался наличными.

В общем, я так и не научился жить без страсти, которая избавила бы мой дух от тирании настоящего. На краткий миг этой страстью стала любовь к Масэ. Позднее схожее чувство подпитывало мою тягу к Востоку. Затем настал черед коллекционирования феодальных замков. Я считал эту зависимость некой слабостью, тайной, но необходимой и даже желанной, которая дарила мне радость жизни. Я завидовал своим компаньонам. Жан де Вилаж умел довольствоваться сиюминутным, он стремился лишь к реальным материальным благам здесь и сейчас. Что касается Гильома, то вещи не доставляли ему наслаждения. Он жил мирной жизнью обывателя. По роду деятельности ему приходилось заниматься чем-то абстрактным: покупать, продавать, спекулировать, ввозить, вкладывать капитал, – но все это ему нравилось. Ни тот ни другой не разделяли моей страсти. Жану она давала возможность устраивать праздники. Он частенько просил меня одолжить ему одно из моих поместий и привозил туда веселую компанию. Гильом восхищался моими деловыми способностями, не понимая, однако, моих целей. Он считал, что у меня, несомненно, есть серьезные причины скупать феодальные поместья, причины, разумеется, веские, то есть сравнимые с его собственными.

До короля тоже дошли слухи о моих приобретениях. Нимало не разгневавшись, он превратил это в повод для насмешки. Обветшавшие замки, которые я коллекционировал, не вызывали в нем ни зависти, ни ревности. Он дал понять, что жалеет меня, и выразил радость, что за мной водится грешок, слабость, явное следствие моего слишком скромного происхождения.

Королю доставляло огромное, ни с чем не сравнимое удовольствие проникать в тайны своих приближенных, делавшие тех уязвимыми. Поэтому он продолжал бесстрашно демонстрировать собственную слабость, зная, что в любой момент может раскрыть наши.

* * *

На протяжении пяти лет, от перемирия с Англией и до окончательной победы над принцами крови, король много времени проводил в разъездах. Заседания Совета зачастую проходили в удаленных городах, где он стремился укрепить свою власть. Я старался совмещать свои поездки по делам Казначейства с этими собраниями, возглавляемыми королем. Но мне это редко удавалось, поэтому виделись мы нечасто. Между тем однажды он выразил желание, чтобы я его сопровождал. Он должен был отправиться в Лангедок и знал, что у меня там есть дела. Мы двинулись в путь из Блуа. Наша поездка не была похожа на военную кампанию, так как эти южные провинции всегда были верны королю. Он спешил вернуться. Для поездки он распорядился выделить легкий эскорт, такой, чтобы мог защитить нас от возможного нападения разбойников. В общем, я оказался с королем практически один на один.

Мы провели эти две недели вместе, в таком близком общении, которого больше никогда между нами не было. Иногда я даже забывал, кто он, когда мы смеялись над историями, которые он рассказывал, когда пускали наших лошадей вскачь по песчаным равнинам, когда по вечерам укутывались в меха, сидя у бивачного костра. Приближалось лето; ночи стояли теплые, небо было усеяно звездами. Мы мылись в ручьях, где вода была почти ледяной. Поскольку я был единственным, кто составлял королю компанию во время этих омовений, мне представилась возможность рассмотреть его тело, обезображенное нуждой, испытанной в детстве, его синеватую, лишенную тепла кожу, сутулую спину. Я знал, что, увидев недостатки, которые, казалось, ничуть его не беспокоили, я совершил серьезный проступок, за который он однажды меня упрекнет. В свою очередь, я открыл его взгляду секрет моей впалой грудной клетки, однако чувствовал, что этой мелкой монетой не искупить моего преступления.

Чем больше я его узнавал, тем больше понимал, насколько он опасен – оскорбленный, завистливый, злобный, никому не оставляющий шанса ускользнуть. Все это я уже знал и предчувствовал последствия, но не мог защититься от этого.

Одним из открытий, сделанных мною во время той поездки, было умение Карла слушать. Его идеи рождались не только из собственных размышлений или интуитивных прозрений. Они возникали после неспешной переработки бесчисленных речей, которые ему приходилось выслушивать. Когда его интересовала какая-то тема, он перехватывал инициативу в разговоре, задавал вопросы, руководил вашим рассказом. Применяемая им майевтика[18] подействовала и на меня; я был удивлен, когда в разговоре с ним обнаружил, что у меня возникли новые идеи, которые он сумел заставить меня изложить и, возможно, даже породить.

Так, однажды вечером мы затеяли долгую беседу о Средиземном море, закончившуюся только на рассвете. Я прекрасно помню: это было в небольшом городке в Севеннах. Мы остановились в укрепленном доме, стоявшем на возвышенности. С обустроенной хозяином террасы открывался вид на долину Роны, а вдалеке, в тумане, проступали первые отроги Альп. Это было идеальное место, чтобы наметить серьезные перспективы. Карл, разомлев от сладкого вина, удобно устроился в плетеном кресле. Я сидел у каменного стола, за которым мы ужинали. Отодвинув тарелки и бокалы, я склонился вперед, облокотившись на стол. Когда спустились сумерки, король отказался зажигать свечи, и мы продолжали беседовать в полутьме. Он смотрел на миллиарды звезд, проступивших на небе в эту темную безлунную ночь. Не было больше ни господина, ни слуги, остался лишь корабль мечты, на борту которого оказались мы оба: ветер надежды подталкивал его вперед так же, как он приводит в движение отдохнувшее и сытое тело.

Король сам попросил меня рассказать о Средиземном море. Я начал с описания здешнего побережья и напомнил ему, что он один из четырех людей, владеющих этой прибрежной частью.

– Четырех! А кто остальные?

Не переставая улыбаться, я бросил на него недоверчивый взгляд. Всегда было сложно понять, таится ли в вопросах Карла подвох. Что именно известно ему о Средиземном море? Мне казалось невозможным, чтобы король не имел никакого представления о сложившейся ситуации. В то же время он так сосредоточился на войне с англичанами, у него было столько забот с Бургундией, Фландрией и многими другими северными провинциями, что, возможно, он и вправду многого не знал о том, что творилось на юге.

– Представьте, – осторожно начал я, – что мы продолжаем наш путь к морю в этом направлении. – Я указал пальцем на юг, где простиралась долина. Ночь еще не наступила. Король сидел с открытыми глазами, как будто хотел разглядеть что-то сквозь сиреневый туман, в котором утопала река. – Выйдя к морю, представьте, что справа от вас расположена нелюбимая вами Каталония, где правит Альфонсо, король Арагона и Сицилии. У него есть торговый флот, а также корсары, они атакуют и грабят все суда, которые попадаются им на пути.

– Вина! – приказал Карл.

Он пил мало, небольшими глотками, но я уже заметил, что нервное напряжение усиливало у него если не удовольствие от выпивки, то, по крайней мере, желание выпить.

– А слева?

– Слева будет марсельский порт, принадлежащий герцогу Анжуйскому, как и весь Прованс.

– Рене[19].

– Да, король Рене.

Карл пожал плечами и прошипел:

– «Король» Рене! Не забывайте, он мой вассал.

– Во всяком случае, в этих водах он ведет себя скорее как конкурент. Даже если он присягнет вам на верность как вассал, то все равно будет соперничать с вами в торговле.

– Я не обязан ему подчиняться.

– Разумеется.

Я знал, что эта мысль ему понравится. Карл не был феодалом. Он ненавидел эту систему, ставившую его на первое место среди принцев крови, но лишавшую возможности стать королем. Его союз с подобными мне выходцами из городской среды, его желание разделаться с крупными баронами, его стремление к созданию финансовой системы, развитой торговле, собственной армии – все это вызывало во мне восхищение.

– А четвертый?

– За Провансом, дальше по побережью, – Генуя.

– Генуя, – повторил он задумчиво. – Это свободный город? Я никогда не мог разобраться, как устроена Италия.

Типичные размышления для короля Франции. Герцог Бургундский такого бы не сказал. Из всех наследников Карла Великого тот, что правил в Дижоне, всегда поглядывал на юг и разбирался в делах итальянского полуострова. Что до французского короля, то его взгляд всегда был обращен к Англии. Но вопрос Карла свидетельствовал о том, что, возможно, все изменится. Если удастся окончательно избавиться от угрозы со стороны англичан, король Франции сможет наконец обратить свой взор на Италию. Я страстно этого желал. Я всегда считал, что Франция может играть важную роль в этом регионе.

Целиком поглощенный идеей сделать наше королевство новым центром мира, я не мог представить себе этот центр без Рима. А ведь раздробленная Италия была бы для нас легкой добычей. Разве принц каталонский, гораздо менее могущественный, чем Карл Седьмой, не завоевал Сицилию и Неаполитанское королевство? Я воздержался от прямых и откровенных пояснений на этот счет, чтобы не напугать короля, и удовольствовался первым шагом в этом направлении.

– Генуя всегда нуждалась в защитнике. И конечно, в этом городе были бы рады, если бы им стали вы, сир.

Увидев, как у короля, который застыл в своем кресле, дрогнули веки, я понял, что он прекрасно осознавал смысл и значимость моего наблюдения. Как обычно, он скрыл свой интерес, но я был совершенно уверен, что он еще вернется к этой теме.

– А дальше, за Генуей, что там?

– Никого, кто имел бы вес на море. У Флоренции нет флота, а папа в Риме не интересуется своим портом. Единственный соперник Генуи находится по другую сторону полуострова, на Адриатике. Это Венеция.

Король задал мне еще немало вопросов, выведывая подробности о четырех флотах, деливших между собой побережье от Барселоны до Генуи. Он долго расспрашивал меня о портах Лангедока. Я рассказал ему о Монпелье и не имеющем будущего, по моему мнению, канале, протянувшемся до Лата. Он с любопытством выслушал славную историю Эг-Морт. Но когда я стал описывать, как обмелело море у порта, он сменил тему, как будто воспоминание об этом вековом сооружении и, возможно, память о Людовике Святом навевало на него грусть.

Уже не в первый раз я чувствовал в нем этот глубинный страх времени. Человека, переносившего лишения, неудачи, предательства, охватывал панический страх при мысли о смерти. Оглядываясь назад, я вижу в этом определенную связь. Сила этого человека заключалась в том, чтобы ждать, связывая свои надежды с грядущими переменами. Но с тех пор как он осознал, что смертен, время сделалось его противником. Лишенный такого союзника, он оказывался уязвимым, и то, что он считал преходящим, становилось для него невыносимым, если у него не было времени избавиться от этого.

Была уже глубокая ночь, когда он завел речь о Востоке. Служанка, которая принесла вино, не уходила. Я плохо различал ее во тьме, но мне показалось, что она стоит рядом с королем, а он, продолжая разговор, поглаживает ее бедро.

– На Востоке, – сказал я, – их тоже четверо. Они враждует двое надвое…

– Объяснитесь.

– Все очень просто. Общеизвестно, что на Святой земле христианство противостоит магометанам.

– Именно это значение обычно придают Крестовым походам: разве вы не разделяете это мнение?

– Разделяю. Но, говоря так, мы пренебрегаем другим противником, не менее сильным.

– Каким?

– Тем, который противостоит двум группам внутри каждого лагеря.

– Магометане раздроблены?

– Еще как. Худшие враги султана Египта, правящего на землях вплоть до Дамаска и в Палестине, – это турки, обосновавшиеся в Малой Азии.

– То есть мы могли бы натравить одних на других?

– Именно так. Купцов, приезжающих из Европы, хорошо принимают в Каире.

– Разве не говорят, что христиане, которые еще остались в Святой земле, терпят всяческие притеснения?

– Арабы относятся к ним с недоверием, это точно. Но нужно сказать, хотя это их не оправдывает, что сторонники Крестовых походов не отступились, взять хотя бы вашего кузена герцога Бургундского. И они по-прежнему не понимают, кто их враг. Им нравятся турки, и они хотят, чтобы арабы заняли Иерусалим. Хотя именно турки мешают паломникам добираться до Палестины, и именно они проникают в Европу и идут дальше, на Балканы.

– А христианские королевства тоже раздроблены?

– Конечно. Все, кто будет говорить вам о христианстве и о его борьбе с последователями Магомета, думают о Византии, которую обступили турецкие войска.

– А это не так?

– Нет. Однако такая пропаганда на руку помощнику басилевса[20], который любит называть себя последним оплотом против Ислама. Но правда в том, что он боролся с другими христианами ничуть не меньше.

– И кто тогда осмелится напасть на него?

– Наши друзья-латиняне: Генуя, Венеция, а также Каталония, которая если и не вступит в борьбу, то во всяком случае окажет помощь своими морскими судами.

Луна еще не взошла, а наши глаза уже привыкли к темноте. Я различал силуэт служанки, стоявшей позади короля. Он направлял ее руки, и она массировала ему плечи. Многие из его любовниц признавались мне, что ему были необходимы подобные манипуляции. Казалось, это единственное, что могло избавить его от ужасного напряжения, которое сковывало все его мышцы. Я понял, что действия служанки вовсе не отвлекали короля от моих речей, а, наоборот, позволяли сбросить груз терзавшей его боли, давая возможность слушать меня с наибольшим вниманием.

– Если Константинополю на суше угрожают турки, – продолжал я, – то на островах Византии угрожают постоянные нападки со стороны латинян.

Король подробно расспросил меня о торговом и территориальном соперничестве между Константинополем и итальянскими городами. Его вопросы были такими точными, а иногда столь анекдотичными, что у меня опять возникло ощущение, будто он со мной играет. Моя уверенность в этом вопросе представляла для него вызов, и он, несомненно, пытался поставить меня в трудное положение. Ему это удалось, и несколько раз мне пришлось признать, что я не знаю ответов на его вопросы. Тогда у него вырывался радостный смешок. После очередного моего прокола он поднялся, поблагодарил служанку, погладив ее по щеке, и отправился спать.

В течение нашего двухнедельного путешествия он продолжал задавать мне вопросы. В Монпелье он попросил, чтобы ему показали галеру. Он даже поднялся на борт, чтобы проверить груз. Город устроил ему королевский прием, но он сокращал церемонии, высвобождая таким образом время, чтобы посмотреть торговые предприятия, побеседовать с хозяевами кораблей, купцами и даже гребцами на галерах, которых он расспрашивал о работе. Тогда еще это были свободные люди, даже если они, как вы догадываетесь, не принадлежали к лучшим представителям рода человеческого. Зачастую они нанимались на работу в попытке избежать тюремного наказания, если не чего-то худшего, и правосудие им это прощало, лишь бы они не покидали своих скамей и не бросали весел на протяжении нескольких морских рейсов.

Я вернулся из этой поездки с ощущением, что мне удалось сблизиться с королем. Но таков уж он был: чем ближе удавалось к нему подойти, тем сильнее росло непонимание. В глазах окружающих я, очевидно, вошел в тот узкий круг приближенных, куда все мечтали попасть. Мне же стало ясно, что я проник на опасную территорию, как человек, который, пытаясь раскрыть тайну, заходит так глубоко в туннель, что путь назад ему отрезан, и он остается один на один с опасностями, тем более грозными, что они непредсказуемы. Кроме того, я сомневался, что благодаря этому сближению он лучше понял мое мнение. В частности, вспомнив разговор о ситуации на Средиземном море и Востоке, я пришел к заключению, что король развлекался, побуждая меня говорить. Он продолжал задавать вопросы, пока не загнал меня в тупик, а затем оставил эту тему.

* * *

Я принял участие в первом Совете после нашего возвращения, не зная, какие вопросы поставит король. Удивлению моему не было предела, когда он перечислил именно те меры, которые мы обсуждали во время наших разговоров. Карл обрисовал точную ситуацию, связанную с Италией, и эта тема удивила всех присутствовавших: они давно уже привыкли, что речь идет в основном об Англии и изредка о Фландрии и Испании. Он также изложил политический курс, которому собирался методично следовать в течение ближайших нескольких лет, курс, который отчасти предстояло обеспечивать мне. Говоря о магометанах, он утверждал, что мы должны высоко ценить хорошее отношение к нам султана. Упоминание об этом явилось следствием разговоров с купцами из Монпелье, которые встретились в Каире с арабским повелителем. Члены Совета никак не отреагировали на эти заявления. В конце концов, запрет на торговлю с маврами, объявленный папами, допускал исключения, и именно Лангедок обладал правом вести с ними торговлю с определенными ограничениями. Однако мысль о том, что король Франции может поддерживать теплые, дружеские отношения с неверными, оккупировавшими Святую землю, глубоко шокировала слушателей. Король добавил, что поручил мне построить и вооружить за счет Казначейства французские галеры, которые будут ходить по морю. А еще он приказал известить судебные органы, что отныне они должны обеспечить приток нужного количества гребцов. Теперь недостаточно, чтобы вина снималась с осужденных только потому, что они решили подняться на корабль. Судьи должны внести работу на галерах в список наказаний, к которым можно приговаривать преступников, и широко применять эту меру.

И вновь король проявил прозорливость. Он открывал Франции дорогу в Средиземное море и на Восток и подтверждал заинтересованность в итальянских делах. Его решения свидетельствовали о том, что он слушал меня и понял. Они превзошли даже мои собственные ожидания.

Я ринулся в бой, стремясь воплотить в жизнь намерения короля. Я призвал Жана, Гильома, а также крупных комиссионеров Казначейства, чтобы сообщить им о революционном повороте.

Обратив наши взоры к Италии, король сделал возможным проект, который мы нередко обсуждали в Казначействе, но боялись, что не сможем его осуществить. Поскольку мы продавали товары, то прекрасно осознавали свою зависимость от тех, кто их производит. Если бы нам каким-то образом удалось самим стать фабрикантами, мы бы извлекли из этого огромную выгоду. В отношении самой ценной ткани – шелка, который отныне мы активно покупали, мы должны были следовать примеру итальянцев. Те, открыв для себя этот материал в Китае, доставляли его оттуда с серьезными издержками и большими потерями. Однажды они проникли в тайну шелка и с тех пор производили этот товар самостоятельно. Вот так Флоренция стала крупнейшим центром шелкоткачества во всей Европе. Если же мы, в свою очередь, сумеем войти в тесный круг производителей шелка, то перестанем зависеть от чьих-либо поставок. Тогда мы сможем сами контролировать качество, количество и цены.

Итак, воплощая в жизнь политические замыслы короля и одновременно преследуя интересы Казначейства, я обратил внимание на Италию. Весной я отправился во Флоренцию.

На этот раз мне предстояло произвести впечатление на людей, которых я не знал, и склонить их на свою сторону. Я располагал лишь несколькими знакомствами в кругу менял. Гильом вел дела с двумя крупными флорентийскими торговцами, поставлявшими пряности, но сам никогда там не был. Я же, вопреки обыкновению, решил обставить визит на широкую ногу и не скрывать своих титулов. По моим сведениям, итальянцы не так любят простоту, как мы, или, вернее, иначе ее воспринимают. Учтивость для них заключается в приверженности своему общественному положению, и то, что нам кажется бахвальством, на их взгляд, лишь ориентир, позволяющий мгновенно определить место человека на широкой общественной сцене. Прояснив этот момент, можно и даже нужно было вести себя приветливо и естественно. У нас поведение часто бывает обратным. Влиятельные особы проявляют внешнюю простоту, но, чтобы все-таки показать свою важность, сыплют дерзостями и всячески тешат свое тщеславие.

Как только мы пересекли Альпы, я позаботился о том, чтобы облачиться в роскошный наряд. Коня моего как следует вычистили, надели на него бархатную попону, щедро украсили упряжь золотыми цепочками и сверкающими помпонами. Сопровождавший меня эскорт из десяти ландскнехтов был облачен в форменную одежду из светло-коричневой кожи. На подъезде к Флоренции мы развернули орифламмы. На одной из них был герб короля Франции, а на другой – мой личный герб с изображениями трех сердец и раковин. Я позаботился о том, чтобы обеспечить себя толмачом. Это был старик, некогда служивший в Париже банкиру-ломбардцу, пока арманьяки не изгнали из столицы всех итальянских ростовщиков. Он сопровождал своего хозяина по разным городам полуострова и поведал мне немало интересного о Флоренции.

Я был готов к тому, что увижу. И все же этот город поверг меня в шок. Могу даже сказать, что мое удивление и восхищение были столь же велики, а быть может, и превзошли то, что я испытал на Востоке. Я въехал в город, который развивался гармонично, его пощадили войны, разрушившие Францию. Красота дворцов и церквей, начиная с великолепного кафедрального собора, облицованного цветным мрамором, ошеломила меня. В этом мягком солнечном климате царила та же изысканность, которая прельстила меня на Востоке, но вместо бесплодных пустынь, окружавших города Леванта, Флоренция стояла в окружении зеленых холмов. Следы древности повсюду напоминали о том, что цивилизация присутствовала в этих местах уже много веков назад. Однако если на Востоке цивилизация, тоже пришедшая издалека, казалась застывшей в своей изысканности, то во Флоренции она продолжала развиваться и совершенствоваться.

Город бурлил энергией, активной деятельностью, новизной. На каждой улице слышался шум стройки. Каменщики, кладчики, кровельщики, столяры – все трудились, создавая новые дворцы, которые должны были дополнить уже сложившуюся застройку. Я быстро понял, что в этом свободном городе не существовало той разницы между дворянами и обычными горожанами, что у нас. Это отражалось на обычаях, связанных с наследованием имущества и особенно со строительством. Во Франции дворцы и замки являются, как правило, наследством дворян, которые, впрочем, уже не имеют средств ни для их содержания, ни для перестройки. Что касается горожан, то их амбиции скромнее их капиталов: они всегда боятся подняться на высоту, которая от рождения им недоступна. Во Флоренции же богатство не знает ни сдержанности, ни запретов. Единственное, о чем заботятся те, кто выставляет его напоказ, – это чтобы оно выглядело прекрасно. Красота – вот средство, которое используют богачи в попытке поделиться своими сокровищами с народом.

Нигде я не встречал столько мастеров, да еще таких знаменитых. Толпы людей собирались, чтобы полюбоваться новыми статуями, воздвигнутыми на перекрестках. По городу рабочие проносили огромные картины, написанные для новых дворцов, и люди с почтением уступали им дорогу. Верующие спешили в церковь, но не только к мессе, а еще чтобы увидеть новый запрестольный образ, выполненный искусным мастером, или услышать только что написанную ораторию. Я заметил, что многие известные мастера прибыли сюда из Константинополя или бежали из городов Греции или Малой Азии. Значит, связующая линия, которую я интуитивно провел между красотой Востока и Флоренции, действительно имела смысл. Продвижение цивилизации из Леванта на запад не было несбыточной мечтой: оно уже началось. Теперь пришел черед Франции черпать вдохновение из этого источника.

Однако, к моему удивлению, французов в городе было немного. Хотя флорентийцы благодаря обширным торговым связям охотно ездили в другие страны, даже в Китай, их город, казалось, не слишком привлекал чужеземцев. Сначала я боялся, как бы это не осложнило мне поиски пристанища. Но вскоре понял, что опасаться нечего. Если не проявлять высокомерия и при этом не скрывать, что вы богаты и влиятельны, то вам обеспечен хороший прием. В общем, следовало приспособиться к атмосфере этого города купцов и банкиров. Здесь правили деньги, и ваши возможности напрямую зависели от того, какими средствами вы располагаете. Мои обязанности при французском дворе, а также положение негоцианта и финансиста и в особенности тот образ жизни, который я стал вести с момента моего прибытия, открыли для меня все двери. Я пробыл в гостинице всего четыре дня, пока не снял за немалые деньги дворец у вдовы, чьи дела пошатнулись после смерти мужа. Вдохновляясь примером Равана и Жана, я за короткое время собрал вокруг себя небольшой двор и стал принимать посетителей.

Там, где правят деньги, они не могут пребывать в неподвижности. Они нужны всем, и как только люди поймут, что они у вас есть, то тут же сбегутся, предлагая вам свои услуги. Я быстро уяснил, что продается все: в первую очередь, разумеется, вещи, но также тела и даже души. В воздухе попахивало развращенностью, это я ощущал и в Париже, однако здесь жульничеству сопутствовало прекрасное настроение и, осмелюсь утверждать, искренность, что сразу же заставило меня проникнуться симпатией к этому месту.

Переводчик, который также служил мне экономом, с первых же дней получил предложения от многочисленных поваров, десятка горничных, различных поставщиков. Он отобрал подходящие, и меньше чем через неделю в доме уже сновали слуги, погреба наполнялись игристыми винами Асти, а кухня была завалена окороками и свежей снедью.

К тому времени у меня уже выработался весьма эффективный метод ведения дел. Моя роль была невелика, но имела важное значение: я выбирал людей. Сколько себя помню, я всегда действовал именно так. Из смутного видения зарождается некий проект. Любой проект предполагает множество каждодневных забот: требуется считать, присматривать, отдавать распоряжения. Ко всему этому я не слишком расположен. Решение проблемы заключается в том, чтобы найти человека, заразить его своей мечтой, подобно тому как чума поражает тех, кто рядом, и дать этой «болезни» развиться. Таким образом я поступал повсюду во Франции, от Фландрии до Прованса, от Нормандии до Лотарингии. Мое предприятие, по сути, состояло из кучки безумцев, зараженных моими идеями, и люди отдавали себя без остатка, чтобы воплотить их в жизнь. Тем более в чужом краю, в неизвестном мне флорентийском обществе, я даже не помышлял о том, чтобы в одиночку отправиться в лесную чащу с колючками законов, созданных для того, чтобы их обходили, правил, имеющих больше исключений, чем школьные, и с торговцами, связанными друг с другом таинственными узами родства, общих интересов или заговора. Словом, здесь было не обойтись без компаньона.

За несколько недель, в череде блестящих обедов, приемов и празднеств я познакомился с представителями самых разных профессий. Новизна для меня заключалась в том, что это было общество, не имевшее ярко выраженного центра – за отсутствием монарха. Во Франции, какие бы невзгоды ни преследовали короля, его главенство неоспоримо. Вокруг него формируется двор, и каждый купается в лучах центрального небесного светила, чье сияние распространяется от ближайшего окружения вплоть до самых темных уголков королевства. Во Флоренции все обстояло иначе: иерархия влиятельных семейств, и прежде всего Медичи, а также множества крупных и мелких дворян, была далеко не так понятна. Известность того или иного человека зависела, казалось, от различных факторов: разумеется, от его происхождения и родственных связей, но также, а может, и прежде всего от размеров его владений и состояния.

Такая смесь была мне в новинку. Я принадлежал к миру, где с давних пор безраздельно главенствовала земля: были те, кто ею владел, и те, кто ее обрабатывал. Феодальная традиция закрепляла за каждым свое место в одном из трех сословий: владельцев земли, тех, кто на ней трудился, и тех, кто молился. Ничто другое не имело значения. Именно поэтому торговцы и ремесленники издавна были вытеснены на задворки общества и обречены на малопочтенные занятия: товарообмен, ростовщичество, ремесла. Понемногу предприниматели и те, кто был связан с финансами, выбились наверх, да так, что ныне, особенно при Карле Седьмом, им доставались самые выдающиеся роли. И все же в нас, торговцах, сохранилось что-то от прежних времен: смутная уверенность в том, что мы не принадлежим к богоизбранной касте.

Во Флоренции я неожиданно обнаружил, что эти два мира не только не исключают друг друга, но и мирно сосуществуют. Флорентийская аристократия отчасти следовала феодальным порядкам. В ее распоряжении были замки и сельские угодья, она была прикреплена к земле. И в то же время аристократы не чурались работы. Им не запрещалось заниматься торговлей и производством. Они не только не презирали богатство, а добивались его. Так возникло весьма занятное смешение, в каком-то смысле примирившее меня с двумя, казалось бы, непримиримыми сословиями.

И все-таки, смешиваясь друг с другом, эти два качества – знатность и богатство – блекли. Они породили особую породу, не похожую ни на господ, ни на торговцев из наших краев. Я чувствовал себя свободно с этими элегантными и любезными людьми, но вместе с тем не мог избавиться от тревожного ощущения, что мы не очень хорошо понимаем друг друга. Мне требовался надежный посредник.

В любом моем начинании это был решающий этап. Сколько раз в новых для меня городах я целыми днями, а то и неделями общался с людьми, которые рвались мне услужить, предлагая свои связи и капитал с единственной надеждой попасть в «Дом Кёра» и стать его служащим! Я мог сделать свой выбор сразу по приезде, бывало и такое, а порой меня вынуждали к этому обстоятельства. Но чаще всего я выжидал. Мне сложно объяснить чего и тем более кого. Я знал лишь то, что в определенный момент некий знак укажет мне человека, которому я смогу довериться. Мне случалось обманываться, а еще чаще – быть обманутым. Вспоминая сегодня об этом, я понимаю, что в этом всегда были замешаны люди, с которыми я связывался неохотно, принуждая себя делать выбор, когда мое сознание улавливало совсем слабый сигнал или же такового вовсе не было.

Во Флоренции я отчетливо видел этот знак и без колебаний принял решение.

* * *

Никколо Пьеро ди Бонаккорсо приехал в мой дом вместе со своей младшей сестрой. Я так и не узнал, кто их пригласил, но теперь подозреваю, что это Марк интриговал, чтобы заманить юную красавицу ко мне в постель. Он зря терял время. Во Флоренции, вероятно потому, что я выступал под своим настоящим именем и не стеснял себя в средствах, я не стремился поддаться искушению и вступить в любовную связь. В этом обществе женщины казались мне еще опаснее мужчин. Не требовалось много времени, чтобы понять, что именно они господствуют в этом городе, пропитанном завистью и наслаждением. Нельзя сказать, что решение далось мне легко, так как флорентийки были очаровательны и искусны, наделены природной красотой, которую приумножали золотые украшения и шелка, составлявшие богатство их родины. Юная девушка, сопровождавшая брата, не была исключением. Она выглядела скромной и сдержанной, совершенно не способной соблазнить мужчину. После парижской истории с Кристиной я стал расценивать эти качества как лишнее доказательство того, что мне следует держаться начеку.

Не знаю почему, но естественность и простота, которые так настораживали меня в сестре, казались интересными в брате. Беседуя с Никколо, я тут же почувствовал, что его мне послало само Провидение. Он был лет на двадцать моложе меня, но держался гораздо непринужденнее, чем я в его годы. По матери он происходил из семьи фабрикантов шелковых изделий. Он также состоял в отдаленном родстве с Медичи. В отличие от людей более старшего возраста, которым сообщили о моем приезде и которые знали о моей службе при короле, он пребывал в полном неведении. Когда я посвятил его в свои планы, он пришел в искренний восторг. Дал мне тысячу советов и уже представлял, как флорентийские ткани распространяются по всей Франции. Он мечтал познакомиться с нашей страной.

Я решил сделать его своим доверенным лицом во Флоренции. И не зря. Не прошло и двух лет, как ему удалось зарегистрировать меня в самой могущественной гильдии – Гильдии шелка[21]. Я принес клятву, как позднее сделали это мой младший сын Раван, а также Гильом де Вари. Наш торговый дом не превзошел Медичи, но мы все же заняли свое почетное место. Почти незамедлительно мы начали поставлять во Францию шелк и шитые золотом ткани. Навьючив на лошадей, их перевозили через альпийские перевалы и доставляли в наши филиалы в Лионе, Провансе и, конечно, в Казначейство в Туре.

Спрос был огромным. Перемирие с Англией продолжалось, и жажда роскоши не знала границ. Я едва поспевал исполнять заказы тех, кто обращался в Казначейство. Меня благодарили, и, отпуская ткани и платья, я чувствовал себя так, будто спасал чью-то жизнь. Если покупатель не мог сразу расплатиться, я отпускал в долг, и все, кто имел какой-то вес при французском дворе, вскоре сделались моими должниками.

Флоренция меня изменила. Впервые после возвращения я задумался о том, чтобы не только приумножать свое богатство, но и использовать его в личных целях. Прежде деньги были лишь результатом моей деловой активности. Я действовал вовсе не ради того, чтобы их получить, и, как я уже говорил, моя повседневная жизнь, за малым исключением, оставалась простой и скромной. Во Флоренции мне открылось нечто новое. Это не было связано с тягой к комфорту или роскоши. По правде сказать, это была еще одна мечта, которая возникла как раз вовремя – в тот момент, когда другие мои планы, воплощаясь в жизнь, теряли для меня свою привлекательность.

Как объяснить это открытие? Я мог бы лишь назвать его, сказав, что Флоренция открыла мне, что такое искусство. Но этого недостаточно. Я должен выразиться точнее. До тех пор мне было знакомо лишь одно искусство – мастерство ремесленников, например то, чем занимался мой отец. Овладение различными навыками, чтобы превратить природное сырье в полезные, прочные и красивые предметы. Этим занимались скорняки и портные, каменщики и повара. Это искусство могло совершенствоваться, но в целом мастерство передавалось по наследству – от мастера к подмастерью, от отца к сыну. Во Флоренции я научился отличать искусство ремесленника, пусть самое утонченное, от искусства творца, в котором отражалось нечто иное: дар, исключительность, новизна.

Там я часто встречался с художниками. Наблюдая за ними, я ясно увидел грань между двумя категориями – техникой и творчеством. Растирая краски, готовя материалы, чтобы писать темперой или маслом, создавать фрески, они еще были ремесленниками. Некоторые ими и оставались, работая над традиционными сюжетами и подражая хорошо известным образцам. Другие же в какой-то момент созидания отступали от образца, выходили за рамки усвоенных технических приемов и впускали в свое творение нечто неизведанное. Я узнал это нечто: то было громадное пространство мечты. Благодаря ему человечество открывало возвышенное. Мы называемся людьми, потому что имеем доступ к тому, чего не существует. Это богатство даровано не всем, но те, кому удается проникнуть в эти незримые дали, возвращаются оттуда с сокровищами, которыми делятся потом с остальными.

Я говорю о художниках, поскольку именно их дар поразил меня сильнее всего. Я мог бы привести в пример архитекторов, музыкантов, поэтов. Творцов было гораздо меньше, чем простых ремесленников. Но именно их творчество было той движущей силой, которая заставляла город развиваться. В этом заключалось серьезное отличие Флоренции от стран Востока. Я начинал понимать, что чувствовал некогда в Дамаске. Этот город был средоточием утонченности и богатства, однако там они пребывали без движения. Ничего нового не появлялось. Когда-то город пережил свой золотой век, но теперь, похоже, все кончилось. Дамаск почивал на лаврах ушедших времен. Во Флоренции же, напротив, новизна была повсюду. Этот город заимствовал богатства и приемы мастерства в далеких странах – как было с культурой шелковичного червя, пришедшей из Китая. Но Флоренция на этом не останавливалась. Ей было необходимо и дальше преображать, превосходить достигнутое, создавать; это был город творцов.

Я вернулся во Францию с убеждением, что нам следует не просто накапливать богатства; я также был уверен, что нам никогда по-настоящему не стать в свою очередь центром мира, если мы не достигнем высшей сферы – искусства и творчества. Сегодня это расхожая мысль. В ту пору она была новой.

Трудно представить себе путь, проделанный Францией за последние десять лет. К моменту перемирия с Англией за спиной у нас было почти сто лет войны и разрухи. Мы знали лишь два состояния – нищету и изобилие. Избавляясь от первого, мы безоглядно бросались ко второму. Отсюда эта невероятная жажда количества: больше нарядов, больше украшений, больше кушаний, больше дворцов, праздников, танцев, больше любви. Слабый огонек жизни, поглощавший скромные ресурсы в жестокие времена, теперь разгорелся с такой силой, что нам приходилось охапками подбрасывать туда наслаждения, которые отныне стали доступны благодаря наступившему миру. Однако наши вкусы по-прежнему оставались грубыми.

Я был одним из тех, кто способствовал этой расточительности. Флоренция помогла мне выйти на новый уровень: я не только торговал привозимыми издалека товарами как купец, но и участвовал в их создании как член Гильдии шелка. Во Франции я был одним из немногих, кто думал о том, чтобы еще и производить товары. Призвав Гильома и Жана, я изложил им свой план. Я больше не собирался ввозить оружие или продавать рулоны тканей, я хотел их делать. Я решил не просто получать прибыль от торговли, но и производить что-то самостоятельно, и не только ради денег. С этой целью я приобрел рудники в горах близ Лиона и привез туда проворных и знающих немцев, чтобы они добывали металлическую руду.

Вдохновленный флорентийцами, я придал идее созидания более широкий масштаб. Речь шла не только о том, чтобы повторять то, что создавалось в других местах, нужно было овладеть той силой, которая лежала в основе этих открытий. Я стремился, чтобы нововведения прижились повсюду. Мне нравилось давать волю воображению, чтобы потом его плоды воплотились в чем-то материальном. Отныне я знал, что у истока создания чего-то нового стоят творцы. У нас они были крайне редки. Музыканты исполняли закрепленные каноном мелодии, художники копировали распространенные религиозные сюжеты. Наши поэты, пожалуй, были единственными, кто жил в причудливом мире собственных мыслей и чувств. Но из всех творцов они менее всех были связаны с материальным. Вернувшись из Флоренции, я поставил перед собой задачу объединять таланты, которые будут встречаться мне на пути, давать им полную свободу для создания новых украшений, новых зданий, небывалых зрелищ. Я не был уверен, что, после того как наша земля долго пребывала в запустении войны, мы будем на это способны. И все же Франция, которая сто лет назад рождала строителей соборов, не могла быть бесплодной в отношении искусств. Оставалось лишь разыскать младую поросль и создать условия, в которых творчество могло бы развиваться и цвести.

* * *

Мне представилась возможность самому заняться творчеством при возведении обещанного Масэ дворца. До поездки во Флоренцию мне казалось, что это здание должно быть похожим на то, которое являлось для меня воплощением высшей роскоши: Шато-де-Меэн-сюр-Йевр. Король, бывая в здешних местах, останавливался в этом замке, который некогда построил герцог Иоанн[22]. Это была крепость с круглыми башнями. Единственным, хоть и робким нововведением, ставшим его главным достоинством, были пробитые в каменных стенах высокие окна, откуда открывался прекрасный вид.

Купленный мною земельный участок с остатками римской крепостной стены должен был лечь в основание точно такой же постройки, как замок Меэн, – по крайней мере, так мы задумали с Масэ. Для этого было решено добавить к большой римской башне еще одну, чтобы здание походило на крепость. Но, вернувшись из Флоренции, я счел эту идею нелепой. Там я увидел дворцы, которые ничем не напоминали о войне, и неспроста. Это были высокие светлые дома, где башни возводили лишь затем, чтобы по внутренней винтовой лестнице подниматься на верхнюю площадку. Фрески на стенах итальянских дворцов излучали сияние красок, а цветные витражи несли живой свет. Архитекторы соревновались в стремлении придать этим зданиям изящество и легкость, в то время как наши замки-крепости напоминали о варварской старине.

Я решил последовать итальянским образцам и полностью пересмотреть проект. Увы, прибыв в Бурж, я понял, что, пока меня не было, Масэ удалось значительно продвинуть работы, древнеримскую стену укрепили и подлатали, так что в низине уже выросли две башни, в уменьшенных пропорциях воспроизводившие силуэт замка Меэн. Масэ провела меня по стройке, радуясь, что может показать результат своих стараний. Я был разочарован. Я не осмелился показать ей эскизы, которые сделал по моей просьбе архитектор из Флоренции.

Я ненадолго отлучился в Пюи. На протяжении всей поездки дворец не выходил у меня из головы. Не желая омрачать радость Масэ, я подыграл ей, изобразив, что доволен. Но, оставшись один, я почувствовал, что подступает отчаяние. В чем была глубинная причина этих чувств?.. Мне принадлежало множество поместий; имея средства, я мог в другом месте построить дом, более отвечающий моим итальянским пристрастиям. Недавно я купил участок под застройку в Монпелье. Там ни Масэ, ни кто другой не будут мне указывать, что следует возвести. Однако все эти соображения меня слабо утешали. Именно дворец в Бурже, которому я до сих пор почти не уделял внимания – ведь постройка была затеяна, чтобы доставить удовольствие Масэ, – неожиданно стал для меня важным. Сказать по правде, после Флоренции я только о нем и думал. Мне было необходимо, чтобы в средоточии моей жизни, в том месте, где находятся мой домашний очаг и центр моих деловых интересов, я смог выстроить дворец, который запечатлел бы мое видение будущего, отразил мои желания и мечты. Нелепо, если вместо этого здесь вырастет жалкая копия феодального замка, печальный символ аристократических претензий, который вряд ли кого введет в заблуждение. Словом, получалось, что я старательно выстраиваю образ разбогатевшего выскочки. На годы, даже на века этот монумент закрепит ложное впечатление обо мне. Я буду выглядеть дорвавшимся до власти и денег человеком, пожелавшим отвоевать себе место в мире владетельных сеньоров. В сущности, мне было не так уж важно, что подумают обо мне в будущем. Но ложный образ создавался здесь и сейчас, и в это была втянута моя семья. Мне хотелось, чтобы Масэ, дети, король увидели мое подлинное лицо и истинные цели. Деньги, титулы – все это мало для меня значило. Мною руководила мечта об ином мире – мире света и покоя, торговли и труда, мире, где правит наслаждение и где идеальный человек ищет, как выразить себя, а не изобретает новые средства и способы убивать себе подобных. Это будет мир, куда стекается все лучшее, что сотворено на всех континентах земли. Именно этот образ мелькнул предо мной во Флоренции, и я хотел, чтобы он нашел отражение в моем дворце.

Возвращаясь из Пюи, я был так рассеян, что совершил оплошность. Я взял старого гнедого коня, на котором ездил в Италии, он считался смирным. Дорога шла круто вверх, к часовне посреди лесной чащи. На середине подъема под ноги коню бросились два пса. Старый мерин отпрянул. Будь я повнимательнее, я удержался бы в седле. Но я довольно тяжело рухнул набок и расшиб плечо. Меня доставили в крестьянский дом поблизости, через пару часов из соседнего городка прибыл лекарь, чтобы осмотреть меня. Перелом оказался нетяжелым. Мне крепко перевязали плечо, я смог сесть на коня и двинуться дальше.

Этот эпизод имел любопытные последствия. По неожиданной ассоциации я вспомнил о будущем дворце и подумал о различиях в моем теле: одна половина действует, другая неподвижна. Внезапно у меня мелькнуло решение. Как я уже говорил, участок, на котором шло строительство, располагался на двух уровнях: нижнем, у подножия древнеримской стены, и верхнем – там, где когда-то высился оппидум[23]. В настоящий момент работы шли только в нижней части, то есть на подступах к верхней площадке. Стало быть, можно, не разрушая того, что уже было возведено стараниями Масэ, построить дворец с двумя разными фасадами. В нижней части продолжать уже начатые работы, достраивая замок-крепость. А по верхней границе участка соорудить фасад и здания по флорентийскому плану. Что называется, каждому свое.

Масэ сможет всем демонстрировать внушительную стену замка, достойного свидетеля нашей новой мощи. А я, подъезжая с другой стороны, по улочкам, идущим от собора, оттуда, где прошло мое грязно-серое детство, буду радоваться при виде воплощенного в камне образа будущего, доказательства, что жизнь может быть иной не только в дальних странах. И вот с этой стороны, отворив двери, скромные двери, как в итальянских дворцах, можно будет попасть во двор. Я сразу представил себе яркие лоджии с широкими просветами, где стены украшены скульптурными изображениями, изящными резными столбиками, фресками…

Сразу по возвращении я представил Масэ свой план. Она согласилась, не уразумев толком, как изменится проект, ведь она никогда не видела итальянских домов. Она просто решила, что я хочу ввести в план дворца кое-какие новые детали, увиденные во время моих странствий. Я уверен, ей было невдомек, какие переживания связаны у меня с этим эпизодом. Более всего ее заботило, чтобы я как следует отдохнул. Лежа в кровати, я смотрел на весеннюю листву сада, бледно-голубое небо с белыми облаками. Льняные простыни были мягкими, стены спальни затянуты тканью с античными мотивами. Груз с души спал, и я отсыпался трое суток кряду.

Теперь мне кажется, что мое тело и дух готовились к предстоявшей вскоре великой перемене. Большая любовь, приближаясь, подает о себе весть знаками, которые мы поначалу не в силах истолковать. Они делаются понятными лишь в тот момент, когда отхлынувшая волна обнажит на берегу хаос воспоминаний и чувств. Только тогда наступает ясность, но уже слишком поздно.

* * *

Не успел я немного отдохнуть, как король сообщил мне о своем желании увидеться со мной как можно скорее. Карл постоянно переезжал с места на место. Прежде это было вынужденной мерой из-за войны. Потом он, войдя во вкус, не стал менять привычку. В его послании говорилось, что он вскоре прибудет в Сомюр и приглашает меня приехать туда, чтобы принять участие в Совете.

Рука уже не так сильно меня беспокоила, и лекарь разрешил мне ехать при условии, что я буду соблюдать осторожность. Несколько капель эликсира, привезенного мною с Востока, облегчали боль и вызывали грезы наяву, полные неги и блаженства. Я пустился в путь на смирной кобыле, которую конюхи снабдили седлом с удобной головкой передней луки. Марк ехал рядом, чтобы подхватить меня, если я вдруг стану падать. Мы неторопливо ехали мимо возрождающихся деревень. Цвели фруктовые деревья, боярышник стоял вдоль изгородей белой стеной. Крестьяне, трудившиеся на полях, похоже, уже ничего не опасались. Мир еще не был подписан, но деревни уже вздохнули спокойно.

Марк, как обычно, навел справки о том, какую картину мы застанем в Сомюре. Он долго рассказывал мне, как переменился король. Из-за своей поездки в Италию я не видел его несколько месяцев. Перемирие с англичанами оказалось устойчивым, и можно было надеяться, что оно перерастет в настоящий мир. Говорили, что Брезе ведет переговоры о брачном союзе, чтобы скрепить это новое соглашение. Судя по всему, в качестве невесты английскому королю собирались предложить дочь Рене Анжуйского. Таким образом надеялись загладить печальный эпизод с сорвавшимся бракосочетанием Генриха Пятого и дочери Карла Шестого, что тридцать лет назад вызвало новый виток войны. Карлу было чему радоваться. Между тем Марк относил перемены в короле не только на счет его успехов. Он искал объяснения глубже, вплоть до интимной сферы. Никакие успехи не обрадуют мужчину сильнее, чем те, к которым примешивается плотская страсть. Марк, не слишком речистый, когда речь заходила о политике, был неиссякаемым источником сведений по части любовных утех короля. По его мнению, все дело заключалось в следующем: у Карла появилась новая любовница.

Марк обожал подробно расписывать несчастья королевы. Бедную Марию измотали беременности, следовавшие одна за другой. По подсчетам Марка, ей предстояло родить двенадцатого ребенка. Король отличался редким пылом, да и сил у него было явно в избытке. Пока королева была в тягости или рожала, то есть практически все время, он обращал свою благосклонность на других дам, а в них недостатка не было. Я уже отмечал, какой удивительной жизненной силой обладал этот человек, порой казавшийся таким мрачным, подавленным и тщедушным.

Сам по себе слух о его новой любовнице вряд ли можно было отнести к разряду невероятных или удивительных, если бы в последние месяцы король не переменился так сильно. Одержав ряд побед, покончив с английской угрозой, взяв в свои руки управление страной, прежде подчинявшейся принцам крови, и начав реформы, направленные на укрепление своей власти, Карл уже не был прежним. Те, кто хорошо его знал, чувствовали, что две стороны его личности: тьма и свет, горячность и апатичность, гордыня и скромность – пытаются поменяться местами. Ныне король, покинув тесные закоулки, где он прятался прежде, охотно появлялся на публике. Возглавляя войска, он выказывал доблесть и едва ли не безрассудную храбрость, в Королевском совете – энергию, в присутствии женщин – галантность.

До сих пор его любовные связи были тайными, скоротечными и чисто плотскими. Тот факт, что он завел любовницу и весь свет знал об этом, похоже, свидетельствовал, что и в этой сфере Карл решил обнародовать то, что обычно скрывал. По крайней мере, именно к такому выводу я пришел, слушая сплетни, собранные Марком. Однако я даже отдаленно не мог себе представить, до какой степени король нас удивит.

В Сомюр мы прибыли в понедельник ранним утром. Замок спал. В коридорах никого не было. Только несколько заспанных слуг вяло убирали с громадных столов остатки вчерашнего пира. Следуя через пустынные залы, я размышлял о судьбе короля и о том, какой путь проделал он с той поры, как я встретил его, одинокого и запуганного, в замке Шинон. Кресло, на котором он сидел за ужином, было опрокинуто. На столах и на полу в страшном беспорядке валялись приборы, салфетки, грязные бокалы и остатки еды. Я представил Карла, засидевшегося за трапезой допоздна, представил, как он смеется, быть может, поет, раздает комплименты женщинам и шутки придворным. Куда подевался тот человек, который на людях едва мог проглотить кусок, боялся себе подобных до такой степени, что общался лишь с горсткой избранных, да и то на почтительном расстоянии? Как сделался он ненасытным любовником, не говоря уже о том, чтобы неистово добиваться удовлетворения всех своих желаний, как уверяли те, кто подвергся его натиску, если прежде ему порой недоставало сил даже на то, чтобы прилюдно произнести какую-нибудь любезность?

И все же я не мог поверить, что темная сторона короля совсем исчезла. Скверные наклонности, которые до сих пор были легко различимы, так как проявлялись в выражении лица и всей его манере поведения, уступили место более приятным качествам, но я был уверен, что, затаившись в нем, они никуда не делись и мне следует быть вдвойне осторожным.

Я вернулся в королевские покои после полудня. Король проснулся. Он был в рабочем кабинете вместе с тремя юными придворными, мне едва знакомыми. Им была поручена организация празднеств и пиров. Окна в кабинете были распахнуты. Слышалось, как ветер шелестит тополиной листвой, как вдалеке перекликаются крестьяне. Комнату заливал свет. Карл сидел, подставив лицо солнечным лучам и чуть прищурив глаза, будто отдаваясь ласковому теплу. Увидев меня, он вскочил:

– Жак, как я рад наконец видеть вас!

На лицах придворных отразилось то же радостное довольство, что было написано на лице короля.

Он велел мне сесть поближе, крикнул, чтобы подали вина. Каждое его движение эхом отражалось в нарочито радостном оживлении присутствующих. Слуги сновали взад-вперед, старательно улыбаясь во весь рот. Общий настрой был веселым, но пыл, с которым каждый старался соответствовать этому веселью, свидетельствовал, что здесь не обходится без принуждения.

Карл призвал меня, чтобы готовить предстоящие праздники. Наиболее важным, хоть до него было еще довольно далеко, была свадьба его потерпевшего поражение соперника – английского короля – с дочерью Рене Анжуйского. Но намечались и другие события. Я подготовил отчет о состоянии резервов Казначейства, чтобы предупредить связанные с этим вопросы. Король, казалось, остался доволен моими ответами. По собственной инициативе я добавил, что готов сделать все возможное и предоставить все необходимые суммы. Карл пожал мне руку со смешком, который подхватили придворные.

Я изобразил искреннюю радость, но остался настороже. Тема предстоящих праздников была исчерпана, Карл жестом приказал молодым людям удалиться. Те со взрывами смеха и шутками повиновались, подталкивая друг друга. Король делал вид, что разделяет их веселье, но как только дверь затворилась, его лицо сделалось угрюмым.

Он подошел к окну и приспустил тяжелую портьеру так, чтобы в комнату больше не попадали прямые лучи солнца. Затем оттащил кресло к стене, в самый темный угол, и знаком велел мне сесть напротив. Внезапное возвращение к нашей прежней манере общения могло бы встревожить меня, но странным образом, напротив, успокоило. При виде давно знакомых привычек короля я с облегчением понял, что вновь ступаю на твердую почву. В то же время я понимал, что мне следует быть вдвойне осмотрительным. Прежде Карл прилюдно демонстрировал худшие свои качества: нерешительность, слабость, завистливость – для того, чтобы скрыть лучшие, такие как энергия и твердость духа, а также то, что, несмотря на все испытания, можно было назвать своеобразным оптимизмом. Если теперь он проявлял живость, величественную важность и обходительность, то, стало быть, скрывал свои худшие свойства, и мне – раз зрители удалились и дверь закрылась – следовало ждать серьезной угрозы.

После долгого молчания он посмотрел на меня снизу вверх и сказал:

– Мне потребуется много денег на ведение войны.

Это вступление заставило меня вздрогнуть. После финансовой реформы, проведенной Советом в последние годы, постоянные доходы поступали в полное распоряжение короля и направлялись на нужды обороны. Одной из его главных побед в борьбе с принцами крови стало то, что отпала необходимость упрашивать принцев присоединиться к очередной военной кампании. При новом порядке средствами располагали и буржуазия, и знать; оба сословия были обложены податями, которые покрывали издержки государя. Если, несмотря на все это, он все же нуждался в деньгах, это означало, что поступлений в казну ему недостаточно. Таким образом, за фразой короля крылось нечто иное, притом таившее опасность.

На самом деле поступления в казну в большой степени зависели от лояльности тех, кто от его имени собирал подати. Так, мне король доверил несколько финансовых сборов, касающихся Лангедокских штатов, и различные налоги, в частности налог на соль. Благодаря представителям моего торгового дома в различных областях мне удалось наладить весьма эффективную систему сбора налогов. Что касается соли, то, по совету Гильома, мы наладили ее доставку и продажу по всей долине Роны. Будучи одновременно тем, кто платит налоги как коммерсант, и тем, кто их собирает от имени короля, я смог извлечь в этой сфере значительные прибыли. Я не крал у короля. Поступления в тех краях, где я собирал для него подати, были великолепными, они намного превышали те суммы, которые король получал здесь прежде от местного нотабля, который присваивал практически все. Но вполне понятно, что после передачи положенных сумм королю, у меня оставались немалые деньги. Я гадал, не следует ли усматривать в замечании короля намек на мое незаконное обогащение. Во всяком случае, если король сочтет, что собираемые суммы недостаточны, он, конечно, потребует увеличить сбор.

Кроме того, он не мог не знать, что прочие мои занятия приносят громадный доход. У меня возникло ясное ощущение, что Карл – то ли сам по себе, то ли под влиянием бесчисленных придворных, завидовавших моему состоянию, – ныне возмущен моим богатством. Его заявление в этом полумраке, недобрый пристальный взгляд, брошенный искоса, внезапный всплеск злобы и зависти, так хорошо мне знакомый, – все это наводило на мысль, что грядут перемены.

– Громадные благодеяния, которыми вы, ваше величество, осыпали меня, делают меня вашим вечным должником. Могу ли я спросить у вашего величества, в чем именно вы нуждаетесь?

Произнося эти слова, я будто вернулся в Бурж, в ту пору, когда отец, отправляясь к богатым заказчикам, брал меня с собой. Я вспомнил, как он трепетал перед ними, словно просил пощадить его, заранее согласный с их решением. В то же время перед моим взором, как всегда, мелькнул образ Эсташа ле Кабошьена, объявившего войну произволу богачей.

– Я хочу осадить Мец.

– Мец?.. – переспросил я.

– Как вам известно, мой шурин, король Рене, через свой брак является герцогом Лотарингским, – хмуро ответил Карл, отводя взгляд. – Его подданные взбунтовались, и мой долг оказать ему поддержку.

Явное нежелание короля отвечать на этот вопрос подтвердило мне, что затевать лотарингскую кампанию не было необходимости, и он знал это. Речь шла лишь о новой уступке представителям Анжуйской династии. В эту пору, как никогда прежде, король находился под влиянием родни жены. Иоланда[24], мать королевы Марии, с давних пор оказывала давление на короля.

Некоторые полагали, что именно она стоит за провиденциальным приходом к королю Жанны д’Арк, уроженки Лотарингии, принадлежавшей Анжуйскому дому. С кончиной Иоланды два года назад король отнюдь не освободился от влияния этого клана, даже напротив. Рене, его шурин, играл в делах королевства большую роль, и именно его дочь избрали в невесты королю Англии. Брат Рене Карл после устранения Ла-Тремуйля заправлял Королевским советом. Что касается новой любовницы короля, то говорили, что она была фрейлиной супруги короля Рене… Так, за новой силой Карла скрывалась прежняя слабость, ставившая его в зависимость от этого клана. Ныне он подчинялся анжуйцам, как прежде – другой клике. В этом отношении ничего не переменилось.

Я вдруг осознал ограниченность моего метода. Я хотел заключить союз с королем, чтобы избавиться от произвола принцев крови. Мне казалось, что я смог установить с Карлом взаимовыгодные отношения. Но не тут-то было. Я вместе со всеми теми, кто занимался производством товаров и обменом, всего лишь оказался в подчинении у единственного владыки.

Это продолжалось лишь миг: все, о чем я сказал, вихрем промелькнуло в моем сознании. Мы обменялись несколькими репликами, чтобы уточнить сумму необходимого взноса, и тема была закрыта. Король, казалось, расслабился и еще долго удерживал меня, расспрашивая об Италии.

Я подробно рассказал ему о Флоренции, но из соображений благоразумия умолчал о том, что намерен записаться в тамошнюю Гильдию шелка. Не хватало еще, чтобы он заподозрил в этом попытку вывести часть наших дел из-под его контроля. И был бы прав.

По другим его вопросам об Италии я понял, что он не отказался от планов распространить свое влияние в этом направлении. Я вновь заговорил с ним о Генуе. Но в данный момент короля прежде всего волновал вопрос о папском престоле.

Аудиенция продолжалась еще добрый час, в течение которого он ни на минуту не утратил своего величественного вида. Передо мной был все тот же замкнутый, хитрый человек, движимый болезненным любопытством, что выдавало его завистливый характер и жажду мести. Впервые мне пришло в голову, что, быть может, освободив страну из-под власти англичан, несмотря на неблагоприятную исходную ситуацию, он сделал это вовсе не ради заботы о государстве, но движимый низменным, неистовым и колючим, как заросли ежевики, желанием отомстить, взращенным в детстве, полном унижений.

Вдруг в парке звякнул колокольчик. Этот звук будто заставил его очнуться и прогнать наваждения политики. Он провел рукой по лицу и огляделся – как человек, который внезапно опомнился. Карл встал и широким движением отодвинул портьеру. Солнце уже ушло. В прозрачном воздухе повеяло свежестью. Он глубоко вздохнул, одернув рубашку. Потом вернулся ко мне и присел на край стола.

– Что вы мне посоветуете?.. – начал он. Лицо его совершенно переменилось. Тщетно было искать в его выражении горечь или серьезность. На нем читалась озабоченность подростка. – Не поступала ли к вам в Казначейство в последнее время какая-нибудь редкая изысканная драгоценность?.. Мне нужно преподнести подарок одной даме, но это должно быть самое лучшее, что можно сыскать, более того – нечто редкостное.

Он будто попробовал на вкус это слово, проскользнувшее во фразу, и шумно расхохотался. Я на миг задумался.

– Компаньоны сообщали мне, что торговец, прибывший с Востока, недавно продал нам бриллиант необычайных размеров.

Король, оживившись, воскликнул:

– Бриллиант! Это было бы великолепно, только если он действительно огромный.

– Именно такой. Мне сказали, что он здоровенный, как галька на берегу Луары.

Глаза Карла сверкнули.

– Доставьте мне его!

– Сир, только он не оправлен, его даже еще не огранили. На вид он и впрямь как серый камешек.

– Не важно! Та, которой я его предназначаю, будет знать, что это бриллиант. Ей нетрудно будет представить…

Я заверил, что камень доставят через три-четыре дня.

Король, сжав мне руки, поблагодарил. Потом кликнул слуг, и тотчас сбежалась целая толпа. Я откланялся. Перед уходом король на миг задержал меня. Наклонившись ко мне, он прошептал:

– Жак, я счастлив.

По глазам было видно, что это так и есть. Но краем глаза я отметил черную поросль на его щеках, большой некрасивый нос, кривые ноги, слишком длинное тело, на котором плохо сидела одежда, портным явно приходилось немало хлопотать, подгоняя ее по фигуре. У меня мелькнула мысль, что в несчастье этот человек выглядел куда как привлекательнее.

Всего два дня спустя я встретил Агнессу…

IV. Агнесса

Когда я в своих воспоминаниях дошел до этого места, чувства нахлынули на меня, я не мог спокойно продолжать рассказ и за целый день не написал ни строчки.

По словам Эльвиры, на том островке, где я надеялся укрыться, совсем нет воды, поэтому он не может служить мне убежищем. Я воспринял этот приговор на удивление спокойно. Однако же это неприятное известие, ибо оно обрекает меня, что бы ни случилось, оставаться здесь. Вместе с тем оно именно потому меня не убило, что у него есть благоприятное следствие: оно не принуждает меня прерывать мой труд. Я дошел до того момента, когда у меня возникло неодолимое желание открыть следующую страницу, где наконец-то появляется Агнесса, и мне не хочется откладывать исполнение этого желания.

Так что я остаюсь здесь, раз это неизбежно, однако сознаю, что иду на большой риск. Царящий на острове покой, который ничто не нарушало после прихода посланца подесты, кажется мне, как никогда, обманчивым. Опасность где-то рядом, впечатление такое, что она приближается. Эльвира выводит меня из себя, заверяя, что мне нечего бояться. Если она не чувствует угрозы, то, верно, потому, что слишком наивна. Чаще всего я прихожу именно к такому выводу, и это позволяет мне обращаться с ней по-прежнему мягко и снисходительно, насколько это возможно. Но иногда она предстает совершенно в ином свете. Мне кажется, что эта крестьянка, рожденная между виноградниками и морем, тем не менее женщина, которая понимает, что к чему, просчитывает ситуацию и питает неведомые мне надежды. В данный момент я уверен, что она меня предает. Возможно, зная, что я гоним и обречен, она понимает, что из меня больше вытянуть нечего, и надеется, что, выдав меня моим врагам, получит от них больше.

Однако мне противно думать, что это так. Я так долго жил в среде, пронизанной интригами, так часто неожиданно для себя убеждался в человеческой низости и двуличии, что несу эту грязь с собой повсюду. Я принес ее даже на этот остров, где все выглядит таким естественным и непорочным. Единственным человеком, который сохранил свою душу нетронутой и прекрасной в мире полного разложения, была Агнесса. Они с Эльвирой предельно далеки друг от друга, однако что-то сближает их, так что они даже сливаются для меня в некий единый образ.

Я понимаю, что бежать мне некуда, остается одно из двух: либо затвориться в доме, либо разыграть собственную партию. Ночью, когда я узнал, что бежать бессмысленно, я так и не заснул, но тогда же принял решение. Раз этот остров уготован мне судьбой в качестве тюрьмы, то я не желаю жить здесь затворником. Если уж Хиосу предстоит стать моей темницей, то стоит исходить его вдоль и поперек и, по крайней мере, насладиться его красотами. Я стал совершать долгие прогулки, старательно избегая города и порта – и, кроме них, здесь есть что посмотреть. Вчера по внутренним дорогам я почти добрался до противоположного берега. В жарком воздухе благоухали мастиковые рощи, люди собирали стекающую по стволам смолу, приветствовали меня, предлагали мне выпить с ними. На спускавшемся к морю склоне с закатной стороны острова мне попались лимонные деревья. Мне очень нравится устраивать сиесту под такими деревьями. Когда просыпаешься и видишь золотые плоды, то кажется, будто ты очутился в садах Гесперид. Я, некогда мечтавший сделать свою страну центром мира, ныне живу на его окраине, возможно, даже за его пределами. В сущности, я от этого не страдаю, ибо мое стремление утвердить величие Франции было всего лишь мечтой, а истинная моя родина – страна грез. Не в ней ли я пребываю теперь?

После того как я вспомнил о встрече с Агнессой, она является мне. В течение всех этих лет я держал ее где-то в самой глубине памяти, в раке, которую после ее кончины я не открывал. Все мои воспоминания, нетронутые и благоуханные, каким было и ее тело, покоились там. Однако стоило произнести вслух ее имя, и запоры спали. Всё заполонили ее лик, ее аромат, ее голос. Я уже не смог забыться сном под лимонными деревьями и поспешил вернуться домой, чтобы продолжить свой рассказ. Если бы за мной пришли сейчас… Я сожалел бы лишь об одном: что они убьют меня прежде, чем мне удастся вновь пережить все те годы с ней.

Я вернулся на закате. Эльвира приготовила томаты, овечий сыр и целую корзину фруктов. Мы ужинали в полутьме. Луны не было. Наступала ночь, и я едва различал обнаженные руки Эльвиры, скрещенные на столе. До меня доносилось ее дыхание. Я погладил ее по тяжелым волосам. По мере того как ночь растворяла облик Эльвиры, она превращалась во что-то неясное, сотворенное из запаха тела, шелковистости волос и чисто женского дыхания – более короткого и легкого. Весь этот долгий вечер и ночь, пока я не забылся сном на рассвете, я вновь был с Агнессой. Во мне рождались слова, мне являлись образы, а утром, стоило сесть за стол и начать писать, все вернулось.

* * *

Десять лет прошло, а я отчетливо помню тот миг, когда впервые увидел ее. Это случилось через два дня после моего прибытия в Сомюр. Я как раз отдавал распоряжения одному из своих торговых агентов, спешно прибывшему из Тура. Мне, в частности, надо было решить, как быстро и надежно доставить сюда неограненный алмаз, который я неосмотрительно пообещал привезти через четыре дня.

Я не склонен к затворничеству. Впрочем, я мог бы быть затворником, но жизнь не предоставила мне такой возможности, я все время проводил в разъездах, а все мои бумаги следовали со мной в дорожном сундуке. Я работал везде, где оказывался по воле случая. Мне доводилось принимать поставщиков даже лежа в постели; сдвинув колени, я подписывал бумаги, а они стояли рядом, держа шляпы. Но когда позволяла погода, я предпочитал устроиться на свежем воздухе. В те дни в Сомюре дул южный ветер, неся горячий воздух с песчаной пылью. Под сенью деревьев в саду замка было чудесно, мне вспомнились дни, некогда проведенные в Дамаске. Я велел принести письменные принадлежности. В рубашке, с непокрытой головой, я диктовал, расхаживая взад-вперед, а мой агент записывал. Он не захотел раздеться и, сидя на каменной скамье, отирал пот со лба и вздыхал.

Вдруг раздался звонкий смех. Мы находились в тени, и приближавшиеся к нам девушки, ослепленные солнцем и занятые разговором, нас не видели. Они были еще довольно далеко. В тесно сбившейся на ярком свету группе их было пять или шесть. Но я видел только одну, вокруг которой, казалось, кружили все остальные, словно ночные мотыльки, летящие на огонь. Девушки следовали за ней, а извилистый путь по саду пролегал по желанию той, у которой была на то власть. Уже недалеко от нас она наткнулась на упавшую с дерева грушу. Девушка остановилась, а вслед за ней остальные. Ногой она толкнула пожухший плод и, взглянув на деревья, под сенью которых сидели мы, воскликнула:

– Смотрите, там есть еще!

Она направилась к грушевым деревьям, но почти тотчас, ступив в тень, увидела меня и замерла. Я видел ее впервые, но сразу понял, что это она.

Ей было самое большее лет двадцать. Светлые волосы были стянуты сзади и просто собраны в узел. Бровей не было, высоко выбритые виски делали ее лоб просто восхитительным, гладким и округлым, словно шар из слоновой кости. Черты ее лица, изваянные из этого ценного и хрупкого материала, были донельзя изящны. Тем утром, в девичьей компании, она не прихорашивалась для выхода. Ее красота не требовала никаких прикрас – то было творение богов в чистом виде.

От удивления она сделалась серьезной, и с таким выражением лица она сохранится в моей памяти навсегда. Потом я видел ее смеющейся, удивленной, видел, как ее охватывает страх, отвращение, как она питает надежду или испытывает удовольствие. Этот небесный музыкальный инструмент, каковым было ее лицо, мог выдавать тысячу и один обертон. И все же, по мне, истинным был тот строгий тон, поразивший меня, когда мы впервые столкнулись с ней лицом к лицу.

В этой строгости уже был различим трагический характер ее красоты. Потому как именно за это совершенство, которому все завидовали, и выпала ей скорбная судьба. Подобная красота – это образ абсолюта, когда невозможно что-либо добавить. Однако носительница такой красоты знает, насколько все это эфемерно. Она дает ей природную власть, несравненную силу, но она заключена в беззащитном и хрупком теле, которое может сломить любая малость. Красота такого порядка выделяет человека среди других смертных, вызывая в них вожделение и зависть. Ради единственного воплощения она обездоливает многих, и они-то превратят горечь своей несбывшейся любви в опасное желание отомстить. Короли, не знающие отказа, воспримут такую красоту как изысканный дар, уготованный им природой. Так что обладательнице такой красоты, скорее всего, придется отказаться от собственных желаний, чтобы посвятить себя тому высокому поприщу, к которому девушку, вопреки ее воле, подталкивает ее же собственное совершенство.

В тот же миг я подумал о Карле, о его тяжелом дыхании, кривых ногах, колючей щетине, представил себе его корявые руки на этой прозрачной коже, его рот на этих бледных устах…

Привыкшая остерегаться как чувств, которые она испытывала сама, так и чувств, которые вызывала в других, девушка на миг застыла в нерешительности. Она знала, что ей уготована милость короля, и поэтому страшилась любой другой привязанности, которую ей невольно придется отвергнуть. Так вот, при виде меня – позже Агнесса рассказала мне об этом – она ощутила такое же волнение, как и я, когда увидел ее идущей мне навстречу.

А ведь у меня не было тех достоинств, что у нее: двадцатью годами старше, безо всяких претензий на красоту, одет точно крестьянин в пору сенокоса, – никакого намека, который подсказал бы ей, кто я такой. Не было у меня ни власти, ни иных способов произвести на нее впечатление. И все же – я это знаю – в тот момент она испытала ко мне глубокое чувство. Потом у нас было немало случаев поговорить об этом. Ее объяснение лишь чуточку приоткрыло эту тайну. По ее словам, она сразу признала во мне «своего двойника». Весьма странно звучит, я с вами согласен, и никогда двойники не были так несхожи между собой. Но ведь она жила в своем собственном мире, куда с трудом просачивалась реальность. Несомненно, это было прибежище, созданное, чтобы уберечься от жизненных напастей. Во всяком случае, в тот мир имели доступ лишь те, кого она выбирала сердцем, и мне выпала печальная привилегия с первой же встречи занять в нем видное место.

Ее спутницы проследовали за ней под сень деревьев и, когда их глаза привыкли к тени, принялись разглядывать меня. Все они были из свиты Изабеллы Лотарингской, супруги короля Рене. Многие из них видели меня издали, когда я был подле короля, а их госпожа находилась рядом со мной. Одна из них, самая несдержанная, воскликнула, тронув пальцами губы:

– Мэтр Кёр!

Так Агнесса узнала, кто я такой. Ни за что на свете я не хотел, чтобы ее отношение ко мне от этого переменилось. Поэтому, шагнув вперед и встав на одно колено, я, не сводя с нее глаз, произнес:

– Мадемуазель, Жак Кёр к вашим услугам.

Я сделал ударение на имени, и она тотчас решила ответить мне тем же.

– Агнесса, – звонко произнесла она и, вздохнув, добавила: – Сорель.

Больше никто не назвался, словно все поняли, что сцена эта разыгрывается исключительно между нею и мной. Едва осознав это, я почувствовал, как тень тревоги скользнула по лицу Агнессы. Каким бы сильным ни было то, что мы испытывали, и уж тем более потому, что это превосходило по силе все, испытанное прежде, нам любой ценой надо было скрыть от этих людишек очевидное. Внешне радостные и покорные, они наверняка прятали у себя оружие, коим являются слежка, зависть и предательство.

Агнесса, отступив, сделала реверанс:

– Я постоянная заказчица вашего Казначейства, мэтр Кёр.

Произнося эти слова, она обвела взглядом подруг, явно показывая, что разговаривает не со мной одним. Спутницы ее закивали, подтверждая тем самым, что все идет обычным порядком. Как бы значительно ни было мое положение, я состоял на службе у короля, и его метресса могла иметь со мной только отстраненные отношения, при которых радушие слегка окрашено пренебрежением, – так обращаются с поставщиком.

– Мадемуазель, надеюсь, вы остались довольны. Можете рассчитывать на меня: мы сделаем все, что в наших силах, чтобы исполнить ваши желания.

В глазах Агнессы промелькнула искорка, равноценная улыбке. С этой минуты я понял, что в ней, словно на клавиатуре оргáна, соседствуют два регистра чувств: один явный и даже нарочитый, мимика для публики, заставляющая выдавать собеседникам смех, удивление или огорчение так же резко, как швыряют псам протухшее мясо. А под ним другой, с почти неуловимыми, едва намеченными, как рябь на воде от дуновения легкого ветерка, знаками страдания, надежды, нежности и подлинной любви.

– У меня как раз намечается много заказов, я с ними непременно обращусь к вам. Вы ведь знаете, скоро большие празднества, нам нужно будет на них появиться.

Она рассмеялась, подружки подхватили смех. Все вокруг стало веселым, стремительным и мимолетным. Они гурьбой двинулись дальше, приветственно помахав мне с почти дерзкой непринужденностью.

* * *

Эта встреча привела меня в сильное замешательство. Весь следующий час у меня в голове вертелись самые противоречивые мысли. Надо сказать, что в то время я начал сознавать, как я одинок. Последняя поездка в Бурж показала, до какой степени Масэ стала мне безразлична. У нее на уме была лишь знатность да благочестие. Ничто из того, что было значимо для нее – все эти почести, должности, иерархические тонкости тамошнего общества, – для меня не имело никакой ценности. Вместе с тем я исполнял любые ее желания. Казалось, впрочем, будто вся семья следовала желаниям Масэ. Мой брат, ставший теперь уже кардиналом, был всегда согласен со своей невесткой, под пурпурной мантией его обуревали те же страсти. Наши дети полностью переняли взгляды матери. Мой сын Жан окончил духовную семинарию. Похоже, он больше постиг, как использовать Церковь во благо себе, а не то, как служить Богу. Дочери моей была уготована блестящая партия. И только Раван, мой младшенький, выказывал интерес к тому, чтобы продолжить мое дело. Но у него это шло от пристрастия к деньгам, а не от погони за несбыточной мечтой, как у меня. Тем лучше: легче будет довольствоваться малым. Я определил его в обучение к Гильому, и сын был этим доволен.

Кажется, все в семье ждали от меня лишь одного: чтобы богатство текло рекой. И никто, судя по всему, не предполагал, что и у меня тоже могут быть желания, потребности, огорчения. После истории с Кристиной я продолжал встречаться с женщинами, никому из них не доверяясь. Над этими краткими, чисто плотскими отношениями довлели две неистовые силы: их жадность до моего богатства и мое недоверие к чувствам. Все это не располагало меня к любви, а плотские связи лишь обостряли мое одиночество. Вдобавок я не жил на одном месте. Я жил в дороге, завязывал связи в городах, через которые пролегал мой путь, зная, что вскоре мне придется их прервать. Все мои дружеские отношения были скреплены целесообразностью. Огромная сеть деловых связей становилась все обширнее и крепче. Но среди этого множества людей я был одинок, я оказался в западне, словно паук, запутавшийся в собственной паутине. Бывали дни, когда, захваченный потоком дел, я не думал об этом; в другие дни, покачиваясь в седле на вольном просторе дорог, я предавался мечтаниям, в которых растворялось мое одиночество. Но когда деловая активность затухала или приходили дурные вести, когда пребывание при дворе заставляло меня физически ощущать угрозу и опасность, меня охватывало горестное чувство одиночества. Именно в таком душевном состоянии я пребывал, когда встретил Агнессу.

Вот, вероятно, почему таким сильным было желание снова увидеть ее, быть рядом с нею, открыть ей сердце. Она вмиг напомнила мне о забытых радостях любви. Это было абсурдно, слишком внезапно. Но ведь после первой же встречи с Масэ я понял, что только так, с первого взгляда, и зарождается настоящая любовь. Впрочем, я отдаю себе отчет, что в таких делах время не добавляет уверенности. Привычка тут ни при чем, любовь возникает вдруг, не объявляя заранее о своем приходе. Те письмена, что чертит в нас чувство, всегда легче разобрать на чистом листе неискушенного сознания.

Как бы то ни было, я влюбился. И в то же время страшился признать это. Агнесса была любовницей короля. А я полностью зависел от этого человека, его ревнивый характер и жестокость были мне хорошо известны. На миг у меня возникло желание сбежать. В конце концов, королевского казначея повсюду ждали дела, а чтобы оправдать отъезд, нетрудно найти подходящий предлог.

День уже был в разгаре, я терзался этими мучениями, когда прибыл посыльный с известием о том, что на следующий день король собирает Совет и рассчитывает на мое присутствие. Путь к отступлению был отрезан. Оставалось лишь смириться.

Таким образом, я остался при дворе и отлучался лишь ненадолго. Это стало началом новой поры в моей жизни. Я разом отстранился от своих дел. Я, все последние годы живший в лихорадочной суете заказов, поставок, сделок, почти сразу же передоверил все Гильому. Теперь это было возможно, так как созданная нами сеть работала. По всей Европе меня представляли более трехсот посредников. Деньги и товары находились в непрерывном обороте, что было особенно заметно в той чувствительной точке, которой являлось Казначейство в Туре. За несколько лет мы сумели превратить французское королевство, воспрянувшее после одержанных побед, в новый центр мира, куда стекались огромные капиталы. Механизм был запущен, оставалось лишь поддерживать его работу. Гильом и еще несколько человек – все выходцы из Берри, связанные со мной достаточно близкими отношениями, – прекрасно с этим справлялись.

Так, впервые избавившись от бремени обязанностей, которые постоянно держали меня в удалении от двора, я окунулся в придворную жизнь.

Этот мир, с которым прежде я лишь слегка соприкасался, стал для меня настоящим открытием. Прежде всего я пришел в восторг от его великолепия. В бесконечном кортеже повозок, тянувшемся за королем в его переездах из города в город, попадались подлинные сокровища. В полной мере я это оценил, когда вскоре после моего возвращения из Италии мы отправились в Тур. Там к нам присоединилась королева. Переговоры о браке короля Англии подходили к концу. Герцог Суффолкский, прибывший подписать окончательный договор, был принят с большой пышностью. В связи с этим празднеством я был нарасхват. Потоки заказов стекались в Казначейство, и многим я отпускал в долг.

В этом не было ничего нового, однако во время церемонии я неожиданно увидел под сводами Плесси-ле-Тур[25] роскошь, приобретенную благодаря мне. Великолепные ткани, кружева, драгоценности, оружие, экипажи, благоухающие специями блюда и вазы, полные экзотических фруктов, – все это было блистательным воплощением невидимой стороны контрактов, залогов, денежных аккредитивов, описей имущества, которые и являлись предметом моих повседневных занятий. Прежде я жил в самом часовом механизме и вдруг, оказавшись лицом к циферблату, подивился слаженному движению стрелок и выверенному бою часов. Я осознал, как иссушено мое сердце годами усердного труда. В погоне за своими грезами я упустил эти годы, их заслонили безликие цифры и мелочная коммерческая деятельность. И вдруг я вновь погрузился в свои грезы, а сами они между тем превратились в реальность.

Я был благодарен Агнессе за то, что она вызвала во мне такие перемены. После первой краткой встречи мы долго не виделись с глазу на глаз. Странно, но такое положение дел меня устраивало. Чувство, которое она заронила, было настолько сильным, что я поначалу впал в панику и хотел куда-нибудь скрыться. Но когда призыв короля вынудил меня остаться, я понял, что пребывать рядом с ней, видеть издали или говорить с ней на людях доставляет мне огромное удовольствие. В какой-то мере этого мне было достаточно. Я боялся, как бы мое влечение к ней не усилилось настолько, что беда будет неизбежна.

Я наблюдал за королем, когда Агнесса находилась рядом. Он никогда не подчеркивал особой привязанности к ней и на людях ни малейшим жестом не выказывал своих чувств. Его страсть напрямую выражалась разве что через ревность. Я приметил, как менялся его взгляд, стоило Агнессе заговорить с кем-нибудь из мужчин. Он тотчас отключался от разговора и с явным беспокойством следил за ней, в его взгляде сквозили боль и злость. Я, конечно же, тщательно избегал вызывать подобные чувства. И был признателен Агнессе за то, что она никогда не ставила меня в столь сложное и опасное положение. Она, с ее сверхчувствительностью, уже давно поняла, сколь осмотрительно ей надо вести себя в присутствии короля. Будь он догадливее, он раскусил бы ее игру: на людях она обычно проявляла благосклонность к тем, кого хотела погубить. Так, Карл Анжуйский, который ввел ее к королю, поскольку исполнял при нем не только официальную должность главы Совета, но и менее благовидную роль сводника и поставщика свежей плоти, был при всех обласкан Агнессой. Он имел слабость этому обрадоваться, не отдавая себе отчета в том, что таким образом она готовит ему опалу. И напротив, Брезе – моего друга Брезе, все такого же отважного, пекущегося о величии королевства, великодушного к своим ближним, – Агнесса высоко ценила, однако всякий раз, встречаясь с ним в присутствии короля, держалась холодно.

Так прошло несколько великолепных, счастливых недель, которые были прерваны событием, суть которого я плохо осознавал. Событие это сблизило меня с Агнессой, хотя с меня вполне было довольно видеть ее, слышать и знать, что она рядом.

* * *

Сопровождая короля в его величественных перемещениях от замка к замку, я как-то незаметно для себя стал усердным участником заседаний в Совете. Я, право, впервые полностью разделял жизнь двора и с удивлением отметил, что жизнь эта состоит почти поровну из скуки и веселья – двух состояний, доселе мне мало знакомых. Скука царила в замке долгими часами. Жизнь приучила меня просыпаться рано, и я обнаружил, как все безмолвно и недвижно поутру в замке, пока все спят в своих апартаментах. Это время было отдано лакеям и горничным, а те хранили тишину, чтобы не нарушать свободу, которую она им обеспечивала. Томительной была и вторая половина дня – то из-за дождей, которые приносили мрак и уныние, то из-за того, что солнце и теплый томительный воздух в разгар лета внушали размягченному сознанию желание вздремнуть после дневной трапезы или пошептаться о чем-нибудь. Но к вечеру все пробуждалось, и в замке воцарялся праздник. Сияние канделябров, упоительный запах благовоний, игра красок, нарумяненные лица – все способствовало тому воодушевлению, которое начинало проявляться перед ужином, а угасало поздней ночью.

Я сумел оценить утонченность Анжуйского дома, превосходившего в то время другие дома: Карл Анжуйский во главе Совета, Рене – в будущем тесть короля Англии, королева Мария, которая при своем весьма неверном муже не переставала плодить наследников, – куда ни сунься, всюду были выходцы из Анжу. Я был мало знаком с главой этого дома, королем Рене, ничтожным политиком, утратившим все, чем он владел в Италии, и бывшим королем Иерусалимским только на бумаге. Однако надо отдать ему должное: жить он умел. До той поры я истово служил на благо роскоши, однако парадокс заключался в том, что проку от этого для меня не было никакого. С детства я мечтал о дворце, но, как и в детстве с отцом, попадал туда как лицо стороннее, никогда надолго не задерживаясь. И только встретив Агнессу, резко переменив свою жизнь, я вдруг почувствовал волнение: я понял, что и впрямь могу поселиться в богатых покоях, занять при дворе свое место и жить в череде сменяющих друг друга празднеств.

Эта перемена, при несходных причинах, очень походила на то, что довелось познать королю. Прежде он, как и вся его семья, вел суровый образ жизни. Его появления на людях сводились к четырем приемам: на Пасху, Пятидесятницу, День Всех Святых и Рождество. Король раздавал подарки придворным и присутствовал на торжественной мессе. Затем следовало застолье, в конце которого слуги разбрасывали монеты под крики: «Щедрость, щедрость!» Просто, быстро и, в сущности, не очень-то весело. Когда королю открылся доступ к наслаждениям, некоторые обычаи, распространенные при других дворах, были введены и у нас.

Главным распорядителем этих новых увеселений, бесспорно, был король Рене. Он вкладывал в них столько сил, что это вызывало восхищение. В то время обстоятельства особо благоприятствовали ему, и, когда мы присоединились к нему в Нанси, он устроил нам поистине апофеоз всевозможных развлечений. Благодаря разъездам, разветвленности родства и собственному любопытству король Рене был в курсе всего, что делалось в Европе по части празднеств. И в этом он желал первенствовать. Он содержал труппы артистов, привлекал различных посредников. Именно он ввел во Франции обычай «па»[26], который издавна был распространен в Бургундии. Эти «па» представляли собой рыцарские турниры, замысловатые правила которых были составлены в Германии или во Фландрии. На этих праздниках старинные воинские и придворные рыцарские аксессуары соседствовали с современными роскошными придумками: оружием, украшенным чеканкой, роскошными костюмами и грандиозными представлениями, предшествовавшими турнирам.

Король, похоже, от души развлекался на этих праздниках. После капитуляции Меца он направился в Шалон, где король Рене устроил в его честь «па», длившееся целую неделю. Карла бурно приветствовали, когда он скрестил копья с Брезе, который, конечно же, поддался ему. Королю хотелось блеснуть перед Агнессой, и он открыто приветствовал ее. По такому случаю на ней были серебряные доспехи, украшенные драгоценными камнями. Этот исключительный наряд, как, впрочем, почти все наряды, доспехи и украшения, был доставлен из Казначейства. На протяжении нескольких предшествующих недель я получал заказы на все, что при дворе считали блистательным, и постарался дать даже тем, у кого денег не было, возможность предстать на этом празднике сообразно их положению в обществе. Агнесса пришла ко мне лично. Она не могла не заметить моего волнения. Впрочем, она явилась не одна, и разговор свелся к практическим вопросам, которые касались ее заказов к турниру. Эта встреча оставила меня в недоумении и погрузила в легкую меланхолию. Я впервые увиделся с ней приватно, причем спустя столько времени после нашего знакомства. Даже учитывая ту сдержанность, к которой ее обязывало присутствие посторонних, я не уловил ни малейшего проявления тех чувств, которые, как мне казалось, она испытывала поначалу. Ни знака, пусть совсем незаметного, ни взгляда, ни словечка, которое можно было бы истолковать двояко, чтобы возбудить мои чувства. И я задался вопросом, не предаюсь ли я в очередной раз грезам, которые живут только во мне одном.

Ее поведение на турнире – а я внимательно смотрел на Агнессу, и не было нужды это скрывать, поскольку все глаза были устремлены на нее, – показывало, что она, как никогда прежде, влюблена в короля и, как никогда прежде, королем любима.

Быть на празднике с тяжелым сердцем – лучший способ вынести хладнокровное суждение. В моем распоряжении было восемь дней среди всеобщего веселья, чтобы составить мнение относительно короля Рене и того культа роскоши и наслаждений, который он ввел при французском дворе. По случаю празднества я был одет богато: король то и дело призывал меня к себе, требуя куда-нибудь его сопровождать или улаживать денежные вопросы. Я с приличествующей ситуации улыбкой давал понять, что тоже захвачен всеобщим весельем. На самом деле настроение у меня было мрачное.

Эти турниры казались мне нелепыми и неуместными. С их помощью пытались воскресить канувшие в Лету времена. И если мы были в шаге от того, чтобы одержать верх над англичанами, то лишь потому, что создали современную армию, которую Жан Бюро снабдил артиллерией, а я финансировал. Чествовать надо было эту новую армию, а не рыцарство, разрушившее королевство.

Если бы еще это воскрешение былых нравов носило скромный и непритязательный характер! Когда я приобретал замки-крепости, я стремился уловить отголосок ушедших времен, рождавших во мне тихую ностальгию. На турнирах же, напротив, рыцарство пыталось предстать живым, однако я прекрасно понимал, что оно приказало долго жить. Мне была знакома оборотная сторона медали, поскольку имелись точные сведения о проданных землях, уступленных за бесценок замках и долгах. Я знал, какой нищетой приходилось расплачиваться за этот разгул богатства. Рыцарство было живым когда-то давно, когда оно опиралось на владение землей и на людей, подчинявшихся сюзерену. Ныне правили деньги, а сеньоров больше не было.

Гвоздем представления в Шалоне стало изысканное явление зерцала рыцарства, знаменитого Жака де Лалена[27], который по всей Франции почитался за образец доблести. Этот герой казался пришедшим прямо из легенд о короле Артуре. Он был подчеркнуто благочестив, выходил на поединок в ореоле славы. Он превратил свое целомудрие в добродетель и совершенно невероятное орудие соблазнения. Мне любопытно было увидеть это чудо, намеревавшееся строжайшим образом воспроизводить рыцарские ристалища.

Но вместо этого я увидел манерного девственника, грубого и довольно-таки смешного. Было очевидно, что его целомудрие вызвано не обетом, а, скорее, робостью, выдаваемой за добродетель. Его манеры настолько отличались от современных нравов, что казалось, он разыгрывает какую-то роль. Зеваки смотрели на него с тем же любопытством, с каким аплодировали комедиантам, которые выступали перед турниром. На этом турнире Жак де Лален умело применял накопленный опыт, так как участвовал во многих боях. То, что для обычного дворянина было редким и необычным занятием, для этого рыцаря было делом привычным, которому он был обучен. Успех ему обеспечивали скорее не личные качества, а оплошности его противников. Тем не менее он приписывал всем своим деяниям такую важность, с таким тщанием выполнял самые незначительные, отжившие свой век церемонии, что все его победы сходили за логическое следствие благородства, внешние проявления которого он тщательным образом соблюдал.

На самом деле этот мелкий тип был законченный дурак. Доведенная до крайности приверженность правилам подменяла в нем самобытность. Я в этом убедился, когда в перерыве между двумя поединками мне представилась возможность побеседовать с ним. Прогуливаясь мимо его слуг, я понял, что не стоило рассматривать доспехи этого рыцаря вблизи. Кожаные части его доспехов были иссохшими и растрескавшимися, ткань вся в заплатах, а кони, лишенные былой роскоши, некормлеными и тощими. Эти подробности меня несколько успокоили: они делали этого рыцаря более похожим на человека, а главное, более соответствующим тому сословию, олицетворением которого он слыл. Как и у остальных рыцарей, денег у него не было. Мир, в котором, как ему казалось, он вращался, не имел ничего общего с миром рыцарей былых времен. Что толку от того, что он спешил попасть с одной схватки на другую, что его всякий раз принимали роскошно, – все равно он едва сводил концы с концами. В разговоре я вынудил его коснуться и денежных вопросов. Он в ужасе посмотрел на меня. Я понял, что его приверженность героической рыцарской жизни до скончания веков не была притворной. Он упорно отказывался видеть мир таким, каков он есть, и воспринимал людей вроде меня с таким же презрением, каким их обливали его предки. Если бы я не видел, как Агнесса восхищается им и бросает на него, как мне чудилось, влюбленные взгляды, может быть, я и не стал бы загонять его в угол. Но я не смог отказать себе в удовольствии поставить его в весьма затруднительное положение. Он знал о том, какую роль я играю при дворе, и не мог ответить мне грубостью. Защищаясь от моей бесцеремонности, он смог только что-то сбивчиво пробормотать в ответ.

Я напрямую, как привык вести себя с дворцовой знатью, предложил ему новых лошадей и кожу, доставленную из Испании. Безо всякого стеснения ощупывая его изношенные доспехи, я безжалостно расхваливал качество генуэзских кирас, заметив, что ему следует наведаться в Казначейство, чтобы подобрать себе кирасу по росту. Поскольку он уже задыхался и отчаянно искал повод сбежать, я еще более усугубил его страдания, предложив выплатить в рассрочку ту сумму, которую он сочтет нужным потратить. Объятый ужасом и более беспомощный, чем если бы на него напал огнедышащий дракон в Бросельяндском лесу, Лален, не дожидаясь помощи слуги, решил сесть в седло. Его доспехи звенели, как кухонный таз, он трижды попытался забросить ногу на круп лошади. Выкрикивая «Спасибо! Спасибо!», он рысью помчался прочь, скособочившись в седле и ничего не видя из-за шлема, который съехал ему на глаза во время этих акробатических упражнений.

От этих отдающих тленом развлечений у меня остался горький привкус, во всяком случае, мне они пришлись не по душе, и остаток праздников я пережевывал свою досаду. Решение было принято: нужно вернуться к прежнему образу жизни, ибо жизнь при дворе явилась нелепым эпизодом. Я составил ложное представление относительно чувств Агнессы, да и на что я мог уповать? Эта интермедия была припадком безумия, той своеобразной меланхолией, которая настигает мужчин в середине жизненного пути, заставляя их ни с того ни с сего вообразить, будто можно начать другую жизнь, осиянную опытом первой. Я только искал случая сообщить о своем решении королю и убедить его не противиться моему отъезду.

Право, не знаю, стоит ли сожалеть об этом или считать, что это было к счастью, но, как бы то ни было, намерения мои рухнули на следующей неделе, когда Агнесса позвала меня отправиться с ней в Ботэ[28].

* * *

Король, в течение длительного времени проявлявший умеренность, граничившую со скупостью, теперь полюбил тратить деньги. Он выражал радость или благодарность, раздавая подарки. С каждым рождением ребенка королева получала роскошное платье, так же запросто Карл, как я уже говорил, приобрел для своей любовницы большой алмаз. Победы над англичанами предоставили ему возможность делать и другие, еще более значительные дары, поскольку это были земли, отнятые у противника. Вообще, военные трофеи шли на то, чтобы вознаграждать наиболее отличившихся военных или же лиц из придворного круга.

Смешав два обычая – преподносить подарки любимым и монаршую привилегию жаловать земли, – король вздумал подарить Агнессе какое-нибудь имение. Сомневаюсь, что это поместье он выбрал сам, потому как скаредная натура заставила бы его остановиться на чем-нибудь более скромном. Вероятно, Агнесса сама испросила себе Ботэ. И получила его.

Знаком ли ей был этот замок прежде, или ее соблазнило его название?[29] Во всяком случае, выбор ее был великолепен, даже слишком, так что не обошлось без скандала. Ботэ, построенный Карлом Пятым неподалеку от Венсенна, – один из самых красивых замков Франции. Дед Карла сделал его своей любимой резиденцией. Ришмон отбил его у англичан пять лет назад.

Такая милость вдруг сделала очевидным то, что все и так знали, но старались не замечать: король влюблен. Агнесса, став хозяйкой этого королевского поместья, поднялась выше, чем обычные любовницы. И все же двор не был готов допустить, чтобы она вошла в ближайшее окружение короля. Зависть выросла десятикратно, и за льстивыми улыбками придворных теперь можно было различить проблески ненависти.

Ни король, ни Агнесса, к неудовольствию завистников, не обращали внимания на их душевное состояние. Карл явно был искренен: он был выше этих низменных чувств, и если ему случалось заметить завистливо-кислые лица, то в силу природной жестокости он, должно быть, испытывал наслаждение. Что до Агнессы, то она все прекрасно понимала, однако постоянными усилиями ей удавалось держаться ровно и быть еще более любезной со своими заклятыми врагами.

Она не кичилась своим новым титулом Дамы де Ботэ, однако он был вдвойне вызывающим, поскольку одновременно служил символом принадлежности к знати и комплиментом. И она носила это имя, как свои наряды, – естественно и с удовольствием, не стараясь блеснуть им, но и не отказывая себе в этом.

Увеселения в Нанси и Шалоне требовали ее присутствия, не давая ей возможности вступить во владение поместьем. Но вскоре после «па» она решила туда наведаться и, к моему великому изумлению, взяла меня с собой.

Для меня это было первым свидетельством ее ловкости. Все эти недели она настолько явно выказывала по отношению ко мне безразличие и даже холодность, что король, при всей своей ревности, не возражал против моего присутствия рядом с Агнессой во время этой поездки. Кроме того, поскольку предполагалось обустроить замок на новый лад, было вполне логичным, чтобы я составил собственное представление о том, что там необходимо сделать.

Мы отправились в путь в сопровождении вооруженного эскорта, но рядом с Агнессой нас было только трое. Она взяла с собой одну из своих камеристок, а меня сопровождал Марк. У меня были сомнения, брать ли его с собой. Я знал, что мне придется терпеть его кривые усмешки и понимающие взгляды, и, если Агнесса, к несчастью, перехватит хоть один из таких знаков, она, чего доброго, сочтет меня мужланом. В конце концов я взял Марка с собой, но велел ему ехать позади и держаться на почтительном расстоянии.

Дорога заняла не много времени, поскольку Агнесса была прекрасной наездницей и выдерживала длинные переходы. Нам выпало два дня ненастья. Агнессе доставляло удовольствие скакать галопом в грозу, сея панику среди сопровождающих. Им было трудно поспевать за ней в доспехах, так что довольно часто мы оказывались наедине. У меня сложилось впечатление, что под маской придворной дамы мне явилась совсем другая женщина – пылкая, почти неистовая, взгляд которой временами вспыхивал тревожным огнем. От дождя ее прическа растрепалась и румяна потекли. От нее исходила какая-то дикая сила, а взгляды, которые она порой бросала на меня, громкие взрывы смеха, ее манера облизывать языком мокрые от холодного дождя губы глубоко волновали меня. Я снова почувствовал то же непреодолимое влечение, что и при нашей первой встрече, однако я не знал ни что думать, ни тем более что говорить.

Через Венсенн мы проследовали прекрасным солнечным днем, но в Ботэ въехали сразу после грозы, не приведя себя в порядок, так что на мосту, перекинутом через ров, окружавший замок, наш кортеж напоминал цыганский табор.

Ближе к вечеру мы с Агнессой отправились осматривать Ботэ. Англичане не следили за замком, но, к счастью, не стали его грабить. В покоях было уже сумрачно, так что я прихватил факел. В библиотеке Карла Пятого ровными рядами выстроились тысячи фолиантов, отбрасывавших в свете факела золотистые отблески. В квадратной башне-донжоне, возвышавшейся над замком, насчитывалось четыре этажа. Зал Евангелистов украшали громадные полотна. Комната «над фонтаном» не претерпела никаких изменений после смерти в ней Карла Пятого. Его сын любил приезжать в этот замок с Изабеллой Баварской в те счастливые времена, когда безумие еще не затронуло его рассудка. Он приказал запереть эти строгие, дышащие трагедией покои, где старый король закончил свои дни, и привел в порядок один этаж, где и жили влюбленные. Агнесса взяла себе одну из комнат на этом этаже, а мне отвела комнату по другую сторону лестничной площадки, на которой стоял огромный дубовый шкаф. Она распорядилась, чтобы прислуга разместилась на первом этаже, как это, впрочем, и было принято при Карле Пятом. Ее камеристка была девушкой рослой, улыбчивой и молчаливой. Похоже, Агнесса выбрала ее из всех других именно по той причине, что та не была зловредной. Ее ничуть не смущало, что она будет проживать поодаль от хозяйки. Марк всем своим видом показывал, как он доволен тем, что его поселили рядом с девушкой, и на этот раз насмешливую улыбку послал ему я.

Перед тем как стемнело, Агнесса повела меня на самый верх башни: оттуда было видно далеко, а за лесами, на западе, даже можно было различить, как поднимается дым над Парижем. Мы стояли рядом, облокотившись на шероховатые камни глубокой бойницы. Вечерний покой не рассеивал моего волнения. Я чувствовал дыхание Агнессы, слегка учащенное после подъема по лестнице, если только это не было вызвано чувствами, однако с моей стороны было бы безумием на это надеяться. Впрочем, она держалась как ни в чем не бывало, а я соблюдал крайнюю осторожность. Мы спустились, когда окончательно стемнело. Марк подал нам ужин в одной из комнат на нашем этаже, которая при англичанах, должно быть, служила командным пунктом. В центре стоял небольшой столик, относящийся, вероятно, ко времени любовной связи Карла и Изабеллы, и по всей комнате англичане расставили множество стульев для проведения тайных военных советов.

Во время поездки мы с Агнессой уже многое обсудили. И признались – она, будучи родом из Пикардии, а я из Берри – в любви к Италии. Она много лет сопровождала в поездках туда Изабеллу Лотарингскую. Благодаря ей Агнесса познакомилась со многими художниками и состояла с ними в переписке.

Разговоры на открытом воздухе, в дороге, в присутствии ее камеристки не могли быть очень задушевными, хотя каждое слово Агнессы казалось мне исполненным чувств, которые дополняли смысл сказанного. Она много поведала мне о своем происхождении и воспитании. Она была дочерью мелкого сеньора, владевшего землями под Компьенью. Ее отец состоял в родстве с Бурбонами, а благодаря посредничеству герцога, породнившегося с Анжуйским домом, Агнесса совсем юной была включена в свиту Изабеллы Лотарингской, и эта энергичная и просвещенная женщина оказала на нее огромное влияние. Рассказала она и многое из того, что мне уже было известно, в частности, о том, что, когда муж потерпел поражение и оказался в плену в Дижоне, Изабелла собрала вассалов короля Рене в замке Нанси и заставила всех принести ей клятву верности. Когда потом, по стечению обстоятельств и правил престолонаследия, несчастный затворник стал королем Неаполя, Сицилии и Иерусалима, Изабелла отправилась в Италию, чтобы, ожидая его освобождения, вступить во владение доставшимся наследством. Она мужественно отстаивала свое достояние, продавала драгоценности и столовое серебро, чтобы собрать армию против арагонского короля. Она вела дела более искусно, чем несчастный Рене, который, оказавшись на свободе, вскоре все растерял. Эта история была хорошо известна, но самое интересное – она произвела большое впечатление на Агнессу. Изабелла Лотарингская, кроме высокой культуры и хорошего образования, дала ей образец свободной, смелой и сильной женщины. Особенно восхищало Агнессу в ней сочетание глубокой, всеобъемлющей любви, поскольку та питала к Рене настоящую страсть, и в то же время независимости, которая дала королеве возможность действовать самой, в одиночку. Обстоятельства для Агнессы сложились не столь благоприятно, чтобы в полной мере последовать примеру Изабеллы. Но я предчувствовал – и последующие события это подтвердили, – что она воспитывала в себе те же самые качества и сумела найти способы их проявить.

В тот первый вечер мы ужинали почти в молчании. Последний переход был длинным. В этой зале, насыщенной личностью короля, в этих покоях, бывших свидетелями смерти и любви, поражения и возрождения, нам было не по себе. Несмотря на малые размеры залы и драпировку, скрадывающую шумы, мы чувствовали себя странным образом смущенными, словно ужинали под высокими гулкими сводами.

После ужина мы пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись, каждый к себе. Я велел Марку принести воды и долго занимался туалетом, дабы смыть с себя дорожную пыль и смешанный запах своего и конского пота. Я слышал шаги, доносившиеся из покоя напротив: похоже, Агнесса занималась тем же самым. Вскоре слуги спустились к себе. Камеристка Агнессы хихикнула на лестнице – вероятно, потому, что Марк, не мешкая, принялся за дело.

Наконец в замке наступила тишина.

Чувствовалась усталость, меня клонило ко сну. Однако, вытянувшись на кровати, я в задумчивости поглаживал льняную простыню и все никак не решался задуть свечу. Я перебирал в памяти подробности поездки, выражение лица Агнессы. Задавался вопросом, как следовало толковать это приглашение и то доверие, которое она выказала, поселив меня рядом с собой. Ее положение королевской любовницы, влечение, которое я испытывал к ней, надежда на то, что она разделяет мое чувство, боязнь прервать очарование, если перейти черту, – все это сплелось в моем сознании в тугой узел противоречивых и будоражащих чувств, разрубить который могла одна лишь Агнесса.

Это она и сделала чуть позже той же ночью, войдя в мою комнату.

* * *

С той ночи прошло десять лет, семь из них – без нее. Никогда прежде я не рассказывал об этих минутах кому бы то ни было. Между тем все запечатлелось во мне с необыкновенной четкостью. Я помню каждое движение, каждое слово, сказанное нами друг другу. И возрождаю их сегодня на письме со странной смесью огромного наслаждения и боли. Как если бы вновь переживал эти мгновения вместе с нею, но при этом – и это навсегда – без нее.

Едва ли я был удивлен, когда она открыла дверь. Сам о том не зная, я ждал, что это случится. Впрочем, все происходило по молчаливому согласию, едва осознаваемому, но обоюдному. В руке она держала медный подсвечник. Пламя свечи золотило ее лицо, и лоб казался как никогда большим. Белокурые волосы были распущены, и я с удивлением увидел, что они ниспадают по плечам. Она вошла, не произнеся ни слова, но улыбнулась мне и подошла к кровати. Села на край, поставила подсвечник на ночной столик. Уподобившись ей в смелости, я откинул покрывало, и она скользнула ко мне под бок. Мне вдруг показалось, что у нее очень маленькое тело, как у ребенка, возможно потому, что она свернулась в комочек у меня под мышкой. Ноги у нее были ледяные, и она дрожала. Так мы пролежали несколько долгих минут. Снаружи все было тихо, только слышалось, как выше этажом от ветра постукивает рама. У меня было такое ощущение, будто я приютил загнанную лань, которая после долгой погони, от которой зависела ее жизнь, постепенно вновь обретала спокойствие. Агнесса казалась такой уязвимой, такой хрупкой, что, несмотря на ее нежность, прелестный запах волос и то, как по-женски легко она пристроилась ко мне, я почувствовал, что желание мое отступает. Слишком острым было стремление защитить ее. Оно превозмогало жажду обладания, будто желание взять что-либо, принадлежащее ей, а тем более всю ее целиком было бы нестерпимым предательством.

Наконец Агнесса выпрямилась, взяла подушку, чтобы на нее облокотиться и, слегка отстранившись, посмотрела на меня.

– Я сразу же прониклась к тебе доверием, – сказала она.

Она не сводила с меня широко открытых глаз, всматривалась в мое лицо, чтобы уловить малейшую деталь. Я ей улыбнулся, но она оставалась серьезной.

– Но почему? – спросил я ее. – Я мужчина, в конце концов. Такой же, как другие.

Она вдруг звонко рассмеялась, обнажив белые, безукоризненные зубы. Потом затихла и отвела у меня со лба упавшую прядь.

– Нет-нет! Ты не мужчина, во всяком случае, не такой, как другие.

Я не знал, что кроется за этими словами. Может, она составила ложное представление обо мне из-за уважения, которое я ей выказывал? Что, если она полагает, что я не способен ее возжелать? Я не успел ни смутиться, ни подыскать возражения: она вдруг вытянула руки перед собой, с улыбкой глядя в темноту опочивальни.

– Мне рассказывали о казначее… Такой высокий пост, мне показалось, что его занимает суровый господин. А потом… я увидела тебя. – Она повернулась ко мне и снова рассмеялась. – Вместо сурового господина передо мной стоял ангел. Заблудившийся ангел. Да, ты именно такой: упавшее с Луны создание, с которым судьба сыграла шутку, дав ему высокое положение. И ты вовсю стараешься доказать, что ты и впрямь на своем месте.

– Тебе кажется, я такой?

– А я ошибаюсь?

Для порядка я стал защищаться: сказал, что усердно работал, чтобы получить то, что имею, попытался убедить ее в том, что я человек серьезный. Но я не стал долго оправдываться: она увидела меня таким, каков я есть. Еще никому не удавалось так быстро и так глубоко определить разрыв между моей официальной ролью и миром моих желаний, миром мечты.

– Мне страшно! – вдруг воскликнула она. – Знаешь, как мне страшно? – Она склонилась надо мной, обняла меня, приникнув головой к моему плечу. – Хорошо, что я могу это высказать. У меня же никого нет, понимаешь? Никого, кому я могла бы довериться.

– Королю… – отважился произнести я.

Она резко выпрямилась:

– Ему-то меньше всего!

– Ты его не любишь?

Мы говорили не об этом, но мне больше всего хотелось задать именно этот вопрос. Агнесса пожала плечами:

– Да как бы я могла?..

Перед ее мысленным взором мелькнули неведомые мне страшные сцены. Овладев собой, она продолжила уже более уверенно:

– Мне приходится бороться со всеми, постоянно. Так-то вот. Ты не можешь себе представить, каково это – хоть на минуту перестать опасаться и свободно поговорить. С ангелом.

Она лукаво взглянула на меня, и мы рассмеялись. С ней мне было невероятно легко, будто я обрел сестру. И я подумал, что она тоже заблудившийся ангел, – наверное, мы прибыли с одной и той же планеты, затерянной в эфире.

Вслед за этим Агнесса принялась рассказывать о своих замыслах, вполне стройных и продуманных. За образом юной куртизанки, по чьему виду никак не скажешь, что она сознает враждебность окружающих, за образом любовницы, изъявляющей королю восхищение и нежность, за образом хрупкого создания из анжуйского клана скрывалась здравомыслящая, решительная женщина с присущим ей мощным инстинктом выживания и исключительным умом, женщина, обдумывающая, как защитить свои интересы.

– Я уже там, где у меня нет выбора, – призналась она. – Я должна оставаться любовницей короля, обладающей безраздельной властью над ним. Прежние его женщины не были с ним на равной ноге. Король держался робко, его связи были если не тайными, то, во всяком случае, не громкими. Теперь он переменился. Он вознес меня слишком высоко, наделав столько шума, что мне вряд ли удастся выжить, если он откажется от меня. Стоит ему поставить другую на мое место, как мои враги увидят, что я беззащитна, и убьют меня.

– Но зачем ему ставить кого-то другого на твое место? – сказал я, чтобы успокоить ее.

Я и в самом деле считал, что предел желаний любого мужчины – иметь такую любовницу. И в то же время мысль, что такой шанс выпал кому-то, а не мне, жестоко ранила сердце.

– Я совсем не доверяю ему на этот счет, – сухо заметила она. – И мне известно, что Карл Анжуйский, вечно стремящийся выслужиться, не преминет подсунуть ему других женщин, чтобы выжить меня.

– Это недальновидно. Ты ведь некоторым образом принадлежишь к его дому…

– Все меньше и меньше. Страсть короля делает меня независимой. Средства, которыми я располагаю, дарованные мне земли позволяют выйти из подчинения анжуйцам. Они издавна поступали со мной, как им взбредет в голову. Теперь хватит.

При воспоминании о пережитых невзгодах нежность уступила в ней место тревоге. Однако через какое-то мгновение она выпрямилась и сказала:

– Я проголодалась. Сходи вниз.

– Думаешь, они что-нибудь оставили?

– Моя камеристка знает, что я встаю по ночам, чтобы поесть, и оставляет для меня блюдо с фруктами или пирожными.

Она встала, и я тоже. Мы были в ночных рубашках и, словно дети малые, осторожно ступали по комнатам. Агнесса держала меня за руку. Мы открыли дверь в маленькую столовую. Действительно, на сервировочном столике нас поджидала оловянная ваза, полная ранета. Она взяла яблоко и стала его грызть, я последовал ее примеру. Мы сдвинули два стула, чтобы сидеть рядом. Агнесса, облокотившись одной рукой о стол, повернулась на стуле и положила ноги мне на колени.

– Я беременна, – рассеянно проговорила она, выбирая себе яблоко.

– Прекрасно. Это должно еще больше привязать короля к тебе.

Она пожала плечами:

– Вовсе даже напротив. Чтобы рожать ему детей, у него есть королева. А в моем положении это станет только помехой, так что я буду скрывать это от него как можно дольше. Пока что из этого следует только одно: мне надо действовать быстрее.

– Действовать?

Она бросила огрызок яблока на стол и вытерла губы тыльной стороной ладони. Простоволосая, с открытой шеей, она сидела ко мне боком, облокотившись на хлипкий столик, у нее был вид девки из таверны, чувственной и грубой дикарки. Исчезла сдержанность куртизанки. Меня отнюдь не ужаснуло такое превращение, я испытывал настоящее удовольствие, поскольку сознавал, что передо мной та правда, которую она таила от других. Она говорила со мной в такой доверительной манере, словно обращалась к себе самой. И я, тоже привыкший к скрытности и одиночеству, пребывал в странной уверенности, что могу рассказать ей все и открыть ей свою истинную душу.

– Да, действовать. Все готово, сердце мое. – Она вдруг рассмеялась и сжала мое лицо в ладонях. – Слушай, я буду так тебя звать. Мне совсем не нравится имя Жак. Ты будешь «сердце мое»[30].

Она потянулась ко мне и поцеловала в губы. Это был целомудренный поцелуй.

– Так ты говоришь – действовать?

Она встала, подошла к стенному шкафу у нас за спиной, достала кувшин с водой и два стеклянных бокала.

– Пора ограничить влияние анжуйского семейства, – заявила она таким тоном, словно речь шла о несомненной истине, подобно судье, оглашающему приговор. И добавила: – Кстати, Пьер де Брезе вполне с этим согласен.

Мне было известно, что она в хороших отношениях с сенешалем. Но вдруг меня пронзила ошеломляющая ревность: а что, если у нее с ним столь же тесная связь? Ее близость с королем вызывала во мне только горечь, тогда как связь с Брезе могла привести меня в бешенство. Она улыбнулась и, догадавшись о моих мыслях, снова села рядом и погладила мою руку.

– Да нет же, сердце мое! Пьер мне друг, однако не его, а тебя я признала своим братом. Дело в том, что в нем нет ничего от заблудившегося ангела. Он прямодушный и достойный человек, но все же человек, просто человек, не более того. Он может быть жестоким, и в прошлом он это доказал. У нас искренняя дружба, но мне приходится сдерживать его воинственный пыл. Это не мешает нам достигать согласия. Благо короля и королевства и в моих собственных интересах, и в интересах Брезе. Карл победил англичан, смирил своих вассалов. У него осталось только одно последнее препятствие на пути к тому, чтобы стать свободным и великим королем: ему надо избавиться от этой анжуйской семейки, правящей вместо него.

– Но ведь и Брезе всем обязан анжуйцам.

– Он верен королю больше, чем кому-либо другому. По его мнению, могущество Анжуйского дома становится опасным. Они плетут свои сети, а когда их разоблачат, будет уже слишком поздно.

– Так что вы намерены предпринять?

– Я предоставляю Пьеру выбрать момент и способ действия. Ведь это он несколько лет тому назад избавил короля от ужасного Ла-Тремуйля. Он с успехом проводит такие дела, и король его боится.

– И когда же он должен начать наступление?

– Он выжидает подходящего момента, который скоро наступит. А тем временем каждый из нас будет стараться возбудить у короля недоверие к анжуйцам. Наш лучший союзник в этом деле – бедняга Рене. Чем больше он будет кичиться своим богатством и щеголять нарядами, тем сильнее будет раздражать Карла, а тот скор на расправу.

Доводы Агнессы вполне меня убедили, я и сам склонялся к мысли, что любой ценой следует уменьшить влияние принцев крови, даже если речь идет только об одном семействе. Меня нисколько не поразило решение Агнессы и Брезе. Анжуйцы без зазрения совести использовали их и, если потребуется, не колеблясь уберут обоих. Они предпримут все что угодно в своих интересах. Меня, готового безоглядно довериться Агнессе, смущало только одно обстоятельство: как могла она с легким сердцем изменить Изабелле Лотарингской, которой была всем обязана? Я без обиняков задал ей этот вопрос. Агнесса реагировала с яростью затравленного зверя.

– Когда мужчины из этого семейства ввели меня к королю, – выпалила она, – когда они продали меня ему, еще совсем невинную девушку, словно какую-то скотину, Изабелла пыталась вступиться за меня. Между ней и ее зятем вспыхивали ужасные сцены. Но ее супруг, все еще слабый, осудил ее, и она вынуждена была уступить. Мы вместе проплакали весь вечер. Она прижала меня к себе и заставила поклясться, что когда-нибудь я поквитаюсь за это. Тогда я не понимала, что она имеет в виду, однако поклялась. И вот теперь час пробил. Это не измена, на самом деле я повинуюсь ей!

С этими словами она встала, взяла меня за руку. Мы вернулись в мою комнату. Она снова свернулась клубочком и прижалась ко мне.

– Когда ты попала к королю?

– Более двух лет назад. Мне было девятнадцать, когда я впервые увидела Карла в Тулузе. Я была тогда совсем другой. Эти два года меня многому научили.

Наступило молчание, и я услышал, что она посапывает. Однако, прежде чем она заснет, мне надо было задать ей еще один вопрос.

– А чего… – в нерешительности спросил я, – чего ты ждешь от меня?

Она засмеялась:

– Ничего, сердце мое. Главное – не вмешивайся в это дело. Ты мне даешь то, чему нет замены: ты единственный человек, с которым я могу говорить свободно. С Брезе у нас общий план, но мне почти нечем поделиться с ним. Я крайне осторожна. А ты – мой брат, мой друг.

– Что тебя заставляет верить, что я тебя не предам?

Она погладила меня по щеке:

– Я тебя знаю так же хорошо, как саму себя. Мы два осколка одной звезды, которая раскололась, упав когда-то на Землю. Ты не веришь в такое? А мне, однако, сам Бог это сказал.

– Бог?

– Когда я молюсь, Он мне отвечает. – Она приподнялась на локте и строго посмотрела на меня. – Не стоит мне говорить, что ты не веруешь!

– По правде сказать…

– Замолчи. Ты гордец и невежда.

Она улыбнулась и положила голову мне на плечо. Я почувствовал, что она засыпает.

– Если нас застанут в таком положении…

– Моей камеристке велено не входить ко мне по утрам, пока я ее не позову. – И она добавила, зевая: – Впрочем, ее-то бояться нечего.

Несколько мгновений спустя она уже крепко спала. Я еще долго бодрствовал, взбудораженный внезапным вторжением в мою жизнь этой маленькой женщины, такой своевольной и нежной, близкой и загадочной. Меня терзали путаные мысли, и я не мог ухватиться ни за одну из них. Противоречивые чувства раздирали мое сердце. Я боялся возжелать Агнессу и тем самым предать не только короля, но и то доверие, которое она мне оказывала. И в то же время, довольно глупо, я чувствовал себя виноватым в том, что ничего не предпринял: вдруг она расценит мою мужскую сдержанность как пренебрежение? В конце концов я отбросил все эти смехотворные терзания и полностью отдался блаженству. По сути дела, плотских утех у меня было предостаточно, но они никогда не приносили мне удовлетворения. Чего мне больше всего недоставало, так это дружбы, которая может завязаться между супругами, когда они подходят друг другу. Агнесса принесла мне доверие, правду, простоту, они мне нужны были не меньше, чем ей. Я наслаждался этими нежданными отношениями и решил, будь что будет, прежде всего я должен сберечь это доверие. А какие очертания примет эта дружба… там будет видно.

* * *

Мы пробыли в Ботэ пять суток, пять дней и пять ночей, и все время были вместе. Агнесса рассказывала мне обо всем: о своем детстве, о своих мечтах и страхах, а я впервые смог раскрыть свое сердце перед другим человеком. Я никогда не мог доверить Масэ свои сомнения и свои странные мысли. Агнесса понимала все. Если я о чем-то и умалчивал, так это из-за уверенности в том, что она уже и так все поняла.

Так началась эта необычная привязанность, которая за все эти годы сделала Агнессу самым ценным для меня созданием на земле. В наших отношениях плотское вовсе не было исключено, ибо нам нравилось ощущать, как соприкасаются наши тела, а нежность друг к другу мы выражали чувственными ласками и поцелуями. Однако очень долго, вплоть до последних скорбных минут, о которых, я надеюсь, у меня еще хватит времени рассказать, мы не были любовниками. Словно мы знали, что стоит нам перейти эту грань, как мы окажемся в другом пространстве, где лишимся всего остального в наших отношениях. Так неутоленное желание, вместо того чтобы свестись к одному-единственному акту, просвечивало в каждом нашем жесте и во всех наших мыслях, придавало тому, что я, несмотря ни на что, осмелюсь назвать нашей любовью, ни с чем не сравнимую силу и неподражаемую окраску.

Уже не было речи о том, чтобы я оставил двор. У меня была потребность находиться подле Агнессы, иметь возможность хотя бы обменяться с нею взглядом. Жизнь в королевском окружении принуждала нас вести себя весьма осмотрительно. Мы все делали так, чтобы не вызывать подозрений у Карла, по-прежнему очень недоверчивого. Приходилось притворяться безразличными друг другу, не встречаться целыми днями. А чтобы увидеться, надо было заранее постараться. Я поверил тайну Марку, что, впрочем, было излишне, ему и так все уже было ведомо. Агнесса прибегала к услугам все той же камеристки, тоже пикардийки, родом из деревни по соседству с той, где родилась Агнесса, ей можно было доверять. Случалось так, что на неделе нам удавалось побыть вместе днем или вечером раза два-три, но бывало и так, что по месяцу, а то и больше, нам не удавалось встретиться. Конечно же, я говорю о встречах наедине, ибо официальных оказий увидеться и поговорить было предостаточно.

Их стало еще больше, когда переворот, о котором мне поведала Агнесса, произошел вскоре после нашего разговора в замке Ботэ. У Брезе был дар почувствовать, когда уже можно больше не ловчить. Когда он счел, что король вполне подготовлен, он безо всяких околичностей объявил, что зреет новый заговор, направляемый Анжуйским домом, что у него есть тому доказательства и что необходимо действовать без промедления. По его представлению король изгнал из двора нескольких сеньоров, близких к анжуйцам, и повелел Рене удалиться в свои земли. Что до брата Рене, то Брезе сумел его убедить в том, что, если тот объявится в Совете, есть опасность, что его там убьют. Анжуйский знал, на что способен сенешаль, и больше в Совете не появлялся.

Таким вот образом, без шума, без насилия и всего лишь за несколько дней, король избавился от анжуйцев. И совершенно неожиданно рядом с ним оказалась новая котерия, в которой больше не было крупных сеньоров.

Вследствие этих потрясений изменилось и мое положение. Прежде меня, как и других буржуа, в Совете просто терпели ради тех услуг, которые я оказывал. Так вот, после ухода Карла Анжуйского вокруг меня в Совете оказались такие же буржуа или мелкие дворяне вроде Брезе. Теперь он был умом Совета, и вокруг него мы собирали людей не по родовитости, а в соответствии с их знаниями и опытом. Странно, но, возможно для того, чтобы восполнить числом недостающую славу своих семейств, эти люди входили в Совет по двое: так, у нас были братья Жювеналь, братья Коэтиви, оба Бюро.

Агнесса была в двойном выигрыше от этой перемены. С одной стороны, она избавилась от Карла Анжуйского, человека, который поставил ее королю и был готов с такой же жестокой легкостью ввести к нему и других девушек. С другой стороны, и это было важнее, люди, входившие в состав Совета, были в большинстве своем ее друзьями. Добавим к этому влияние, которое она оказывала на короля, и получится, что она заняла положение, при котором могла играть роль первого плана. Но это не защищало ее от опасности. Ее власть вызывала еще большую зависть, чем в первое время ее связи с королем. Дофин ее ненавидел, воспринимая ее, и небезосновательно, как соперника, имевшего большее влияние на дела в королевстве, чем он сам. Однако самой большой опасностью для Агнессы – и она об этом знала – был все же король.

Как ни старался он изменить свои повадки, в душе он остался таким же неверным и озлобленным. Несмотря на всю свою искусность, каждодневную и тщательную заботу о настроении Карла, у Агнессы не было полной уверенности в нем. Каждый день Агнесса изо всех сил старалась очаровать и удивить его. Как она мне призналась, ничего она так не боялась, как беременности. Она полнела, и, как ни старалась скрыть свою беременность, ей в конце концов приходилось отлучаться на роды – отсутствие было недолгим, но грозившим опасностью. К ее несчастью, чувственность Валуа, унаследованная Карлом, постоянно возбуждала в нем желание и укрепляла его мужскую силу, так что Агнесса беременела почти так же часто, как королева, вот только разница в положении этих двух женщин была огромной. Королева вынашивала ребенка открыто, переходя с кровати на кушетку, все время жалуясь, что ее тошнит, что она отекает, что ей страшно хочется есть. Роды были для нее поводом для собственного торжественного чествования, тем моментом, когда весь двор, казалось, замечал ее существование, а король лично преподносил ей роскошный подарок. Агнессе надо было сделать беременность незаметной, и в это время она удваивала свою активность и заботы о своей внешности, скрывала красноту щек под свинцовыми белилами. Вместе с тем она и выгоду извлекала из своего состояния, в частности из набухания грудей. Агнессе было хорошо известно, что королю это нравится, и ее портниха беззастенчиво подчеркивала ее формы корсетами, шнуровка которых с каждой неделей становилась все слабее, делая все более зримой округлость ее груди.

Что касается родов, то я так и не знаю, где они проходили. Агнесса пропадала на недельку, а когда возвращалась ко двору, все рассыпали комплименты по поводу цвета ее лица. Она производила на свет девочек и сразу же после рождения устраивала их в семьи своих друзей. Так, Коэтиви приняли к себе двух из них.

Мы все время переезжали с места на место. Король, как известно, не любил Париж и никогда не хотел делать его своей столицей. Он предпочитал колесить по королевству. Эти нескончаемые переезды вносили свежую струю в нашу жизнь. Перемещаясь из одного места в другое, мы не успевали привыкнуть ни к одному из них, так что декорации не успевали поблекнуть в наших глазах из-за привыкания. Мы то и дело были захвачены врасплох: мы блуждали по незнакомым коридорам, стучались во множество дверей, прежде чем нам удавалось отыскать нужную комнату. Празднества, которые проводились по вечерам, были удобным случаем вдохнуть жизнь в эти дремлющие замки.

Несмотря на сопутствовавшие нам зависть и страх, мы пребывали в хорошем настроении, и к этому была причастна Агнесса. Король, который решительно сменил свою застенчивость на смелость, граничившую с вызовом, перевел свою любовницу в свиту королевы. Такая близость могла принять трагический оборот, однако обе дамы приноровились друг к другу. Королева тоже переменилась. Теперь она стала богата и попросила меня быть ей советником в ведении дел. Она занялась торговлей вином и перепродажей тканей на Восток, а на вырученные деньги покупала драгоценные камни. Она с великим усердием занялась обустройством замков, в которых пребывал двор, и выказала большой вкус в украшении зданий и парков.

Присутствие Агнессы отчасти избавило ее от притязаний короля, который был только причиной ее стеснения и скорби, поскольку многие ее дети умерли в младенчестве. Она, казалось, достигла наконец той поры, когда сквозь образ матери и супруги проступает образ женщины, и Агнесса по-своему этому способствовала, так что у королевы не было никаких причин жаловаться на создавшееся положение.

Следует сказать, что эта новая жизнь пришлась на период изобилия и роскоши, а потому все было более доступным и приятным. Разумеется, и от меня потребовалось поддержать этот яркий костер. Я охапками бросал в него все средства Казначейства, а они непрерывно прирастали. Наши усилия в области торговли начали приносить свои плоды в крупных размерах. Потребовалось немало времени на то, чтобы создать сеть, перенаправить на нас потоки товаров, но теперь механизм работал слаженно. Двор, став основой для бесперебойных заказов, способствовал нашему промыслу. Результатом стала невиданная прежде роскошь, хотя она и держалась на предоставляемых мною ссудах.

Любой повод появиться в свете использовался женщинами для того, чтобы выставить на всеобщее обозрение свои новые наряды. «Рогатые» головные уборы приобрели гигантские размеры, шлейфы платьев стали бесконечными, а декольте беспредельно глубокими. Украшения из драгоценных камней были роскошными; даже самое обычное платье шилось из шелка. Агнесса непременно хотела быть в курсе всех этих новинок, это делало задачу короля очень трудной и способствовало моему счастью. Ведь, для того чтобы каждую неделю делать Агнессе подарки, Карлу надо было находить что-то новенькое, что-то исключительное, какое-то немыслимое украшение, которое могло бы удовлетворить его требовательную любовницу. Для этого, само собой разумеется, он обращался ко мне. Я вкладывал в это дело все свои познания, чего король от меня ждал, а также всю свою любовь, о чем он не мог догадываться. Когда Агнесса получала от короля редкостное украшение, восточный шелк или экзотическое животное, она знала, что выбраны они благодаря моим стараниям. Конечно же, это было маленьким предательством, однако оно никому вреда не причиняло, но всех нас делало счастливыми.

* * *

Еще одной деятельностью, которая давала мне возможность появляться рядом с Агнессой и открыто, не подвергаясь опасности, упрочить наше единство, было меценатство. С наступлением мира и появлением богатства французским двором овладела неистовая жажда красоты и творчества. Прежде лишь Бургундия была достаточно мирной и процветающей для меценатства. Карл наконец понял, что должен принять этот вызов. Для него это была еще одна причина обратить свой взор к Италии и Востоку. Англия не давала ему покоя, но столкновения с варварами несли лишь зверства и разрушения. Утонченность и новые творения следовало искать в другом месте.

Агнесса, воспитанная в лоне итальянской культуры, поддерживала и ободряла его на этом пути. Через сеть своих посредников я обеспечивал приток произведений искусства и даже самих творцов в случае их согласия. Художника по имени Фуке, вернувшегося из Италии, взял под свое покровительство член Королевского совета Этьен Шевалье, и Фуке создал его портрет рядом с его небесным покровителем. Я познакомился с художником, а Агнесса, узнав об этом, добилась, чтобы я представил его ей. Этот Фуке, совсем еще молодой человек, невысокого роста, вечно грязный, охотно таскался по тавернам, а по части брани не уступал своим собутыльникам. Руки у него были перепачканы различными пигментами, а одежда явно нуждалась в починке. Все это могло бы показаться отталкивающим, однако он был наделен обаянием и силой, сосредоточенной в его взгляде. Его светло-зеленые, лихорадочно блестевшие глаза отличались невероятной подвижностью и в то же время были способны пристально вглядеться в предмет, растечься по нему и завладеть им, подобно тому как хищник завладевает добычей. Я гадал, какое впечатление он произведет на Агнессу. Однажды, когда мы были в Туре, я организовал обещанную встречу. Малый был себе на уме: он отказался отправиться в замок. Более того, пригласил нас в свою мастерскую. Эта мысль понравилась Агнессе, и она в шутливом тоне рассказала об этом королю. Я опасался, как бы он не пожелал сопровождать ее. Но Карл не выразил желания, и мы отправились вдвоем. Выдался блаженный полдень. Мастерская Фуке в ту пору располагалась на отшибе, на берегу Луары. Два подмастерья прописывали для него фон и готовили краски.

Увидев Фуке, Агнесса немедленно прониклась к нему симпатией. Надо заметить, что идея представить художника среди его холстов была лучшим вариантом знакомства. Так странно было видеть этого необузданного и неряшливого человека на фоне его картин, излучающих свет и спокойную красоту, видеть тщательно проработанную фактуру, изящество цветовой палитры и форм – словом все то, чего ему недоставало в жизни… В частности, модели на его портретах оказывались в особенном мире, будто их изъяли из привычного окружения и поместили в обстановку их снов. Фуке и Агнессу роднила способность смотреть на людей, отвлекаясь от внешних черт, находить скрытое родство. Они тотчас понравились друг другу, но не как влюбленные – эта мысль ей претила, и не как брат и сестра – это она отводила мне. Скорее они признали друг в друге волшебников, тех, кого в менее культурной среде заклеймили бы как колдунов. У Фуке к этой симпатии добавилось поклонение красоте, пронзившей его восхищением при виде Агнессы.

Он явно возмечтал сделать ее портрет и был готов на все ради этого. Когда же она попросила его сначала написать портрет короля, я был ошеломлен, услышав, что он согласен. Он, который терпеть не мог официальных мест, отправился вслед за Агнессой в замок. Именно там он создал портрет Карла, которым все имели возможность любоваться или, по крайней мере, о котором все слышали.

Фуке хорошо держался перед королем – без сомнения, чтобы не восстановить против себя Агнессу. И хотя при личной встрече он скрыл антипатию к государю, на картине она отразилась. Он изобразил весь набор присущих Карлу качеств: завистливость, страх, жестокость, подозрительность – все присутствовало в портрете. К счастью, одной из особенностей картин Фуке было то, что они нравились моделям, хоть показывали их в неблагоприятном свете. Я назначил художнику пособие, чтобы удержать его при дворе. Это стало первым из многих меценатских начинаний, предпринятых мною вместе с Агнессой. Она не хуже меня знала, как это делается в Италии, и хотела, чтобы это прижилось во Франции. Король Рене и оплачиваемые им художники, оформлявшие придворные праздники, казались ей, как и мне, устаревшими. Мы оба считали, что нужно позволить искусству развиваться самостоятельно, во имя собственных целей. Надо побуждать художников следовать избранному ими пути, а не навязывать того, что нравится нам. Именно поэтому Агнесса сурово осуждала королеву за то, что та удерживала у себя художника единственно затем, чтобы он иллюминировал ее часослов. Она считала, что, предоставляя возможность художникам расписывать наши дома, поэтам читать стихи на званых вечерах, а музыкантам исполнять свои произведения, мы заботимся о том, чтобы поставить свои средства на службу их искусству, а не наоборот. Эту тему мы долго с ней обсуждали. Мысль об этом вдохновила меня на создание дворца в Бурже. Его строительство продвигалось, и вскоре нам предстояло приступить к отделке. Масэ предоставила мне выбрать художников и заказать произведения искусства. Она доверила это мне не только потому, что приписывала мне особый художественный вкус, она понимала, что, проводя много времени при дворе, я лучше знаю, что сейчас в моде.

Я и впрямь сделался придворным. Мои обязанности при короле, будучи по-прежнему связаны с Казначейством, все больше расширялись. Как я уже говорил, Гильом взял в свои руки все заботы о нашем предприятии. Вместе с Жаном они расширяли сеть наших торговых агентов во всей Северной Европе. Они скрупулезно отчитывались передо мной, и я им полностью доверял. Себе я оставил деликатную сферу нашего продвижения в Италию и на Восток. А моя роль при наличии доступа к монаршей особе все более приобретала политическую окраску.

Карл доверил мне вести в Королевском совете дела, связанные со Средиземноморьем. Что касается Востока, то он поручил мне увеличить количество судов и открыть регулярную торговлю с портами Леванта. Следуя моим рекомендациям, он предпринял политическое сближение с египетским султаном. Я направил этому правителю несколько писем, сопровождаемых богатыми дарами, и добился от него максимальных льгот для торговли на подвластных ему землях. Я отправлял в Судан образцы всех товаров, которые мы могли ему поставлять. Среди них было то, чего этот мусульманин желал больше всего на свете, но никому из христиан не было дозволено ему это продавать. Речь шла об оружии. Я же не видел к тому препятствий, учитывая, что он не являлся нашим врагом и мог воспользоваться оружием только против турок, собиравшихся покорить Европу.

Однако я знал, что, поставляя средства ведения войны сарацинскому правителю, я иду на риск и подбрасываю моим врагам аргументы против меня. Между тем я делал это с согласия короля (хоть потом он и сделал вид, что ничего не помнит) и думал, что этого достаточно…

Ради поддержания добрых отношений с султаном я был вынужден пойти и на другие уступки, которые возбудили ко мне еще большую ненависть. Так, однажды утром в Александрии юный мавр запрыгнул на одну из наших галер и, заявив, что хочет креститься в католическую веру, попросил взять его во Францию. Владелец судна согласился. Узнав об этом по возвращении галеры, я вызвал его и потребовал, чтобы мавра вернули султану, который прогневался на нас за это похищение. Мне было нелегко принять такое решение, хоть я и замаскировал свое огорчение и бессилие под наружной резкостью и вспышкой гнева. Я видел мавра, это был подросток лет пятнадцати, его привели ко мне, и он, весь дрожа, бросился к моим ногам. Владелец галеры уверял меня, что, отправляя мавра в Египет, я обрекаю на погибель и его тело, и душу: его, вероятно, казнят, а перед этим вынудят отречься от истинной веры, которую он принял при крещении. Я настоял на своем. Юношу отправили назад. Я написал султану, рекомендовав ему проявить милосердие, но, думаю, вряд ли он принял мой совет во внимание.

Это был один из самых нелегких моментов в моей жизни. Упреки по поводу данного поступка, предъявленные мне позже, не идут ни в какое сравнение с моими собственными терзаниями. Мне часто снились черные глаза этого мальчика, его крики нередко вторгались в мой сон. Я и представить себе не мог, что однажды мне придется заплатить за свои амбиции такую высокую цену.

Однако, чего бы мне это ни стоило, я сохранил прекрасные отношения с египетским султаном, что позволило мне установить регулярную торговлю с Востоком. Обретенное благодаря мусульманскому правителю привилегированное положение помогло мне найти поддержку в Средиземноморье и, что особенно важно, у Родосских рыцарей[31]. Эти монахи-воины высадились на Крите, намереваясь вырвать остров из-под власти султана. Тот дал отпор, отправив мощную флотилию, и рыцари оказались в весьма трудном положении. Великий магистр ордена просил меня заступиться за них, что я и сделал не без успеха. Этим я завоевал чрезвычайно ценную поддержку рыцарей, с которыми следовало считаться, отправляясь на Восток.

Ведя подобные дела, я не хотел вновь подвергаться опасностям, связанным с плаванием в заморские края, да и король, который ценил мое общество, не желал, чтобы я надолго покидал двор. Так что мне приходилось действовать через посланцев или целые посольства. Заниматься этими делами я поручил молодому беррийцу по имени Бенуа, он был женат на одной из моих племянниц.

Зато в Италию мне следовало отправиться самому.

* * *

Король поручил мне следить за ходом дел на Апеннинском полуострове и прежде всего за ситуацией в Генуе. Довольно долго там ничего не происходило, но однажды утром прибыл вестник из Прованса и сообщил удивительную новость. Из Генуи в Марсель прибыл корабль с группой влиятельных генуэзцев. Среди них был представитель могущественного семейства Дориа. Все это организовал некий Кампофрегозо. Он обратился к королю за помощью. Он просил у него средства на создание армии, которая затем покорит Геную. А потом он передаст город под власть французского короля.

Я уже давно обращал внимание Карла на смуту в Генуе. Он понимал, насколько важно для Франции завладеть подобным местом. Генуэзские банки были разбросаны по всему восточному побережью Средиземного моря, а товары, производимые в этом городе, пользовались заслуженной славой. Нельзя было упускать такой случай.

Король с энтузиазмом воспринял предложение Кампофрегозо. Увы, ему не доводилось общаться с итальянскими кондотьерами, и он принимал всерьез итальянские притязания. Письмо, составленное генуэзцем, дышало тщеславием, он выглядел этаким монархом в изгнании. Я призывал короля поостеречься. Я слишком хорошо знал этих авантюристов. Вполне возможно, что мы столкнулись с бандой прокаженных, которых следовало пожалеть, но вряд ли стоило принимать как князей. Карл и слышать ничего не хотел. Он составил список посольства во главе с архиепископом Реймсским, куда был включен старик Танги Дюшатель, его камергер, тридцать лет назад спасший короля во время парижской резни. Мне было поручено сопровождать этих важных персон. Мы добрались до Марселя. Глядя на нашу команду, можно было подумать, что мы должны предстать пред очами византийского императора. Генуэзцы, видимо предупрежденные о нашем прибытии, разоделись в свои лучшие одежды и, преисполнившись величественного превосходства, приняли нас в доме итальянского купца. Архиепископ Реймсский был весьма склонен путать власть и ее формы. Внешнее благолепие генуэзцев ввело его в заблуждение, их наглость он принял за аристократизм. Более, чем он, сведущий по части итальянских нравов, я с первого взгляда распознал группу обманщиков и подлецов, желавших не только добиться от нас оружия для захвата города, но и денег, чтобы наполнить свои тарелки – прямо с завтрашнего дня. Я пытался предостеречь архиепископа, но скоро понял, что заставить его изменить свое мнение невозможно.

Так начались нелепые переговоры. Они завершились высокоторжественным соглашением между королем Франции и… никем. Поскольку лица, подписавшие соглашение, представляли лишь самих себя. Они обязались, придя к власти, отдать Геную французскому королю. Полномочные представители отбыли весьма довольные. Они поручили мне изыскать на месте средства, необходимые для того, чтобы заговорщики могли набрать войско и снарядить экспедицию.

Кампофрегозо видел, что меня нимало не ввели в заблуждение его инсценировки. Как только послы отбыли, он заговорил со мной дружески и прямо. Как бы то ни было, он не мог долее скрывать от меня правду: заговорщики нуждались буквально во всем. Человек он был приятный, весельчак, кутила, не жалевший денег. Однако доверия к его новому, естественному, облику у меня было не больше, чем к прежней маске. В Италии я встречал множество предприимчивых, словоохотливых, привлекательных, но не слишком склонных к постоянству личностей. В городах, знавших столько революций и распадающихся союзов, предательство было таким же оружием, как и все прочие. Клятвопреступление там носят на перевязи, как другие цепляют на пояс саблю. Кампофрегозо казался мне способным на все, и будущее это доказало. Пока генуэзцы благодаря предоставленным мною средствам обустраивали штаб-квартиру в Ницце, я отправился в Монпелье по своим делам. Когда я вернулся, то обнаружил, что они не слишком продвинулись. Я прикинул, что пройдут еще долгие месяцы, прежде чем они смогут предпринять захват города. Я оставил при них посредника, представлявшего меня в этом регионе, и вернулся ко двору в замок Шинон.

Вероятно, настал момент объясниться по поводу фактов, которые позднее послужат основанием для того, чтобы обвинить меня в предательстве. Не отрицаю, что именно в то время, когда я помогал вооружить экспедицию Кампофрегозо, я завязал переписку с Альфонсо Арагонским, который в Генуе поддерживал партию власти, ту самую, которую бежавшие генуэзцы предлагали свергнуть. Я уже говорил, что с давних пор дорожил дружбой короля Арагона, ставшего Неаполитанским королем. Эта дружба обеспечивала для моих судов возможность свободного передвижения в водах, кишевших пиратами, так как король Альфонсо регулярно предоставлял мне охранные грамоты.

Я нуждался в нем так же, как нуждался в Генуе. Со временем у меня сложилось ясное видение, что именно мне необходимо предпринять в районе Средиземного моря. Именно этими соображениями я хотел поделиться с королем. Моим главным партнером на Востоке был султан, но, чтобы мои суда добрались до него, нужно было обеспечить поддержку всей цепочки влиятельных сил на этом пути: Неаполь и Сицилия, земли короля Арагона, Флоренция и Генуя, папа, Савойский дом – для свободного прохода через Альпы.

Если Карл Седьмой сумеет распространить свое влияние на эти районы, тем лучше, я был настроен помогать ему в этом всеми имеющимися у меня средствами. Однако, если ему это не удастся, я должен буду сохранить в целости мои дружеские связи. Таким образом, в случае с Генуей я честно сделал все возможное для того, чтобы Кампофрегозо и его друзья могли выполнить свои обязательства. В то же время я никогда не порывал связей с противоположным лагерем. Это оказалось весьма полезным. Вооруженные моими стараниями генуэзцы в конце концов действительно захватили город. Но затем немедленно объявили, что они не связаны никакими обязательствами с королем Франции. В ходе своей последней поездки я честно пытался переломить ситуацию. Я призывал короля послать туда войска, Кампофрегозо испугался бы и признал себя побежденным, но Карл был занят другим и не последовал моему совету. Генуя была для него потеряна. К счастью, благодаря тому, что я сохранил дружеские связи с противоборствующими сторонами – и с Кампофрегозо, который знал, чем мне обязан и очень хорошо ко мне относился, и со сторонниками моего друга короля Арагонского, – мне удавалось проводить все больше торговых операций через этот город.

Когда потом я пытался объяснить свою позицию, мои доводы почти никем не были поняты. То, что мою позицию могли расценить как предательство, ранило меня куда сильнее, чем пытки, которым я подвергся. По правде говоря, я упрекал себя за то, что не сумел найти нужных слов, чтобы выразить мои убеждения. Для людей, все еще пропитанных идеалами рыцарства, интересы сеньора были превыше всего. Служа Карлу Седьмому, я, по их мнению, должен был порвать с Генуей в тот момент, когда этот город отказался повиноваться королю. Для них было совершенно неприемлемо, что можно поддерживать дружеские отношения с врагами своего короля. Эти убеждения навлекли на меня слишком тяжкие несчастья и ускорили мое падение. И все же я убежден – но кто разделяет это убеждение? – что есть высшая связующая сила, объединяющая всех людей. Такая обыденная вещь, как торговля, является выражением этой всеобщей связи; благодаря обмену, товарообороту она объединяет человеческие существа. Помимо благородного происхождения, чести, знатности, веры – всего того, что выдумано людьми, есть простые потребности – потребность в еде, одежде, крыше над головой, – они продиктованы самой природой, и перед ними все люди равны.

Я заключил союз с королем Франции, чтобы обеспечить поддержку своему предприятию и воплотить свои мечты. Это было полезно и мне и ему. Но правление Карла ограничено конкретным временем и местом, тогда как великий круговорот людей и вещей универсален и вечен. Вот почему, искренне желая служить королю, я, когда он отказывался от осуществления того, что казалось мне полезным, занимался этим сам – иными средствами и через иных посредников, среди которых, может статься, были и его враги.

* * *

Ныне, когда жизнь лишила меня всего, мне странно описывать эти великие деяния. Над островом гремят грозы, сквозь листву беседки пробилось несколько капель дождя. Я перешел в дом, чтобы продолжить писать. Пока я переносил свои убогие письменные принадлежности, у меня мелькнула мысль. Она противоречит всему тому, что я только что утверждал.

Я вдруг спросил себя: что, если мои противники правы и недоверие ко мне короля имело определенные основания? Нет ли во мне постыдной, глубоко запрятанной склонности к тому, что прочие люди зовут предательством, а я не считаю это недостатком? Правда состоит в том, что я чувствую себя совершенно неспособным придерживаться какой-либо одной точки зрения. Тот порыв, что во время осады Буржа заставил мой разум воспарить, позволив мне взглянуть на ситуацию сверху, с высоты птичьего полета, и есть, вероятно, наиболее яркая черта моей личности. Зачастую именно эта сила играет важную роль, к примеру, во время переговоров, когда важно поставить себя на место другого человека. Ее оборотной стороной является внутренняя слабость, не позволявшая мне на протяжении всей жизни не только брать в руки оружие, но и вести себя как подобает преданному воину. Когда я вспоминаю беднягу Дюнуа, пылавшего ненавистью к противнику, не имевшего иного выбора, кроме как победить или погибнуть, то сознаю степень своей слабости. Ведь на его месте я бы проиграл, попытавшись понять соперника. Увидев, что тот бьется за справедливое дело, взглянув на ситуацию его глазами, я бы задумался: а справедливо ли убивать его? И пока бы я размышлял, меня бы прикончили.

И вот когда я таким образом смотрю на свою жизнь, меня ослепляет очевидная истина. Я непрерывно – и притом ненамеренно! – предавал всех и вся, даже Агнессу.

Порой у меня бывает настроение, когда я вовсе не склонен называть это предательством, я нахожу веские причины, побудившие меня действовать именно так. Но теперь, лишившись всего, я не могу простить себе такого малодушия. Орудием моего вероломства был дофин Людовик – самый грозный враг Агнессы. Она сумела провести едва ли не весь двор и даже королеву, сумела если не подавить ненависть к себе, то по крайней мере обезвредить ее. Но с Людовиком ей этого никогда не удавалось. Агнесса и Брезе олицетворяли для дофина преграду между ним и королем, не дающую ему подступиться к власти, которой он так жаждал. Поддержав ряд заговоров, в которых участвовали злейшие враги короля, дофин, стремясь дать выход переполнявшей его энергии и, быть может, набраться сил, чтобы однажды бросить вызов королю, своему отцу, принялся вынашивать дерзкие замыслы насчет союза с иноземцами. Таков был дофин – всецело погруженный в сложные планы, которые в конечном счете не были лишены здравого смысла. Я знал его с давних пор, давал деньги на некоторые его затеи при условии, что они никоим образом не будут направлены против короля. Людовик давал понять, что ценит мои усилия, и старался сохранить наши отношения в тайне, чтобы не скомпрометировать меня. Надеюсь, когда он станет королем, то сочтет своим долгом сжалиться над моей бедной семьей.

В конце концов, в первый день января нового, 1447 года, он решил, что терять больше нечего, и устроил скандал. Не знаю, что сказал ему отец. Во всяком случае, Людовик отправился в свою вотчину в Дофинэ и не возвращался. Оттуда он по-прежнему нападал на Агнессу и Брезе. Окажись на моем месте Агнесса, я уверен, она сочла бы, что обязана относиться к моим врагам как к своим собственным, и резко порвала бы с дофином. Я же, никогда не отличавшийся той целостностью чувств, которая придает враждующим сторонам уверенность и освобождает их от малейших сомнений, – я пытался соединить крайности, примирить врагов, и в итоге, по прошествии времени, оказалось, что я не верен ни тому ни другому. Людовик так и не узнал, что связывает меня с Агнессой, и даже не догадывался об этом. Что до нее, то не знаю, что она бы подумала, если б узнала, что я продолжаю поддерживать тесное общение с ее злейшим врагом.

В моей позиции просматривается простая логика коммерческой выгоды. Дофинэ расположено на пути в Средиземноморье и на Восток. Вопреки желанию короля, я втайне способствовал заключению второго брака Людовика с дочерью герцога Савойского: тем самым я обретал двух важных союзников и открывал путь через Альпы для наших поставок с Востока.

Между тем, если быть предельно искренним – а в моем сегодняшнем положении иного выбора не существует, – я должен отметить, что моя тайная верность наследнику короля никогда не основывалась на корыстном расчете. Я склонен к глубоким личным привязанностям, хоть это мало что объясняет, а порой и не извиняет. Вражда Агнессы и Людовика казалась мне недостаточно веской причиной, чтобы оборвать нашу дружбу.

Надобно сказать, что в ту пору, со времени моей встречи с Агнессой, вся моя жизнь приобрела двойственный характер. Эта двойственность была тем менее презренной, что на ней основывалось мое счастье. Я предавал короля, поддерживая с его любовницей связь, пусть не любовную, но такую, которая, узнай он о ней, могла быть воспринята им как умышленное пренебрежение его доверием. Между тем именно благодаря отношениям с Агнессой я чувствовал себя с королем гораздо спокойнее, так как был уверен, что в ее лице мне обеспечена благожелательная поддержка, и не так опасался перепадов настроения Карла и того, что меня могут оклеветать.

Я также предавал Масэ и всю свою семью. Плотские связи, которые у меня до сих пор случались, были всего лишь неверностью тела. На сей раз, хоть тело мое и не принимало в этом участия, душа отрывалась от моей законной супруги и полностью предавалась Агнессе. Я принимал наше колоссальное различие с Масэ, ее озабоченность по поводу своего доброго имени, ее тщеславие. Было бессмысленно сожалеть о том, чего эта женщина не могла мне дать, ведь я обретал это рядом с другой.

К тому же для Масэ этот период был ознаменован всевозможными триумфами. Гильом Жювеналь от имени короля представил нашего сына Жана римскому папе, и понтифик дал согласие на то, чтобы Жан сменил Анри д’Авогура на посту архиепископа Буржа. Для Масэ это означало двойную победу. Она испытывала тщеславное удовлетворение от такого возвышения, ведь оно было связано с единственным местом, имевшим для нее значение: с нашим родным городом.

Вскоре после этого произошло другое событие, имевшее для Масэ решающее значение: свадьба нашей единственной дочери Перетты.

Лично для меня это событие имело прискорбные последствия, связанные с предательством. Перетта стала супругой Жаклена, сына Арто Труссо, виконта Буржа, которому принадлежал замок в Буа-Сир-Аме. Свадьба, к несказанной радости Масэ, состоялась именно там. Но в том же году король, приобретя замок, преподнес его Агнессе. Таким образом, замок Буа-Сир-Аме, в силу сложившихся обстоятельств, оказался в точке скрещения двух несоединимых частей моей жизни.

Агнесса любила этот замок, и мы часто наезжали туда вместе, чтобы проследить за работами по его восстановлению, так же как прежде в Ботэ. Во время пребывания в Буа-Сир-Аме меня всегда переполняло счастье невозможного единения. В этом месте – быть может, единственном уголке земли – сплелись воспоминания о двух моих самых сильных привязанностях, хоть и весьма разных. Жена, дочь, все мои дети ступали по тем же дорожкам, по которым летом Агнесса бежала босиком, чтобы обнять меня. Так в стенах старого замка соединилось то, что в жизни я был не в силах соединить.

Даже вдали от Агнессы я всегда думал о ней. Я старался исполнить поручения короля как можно скорее. Между тем дело, связанное с Генуей, заставило меня надолго задержаться на юге, чего я вовсе не желал, так что я воспользовался своим пребыванием там, чтобы уладить дела в Марселе и Монпелье. В обоих городах, особенно в Монпелье, я велел выстроить дома, которые хоть и уступали богатству моего замка в Бурже, но были тоже великолепны. Но я не слишком нуждался в этой роскоши, ведь я так мало бывал там. Однако дома эти служили своеобразным замещением. Они создавали представление обо мне: любой, проходя мимо, мог вообразить, что я нахожусь там, таким образом громадный дом заставлял забыть о моем отсутствии. На самом деле в Бурже было то же самое. Я подарил дворец Масэ, чтобы такой ценой обрести свободу.

Что касается Агнессы, то я предоставлял королю дарить ей поместья, которых мне было бы трудно добиться для нее. Но втайне я разыгрывал для себя самого странную комедию. Я уже говорил, что любил приобретать старинные замки. Эти бесполезные траты не прекращались, а с тех пор как я встретил Агнессу, они приобрели характер настоящего порока. Я сам был немало удивлен, когда во время своего процесса обнаружил, сколько поместий мне принадлежит.

Эта довольно загадочная страсть с самого начала замещала своего рода любовное безумие, и для своего насыщения она, как жестокий бог, требовала все новых жертвоприношений. Каждый раз пребывание в Буа-Сир-Аме оставляло во мне такую тоску и воспоминания о таком огромном счастье, что я истово стремился испытать его еще раз. И когда я покупал новое поместье, то представлял, что живу там с Агнессой. Конечно, это была чистая фантазия. Ей совершенно незачем было ехать в такие сырые захолустные места, как Пюизэ или Морван. И даже если бы она приняла приглашение отправиться со мной туда, еще надо было бы объяснить королю, что мы намереваемся там делать… Но, как больной, который отвергает все очевидные доводы и самозабвенно верит, что выздоровеет благодаря чудодейственному средству, я с каждым новым приобретением ловил возможность помечтать, как мы с Агнессой будем там жить.

Так, разъезжая верхом по пыльным дорогам Прованса или ведя бесконечные дискуссии с проходимцами из Генуи, когда я с серьезным видом выслушивал, как посредники выставляют мне счета за проделанную работу, я мысленно взмывал надо всем этим, окутывая себя, словно драгоценной теплой тканью, раскатистым звучанием имени овеянного славой, затерянного в лесах старинного замка, только что купленного мною, и мысленно устремлялся к Агнессе, чтобы перенести ее туда. Мои собеседники видели тонкую улыбку в уголках моих губ, и это сбивало их с толку. Они даже отдаленно не представляли себе ход моих мыслей и воспринимали как иронию то, что было всего лишь выражением блаженства. Решив, что я раскрыл их лживые измышления и ничтожные планы, они терялись и выдавали мне правду.

Но порой, находясь в таком состоянии, я мог впасть в неистовый гнев, когда кто-то оспаривал мои указания, а претензии предъявлялись слишком настойчиво, – короче, когда меня вынуждали расстаться со сладостными видениями и вернуться в настоящее. Вот так, на основе глубокого непонимания и сложилась моя репутация как умелого, бесстрастного и порой резкого человека.

Подобные реакции вызывали у людей стойкую неприязнь, порой граничившую с ненавистью, – чего я в тот момент не осознавал. Это открылось мне гораздо позднее, в тот час, когда судьи воззвали к людской злопамятности и незарубцевавшимся ранам. Но это время еще не пришло, и в ту пору, казалось, мне все благоприятствовало.

* * *

В Монпелье и на побережье в Лангедоке я мог видеть, как процветает наша торговля с Востоком. Отныне уже и речи не было о том, чтобы размещать наши грузы на чужих судах. Перевозки осуществлял целый флот наших собственных галей. Закладывались новые суда, так как имеющихся в наличии уже не хватало для покрытия наших потребностей.

Мы сумели обеспечить безопасность на всем пути из Леванта. Миссия Жана де Вилажа, которого я направлял к египетскому султану, увенчалась полным успехом. Мусульманский правитель подписал договор, обеспечивший благоприятствование нашей торговле на его землях, и в знак своей дружбы отправил великолепные дары королю Франции. Во время последней поездки в Геную я обратил внимание на резкую перемену во взглядах Кампофрегозо: тот отказался выполнить свои обязательства и заключить союз с Францией. Но дружеские отношения с этим негодяем вкупе с доверием, которое проявлял ко мне король Арагона, ныне ставший правителем этого города, внушали уверенность в продолжении плодотворной работы. Я съездил в Экс, чтобы встретиться с королем Рене, и он открыл мне доступ в подвластный ему Прованс. Дофин и герцог Савойский были моими заказчиками и, смею заметить, моими должниками. Короче говоря, за несколько лет полностью наладился товарооборот со средиземноморскими странами. Итальянские шелка, багдадская тафта, генуэзское оружие, хиосская мастиковая смола, дамасские ткани, восточные драгоценные камни прибывали во Францию целыми обозами, но этого вечно не хватало, чтобы удовлетворить аппетиты двора и потребности, которые возродились с наступлением мирного времени. В обратном направлении мы везли сукна из Фландрии и Англии, меха и драгоценности, которых жаждал Восток.

Эти успехи позволили мне вновь занять место рядом с королем и, следовательно, рядом с Агнессой. Я усердно заседал в Совете. Карл давал понять, что рад мне. Более того, он испытывал признательность, поскольку мне удавалось исполнять все его требования, и осыпал меня благодеяниями. Он помог мне заложить новые галеи, назначил меня королевским комиссаром в штаты Лангедока, и моя прибыль от местных налогов значительно перекрывала суммы, которые я передавал королю. Чтобы показать, что он мною доволен, король, помимо уже оказанных милостей, в том же году назначил меня генеральным сборщиком налога на соль. Наши отношения были основаны на взаимной выгоде. Давая мне поручение, король знал, что я выполню его и это принесет ему доход. Что касается меня, то я заранее просчитывал, какую часть дохода от каждого предприятия в той или иной форме должен буду зарезервировать для короля. Все складывалось как нельзя лучше, и я желал лишь одного: чтобы все шло по накатанному пути.

Увы, столь лестное для меня расположение короля все же нарушило мой душевный покой, так как он направил меня в Италию. Карл оценил мою роль в генуэзском деле, хоть оно и провалилось. Он стал лучше понимать, каким должно быть посольство. До сих пор он находился под давлением принцев крови. В глазах этих благородных сеньоров, представлять короля должна была группа епископов и маршалов, людей высокого происхождения, издавна имеющих о себе столь же высокое мнение. Результаты, как правило, граничили с полным провалом. Эти знатные персоны никого не слушали, труднее же всего им было договориться между собой; в конце концов они попадались на удочку первого встречного, а таковой, как это нередко случается, не обладал равным благородством, а чаще всего оказывался просто негодяем.

Благодаря мне король на собственном опыте освоил иной способ ведения переговоров. Так, в Генуе я общался со всеми заинтересованными лицами, не ставя предварительных условий. В разговоре я использовал новый универсальный язык, увы, заменивший кодекс рыцарской чести, а именно язык денег. Одних ты подкупаешь, другим платишь, этому сулишь денег, тому даешь ссуду – усвоить этот язык совсем несложно. Карл сумел победить англичан, лишь отбросив рыцарские способы ведения войны и вооружив вилланов; точно так же он понимал, что в Средиземноморье, тем более учитывая мелочные претензии местных управленцев, необходима новая дипломатия. И, в ущерб моей спокойной жизни, он воспользовался мною как средством воздействия. Новое его поручение было значительно сложнее, чем генуэзское дело, поскольку речь шла о папе.

Я никогда не был особо привержен религии. В пору моего детства раскол множил количество пап. Папский престол был столь привлекательным, что на него претендовали сразу два, а то и три кандидата. Моя мать немало переживала из-за гнусностей, творимых папами, и молилась, чтобы Церковь вновь обрела свое единство. Религии посвятил себя мой брат, расхаживавший ныне по коридорам римской курии. Я же тайно вынашивал дерзкую мысль. Теперь я могу ее высказать, не опасаясь, что она усугубит мое бедственное положение. Я полагаю, что Господь Бог имел все возможности навести порядок в собственном хозяйстве. И если Он оказался не способен решить, кто именно будет представлять Его на этом свете, то, наверное, Он не наделен тем всемогуществом, которое Ему приписывают. В общем, я всегда исполнял религиозные обряды, но рассматривал это лишь как исполнение долга.

Масэ, хоть мы и не заговаривали об этом, всегда отдавала себе отчет, что я не разделяю ее религиозности, но никогда за это на меня не сердилась. Зато она не прощала мне моего недоверия к прелатам. Ее с детства прельщала елейная набожность, невозмутимая властность этих особ, пленяла присущая им тяга к роскоши и великолепию. Тот факт, что их траты совершаются во имя Господа, оправдывал их и снимал последние сомнения, которые у Масэ могла пробудить их откровенная кичливость.

Мне же всегда нравилась грубая и ничем не замаскированная сила – как у королей или богатых купцов. По крайней мере, эта сила готова себя назвать. Она никогда не выдает себя за нечто иное, и каждый вправе сам решать, на что он может рассчитывать рядом с ней. Церковная же власть приближается к людям под личиной смирения. Она никогда не действует и не наносит удара, не воззвав к покорности тому, кто ею движет, к высшей силе, рабом которой она представляется. Вообще, имея дело с верующим, никогда не знаешь, кто именно перед тобой: господин или слуга, ничтожество или сильный мира сего. Все, что связано с этой материей, размыто, тайно, изобилует скрытыми ловушками, которые обнаруживаешь, только почуяв, что почва уходит из-под ног.

Я всегда остерегался вмешиваться в эту сферу. Хотя, вскоре после назначения в Казначейство, в Бурже я принял участие в ассамблее, которая подготовила Прагматическую санкцию[32]. С тех пор как понтифик покинул Авиньон и вернулся в Рим, он сделался для французского государя иноземной силой, вмешательства которой во внутренние дела королевства король не мог допустить. Прагматической санкцией король утвердил свое верховенство над Церковью Франции и избавил ее от злоупотреблений папы. В этом я был согласен с королем. Текст санкции был одним из средств – наряду с борьбой против принцев крови и финансовой реформой – обрести подлинную власть в своей стране. Вместе с тем я не мог заходить далеко, открыто поддерживая инициативы короля, из страха вызвать недовольство папы римского, в поддержке которого я нуждался при ведении своих дел. Действительно, я регулярно получал от него – при посредничестве моего брата Николя – льготы, позволявшие мне торговать с мусульманами.

Религиозные распри усугублялись еще и тем, что Базельский собор потребовал ограничить власть папы и его злоупотребления. Можно было лишь подписаться под этой похвальной программой.

Увы, на этом Соборе разгорелись такие страсти, что пришлось избрать нового папу. Возобновился прежний раскол. Я подумал, что от этих церковников ничего иного и не следовало ждать. Дело в том, что я хорошо знал базельского антипапу, это был не кто иной, как герцог Савойский, с которым я с давних пор поддерживал деловые отношения. Это был смиренный набожный человек, он хотел отказаться от папского престола, чтобы обрести приют в монастыре. В силу обстоятельств эта милость не была ему дарована. Посланники Собора вывезли его из обители и провозгласили папой. Но, по крайней мере, в данном случае на папском престоле оказался глубоко верующий и порядочный человек. Карл воспринимал его как наименьшее зло, и я был с этим согласен, тем более что тогдашний папа римский был человеком без чести и совести. Тем не менее для наших планов, касающихся Северной Италии, где Франция хотела бы пользоваться влиянием, и Неаполитанского королевства, утраченного Анжуйским домом, было важно, чтобы власть папского престола в государствах упрочилась и чтобы папа благоволил к нам.

По этим причинам королю, так же как и мне, было понятно, что необходимо, ко всеобщему удовлетворению, покончить с церковным расколом и отправить несчастного герцога Савойского, сделавшегося антипапой, в монастырь и уже не выпускать его оттуда.

Для начала я предпринял посольство в Лозанну. Старый герцог был готов внять моим доводам, но окружавшие его каноники и клирики и слышать ни о чем не желали. Они слишком поднаторели в ученых схоластических спорах, чтобы я пошел на риск и померился с ними силами на этом поприще. Я вернулся несолоно хлебавши. Но вскоре положение изменилось. Был избран новый римский понтифик, вступивший на престол под именем Николая Пятого[33]. Это был весьма образованный и разумный человек. Большинство кардиналов признали его власть, тогда как Базельский собор скомпрометировал себя крайним упрямством и перегибами. Исход этих выборов заставил Карла действовать. Он поручил мне вести переговоры одновременно и с тем и с другим папой, не считаясь при этом с финансовыми затратами. А пока я буду вести эту тайную дипломатию к благополучному финалу, он отправит в Рим обычное посольство. Ему будет поручено приветствовать нового понтифика и продемонстрировать всему миру, на чью сторону склоняется выбор короля Франции. Антипапа поймет, что главная его опора рухнула. А чтобы послание было ясным и недвусмысленным, следует нанести решающий удар. Римское посольство будет столь блестящим, многочисленным и пышным, что об этом заговорят во всем христианском мире. Мне предстояло отправиться в путь одновременно с этим посольством, и главной моей задачей было предоставить средства, которые обеспечат ему должный блеск.

* * *

Агнесса, которая обычно с грустью воспринимала мой отъезд и давала мне это понять, совершенно иначе отреагировала, услышав, что я отправляюсь в Рим. Я знал о ее благочестии, которое проявлялось в роскошных подношениях церковным приходам, находившимся на ее землях. Но мне было невдомек, насколько искренна ее вера, мы с ней никогда на эту тему не говорили. И вот благодаря посольству в Рим мне открылось, как глубоко она набожна. Религиозный пыл Агнессы не имел ничего общего с пылом Масэ. В набожности Агнессы не было ничего показного, хотя, с учетом ее положения при дворе, сделанные ею подношения церкви неизбежно получали огласку. Собору в Лоше достались несколько ее даров, и в частности золотое ретабло с кусочком подлинного креста Господня, привезенным из Крестовых походов. Между тем публичность даров не доставляла Агнессе никакого удовольствия. Напротив, она всеми силами стремилась сохранить в тайне и свою благотворительную деятельность, и церковные подношения, сделанные по ее инициативе. Молитва оставалась для нее сферой глубоко личного. Она изливала Богу свои страдания, угрызения совести и огорчения. Об этом я узнал уже позже. Но после пребывания с Богом тет-а-тет во время одинокой молитвы или заказанной лично мессы, на которой никто, кроме нее, не присутствовал, она появлялась при дворе, демонстрируя лишь доброе настроение и веселость. В отличие от Масэ, она чуралась общества мрачных прелатов и старалась как можно реже бывать на торжественных богослужениях. Узнав, что я буду встречаться с новым папой, она, залившись краской, дала мне особое поручение. Она сделала это в присутствии короля, чтобы тот знал, о чем именно она меня просит. Но когда некоторое время спустя выдалась возможность провести три долгих дня в Буа-Сир-Аме, она с глазу на глаз объяснила мне, что ее побудило к этому.

Ее честолюбивый запрос был несложен: Агнесса желала, чтобы папа милостиво даровал ей переносной алтарь. Подобное сооружение, снабженное всеми надлежащими аксессуарами – дароносицами, чашей, кувшинчиком для причастия и тому подобным, позволяло верующему отправлять мессу вне освященного места. Как всегда у Агнессы, в этой просьбе непомерная гордыня соединялась с великой скромностью. Со стороны двадцатичетырехлетней девушки, известной лишь тем, что она является любовницей короля, было дерзостью просить о милости, которой удостаивались до сих пор лишь несколько высоких персон. Но эта просьба была отнюдь не показной, совсем наоборот. В случае если папа дарует ей просимое, Агнесса не желала никакой огласки. Она хотела как раз противоположного: такой алтарь позволил бы ей молиться в полном уединении, вдали от всех.

Когда мы оказались наедине, я расспросил ее обо всем этом. Мне эти вещи были настолько странны, что я не мог искренне в них верить. Я прежде всего жаждал понять ее. Агнесса жила в грехе и, казалось, свободно распоряжалась своим телом и подпитывала страсти, подобные моей, – страсти, природу которых Церкви сложно было бы определить, а тем более их дозволить; так как же могла она исполнять обряды религии, законы которой так плохо соблюдала? И вот два долгих вечера я провел с Агнессой, усевшись рядом с ней, скрестив ноги и взяв ее под руку. Мы говорили о Боге.

Вовсе не пытаясь возражать ей и еще менее над нею насмехаться, я подолгу выслушивал ее рассуждения о вере или, скорее, убеждался в том, что ей присуща та разновидность религиозных убеждений, которые действительно лежат вне рациональной сферы и даже вне ее воли. Христа она воспринимала как некоего спутника жизни, который сопровождает ее и в то же время призывает ее к мученичеству. Отсюда в ней возникла та смесь беспечности и предчувствия трагедии, небывалое стремление насладиться счастьем момента и безропотная уверенность в том, что милости судьбы для нее уж точно сочтены. Иисус подвергал ее испытаниям именно затем, чтобы помочь ей переживать их с радостью.

Тогда же мы впервые со всей откровенностью говорили о ее чувствах к королю. Приведенная к нему представителями Анжуйского дома, она испытала невероятный ужас оттого, что ее отдают такому человеку. Все в нем вызывало в ней отвращение. Ее отталкивала его внешность, дублет с пышными буфами, маскировавшими его слишком узкие плечи, казался ей нелепым, а неряшливые штаны подчеркивали уродливую кривизну ног. Ей не нравились ни его манеры, ни его образ мыслей. Голос Карла и даже его дыхание, когда он засыпал, вызывали в ней резкое инстинктивное неприятие. И все же она не протестовала. В течение нескольких часов она просила Господа Бога дать ей силы выдержать посланное ей испытание. И именно в эти часы она ощутила предельную близость к распятому на кресте Иисусу. Он слушал ее, утешал, мягко подсказывая путь к возрождению.

Ей удалось свыкнуться с жизнью рядом с королем лишь потому, что Христос давал ей силы превозмочь отвращение, растворить свою антипатию в веселье празднеств, обмануть гадливость обилием благовоний и расшитых тканей. Тут не обошлось без принуждения. Поначалу Агнесса за сладостью соусов по-прежнему ощущала горечь самого блюда. Между тем мало-помалу свершилось чудо. Под двойным воздействием – любви и воинских побед – Карл переменился. Разумеется, она не хуже меня понимала, что под новым обличьем скрывается все тот же человек. Но, по крайней мере, ей стало гораздо легче жить рядом с ним. И она возблагодарила Господа за это благодеяние. До нее наконец дошли слова духовника, которому она, впрочем, опасалась поверять свои сокровенные мысли: избавление приходит через испытания, которые посылает нам Господь. Эта мысль помогала ей удержаться от того, чтобы выказать неблагодарность Творцу, если у нее вдруг возникало искушение. Христос спас ее, но она не сомневалась, что ради ее блага Он вновь подвергнет ее испытанию. И она продолжала ощущать сладострастный ужас, уверенность в неизбежной опасности и надежду на то, что Он поможет ей многое преодолеть на пути к мудрости и спасению.

С переменами в короле изменилась и природа ее страха. Сначала Агнесса страшилась его присутствия и того, что навязанное ей судьбой положение продлится еще долго. Затем ее стало пугать обратное: что король может внезапно избавиться от нее. Она доверчиво рассказала мне об этом, когда мы были в Ботэ. С тех пор как был устранен Карл Анжуйский, ее страхи слегка уменьшились, но не утратили остроты. Сегодня мне кажется, что она уже тогда предчувствовала свою судьбу.

Признаюсь, в тот момент я не слишком серьезно воспринял ее опасения. Мне показалось, что они связаны вовсе не с христианским видением мира. В действительности то, что Агнесса считала знамением, имело смысл в совсем иной реальности, ведомой лишь ей одной. Так, сказал я ей, она воспринимает меня как своего брата-близнеца в мире своих сновидений или своих корней. И напротив, некоторых особ она воспринимала как способных навести порчу в соответствии с той ролью, которую они играли в ее незримом мире. Подобные представления могли бы довести ее до безумия, но странным образом именно они придавали ей великую силу и ловкость. Одним людям Агнесса бросала вызов, другим доверяла, остерегалась этих, открывала сердце тем, руководствуясь предчувствиями, воспоминаниями, – и, как ни странно, никогда не ошибалась.

Перевоплощения, чары, проклятия и суеверия занимали ее ум и, хоть она и не сознавала этого, существенно отдаляли ее от католического миропонимания. Надобно отметить, что она стала бы решительно возражать против этого: она была уверена, что является верной дочерью Церкви. В самом деле, если не брать во внимание ее странных представлений или, если хотите, помимо них, преобладающим в Агнессе являлось глубокое почтение ко всем христианским установлениям. Она питала истинно глубокое уважение к папе, наследнику святого Петра. Правда, она родилась в ту пору, когда папа был один-единственный, то есть до того, как Базельский собор возвел на престол второго.

Я был тронут откровенностью Агнессы, позволившей мне больше узнать о ней. Должно быть, в детстве она была несчастна и трагически одинока. В тот день мы прогуливались у прудов возле замка. Небо в Берри было затянуто тучами. Агнесса собирала сухие травы и мох. Я не сводил глаз с этой хрупкой жизнерадостной женщины, бегущей вприпрыжку по осенним лужайкам. И тогда у меня вдруг мелькнула неожиданная мысль, вначале показавшаяся мне забавной: я сравнил ее с Жанной д’Арк. Жанну я никогда не видел, но Дюнуа и многие другие столько рассказывали мне о ней. Жанна с Агнессой были похожи: девчонки, внимающие своему одиночеству и способные черпать в нем небывалую силу. Одна стала любовницей короля, другая вела его войска, но за столь разными ролями скрывалась одна и та же способность взять власть и подчинить короля своей воле. Хилый и нерешительный Карл слепо подчинялся этой душевной силе, чтобы преодолеть непреодолимые препятствия. Но он был не в состоянии долго следовать за кем-то и быть зависимым. Он ничего не предпринял для того, чтобы спасти Жанну. Недаром у некоторых возникал вопрос: а не была ли для него смерть Жанны освобождением от союзника, ставшего обузой?

У меня внезапно возникло предчувствие, что точно так же он может отречься от Агнессы. Агнесса протянула мне свой осенний букет и спросила, отчего я смотрю на нее сквозь слезы. Я не нашелся что сказать и обнял ее.

* * *

Хочу, чтобы мне достало времени закончить свой рассказ. Важно, чтобы мне удалось до конца выразить мою любовь к Агнессе. Повторить весь путь, вплоть до последних мгновений, пересечь цветущие луга, чтобы дойти до вспаханного поля, тронутого инеем… Мне кажется, жизнь моя зависит от этого. Она получит завершение и, смею утверждать, станет удавшейся и счастливой, только если я достигну своей цели. И тем менее я прощаю себе допущенное намедни безрассудство, за которое Эльвира меня корила. Тот факт, что прошло уже пятнадцать дней с того дня, как приходил человек, посланный подестой, и пока нет никаких последствий, внушает надежду, что опасность мне не грозит. Я расхрабрился и, прогуливаясь, стал постепенно подбираться ближе к городу. Вчера я даже решил, что могу без риска проникнуть туда. Уж не знаю, какая сила толкнула меня, но я отважился дойти до самого порта. Меня переполняли воспоминания об Агнессе, и я шел, сосредоточившись лишь на этом. Очнулся я уже в бухте. Присев на деревянную скамью, я долго смотрел на лодки, мягко покачивавшиеся у набережной. Это было непростительной ошибкой.

Солнце уже клонилось к закату, и тени в порте стали удлиняться. Не знаю, сколько времени я провел в грезах. Внезапно я вышел из оцепенения: кто-то шел в мою сторону, прячась за аркадой рыбного рынка. Я, насторожившись, наблюдал. Мгновение спустя я уловил новое движение: человек опять метнулся от одной колонны к другой, приближаясь ко мне. После каждого рывка он прятался за каменной опорой, но я видел, как он, пригнув голову, бросает взгляды в мою сторону. На третий раз я узнал его: это был человек, замеченный мною по прибытии на остров, убийца, шедший за мной по пятам.

В один миг я принял решение – не знаю, верное или нет… Резко вскочив, я бросился к углу дома напротив. Я побежал по улочке, потом дважды свернул за угол и перешел на обычный шаг. Мой преследователь, с тех пор как оказался в городе, явно лучше, чем я, знал все здешние закоулки. Я усиленно петлял, меняя направление, чтобы убедиться, что мне удалось от него оторваться. Старательно заметая следы, я оказался у выхода из города, но противоположного тому, откуда дорога вела в деревню к Эльвире. Спустя некоторое время я с ужасом понял, что преследователь, к которому присоединились два сбира, напал на мой след. Пользуясь тем, что я значительно опережал преследователей, я вновь припустил бегом, уже не прячась, так как вокруг была безлюдная равнина. Уже темнело, но, к счастью для меня, довольно медленно. Я надеялся, что луна взойдет еще не скоро. Меня уже почти настигли, когда воцарился мрак.

В конце концов, натерпевшись страху, проплутав всю ночь, я сумел оторваться от своих врагов. Весь взмокший, на рассвете я вернулся домой. Эльвира так и не ложилась спать, сходя с ума от беспокойства.

Этот случай глубоко потряс меня. Он доказал, что с мемуарами мне следует поторопиться, ибо время мое явно сочтено. Я также решил прибегнуть к помощи Эльвиры. До сего дня я не хотел раскрывать ей свое положение. Теперь я с грехом пополам объяснил ей, какая угроза надо мной нависла. Она попробует разузнать побольше о тех, кто меня преследует. До сих пор я старался обойтись без ее вмешательства, но теперь у меня не осталось выбора.

Нынче утром она отправилась в город, твердо намереваясь пролить свет на это дело. Я же не мог ни прогуливаться по окрестностям, ни предаваться грезам. Как только достаточно рассвело, я уселся за стол, чтобы продолжить свой рассказ.

* * *

В Рим я отправился весной, увозя с собой ходатайство Агнессы и еще множество других. Надобно сказать, что длительное пребывание при дворе, какое выпадало мне, вынуждало завязывать отношения со множеством людей. Я был хорошо знаком с членами Совета и королевским окружением, был близок с дворянами, вращавшимися вокруг государя, к этому добавлялось множество купцов, банкиров, судейских, художников, а также громадная толпа тех, кто настойчиво просил, чтобы я продал им что-то или дал ссуду. Я вел оживленную переписку с нашими посредниками, которые обеспечивали продажи и покупки для нашей компании повсюду – от Женевы до Фландрии, от Флоренции до Лондона. Разумеется, Гильом де Вари, наряду с Жаном, Бенуа, а теперь и многими другими, вел все наши повседневные дела. Но некоторые задания ложились на меня лично, особенно когда речь шла о крупных сделках или о важных клиентах. Так что при дворе, где люди по большей части бездельничали, я был постоянно занят. Редкие минуты, которые я проводил с Агнессой, были в моей жизни исключением, но именно они придавали смысл всему остальному. В такие мгновения праздности и неторопливой беседы я сознавал, до какой степени жизнь моя мне более не принадлежит. Мечты прежних лет дали столько плодов, что сами были теперь погребены под грузом повседневности, утопая в грудах бумаг и аудиенциях. То, чему другие завидовали как успеху, было для меня рабством. Помимо свободы, которую я время от времени обретал рядом с Агнессой, я видел вокруг лишь тяготы и обязательства. Незримый бич подхлестывал меня, заставляя двигаться все быстрее. На удачу я больше не рассчитывал. Я был доверенным лицом короля, держал под контролем гигантскую торговую сеть. И все же не переставал надеяться, что однажды вновь буду располагать собой.

Казначейство превратилось в орудие королевской славы. Мы творили чудеса – в особенности когда речь шла о крупных парадах. В поводах не было недостатка – благодаря взятию все новых городов, куда король должен был торжественно въезжать. Лошади, оружие, ткани, знамена, костюмы – все должно было сверкать, полностью подавляя у тех, кто присоединялся к французскому домену, всякое желание отделиться. Дипломатические миссии также давали повод продемонстрировать новое могущество короля перед иноземцами. В данных обстоятельствах я использовал все возможное, чтобы придать посольству, направлявшемуся к папскому двору, невиданный блеск. Из Марселя в Чивитавеккью двинулись одиннадцать кораблей с основной частью посольства. Гобелены, предназначавшиеся папе, были отправлены по Роне при посредстве короля Рене. Три сотни лошадей в богато украшенной сбруе должны были дожидаться прибытия послов. Наши послы: Жювеналь[34], Помпадур, Тибо и другие достойные прелаты и богословы – не стали полагаться на силу молитвы, чтобы уберечь себя от опасности. Они отказались сесть на корабль и решили ехать на лошадях. Единственным, кто отважился присоединиться ко мне и пуститься в плавание, был Танги Дюшатель. Ему было почти восемьдесят лет и ему оставалось лишь выбрать место своего упокоения. Мысль о смерти в морской пучине прельстила старика. Однако судьба все же не пошла ему в этом навстречу.

Мы без помех совершили переход: ни пиратов, ни шторма, ни поломок. Теплый ветер нес нас в Чивитавеккью. Я часами с наслаждением сидел на палубе – в рубашке и соломенной шляпе с широкими полями, защищавшей голову от солнца, беседуя со старым бретёром-арманьяком. Танги поведал мне тысячу историй о тех давних временах, когда Карл Седьмой был всего лишь наследником престола, которому грозила опасность, или королем без королевства. Дюшатель наводил ужас на сторонников Кабоша, ведь именно от них он однажды ночью спас юного государя. Его рассказ воскресил во мне забытые воспоминания об Эсташе и напомнил о том, что я думал тогда, намереваясь бороться с сильными мира сего. Мы говорили об убийстве Жана Бесстрашного на мосту в Монтеро. Он признался, что нанес один из ударов. Мысль убить вождя бургиньонов во время его встречи с королем принадлежала ему, Карл об этом ничего не знал. Учитывая, какую цепь несчастий повлекло за собой это убийство, Танги немало сожалел о своем замысле. Но теперь, когда в хитросплетении событий для короля обозначился благоприятный поворот – победа над англичанами, отстранение принцев крови, он пришел к выводу, что его интуитивное прозрение, связанное с решением убить соперника Карла, в конце концов оказалось верным. Мысль об этом в преддверии смерти утешала его.

Он питал к королю глубокую привязанность – сродни чувству, которое испытываешь к тому, кого знал еще несчастным ребенком. Любовь Дюшателя скорее основывалась на том, что он сделал для Карла, а не на дарованных королем милостях, иначе он должен был бы страдать от невнимания и неблагодарности короля. Он видел его без прикрас, не приукрашивая его характер, трезво отмечая недостатки. По прошествии нескольких дней в задушевной атмосфере он, проникнувшись ко мне доверием, торжественно предостерег меня: насколько ему известно, не было еще случая, чтобы кто-либо в окружении Карла Седьмого смог возвыситься, не пробудив в нем рано или поздно ревности и не пострадав от его жестокости.

Я молча смотрел на корабли, накренившиеся под тяжестью парусов. Эскадра, над которой реяли белые птицы, держала курс по морю, чьи глубины отсвечивали фиолетовым. Ничто не могло произвести более сильного впечатления, чем этот груженный золотом и королевскими дарами конвой. Таково было Казначейство: мирная армия, но которая действительно могла внушать королю опасения. Предостережения Танги оказали на меня большее воздействие, чем малообоснованные страхи Агнессы, ибо придворный в своих суждениях опирался на длительное знакомство с королем и личные разочарования. Оставаясь один на палубе, я подолгу обдумывал, какие средства могут уберечь меня от вероятной немилости короля, и втайне принял некоторые решения, пообещав себе привести их в исполнение сразу же по возвращении.

По прибытии мы обнаружили полномочных представителей короля, добравшихся по суше, они сгорали от нетерпения. В это время папа принимал английское посольство, и нашим легатам хотелось сразить англичан демонстрацией нашей мощи. Когда мы выгрузили из корабельных трюмов привезенные сокровища, они приободрились.

Въезд нашей делегации в Рим до такой степени поразил встречающих, что все помнили об этом даже пять лет спустя. Роскошь была необходима, чтобы подчеркнуть важность, которую король придавал этому посольству, и засвидетельствовать почтение новому папе. Что же касается веры в то, что эта расточительная мощь произведет на понтифика должное впечатление и сделает его более сговорчивым во время предстоящих переговоров, – это уже совсем другая история.

* * *

Папа Николай Пятый был невысокого роста, хрупкого телосложения, с замедленными движениями. Казалось, прежде чем пошевелиться, он всякий раз колебался. Так, он трижды протягивал руку, прежде чем взять чашку и поднести ко рту. А собираясь перейти из одного угла комнаты в другой, он мерил взглядом расстояние, оценивая возможные препятствия на пути. То ли опасности, связанные с его положением, заставляли его проявлять подобное благоразумие, или, напротив, он достиг своего положения с помощью таких вот уловок, подсказанных его натурой? Не могу сказать. Могу только утверждать, что за внешними колебаниями скрывалась великая твердость духа. Это был вдумчивый и смелый человек, который выносил свои решения, проявляя незаурядную мудрость, и приводил их в исполнение, не поступаясь ничем.

Он был явно рад прибытию нашего посольства. Поддержка французского короля была для него большим преимуществом. И все же, вступая в споры с полномочными представителями Карла Седьмого, он намеренно держался требовательно и неуступчиво, в частности, что касалось его соперника антипапы, назначенного церковным собором. Он настаивал на его полном и безусловном отречении без каких-либо компенсаций.

Николай Пятый знал, что не я возглавляю делегацию и что официально он должен обсуждать все с другими ее членами, в частности с архиепископом Реймсским Ювеналием. Тем не менее он навел обо мне справки, а письмо короля расставило все по местам: папа знал о моей истинной роли и о моем всеведении по части финансов. Он был родом из Тосканы и некогда являлся наставником молодых Медичи. Он понимал, что деньги – это наиважнейшая из материй и все, что нас радует и печалит, вплоть до знатных титулов, подчинено им. Так что наши беседы не отличались ни блеском, ни соблюдением официальных норм дипломатии, но все же играли важную роль.

Папа, желая оставить меня в своем дворце, чтобы мы могли спокойно и без свидетелей поговорить, пустил в ход уловку. Как-то раз во время общей аудиенции он вдруг встал, подошел ко мне и, приподняв дрожащим пальцем мое веко, воскликнул:

– Но, мэтр Кёр, вы явно больны, предупреждаю, будьте осторожнее! В наших краях свирепствует малярия, каждый год она уносит людей в расцвете сил.

Насмерть перепуганные архиепископы и богословы спешно отступили от меня подальше. Когда папа предложил, чтобы меня осмотрел его личный врач («который творит чудеса – особенно по части этой хвори»), они одобрительно закивали. По их лицам было видно, что они с огромным облегчением восприняли слова папы, предложившего мне незамедлительно устроиться в крыле своего дворца.

Таким образом, переговоры пошли параллельно. Одни происходили в послеполуденное время в парадной зале, расписанной громадными фресками. Члены посольства выступали по очереди, напрягая горло и пускаясь в бесконечные разглагольствования. Папа ответствовал им с елейной мягкостью, но не шел ни на какие уступки.

Со мной все обстояло совсем иначе. Мы виделись с папой обыкновенно по утрам в небольшой столовой с окнами, широко распахнутыми в цветущий сад. На маленьком столике на сверкающей серебряной посуде были сервированы фруктовые соки, отвары, печенье. Папа чаще всего был в простом облачении, не закрывавшем руки. Во время этих частных встреч он совершенно утрачивал серьезность и степенность, отличавшие его публичные выступления. Напротив, он принимался жестикулировать, поясняя свои речи, и часто, продолжая говорить, вставал, подходил к окну, а затем снова садился. Мы беседовали просто и без экивоков, и это напоминало мне общение с коммерсантами. Мы занимались делом и, как я и предвидел с самого начала, вскоре заключили сделку на условиях, приемлемых для обеих сторон.

Перед полномочными представителями Николай Пятый повторял, что ждет от антипапы отречения без встречных условий. Он не хотел, чтобы считали, что он пошел хотя бы на малейшую уступку. Со мной он вел себя более реалистично. Благодаря папским легатам и разветвленной сети осведомителей он знал своего соперника лучше, чем кто бы то ни было.

– Чтобы убедить антипапу удалиться, – сказал он мне, – придется вести торг… с его сыном, то есть с герцогом Савойским.

Амадей, прежде чем посвятить себя религии и стать папой, передал герцогство Савойское своему сыну Людовику. Но тот лелеял честолюбивую мечту: завладеть Миланским герцогством. А для этого ему нужно было не только подтвердить свое право наследовать эти земли, но и сражаться с кондотьером Франческо Сфорцой. Все это требовало немалых денег, поддержки французского короля и Орлеанского дома – наследника прав Висконти на Милан. Тонкий знаток итальянских дел, папа дал мне ряд советов, как именно действовать. Если мы предоставим молодому герцогу Савойскому средства для ведения войны, с условием что его отец отречется от папского престола, то сможем согнуть старого Амадея.

Я последовал этим советам, найдя их превосходными. Мне удалось гораздо лучше справиться с новыми поручениями относительно антипапы, которые я выполнял напрямую или косвенно, когда я перевел их решение из сферы теологии, не имеющей отношения к делу, в сферу финансовую.

Кроме того, для завершения переговоров с антипапой, в частности по вопросу Миланского герцогства и его завоевания, король на основании предоставленных мною сведений счел полезным привлечь Дюнуа. Этот сумеет говорить с Амадеем на грубом языке войны и поможет герцогу Савойскому укрепить свою армию. Решительно, это был именно тот человек, который мог положить конец церковному расколу…

Визит в Рим принес мне тройную выгоду. Там я нашел способ разрешить кризис в христианском мире, и, действительно, в начале следующего года антипапа отрекся от престола. Мои связи с Савойским домом еще более упрочились благодаря уловке с займом, предоставленным ему на весьма выгодных для меня условиях. И в конце концов самое главное: я подружился с папой римским. Довольный нашим общением и видя, что я следую его советам, Николай Пятый даровал мне все запрошенные мною льготы. Я получил разрешение на переносной алтарь для Агнессы и заказал таковой мастерам в Трастевере из золота, инкрустированного рубинами. Папа удовлетворил мои ходатайства за многих людей, которым я покровительствовал. И еще, осмелюсь сказать, немаловажное: он возобновил и расширил привилегию, в силу которой мне дозволялось поставлять морским путем товары для султана. Отныне разрешение на провоз не ограничивало ни количество товара, ни число судов с грузом. Он также предоставил мне исключительное право перевозить паломников на Восток. По моей просьбе папа добавил к этому право вывозить оружие в качестве дара французского короля.

Увы, из осторожности или по недоразумению Николай Пятый не огласил официально этой буллы. Но наши отношения не ограничились обменом взаимными услугами. Мы оба знали, что за этим стоит. Для того, кто занимает высшие позиции во власти, категория интереса существенно упрощает отношения по сравнению с тем, как общаются обычные люди. В этом плане невозможно не знать, что у любого, кто к тебе приближается, всегда есть о чем просить, и нет никакого основания возмущаться этим. Обычные люди не могут дружить, любить или доверять кому-то, если возникает тень заинтересованности. И напротив, для людей, стоящих у власти, единственный способ установить истинные отношения – это откровенно обозначить свои интересы. Сильные мира сего в первую очередь задают вопрос: чего именно вы ждете от меня? И от искренности, с которой им дается ответ, зависит возможность следующего этапа сближения. Со всей откровенностью обсудив важные темы, мы с папой римским могли отдаться бесцельным, не преследующим выгоды беседам, что позволило нам лучше узнать друг друга. Случилось так, что местный недуг, который папа у меня определил, в конце концов действительно свалил меня с ног. Мне пришлось задержаться в Риме после отбытия полномочных представителей, и, пока я выздоравливал, я оставался гостем папы. Мы виделись каждый день, и в итоге я смог как следует узнать этого многогранного человека. Ныне он почил с миром, а я стал никем, и теперь я спокойно могу сказать правду о нем и о себе.

Он принадлежал к тем итальянским священникам, у которых за приверженностью к религии скрывается глубокая страсть к Античности. Николай Пятый был знатоком греческих и римских философов. Он собрал в Риме кучку эрудитов, бежавших из Византии накануне падения империи. Он всегда утверждал, что, собирая византийское наследие, действовал на благо Католической церкви, борясь с расколом Римской империи на Восточную и Западную. И действительно, во время его понтификата Рим сделался подлинным центром христианства. Между тем, расхаживая с ним по его библиотеке, я вскоре осознал, что он питает к античной культуре страсть, не только имеющую мало общего с католической верой, но и противоречащую ей. Он, в отличие от других, читая Платона или Аристотеля, не стремился отыскать у них основополагающие мысли, предвещающие Христа. Он читал и чтил их ради них самих. Однажды он доверительно сообщил мне, что каждый день, как фанатичный последователь, применяет на практике уроки Пифагора, изложенные в «Золотых стихах» пифагорейцев. Он предпринял в Риме строительство нового папского дворца, чье величие должно явить новое и, как он надеялся, вечное единство Католической церкви. Ватикан все еще в лесах, я имел случай посетить его перед тем, как отправиться на Хиос. Для проектирования этого здания папа призвал архитекторов, проникнувшихся отзвуками Античности. Вместе с ними он побывал на развалинах древних храмов и без колебаний перепрыгивал через руины, чтобы измерить пропорции фронтона или колоннады.

Как-то он сделал мне поразительное признание: если он страстно хотел убедить правителей европейских держав начать новый Крестовый поход, то лишь затем, чтобы спасти культурные сокровища Византии. Главное, в чем он упрекал турок, – это в недостатке внимания к творениям Античности.

– И потом, – вставил я, – они ведь магометане…

Он взглянул на меня и пожал плечами.

– Да, – молвил он.

Тонкая улыбка, скользнувшая по его лицу, искры иронии в глубине глаз окончательно убедили меня: в нем нет веры. А он, должно быть, долго прикидывал, насколько слаба моя собственная вера. Эта тайна связала нас крепче, чем клятва. И у него была возможность впоследствии доказать мне это.

* * *

Италия, Средиземноморье, Восток – отныне наши взгляды были направлены туда. Мы, пожалуй, чересчур быстро забыли англичан. Конечно, новому королю Англии была ненавистна мысль о возобновлении войны. Его жена – дочь короля Рене – рядом с английским монархом представляла партию мира. Но всем там мерещилось нечто иное. Пятилетнее перемирие подошло к концу, когда я вернулся из Рима. В еще остававшихся во французском королевстве английских гарнизонах, которым не выплачивали жалованье, произошли беспорядки. На Фужер напал наемник, бывший на службе у англичан. В городе разграбили все до последней ложки.

Я обнаружил, что среди придворных царит великое волнение. Истекшие годы заставили забыть об английской опасности, как если бы ужасы нескончаемой войны блокировали память и не давали родиться самой мысли о необходимости сражаться. Даже король вернулся к своей прежней манере поведения – подавленности и нерешительности. Казалось, что исходившая от англичан опасность вернула его в отдаленные времена несчастной юности. Внешние перемены и новые манеры короля были замечены всеми подданными, но только не им самим. Нерешительность короля огорчала военных, и я разделял это чувство. Вот уже пять лет шла работа над созданием мощной армии. Учреждение ордонансных рот, лучники, артиллерия – все было готово. Перемирие принесло нам скорое процветание, которое хоть и было неустойчивым, все же создало благоприятную ситуацию для возобновления войны и завершения ее в нашу пользу.

Агнессу я застал в состоянии сильной тревоги. Она была очень бледна и с трудом скрывала ужасную слабость. Она рассказала мне, что месяц назад родила девочку, с самого рождения отданную туда же, куда и две первых. Она потеряла много крови, и у нее началась лихорадка, от которой она еще не совсем оправилась. На сей раз ей не удалось скрыть свое состояние от короля. Карл ничего не сказал, но в отсутствие Агнессы не стал ничего менять в череде придворных празднеств. Тысячи взглядов в опасной тени двора наблюдали за тем, что, быть может, впоследствии обернется первым этапом крестного пути. Агнесса повиновалась. Прелестные девушки уже были услужливо представлены королю. Но ничего страшного не случилось, и Агнесса вновь поднялась. Однако все ждали следующего испытания. Она и сама опасалась его. Ей никак не удавалось обрести прежнюю силу. Я обнаружил, что она впала в несвойственную ей прежде апатию. Между тем Брезе, Дюнуа, оба брата Бюро, все ее выдвиженцы в Королевском совете умоляли ее вмешаться и побудить короля к объявлению войны. Агнесса все не решалась. Мой приезд подбодрил ее.

Я вернулся окрыленный, в восторге от своей поездки в Рим. Проезжая через Бурж, я с удовольствием отметил, что работы по строительству моего дворца продвигаются. Я приказал использовать несколько нововведений, подсказанных мне посещением различных зданий в Риме. Еще мне пришла в голову мысль устроить паровую баню, вроде тех, что я видел на Востоке. Убедить Масэ оказалось нелегко, но, поскольку эта моя фантазия снаружи не бросалась в глаза и не могла поколебать нашу репутацию, Масэ все же согласилась.

Прежде чем присоединиться ко двору, я заехал в Тур. Там мне в первую очередь предстояло встретиться с некоторыми людьми, этого требовали интересы Казначейства. Но как только в моих делах возник просвет, я поспешил к Фуке, чтобы рассказать ему о художниках, встреченных мною в Риме. Вышло так, что именно Фуке первым обратил мое внимание на состояние Агнессы. Во время моего отсутствия он довольно часто встречался с ней и в конце концов добился своего: она согласилась, чтобы он написал ее портрет. Он сделал множество эскизов, но не знал, какой именно взять за основу. Красота Агнессы всегда его восхищала, но, как человек, привыкший вглядываться в лица, он отметил в ней какую-то новую серьезность. На самом деле это было всего лишь обострение того качества, которое в ней всегда присутствовало. И все же до недавних пор глубинная сосредоточенность проступала едва заметно, скрытая за яркими красками ее веселости, а ныне ее озабоченность была для всех очевидна. Агнесса силилась казаться веселой, на некоторое время ей удавалось рассеять облака, но вскоре небо вновь затягивало. На всех набросках, показанных мне Фуке, голова Агнессы была наклонена вперед, глаза опущены, губы сжаты.

Он разложил эскизы на столе, и мы молча рассматривали их. При взгляде на рисунки я ощутил смутную, необъяснимую тревогу. Внезапно до меня дошло: это было лицо с надгробного памятника, маска смерти. Я взглянул на Фуке и увидел у него в глазах слезы. Он пожал плечами и, ворча, собрал эскизы.

Присоединившись наконец ко двору и встретившись с Агнессой, я отметил, что она рада меня видеть. Но она воздержалась от обычных проявлений радости. И даже когда мы оказались наедине в ее апартаментах, она, казалось, опасалась, что это будет замечено. Беседуя, мы чувствовали неловкость. Чтобы не смущать Агнессу, я вскоре оставил в стороне личные темы и перешел к вопросам войны. Я сказал ей, что, по-моему, разграбление Фужера ниспослано нам Провидением. Следовало воспользоваться этим, чтобы отвоевать у противника последние французские земли и покончить с английской угрозой. Мое воодушевление, как мне казалось, поначалу передалось ей. Но очень скоро взгляд ее затуманился. Агнесса напомнила мне о прошлогодних нападениях на Брезе, подстроенных дофином, использовавшим мерзкого лазутчика по имени Мариет, которого я приказал посадить в тюрьму. Агнесса считала, что дофин по-прежнему расставляет дьявольские ловушки, чтобы дискредитировать ее. Как всегда, его атаки были направлены на тех, кому она оказывала поддержку. И разве это английское дело не является еще одной провокацией? Я же не понимал, каким образом дофин из отдаленного Дофинэ мог разжигать войну с Англией и для чего ему это нужно. Агнесса признала мою правоту и тотчас расплакалась. Она была взволнована, ей повсюду мерещились немыслимые опасности. В конце концов мы пришли к согласию, что каждый должен действовать своими средствами. Ей казалось, что лучше сначала убедить королеву, а уже совместно они смогут добиться, чтобы Карл начал военную кампанию. Мысль была вполне разумна. Таким образом, войну не восприняли бы как дело одной партии, а именно партии Агнессы, что могло бы заставить всех тех, кто ей завидовал, отстаивать противоположное мнение. Что до меня, то назавтра мне предстояла встреча с королем. Мы долго беседовали. Я со всеми подробностями рассказал о своих переговорах с папой. Мы детально обсудили итальянские дела; он вернулся к миссии Жана де Вилажа в Судане. Все это живо интересовало Карла, лицо его выражало наслаждение, когда он говорил на эти темы.

Тем резче он выразил свое недовольство, стоило мне затронуть в беседе вопрос об английских территориях. В распахнутое окно веяло июньским теплом, на небе сияло солнце, но Карла била дрожь. Он рванул воротник и опустился в кресло. Выслушав мои аргументы, он тихо возразил, говоря о короле Англии:

– С Генрихом мы отныне в родстве. Дочь короля Рене, похоже, творит чудеса, стараясь удержать его от войны.

– Это так, и многие в Англии порицают короля за подобную слабость.

– Англичане держат свои обязательства, несмотря ни на что. Перемирие продолжается.

– Не забывайте, что нам пришлось послать Дюнуа и армию на завоевание Ле-Мана, откуда они обязались уйти.

– Английский регент, управляющий здешними провинциями, принес извинения за происшедшее с Фужером. Кажется, это арагонский наемник переборщил…

– Сир, – прервал я его, взяв за руку, – не важно, как реально обстоят дела. Важен предлог, а он налицо. Вы победите. Теперь на вашей стороне сила, войска, деньги.

Карл отвел руку и переспросил:

– Деньги, говорите?

Повисло долгое молчание. Король обводил меня пылающим взглядом.

– Такая кампания будет стоить немало, – заговорил он. – Хоть у меня теперь и есть средства, чтобы содержать регулярную армию и, не прибегая к помощи принцев крови, оплачивать военные действия… – Он по-прежнему не сводил с меня глаз.

– За деньгами дело не станет, – с некоторым запозданием отреагировал я. – Вы ведь знаете, все, что мне принадлежит, в вашем распоряжении.

Такие громкие выражения часто используются на Востоке, поскольку там никто не воспринимает их буквально. Для такого человека, как Карл, они звучали совершенно иначе. Он молча кивнул, а я задумался, не заронил ли я в его сознание ядовитое семя, которое впоследствии может оказаться для меня смертельным. Король перевел наконец взгляд на окно, залитое опаловым светом.

– Так во что может обойтись подобная кампания? Предположим, что мы бросим на кон все средства и дело закончится до наступления зимы… Триста тысяч… нет-нет… скорее, четыреста тысяч экю. Так вы, мессир Кёр, мне их предоставите?

И он снова повернулся ко мне, изучая мою реакцию. Худшего вопроса мне еще никто не задавал. Если я отвечу «нет», то окажется, что я противлюсь королю, а он мне этого никогда не простит. Если отвечу «да», то эта громадная сумма откроет истинный размер моего состояния. Король не слишком разбирался в финансовых вопросах, однако мы обсуждали их на Совете, и генеральный интендант регулярно сообщал королю о состоянии его казны. Король знал, что я богат, к тому же он не мог не отдавать себе отчет в том, что отчасти это связано с порученным мне сбором налогов. И вот впервые то, что было известно нам обоим, но никогда еще не признавалось открыто, теперь вышло на свет божий: я был богаче, чем он, богаче, чем государство.

– Да, – сказал я, склоняясь перед королем.

Это слово – произнося его, я понимал это – наложило печать на мою судьбу. Не стоит оспаривать могущество таких людей, как Карл. Он глазом не моргнул, но у меня возникло чувство, будто мои слова упали в самые темные глубины его сознания. Он поблагодарил меня с холодной улыбкой. Потом сказал, что подумает.

В последующие дни к нему вернулось хорошее настроение. Когда королева вместе с Агнессой и другими фрейлинами радостно предложила королю блеснуть перед дамами, возглавив армию и вернув Ле-Ман, он рассмеялся с довольно тщеславным видом. Было ясно, что эта тема более не вызывает в нем раздражения.

Мы переехали в Рош-Траншельон, неподалеку от Шинона, так как именно там король решил собрать Большой совет. Собравшиеся единодушно поддержали его, притом что среди них можно было различить две группы. К первой по большей части принадлежали друзья Агнессы, но там были и люди, близкие к королеве, мелкопоместные дворяне, лишившиеся своих нормандских владений, оккупированных англичанами, а также несколько человек, не преследовавших собственных интересов, искренне ратовавших за войну в силу своей убежденности и честности – редкий случай при дворе. Прочие же присоединились к этой партии, чтобы понравиться королю, так как, будучи истинными придворными, умели истолковывать знаки, даже едва заметные, происшедшей в нем перемены.

* * *

Стоило принять решение, как все пошло гораздо быстрее. Всего через три недели после Совета Карл Седьмой покинул Турень, возглавив войска. Король Рене, удалившийся к себе и пребывавший в дурном настроении с тех пор, как его брат был изгнан, ныне забыв обо всем, приготовился участвовать в сражении. Подшучивая над доблестью короля и впечатлением, которое он производил на женщин, королева хотела задеть самолюбие своего мужа. Но она вовсе не намеревалась сопровождать его, чтобы лицезреть его подвиги. Напротив, Агнессе очень хотелось воспользоваться такой возможностью. Быть может, она даже просила об этом короля. Мне она ничего не сказала, но была явно огорчена тем, что ей придется остаться. Я убедил короля, что мне следует задержаться на несколько дней в Турени, чтобы отладить снабжение армии, выступившей в поход. Я смогу присоединиться к королю позже, уже в разгар боевых действий. Карл согласился. Это разрешение давало мне возможность остаться рядом с Агнессой. Никогда прежде она так не страдала из-за отсутствия короля. Хотя действительно со времени их встречи страна не знала настоящих войн, а только местные стычки. И значит, Агнессе не доводилось поддерживать его на поле брани.

Мне никак не удавалось разобраться в причинах ее тревоги. Быть может, она боялась за него? Даже учитывая, что Тальботу[35], который командовал английской армией, было уже под восемьдесят, нельзя было исключить неблагоприятный поворот событий. Агнесса помнила еще рыцарские войны, во время которых сеньоры во главе с королем сражались врукопашную, погибали сотнями или попадали в плен. Она и представить себе не могла, а я тем более, что предстоящая война превратится в сражение на расстоянии кулеврин и бомбард, подразделений лучников и пеших соединений.

Мне показалось, что ее тревожит и собственная участь. Слова королевы, которая предписала королю «блеснуть перед дамами», обеспокоили ее. Агнесса, верно, представила себе короля в ореоле славы, воодушевленного победой и жаждущего продолжить взятие своих провинций посредством других, интимных завоеваний, которые откроют ему сердца и тела покорных, лишившихся чувств дам.

Ее вечно страшила беременность, и, перенеся три таким образом, что большая часть придворных ничего не заподозрила, она побудила Карла остаться у нее в ночь перед отъездом. Она сделала мне странное признание: она надеялась, что любовные игры в течение этой ночи опять посеют в ней (на самом же деле впервые по ее инициативе) королевское потомство.

Вынужденная бороться, чтобы подавить отвращение, которое король поначалу вызвал в ней, и отдавая себе отчет в том, его недостатки не вызывают ни малейшего желания доверять ему, она в конце концов привязалась к Карлу. Мало-помалу он стал ей настолько необходим, что она уже не представляла себе жизни без него. В общем, она любила Карла.

Я попытался успокоить ее. Обещал приглядывать за королем во время военных действий и сообщать Агнессе, есть ли у нее на данный момент поводы для тревоги.

Через две недели я добрался до мест боевых действий, если их можно было так назвать; мы сплошь праздновали триумфы. Городское население восставало, загоняло англичан в их кварталы и открывало городские ворота королевским войскам. Пон-Одемер, Пон-л’Эвек, Лизье, Мант, Бернэ пали. В день моего прибытия, 28 августа, Вернон перешел в руки короля. Дюнуа рассчитывал заполучить город в свое владение, но Карл решил преподнести его Агнессе. Он велел принести ключи от города и отправил их с гонцом в Лош. Я был рад за Агнессу. Через два дня мы вошли в Лувье, и король впервые смог созвать Совет в Нормандии. Он решил немедленно выступить на Руан.

Пока шла подготовка к взятию города, я отправился в Тур. Разумеется, я не устоял перед желанием навестить Агнессу в замке Лош. Подарок короля ее успокоил. Ее желание сбылось: она забеременела и впервые не стала этого скрывать. Благодаря беременности щеки ее порозовели, взгляд оживился. Она смеялась, к ней вернулась бодрость. И все же для меня, хорошо ее знавшего, было понятно, что в глубине души ей по-прежнему неспокойно. При малейшем шуме она вскакивала, при малейшей тревоге в глазах ее мелькал испуг загнанной лани.

Она долго расспрашивала меня о войне, без устали внимая рассказам о триумфах короля. Я превозносил его храбрость, подчеркивая при этом, что он не подвергается никакому риску. Она задумчиво слушала меня. Платье ее было таким узким, что обтягивало едва наметившуюся округлость живота. Она носила декольте – по своей излюбленной моде, – и шнуровка открывала ее полную упругую грудь. То ли сыграло роль ее признание в беременности, то ли обретение новых форм, внезапное ощущение материнства наряду с присущими ей обаянием и красотой, резко выделявшими ее среди других, но впервые в ее присутствии я ощутил сильное, почти болезненное плотское желание. Агнесса была слишком проницательна, чтобы не почувствовать этого. Я усмехнулся, она улыбнулась мне в ответ и тотчас, будто желая развеять наваждение, увлекла меня в сад любоваться розами.

Назавтра я покинул Агнессу, успокоившись на ее счет. К сожалению, то, что мне было известно о короле, заставляло думать, что ее тревога не была беспочвенной. Когда в середине октября я добрался до Руана, то обнаружил, что мои опасения подтвердились, и это внушило мне страх.

Чтобы избежать ненужного кровопролития, мы вступили в переговоры с английским гарнизоном. Посланцы от жителей Руана сновали между лагерем, где расположились королевские войска, и городом, информируя осаждавших о положении в городе и получая указания, с тем чтобы передавать их горожанам, жаждавшим способствовать своему освобождению. Карл выжидал. Но это ожидание было приправлено раздражением – после череды триумфов, которыми был отмечен почти каждый день в начале этой кампании. Все, и король прежде других, чувствовали, что конец близок. Эти последние часы войны пробуждали ярость при воспоминании о зверствах, которые творились в этих краях, и в то же время полнились радостью, готовой вспыхнуть в любой момент. В итоге в лагере царил сплошной разврат. Отдаленный шум канонады отдавался дикими криками в королевском лагере. Карл, выглядевший нарочито оживленным и смутно обеспокоенным, с утра до вечера пил с придворными. Серьезные люди, такие как Брезе, Дюнуа, братья Бюро, сторонились этих излишеств: они были заняты войной. Между тем вокруг власть имущих толпились добровольцы, жаждавшие удовлетворить любые низменные желания и подстраивавшиеся под перемены настроения сеньоров. Завидное место королевского сводника, которое некогда занимал Карл Анжуйский, было свободно. Некоторые не столь известные персоны, отличавшиеся куда более грубыми вкусами, были готовы приложить все силы, чтобы занять его. Карл, со своим легендарный аппетитом Валуа и их неразборчивостью, осаждал молоденьких служанок и нормандских дам, а те слабо сопротивлялись. Все эти излишества сами по себе не вызывали беспокойства. В прошлом Карл уже не раз им предавался, и исключительные обстоятельства близкого окончания войны делали это вполне объяснимым. Иным и более тяжким в моих глазах обстоятельством было прибытие в лагерь нескольких молодых придворных дам. Король не взял с собой королеву, поскольку та этого не пожелала. Но когда Агнесса попросила его об этом, Карл заметил, что ни одна женщина не будет сопровождать их во время этой военной кампании. Так что появление нескольких юных и свеженьких фрейлин придавало этому отказу особенное значение.

Мои наблюдения над царящим в лагере развратом были прерваны долгожданной вестью о взятии Руана. Восставшие жители открыли ворота, куда ворвался Брезе, а затем и Дюнуа – оба в сопровождении мощной кавалерии. Англичане были отрезаны от замка, который находился под обстрелом пушек Бюро. В конце концов, к большому сожалению руанцев, которые жаждали, чтобы враги поплатились за совершенные ими преступления, англичане сумели бежать, сохранив себе жизнь. Ради этого они пожертвовали множеством крепостей, и было ясно, что не только Руан, отныне вся Нормандия стала свободной. Оставалось, по заведенному обычаю, организовать празднество, чтобы восславить окончательную победу. Я вызвал Жана де Вилажа и нескольких своих юных помощников, имевших опыт по части таких мероприятий. Обозы денно и нощно доставляли из Казначейства расшитые ткани и парадное оружие. Наконец 10 ноября кортеж во главе с королем, восседавшим под балдахином, торжественно въехал в город.

* * *

Об этом триумфе рассказывали многократно, и мне нечего добавить, разве что мои собственные впечатления, ибо мне выпала честь принять в нем участие. Я ехал на коне рядом с Дюнуа и Брезе, мы были оглушены звуками, которые издавали шесть трубачей, следовавших впереди. На нас были бархатные фиолетовые жакеты, подбитые мехом куницы. Конские попоны были вышиты чистым золотом и шелком. Мой конь был в красной попоне с белым крестом, она была заказана для герцога Савойского, но он не смог остаться до парада. Собралась огромная толпа, и чувствовалось, что этот парад в корне отличается от обычных зрелищ, которые устраивают короли, – скопления зевак, тешащих свою нищету раздражающим, но восхитительным соприкосновением с богатством и властью. Народ праздновал свой собственный праздник – обретение свободы, свою победу, и король был приглашен на него как отец и благодетель. Старики плакали, вспоминая перенесенные страдания, вспоминая погибших, которые не дожили до этого дня, женщины, обретшие надежду на светлое будущее для детей, думали о том, что произвели их на свет не только затем, чтобы страдать, но и чтобы познать мир и радость. Юноши выплескивали энергию, смеясь и радостно выкрикивая запретное доселе имя, которое до сих пор приходилось произносить, понизив голос, с опаской – так как оно принадлежало королю Франции.

Для нас – людей из окружения Карла, сознающих ответственность за целую страну, – имело значение не просто взятие этого города. Это была веха для всей Франции, означавшая завершение целого столетия непрерывных войн, бедствий и разрушений. Конечно, еще не выбили англичан из Гиени. Но там они были во враждебном окружении и удалены от своих тылов, так что освобождение Гиени было всего лишь вопросом времени. Эта нескончаемая война дала лишь одно: она помогла покончить с господством принцев крови, которые распоряжались землями и народами, как будто это недвижимое имущество, как передают мельницу, лес, пруд в качестве свадебного приданого. И освободил людей от ярма именно король Франции, так что отныне каждый чувствовал себя подданным именно короля, а не местного феодала.

Время от времени я поглядывал на Карла. Он был в доспехах, в серой бобровой шапке, подбитой ярко-красным шелком. Я заметил прикрепленную спереди на головном уборе небольшую подвеску с крупным бриллиантом. Король сонно покачивался в седле, прикрыв глаза. Что он мог чувствовать? Меня бы не удивило, если б в ответ на заданный мною вопрос он бы ответил: скуку. Перед тем как мы сели на коней и выстроились в ряд, он в своей походной палатке потребовал белого вина. Если он выпил четыре или пять бокалов, то не затем, чтобы унять волнение, которое на его месте ощущал бы любой, но, скорее, чтобы придать себе храбрости перед испытанием, от которого ему хотелось бы уклониться.

Когда я отыскал его, чтобы описать распорядок церемонии, он задал безобидные вопросы относительно ужина; он хотел собрать небольшое общество, пригласив лишь нескольких дам, прибытие которых я отметил несколько дней назад.

И впрямь странная судьба у этого короля: от рождения слабый и униженный, презираемый всеми правитель раздробленной, опустошенной страны, захваченной врагом, он – единственно силой своей воли – преодолел все препятствия, покончил с войной, которая казалась вечной, ликвидировал раскол Западной христианской церкви, стал свидетелем падения Византийской империи и отчасти восстановил свое наследство, открыв страну Востоку. Причем все это он задумал и осуществил вовсе не как Александр или Цезарь. Те в подобных обстоятельствах гарцевали бы на коне с непокрытой головой, испытывая радостное воодушевление, и всем было бы ясно, что за ними следуют их армии, влюбленные в него и опьяненные победой. Карл же все подготовил в тишине, как обиженный ребенок, задумавший отомстить. Великие свершения Карла были лишь тенью его мелочных расчетов. Слабость короля привязывала к нему весьма достойных людей, они проникались к нему жалостью, а он, не колеблясь, использовал их, как играют в игрушки, и если он менял к ним отношение, то ломал. А ныне, в час победы, когда капризный ребенок отомстил за себя, он выказывал те же желания, что и всегда, от самых неистовых, присущих истинному победителю, до самых незначительных, стремясь, однако, скорее удовлетворить мелкие эгоистические потребности: выпить, развлечься, насладиться роскошью – одним словом, заполнить пустоту.

В центре крупных событий всегда есть люди, о которых поэты, мечтатели говорят так: ах, если бы на их месте был я, какой вихрь незабываемых чувств охватил бы меня тогда!.. В сравнении с этими вымышленными волнениями спокойствие великих особ сходит за самообладание. Но для людей, живущих без мечты, какими зачастую являются триумфаторы, часы славы кажутся однообразными, скучными, и, чтобы выдержать их, они сосредотачиваются на незначительных предметах. Им досаждает мозоль на ноге, невозможность утолить голод, навязчивое воспоминание о поцелуе, в котором было отказано, или, напротив, о предвкушаемом поцелуе – вот какая теплая и мутная водичка плещется в их мозгу, когда толпа выкрикивает их имена.

Это был нескончаемо долгий праздничный день, насыщенный переживаниями. Карл присутствовал на службе в соборе, принимал клятвы верности, которым не было конца. Крики толпы проникали всюду, даже туда, куда чернь не пускали. Пьяные звонари сменяли друг друга на колокольнях. Припрятанные англичанами вино, съестные припасы, одежда были вывалены на улицы. К счастью для короля, дни в ноябре коротки, а в этот день к вечеру еще и похолодало. Порывы ветра хлестали в спины толпы, но ликование не стихало. Праздновать продолжали дома. Король, поприсутствовав при различных официальных церемониях, удалился, его ждал ужин в тесном кругу.

Я провел вечер в одиночестве и в то же время окруженный людьми. Все те, кому я ссудил деньги, пытались зазвать меня к себе, будто желая показать, как славно они их употребили. Это радушие было для меня непереносимо. Я отказывался смотреть на них как на своих должников, вообще судить людей по их богатству. Вместе с тем я не доходил и до такой крайности, чтобы полагать, что их долг является достаточным основанием для того, чтобы ценить их общество. Овладевшая мною меланхолия требовала вина, но выпитое лишь усугубляло мою печаль. В конце концов я сбежал из одного дома, где веселье было в самом разгаре, и отправился бродить по улицам.

Случайно я наткнулся на Дюнуа. Он сидел на тумбе, обхватив голову руками. Завидев меня, он издал радостный крик, впрочем, довольно слабый. От моей утренней бодрости и следа не осталось. Его – под воздействием вина – также обуревали мрачные мысли. Тот, кто заставил забыть о своем незаконном происхождении благодаря множеству громких побед, титулов и поместий, из-за отбойной волны, последовавшей за триумфом, этим вечером вновь превратился в Бастарда Орлеанского; тот, кто некогда приветствовал меня при дворе, кто искал смерти, а обрел славу вплоть до сегодняшнего дня, уже бывшего на исходе, исполнив все наши желания, уничтожил их. Надвинув на лоб капюшоны, чтобы наши лица оставались в тени, мы побрели по улицам. Мы долго говорили о прошлом, словно отказываясь признать очевидное: это прошлое нас покинуло. Потом Дюнуа, бормоча себе под нос, принялся рассуждать о своих грядущих победах. За его нарочитым воодушевлением скрывалось понимание: если впредь и выдадутся победы, то им отныне будет недоставать самого существенного – незримого сомнения в исходе баталий.

В конце концов ноги привели нас в замок, где мы жили. Мы назвались часовому и двинулись по центральному двору. Из донжона сквозь открытые окна королевских апартаментов доносились музыка и женский смех. Дюнуа остановился, посмотрел на освещенные окна, откуда слышались радостные звуки, и внезапно повернулся ко мне.

– Остерегайся его, – прошептал он, движением подбородка указывая на этаж, где расположился король. Его дыхание свидетельствовало, что он говорит под воздействием вина, но если до сих пор его речь была сбивчивой, а сознание затуманенным, то в этот миг он, казалось, отлично владел собой. – Ты спас его, ты ему больше не нужен.

– Он что-то сказал? Что навело тебя на эту мысль?..

Но лицо Дюнуа уже скривилось в болезненной гримасе. Он потряс головой, бросив мне:

– Спокойной ночи! – и скрылся в коридоре, который вел к его спальне.

* * *

Спал я скверно и на следующее утро поднялся с рассветом. Замок отупел от затянувшегося празднества и пьянства. Марк исчез из виду. По части развлечений он многим мог дать фору. Я спустился в кухни, чтобы отыскать какую-нибудь еду. Два поваренка спали прямо на разделочном столе возле теплой кухонной плиты. Открывая шкафы, я обнаружил горшочек масла, а на дне хлебного ларя – краюшку хлеба. Достав из груды грязной посуды керамическую миску, я вытер ее о передник спящего поваренка.

С раздобытой провизией я поднялся на увитую цветами террасу замка, расчистил место, сдвинув бутылки, теснившиеся на каменном столе. Взошло солнце и накрыло город теплом, благодетельным для тех, кто заснул прямо на улице или на пороге собственного дома. Я подремал на террасе, наверное, около часа, когда в дверях большой залы показался человек. В одной руке он держал кувшин, а в другой – миску с соленой рыбой, прикрытую красно-белой клетчатой салфеткой. Это был Этьен Шевалье. Я мельком видел его во время церемонии. Он входил в другую группу всадников, следовавших за королем Рене. По его виду было ясно, что выспался он не лучше, чем я. Обычно он был тщательно выбрит, теперь же на его лице проступила темная щетина, а глаза опухли и налились кровью. Он сел рядом со мной, снял с миски салфетку и запустил туда пальцы. Должно быть, он тоже обшарил кухню.

Мы заговорили о вчерашнем празднике, и нам показалось, что это было довольно давно. Несмотря на немалый жизненный опыт, нас обоих удивило, как скоро воодушевление тяжко ухнуло в прошлое.

В коридорах появились заспанные слуги. Похоже, они направлялись в королевские апартаменты. Мы с Шевалье, кажется, подумали об одном и том же. Он был знаком с Агнессой и любил ее – пусть и на свой, отличный от моего, лад, на расстоянии, с почтительным благоговением.

– Мне сказали, что одна из этих дам опередила всех остальных, – наугад закинул я удочку, повторяя фразу, слышанную где-то ночью.

– Антуанетта де Менеле, – прошептал Шевалье, мутным взглядом уставившись на окна короля.

Воцарилось неловкое молчание. Мы были недостаточно хорошо знакомы, чтобы и дальше обмениваться признаниями и свободно судачить о поведении короля.

– Никогда бы не поверил, что мне выпадет такое, – заговорил он, придя в себя. – Подумать только, что в один прекрасный день мы с вами окажемся здесь, в освобожденном Руане… – Он шумно шмыгнул носом, подцепил кусок рыбы в миске и, прежде чем проглотить, выдохнул: – Ни за что бы не поверил, что в такой момент мне будет так скверно!

Я провел в Руане еще три дня, занятый делами Казначейства. Было необходимо поскорее воспользоваться возможностями, которые появились после возвращения города в королевский домен; перед нами распахнулась Нормандия, ее товары и морская торговля. За все это время я лишь раз виделся с королем. Он вызвал меня, чтобы задать какой-то маловажный вопрос относительно заказанного в Казначействе расшитого пурпуэна, который не подошел по размеру. Я привык к тому, что ему требуется мое вмешательство в любом деле, от самых важных до самых ничтожных. Однако в этом вызове я усмотрел тайный умысел. Расспрашивая меня об этой безделице, о которой я, естественно, и понятия не имел, король присматривался ко мне с загадочной улыбкой. Этот допрос происходил в присутствии нескольких придворных, а также тех дам, что присоединились ко двору во время военной кампании. Я попытался понять, которая из них может быть Антуанеттой де Менеле. Но король не дал мне такой возможности. Он принялся выговаривать мне за то, что дела в Казначействе ведутся плохо. Отведя взгляд, Карл призвал на помощь свидетелей. Очевидно, он испытывал радость, унижая человека, который предоставил средства, обеспечившие его победу. Так сбылось мое дурное предчувствие. Ссудив ему эти четыреста тысяч экю, я нанес глубокую, быть может, смертельную рану нашим отношениям. Этот первый укол, нанесенный мне публично, предвещал множество новых испытаний и величайшую опасность.

Я покидал Руан, сохраняя внешнее спокойствие. Никто не мог представить, какая ярость бушует у меня в душе. Эти переживания имели по крайней мере одно достоинство: они подстегнули мой дух, оцепеневший под воздействием апатии после победы. Отныне у меня появилась уверенность, что скачки начались. Следует найти укрытие, прежде чем на меня обрушится месть короля. Моим единственным шансом на спасение было то, что Карл был склонен к сложным расчетам и взвешенным ответным ходам. Пока он играет со мной и подкалывает, чтобы помучить, я буду действовать. Таким образом, Карл обрек меня на жалкую участь в надежде, что мои мучения будут длиться как можно дольше.

Сначала я отправился в Тур, где меня поджидал Гильом де Вари, чтобы обсудить наши дела. Мы проделали изрядный путь и с наступлением вечера расположились на постоялом дворе, когда я срочно призвал Марка и велел ему седлать коней, а он как раз собрался их вычистить и поставить в конюшню. Мы поспешили обратно, к развилке на Лош. Стояла лунная ночь, несмотря на холод и тьму, мы скакали до самого рассвета, пока не показался замок, где была Агнесса.

Я страшился нашей встречи, опасаясь, что она начнет расспрашивать меня о поведении короля и мне придется ей лгать. Но это было недостойное малодушие. Я дал ей обещание, и мне следовало сдержать слово чести. Я ненадолго прилег на застеленном сундуке возле большого камина. Поутру Агнесса нашла меня там. Она всегда нравилась мне такой: без прикрас, с распущенными волосами, в простом платье без рукавов, на тонких бретельках и с глубоким вырезом, – оно одновременно и скрывало тело, и подчеркивало формы. Я сразу понял, что эта неприбранность не сулит ничего хорошего. Веки ее припухли, а нос покраснел. Руки Агнессы слегка дрожали, а движения были до неловкости поспешны, что ей было совсем не свойственно. Мимоходом она едва не столкнула канделябр, а чуть позже уронила бокал, пытаясь поднести его к губам. Более того, ее, казалось, пробирал холод, будто, лишенная незримой защиты, она стала уязвимой даже для сырости старого замка.

От громадного камина, возле которого я спал, распространялось приятное тепло. Но продрогшая Агнесса повела меня в свою спальню. Она велела прикрепить к столбикам вокруг своей кровати гобелен с сюжетом про Навуходоносора – это был подарок короля. Я когда-то распорядился его выткать и на протяжении нескольких месяцев следил, как продвигается работа ткачей. Я испытал большое удовольствие, увидев этот гобелен и поняв, что он нравится Агнессе, что рядом с ним она чувствует себя лучше. Оказавшись в опочивальне, она тотчас легла и велела мне присесть рядом. В гнездышке, не пропускавшем сырости и сохранявшем нежное тепло тел, она слегка успокоилась. Но от расслабившегося тела вся присущая ей энергия, казалось, перешла к ее мыслям. Она принялась говорить с таким ожесточением, что порой задыхалась от прилива чувств.

Я понял, что она знает все: поступки короля (я боялся, что она будет меня об этом расспрашивать) были ей известны в мельчайших подробностях. Увидев, что я удивлен, она сообщила мне, что двумя днями ранее ее посетил Этьен Шевалье, рассказавший ей все. Страдания ей доставляла вовсе не неверность короля. Если бы ей донесли, что король в лагере проводит время со шлюхами, она бы поняла это и не стала тревожиться. Агнессе было трудно смириться с тем, что она считала двойным предательством: со стороны Карла и со стороны своей кузины. Ведь Антуанетта де Менеле приходилась ей родней по матери, и Агнесса лично представила ее ко двору. Что касается предательства короля, то это было вполне в духе Карла: изменить, прикрываясь знаками любви. Действительно, в тот самый момент, когда он отправил ей ключи от Вернона, он уложил в свою постель другую.

Я попытался успокоить ее, сказав, что это продлится недолго, король вернется к ней и все будет как прежде.

– Недолго?! Да ты не знаешь Антуанетту! Это честолюбивая интриганка. Если она что-то заполучила, то уже не выпустит из рук.

Теперь, когда я знаю продолжение истории, я должен сказать, что Агнесса не ошиблась. Не прошло и трех месяцев, как Антуанетта де Менеле стала официальной возлюбленной короля. Но в тот момент я подумал, что Агнесса преувеличивает. Когда я сказал ей об этом, она разгневалась. Потом, очень скоро, ожесточение утихло, сменившись болезненной подавленностью: на Агнессу было больно смотреть.

Она косилась на свой живот, уже ставший выпуклым из-за беременности, которую она так хотела. Пальцы ее чуть отекли. Она нервно дергала кольцо с аметистом, подаренное королем: теперь, когда суставы распухли, его было трудно снять.

– Я сижу здесь, вдали от него, на сносях, подурневшая, ослабшая. А она красуется там, присутствует при лучших событиях его жизни, разделяет с ним все удовольствия.

Я обнял ее. Она склонила голову мне на грудь и тихо заплакала. На мою правую руку капнула слеза. Агнесса дрожала. Никогда еще я не видел ее такой слабой и беззащитной. Она, которая при любых обстоятельствах, а тем более в несчастье, всегда проявляла поразительную энергию, теперь выглядела обессиленной и подавленной. Вероятно, это было следствием ее состояния и уже тогда признаком болезни. Меня пронзила невероятная нежность, я был готов предпринять все, что угодно, чтобы облегчить ее страдания или, во всяком случае, ничем не усугубить их. К этому не примешивалось никакой жалости, я помнил, что она терпеть не может это чувство, и ни за что не хотел бы злить ее. Зато – впервые – я осознал, что испытываю подлинную ненависть к королю. Характер его привязанности к Агнессе, манера компрометировать ее, выказывая открыто свое расположение, поддерживая надежду на взаимность, чтобы затем прилюдно унизить ее, проявив безразличие, – все это было подло. Я тем более резко осуждал такое поведение, что при всем различии обстоятельств оно напоминало его отношение ко мне.

Эти два переживания взаимно усиливали друг друга. У меня-то еще были и способы избежать его немилости, и достаточное состояние, чтобы искать поддержку и высокое покровительство в ином месте, раз уж я лишился его расположения. А у Агнессы не было ничего. Этот человек принес в жертву ту, которая изо всех сил старалась искренне привязаться к нему. Он был способен отнять у нее все, чем она владела. Судя по тому, как Карл поступал с теми, от кого отрекался или кого прогонял, вряд ли можно было ожидать, что он проявит щедрость к той, что оказалась в немилости, тем более что он подпал под влияние соперницы, которая постарается стереть всякую память о своей предшественнице.

Вот какие чувства обуревали меня, заставляя искать выход своей ярости. Прильнувшая ко мне Агнесса, близость наших слившихся в объятии тел, очевидная уязвимость нас обоих под обманчивым покровом теплых одеял, в которые мы кутались, – все это, как никогда прежде, толкало нас к сближению.

Физическое желание превозмогло целомудрие наших обычных дружеских отношений. Я поднес руку к ее груди и попытался убрать прикрывавшую ее тонкую шелковистую ткань. Агнесса прижала мою руку, и эта слабая попытка отказа окончательно убедила меня, что мое страстное желание не является грубым насилием. Если бы она не отреагировала на мое прикосновение, я бы решил, что злоупотребляю ее слабостью. Тогда как, выразив свою волю – пусть ее жест и означал сопротивление, – она показала, что отдает себе отчет в происходящем, и тогда возможное согласие имело бы истинное значение. В самом деле, я вскоре ощутил, что, отторгая мои ласки, она вызывает их. Пытаясь оттолкнуть мои руки, она указывает им дорогу. Мне случалось обнимать ее, но вполне невинно, так что на этот раз у меня было такое чувство, будто я открываю ее тело. Я был поражен, ощутив, какая она хрупкая. В то же время, какими бы нежными ни были ее члены, грудь, живот, я ощущал их упругость, полноту жизни и неожиданный жар. Ее не окутывал привычный пряный цветочный аромат, от ее белой кожи исходил чуть терпкий запах, усиливавший мое желание. Она более не могла игнорировать очевидное, и, если она более не протестовала, это означало, что ее охватило такое же желание. Было бесполезно пытаться это скрыть. Она пристально взглянула мне в глаза, прижимая мои руки, а потом восхитительно неспешно сама приникла к моим устам. После долгого поцелуя она натянула на нас покрывало, и в полумраке льняных простыней, сомкнувшихся вокруг нас дивным природным коконом, слились наши тела и боль, ласки и бунт. И в пылающем костре этого сладострастия, пока текло время нашей любви, раны, горечь, разочарования – все вспыхнуло и мгновенно выгорело, расплавив наши души и соединив их. Чтобы быть верно понятым, замечу, что в бесценном даре этого мига не было ни грана удовлетворения от одержанной победы или мужского тщеславия. И даже по прошествии времени, а может, и благодаря этой дистанции я ощущаю этот миг как поворотный момент всей своей жизни. Все оттого, что это был миг напряжения, я бы даже сказал, раздробления на две полярные силы такого накала, какого я и представить себе не мог. С одной стороны, наше слияние, предельное соединение плоти, было совершенным. Сбылись все наши предчувствия: наше взаимное влечение не было ни заблуждением, ни ошибкой, а именно знаком того, что мы на веки вечные предназначены друг для друга. Но в тот миг, когда все совершилось, этот союз оказался омрачен ощущением изначальной вины. Мы уничтожили расстояние, благодаря которому нам было возможно быть рядом. Мы переступили черту, и теперь на нас должно было обрушиться все: гнев короля, угрызения совести Агнессы, мой возраст и зыбкость моего теперешнего положения. Мы словно разбили сосуд, наполненный кровью, и наши тела оказались вдруг забрызганы, запятнаны наказанием, которое не заставит себя ждать.

Следовало бы немедленно все бросить и бежать. Но любовь дает энергию лишь для того, чтобы поддерживать ее собственный огонь, а наслаждение оставляло нам силы лишь для того, чтобы вновь слить нашу плоть. Угрожавшая нам опасность лишь подстегивала желание любить. Чем острее мы ощущали, что это начало и есть конец, тем сильнее нами овладевало безнадежное стремление продлить падение.

Единственной мыслью, мелькнувшей у меня в момент, когда отхлынуло наслаждение, было понимание того, что до сих пор я никогда не любил и что Провидение даровало мне огромную милость, позволив вкусить, пусть всего-то раз, такое счастье.

Мы оставались в опочивальне до самого вечера. В дверь постучала служанка, хотела принести свечи, но Агнесса крикнула ей, чтобы та пришла позже. Затухающий дневной свет просачивался сквозь плотные стекла оконного витража. Агнесса раздернула занавеси и поскорее натянула ночную рубашку. Я в спешке оделся, неловко нашаривая свои вещи, разбросанные по обе стороны кровати. Нас охватило сильное смущение. Подобно Адаму и Еве, которые на пороге земного рая с испугом обнаружили свою наготу, мы вдруг осознали, что наделали. Острое угрызение совести побудило нас уничтожить все следы момента, когда была отброшена всякая сдержанность и опровергнуты законы целомудрия.

То ли любовь воскресила силы, которых Агнессе недоставало, то ли она лихорадочными движениями стремилась заставить себя поскорее забыть то, чему только что предавалась, но едва мы оделись и причесались, как Агнесса решительно заговорила со мной, стремясь утвердить принципы своего будущего поведения.

– Я не позволю растоптать себя, – сказала она, когда мы спускались в комнаты. – Я дам бой. Немного погодя отправлюсь к королю. Необходимо, чтобы он покорился мне или же дал объяснения.

Я был рад, видя, что к ней вернулись вера в себя и твердость духа. И все же я был далек от мысли, что она приведет в исполнение свои намерения. Когда спало возбуждение момента, вновь проступили черты усталости и недуга, хоть я и не понимал тогда этого. В комнатах, которые Марк, по моей просьбе, натопил, было жарко от пылающих вязовых и березовых поленьев, и было легко говорить о путешествиях и поездках верхом. Но там, за окнами, зима обещала сильные морозы. Я надеялся, что Агнесса, когда придет время действовать, вспомнит о превратностях климата и скверных дорогах.

После ужина она дружески обняла меня и поднялась к себе. Я отдал Марку распоряжение приготовиться к завтрашнему отъезду и отправился спать в ту комнату, которую обычно занимал в Лоше. Я покинул замок в разгар утра. Агнесса встала рано. Надела красное бархатное платье с куньим воротником. Она пожелала мне счастливого пути и позаботилась, чтобы мы взяли достаточно съестных припасов и питья. Тайком она сунула мне в карман статуэтку из слоновой кости, изображающую святого Иакова. Такие вещицы возили с собой состоятельные паломники в надежде на покровительство святого. У меня нередко возникало желание дойти до Компостелы, а чтобы утешиться, так как у меня никогда недостанет времени совершить такое паломничество, я снабжал деньгами многочисленных кающихся грешников, просивших моей помощи. Не то чтобы я верил в так называемые святые реликвии. Но мне всегда казалось, что судьба моя крепкими тайными узами связана с этим паломничеством. Ведь кто, как не святой Иаков, заставил пуститься в путь множество людей по всей Европе: крестьянина – покинуть пашню, жителей севера – открыть для себя юг, а людей с востока – запад? Паломничество наряду с войной – самый древний способ перемещения людей. Я, посвятивший свою жизнь тому, чтобы привести в движение все вокруг на суше и на море, товары и торговцев, ощущал себя наследником и, так сказать, продолжателем дела того святого, чьим именем был наречен. Быть может, Агнесса догадывалась об этом. Во всяком случае, этот подарок, с моей точки зрения, был ею выбран не случайно. Впоследствии я лишился статуэтки, о чем глубоко сожалею.

Свинцовые тучи, в то утро затянувшие небо, были снизу позлащены невидимыми солнечными лучами. К ледяному ветру примешивался запах вспаханной земли. Над крепостными стенами летали вороны. Агнесса стояла в дверях, чуть подавшись назад, – вероятно, хотела, чтобы лицо ее оказалось в тени и невозможно было бы разглядеть охватившее ее замешательство. То, что произошло, разбило что-то между нами, и мы оба это понимали. Меня это потрясло куда больше, чем ее. Ведь, в отличие от меня, она знала, что это недоразумение не будет иметь последствий, его вскоре вытеснит другое предстоящее событие. Она помахала мне рукой и, не дожидаясь, пока я выеду со двора, вернулась в замок. Дверь захлопнулась. Больше я с ней никогда не виделся.

V. К возрождению

Что было дальше, все знают. Это принадлежит истории. Король превратил смерть Агнессы в событие огромного значения, сопоставимое с его военными победами. Но мавзолеи и королевские пожертвования, дважды в неделю мессы без певчих за спасение ее души и даже герцогская корона, которую Карл пожаловал ей посмертно, увековечили образ другой женщины, а вовсе не той, которую я знал. Неизвестно, каковы были последние чувства и мысли той, которой не стало для меня, едва за мной затворились двери замка Лош. Она покинула Турень вскоре после моего отъезда – в начале января, среди зимы. Она не побоялась холода и опасностей, хотя по дорогам еще бродили английские наемники, теперь предоставленные самим себе. Король покинул ставку, и женщины, которые праздновали вместе ним победу в Руане, тоже. Крепости, еще остававшиеся у англичан, практически не оказывали сопротивления. Карл мог щеголять в парадных доспехах и даже без особого риска брать крепости приступом.

Агнесса подвергалась куда большей опасности, но именно это она обожала. Он был рад ее приезду. Те, кто видел их в те дни, говорили мне, что они выглядели счастливыми. Упрекнула ли она его в неверности или же просто вновь заняла подобающее ей место рядом с королем? Мне кажется, она была слишком умна, чтобы рискнуть упрекать его. И потом, после того, что мы с ней пережили, ощущение вины вряд ли позволило ей разыгрывать добродетель. Люди из ближнего окружения короля, бывшие с ними в те последние дни, утверждают, что в их отношениях царила гармония. Я, со своей стороны, имею основания полагать, что это правда. Агнесса была искренне рада воссоединиться с Карлом, разделить его славу и даже закрыла глаза на тщеславие, с которым он разыгрывал роль великого полководца, более того, предпочла забыть о том, что он благосклонно принимал любовную дань от другой.

По отношению к столь странному персонажу, каким был Карл, мы с Агнессой испытывали сходные чувства. Мы сознавали, что он может предать нас в любой момент, не поведя бровью передать нас в руки злейших врагов и бесстрастно созерцать, как нас уничтожают. Так было с Жанной д’Арк. И в то же время сама мысль о том, что, нарушив верность, мы причиним ему хоть малейшее страдание, повергала нас в ужас.

В любом случае это были счастливые дни. Женщины рассказали мне, что после изнурительного путешествия Агнесса, уже чувствуя, что заболевает, потратила последние силы на то, чтобы разделять любовные восторги короля, бодрствовать и смеяться вместе с ним. А когда в начале февраля он вновь отправился брать штурмом очередную крепость, Агнесса, едва он скрылся из вида, сразу же резко сдала.

О ее агонии немало рассказывали, причем в выражениях, призванных подчеркнуть ее благочестие. Среди даров, которые я привез ей от папы римского, была также полная индульгенция, что должно было обеспечить ей в последний час отпущение всех грехов. Эта бумага осталась в замке Лош, но духовник поверил ей на слово. В настоящий момент, когда и мне следовало бы получить последнее причастие, я сознаю, какая пропасть разверзлась между мною и религией. И все же я с бесконечной нежностью думаю о том, с какой наивной и глубокой верой относилась Агнесса к обещаниям, данным людьми во имя некоего бога, о существовании которого, а тем более о его воле они не ведали.

Все произошло так быстро, что я ничего не знал ни об этом триумфе Агнессы, ни о ее кончине. Пятнадцатого февраля в Монпелье, куда я отправился по делам, прибыл вестник и сообщил, что Агнессы больше нет на свете и что она назвала троих человек – меня, Этьена Шевалье и Робера Пуатевена, ее лекаря, – исполнителями ее последней воли. В течение месяцев после ее смерти я продолжал жить и действовать так, что те, кто видел меня в ту пору, утверждали, что во мне ничего не переменилось. Между тем я чувствовал внутри леденящую пустоту. Обстоятельства нашей последней встречи исключали покой, который я некогда ощущал при упоминании ее имени. Мысли о ней теперь вызывали боль недопонимания и безумное желание повернуть время вспять, избежать непоправимых поступков и вновь обрести утраченную невинность. Но попытка не думать о ней означала покинуть ее и убить во второй раз. Я никак не мог разрешить эту дилемму, предпринимал все новые поездки, загружал себя делами, тщетно пытаясь выбраться из этого состояния.

Одним из последствий смерти Агнессы стало то, что опасности, витавшие над ее друзьями, кратно умножились. Первым потерпевшим – не прошло и нескольких недель – стал Брезе, которого она всегда защищала и несколько раз спасала. Пожаловав ему громкий титул и поместье где-то в Нормандии, король под этим предлогом удалил его из Совета. Для меня это стало еще одной причиной все время быть настороже. Между тем уход Агнессы имел и другое следствие, оказавшееся для меня полезным: он уничтожил во мне всякие чувства, кроме тех, что были связаны с ее памятью. Я больше не ощущал ни радости, ни горя, да и страха тоже. Разумеется, я, как и в предыдущие месяцы, занимался тем, чтобы мое предприятие, а вскоре и моя персона были недосягаемы для короля. Но я занимался этим методично и бесстрастно. Муки колебаний, кошмарные сны, от которых я просыпался в холодном поту, дрожь, пробивавшая меня в самый неожиданный момент при мысли об опале и воспоминании о том, каким ледяным взглядом окинул меня король, когда я преподнес ему четыреста тысяч экю, – со всем этим было покончено. Какое-то странное, но весьма удобное безразличие заставляло меня воспринимать любые события совершенно отстраненно. Я готовился к худшему, но более ничего не страшился.

Впрочем, надо сказать, что той весной после смерти Агнессы обстоятельства так или иначе складывались для меня благоприятно, на время отодвигая риск опалы. Многочисленное английское войско высадилось в Нормандии, для того чтобы соединиться с войсками Соммерсета, осевшими там после сдачи Руана. Возобновились военные действия. Король был напуган. Дюнуа застрял на другом фронте. Король в спешке назначил главнокомандующим совсем неопытного человека, решив, что недостатки руководства будут компенсированы качеством войск и вооружения. Карл, как никогда, остро нуждался в деньгах. Он снова обратился ко мне. Я уже не боялся, что король узнает размер моего состояния: это уже не было секретом. Я заплатил. Исход событий, поначалу неясный, оказался для нас благоприятным. Битва состоялась там, где никто не предполагал ее затевать: у деревни Форминьи[36]. Она увенчалась полной победой французских войск и оказалась последним выступлением англичан. Единственным еще не покоренным пунктом в Нормандии оставалась крепость Шербур[37]. Король положил непременно взять ее, чтобы раз и навсегда устранить опасность нового вторжения. Дюнуа и другие военачальники категорически настаивали на том, что осада города не увенчается успехом, если не будет достаточно мощного флота, способного блокировать порт. Следовало изыскать другое средство. Такое средство было, и вновь оно оказалось связано со мной.

Действительно, сын командовавшего шербурским гарнизоном англичанина попал во французскую тюрьму. По обычаю пленные в зависимости от их значимости распределялись королем среди тех, кто помогал ему вести войну. В качестве компенсации моей финансовой помощи мне досталось немало таких пленных и среди них сын англичанина, командовавшего крепостью. Король поручил мне провести переговоры с отцом, чтобы тот вернул Франции крепость в обмен на освобождение пленника из-под стражи. Надлежало урегулировать все детали, чтобы не оказалось, что мы сделали безответный дар; пришлось довериться англичанам. Они возложили на нас все расходы по возвращению своих войск в Англию. Я, разумеется, выплатил эту немалую сумму. В итоге все завершилось благополучно. Отец с сыном воссоединились, и 12 августа Шербур перешел в наши руки.

Я понимал, что благодаря подобным эпизодам смогу продержаться еще какое-то время. После Нормандии пришлось аналогичным образом действовать в Гиени, где королевские войска начали наступление на еще принадлежавшие англичанам укрепленные пункты. Каждая военная кампания помогала мне выиграть время и еще немного отдалить опасность. Однако я знал, что затишье обманчиво. А если бы я забыл об этом, один эпизод мне бы живо напомнил, что гнев короля, подобно молнии, может в любой миг обрушиться на кого угодно. Я имею в виду приговор, вынесенный Ксенкуэну[38]. Жан де Ксенкуэн был моложе меня, и карьера его была всецело связана с королем. Тем не менее у нас имелось немало общего. Выходец из Берри, как и я, он был скромного происхождения, занимался финансами, стал казначеем и генеральным сборщиком налогов; он был представителем короля в Генеральных штатах Лимузена, а я исполнял те же функции в Лангедоке, последние два года мы вместе заседали в Королевском совете. Опала Ксенкуэна сопровождалась мерзкими доносами. В суде у него не было ни малейших шансов. По всему, за что его приговорили, главным выходило то, что он должен возместить королю шестьдесят тысяч экю. С самого начала этого дела я решил, не дожидаясь суда, ускорить предпринятые мною шаги, чтобы не попасть в подобную ситуацию. Однако рассмотрение поданного мною прошения зарегистрировать меня как гражданина Марселя продвигалось медленно. Я задействовал своего тамошнего агента, чтобы решить вопрос поскорее. Однако нельзя было, не привлекая излишнего внимания, внезапно переехать из Монпелье в Марсель. Все же мне удалось сделать так, чтобы наши суда подолгу стояли в марсельском порту, я также обеспечил увеличение доли провансальских товаров в наших грузах.

Под строжайшим секретом я отправил Жана де Вилажа к королю Арагона и Обеих Сицилий. Он привез мне пропуск, благодаря которому я сумел перевезти часть моего имущества в Неаполь.

* * *

Внешне ничего не менялось. Король был со мною любезен, и нередко мне перепадали его милости; такое отношение заставляло всех и едва ли не меня самого поверить, что он по-прежнему весьма расположен ко мне. И все же обстановка ухудшалась. Удаление Брезе, ослабление влияния Дюшателя[39], грубость Дюнуа, усиливавшаяся по мере того, как он одерживал победы и богател, – все это ослабляло мои позиции при дворе. Возле Карла появлялись новые люди, они становились все влиятельнее. Некоторые из них числились среди моих должников, что мне совсем не нравилось. В этом мне виделась не столько угроза, сколько неудобство: я по опыту знал, что у большинства людей, за исключением нескольких благородных душ, которые не осуждают ни себя, ни других на этом свете, чистосердечие плохо сочетается с унижением, порожденным долгами.

Этих новых приближенных Карла я по большей части игнорировал, держась с ними отстраненно. Сам того не зная, я больно ранил их самолюбие. Однако мое поведение вовсе не было продиктовано презрением, тут сказывалась усталость. Я не чувствовал в себе сил выстраивать товарищески-доверительные отношения и, говоря начистоту, испытывать дружеские чувства, подобные тем, что связывали меня с людьми, которые вошли в мою жизнь десять-пятнадцать лет назад, а ныне удалились от дел или перестали откликаться на зов.

Мое гигантское состояние, наряду с печальным безразличием, накрывшим меня после кончины Агнессы, сделало мое поведение официальным, возведя некий барьер. Даже мои движения стали медлительными, шаг сделался грузным. Это вдруг открылось мне в Туре в разгар зимы и в преддверии годовщины смерти Агнессы. Весь день я проработал в Казначействе вместе с новым счетоводом, которого нанял Гильом де Вари. Гильома окружало множество молодых служащих, прилежных и сообразительных, несмотря на юный возраст. Это был день Богоявления, и я понимал, что тех, кто недавно женился, ждут близкие, чтобы скромно отметить праздник.

Около шести начало темнеть, и я распустил всех. Под тем предлогом, что мне нужно написать письмо, я остался один. На входе ночные сторожа дожидались, когда я уйду, чтобы закрыть двери. Все стихло, комнату окутала тьма, которую едва рассеивала единственная свеча. Несколько минут я сидел неподвижно, потом встал, взял медный подсвечник и отворил дверь, ведущую в склады. Я шел среди стеллажей и вешалок. Звук моих шагов на плиточном полу отдавался в просторных складских помещениях. Язычок пламени свечи не мог осветить ни высоченные потолки, ни даже стены – настолько гигантскими были размеры этого склада. Я шел во тьме, заполненной предметами, ощущая игру цвета, особенные запахи. Полки, где громоздились штабеля отрезов ткани, луженные медью новые доспехи, горшки с редкими веществами, терялись в пространстве. Временами свет выхватывал нежно струящиеся меха, сталь кирас, глянец синей китайской керамики. Я двигался вперед, и на свет выходили все новые сокровища, а потом уступали место другим. Богатства земли стекались сюда отовсюду – от сибирских лесов до африканских пустынь. Здесь было представлено мастерство дамасских ремесленников и фламандских ткачей; пряности, вызревшие на теплом Востоке, соседствовали с сокровищами земных недр – минералами, драгоценными камнями и окаменелостями. Здесь был центр мира. И это было достигнуто не завоеваниями и грабежом, а торговым обменом, трудом и талантом свободных людей. Наконец-то высвободившаяся после войны энергия проявилась во всех этих мирных творениях. Она поддерживала руку ткача, направляла шаги пахаря, подбадривала шахтера и сноровистого ремесленника.

Я мечтал о таком мире, но у реальности нет той легкости, которая есть у мечты. Успех моих планов превосходил все мыслимые пределы, и я чувствовал, что придавлен им. Мне припомнилось, как я в кортеже въезжал в Руан, сгибаясь под тяжестью плотных тканей, потея под бархатом, ощущая, что даже коню подо мной тяжело в парадной упряжи.

Вот таким я стал. Свобода и мир, во имя которых я трудился, царили повсюду, только не во мне. Меня снедало безумное, болезненное, неотвязное желание покончить с этой жизнью и мирно наслаждаться скромным достатком, вернуть себе прежнюю беспечность, мечты, любовь… Будь Агнесса жива, сумела бы она понять это? Решились бы мы с ней бежать? Мне бы так хотелось вместе с ней отправиться на Восток, испросить у султана разрешение жить в Дамаске, пусть даже мне пришлось бы ради этого отдать ему все мое состояние.

Агнессы больше не было, но стремление к свободе осталось. И в тот вечер я подумал, что страх, который я испытываю перед королем, быть может, ниспослан Провидением: он подталкивает меня бежать из Франции, подбрасывает повод покончить с рабством, которым обернулись для меня мои обязанности и мое богатство. Того, что мне удалось перевезти в Неаполь, мне хватит, чтобы обосноваться там. И оттуда я продолжу отправлять в плавание несколько галей, ныне стоящих в Марселе. Кто знает?.. Возможно, мне удастся отплыть с ними на Восток.

Передо мной блеснула новая жизнь. В тяжкой тьме, насыщенной запахами новой кожи и специй, мне показалось, что я различаю желтоватый огонек, такой подвижный и быстрый, что мне не удавалось его разглядеть. Я все шел, но набитой сокровищами пещере не было конца. И вдруг молнией сверкнуло имя, которое вело меня, словно звезда. Свет исходил не от предметов вокруг, хоть порой отблеск свечи и создавал иллюзию. Свет был внутри меня, затерянный где-то в глубине, этим вечером он выбился на поверхность, как бывало в решающие моменты моей жизни, и указал мне путь: это был леопард из моего детства.

* * *

Итак, теперь я знал, что мне следует делать. Однако, чтобы распрощаться с этой жизнью и начать другую, мне еще предстояло выполнить определенные обязательства. Эта невозможность действовать без промедления была одним из признаков возникшей у меня неповоротливости. Воз, которым я управлял, был слишком тяжел, на нем сидело слишком много людей, чтобы можно было все разом остановить.

Груз дел был велик, но не это было самым трудным, в особенности если бы я отказался наращивать свое состояние и довольствовался спасением необходимого минимума. На самом деле самые большие обязательства, побуждавшие меня оттягивать отъезд, касались прежде всего моей семьи.

За эти годы мы с Масэ сохранили привязанность и взаимное уважение. Между нами давно уже не было любви, зато мы были союзниками, и я не мог причинить ей ни малейших огорчений. Ее честолюбие было удовлетворено сверх всяких упований. В своем тщеславии она достигла такой естественности, такой простоты в своей взыскательности и такой легкости в своей тяге к пышности и роскоши, что это уже воспринималось как признак то ли наследственного богатства, то ли подлинного сердечного благородства. Она научилась организовывать шумные приемы, где к растущему числу титулованных особ, прелатов и богатых торговцев примешивались элегантные женщины и острословы. Там каждый чувствовал себя свободно, атмосфера была радостной, а беседа оживлялась благодаря хорошему угощению и музыке. Масэ не удавалось бы проявлять такую щедрость к людям, если бы она, как прежде, жаждала первенства и восхищения своей набожностью, богатством и образованностью. Но она очень переменилась. Это резко проявлялось в последние годы. Две последних холодных зимы надолго уложили ее в постель. Волосы ее поседели. У нее болели зубы, улыбка утратила сияние. Она, как многие другие, могла бы скрывать ущерб, нанесенный возрастом, прибегая к различным ухищрениям. Но, не выставляя его напоказ, она смирилась.

Вернувшись из Италии, я был поражен тем, как она разом состарилась и будто обрела в этом покой. Мне показалось, что годы ее сочтены. Отныне для нее имели значение лишь две вещи: дети и религия. Дети вступали в пору расцвета, что давало ей возможность полностью посвятить себя религии. Как-то раз она сказала мне, что собирается поселиться в монастыре, не принимая постриг. Последним важным рубежом, связанным с детьми, было возведение нашего сына Жана в сан архиепископа Буржа.

В год, отмеченный смертью Агнессы и полным поражением англичан в битве при Форминьи, он достиг возраста, соответствующего тому священству, которое папа наметил для него два года назад. Масэ с болезненным нетерпением ждала этого момента. Она так сильно желала этого, мечтала об этом и стольким ради этого пожертвовала, что для нее это событие стало жизненной вехой, за которой, как она надеялась, ее ждет покой.

Великое событие должно было состояться в пятый день сентября. На сей раз искусство организовывать торжественные церемонии, которое до сих пор я применял лишь на королевской службе, я пустил в ход ради Масэ и нашего сына. В соборе и на подступах к нему собрался весь город, приветствуя нового архиепископа. Пурпурное одеяние очень шло Жану; он шествовал по убранному цветами нефу под звуки хора, поющего псалом, а под высокими сводами собора в лучах сентябрьского солнца витражи сияли яростной синевой.

Дворец наш был почти закончен, за исключением некоторых, не бросавшихся в глаза деталей. На стенах красовался подобранный Масэ девиз: «Для храброго сердца нет невозможного». Празднество было организовано мною с необычайным размахом. Это был последний безумный жест. Разумеется, королю не преминули доложить о неслыханных расходах. В нынешних обстоятельствах это лишь подлило масла в огонь.

Но мне уже было все равно. Я хотел доставить удовольствие Масэ и, быть может, роскошью последнего светского торжества искупить все годы моего отсутствия, разделившую нас пропасть, тысячи мелких, не имевших последствий измен, подготовивших ту последнюю, с Агнессой, куда более тяжкую, которую я себе не простил.

Я делал все это еще и для Жана; я никогда не понимал, а может, и не любил этого ребенка, который с давних пор встал на сторону Масэ. От меня он унаследовал, пожалуй, лишь честолюбие, которое в моих глазах являлось скорее недостатком, и поставил его на службу Господу, рядом с которым он занял место, чтобы вскорости принять в лоно Церкви свою мать.

Само по себе это празднество нагоняло на меня скуку, так как привлекло толпы просителей. Они не без основания полагали, что в такой день мне будет трудно им в чем-либо отказать. К счастью, когда все церемонии подошли к концу, у меня оставалась еще целая неделя, которую я провел в своем новом дворце. Я очень полюбил это здание. Из всех выстроенных или купленных мною домов оно было единственным, где мне было легко и комфортно, словно в нем материализовались моя личность и мой жизненный путь. Это здание вместило в себя два мира: одна его часть напоминала старый феодальный замок, в другой царил дух Италии и восточная изысканность. О моих странствиях напоминали резные пальмы на деревянных дверях, корабли, изображенные на витражах, и высеченные в камне фигуры моего домоправителя и нашей самой старой служанки, которые поджидали меня, выглядывая из окна…

И все же на протяжении этой недели меня ни на миг не покидала уверенность, что мне не придется здесь жить. Что бы со мной ни случилось, решение было принято. Этот дворец станет моим даром будущим временам, но не тщетным упованием на то, что там обо мне вспомнят, а свидетельством силы мечты. То, что придумал мальчишка, сын скорняка, живший на одной из соседних улочек, превратилось в эту каменную громаду, воздвигнутую на старинной крепостной стене; те, кто будет видеть ее, когда меня не станет, быть может, почувствуют силу воплощенного в этом здании духа и, надеюсь, воспримут всерьез свои собственные несбыточные мечты. Все материальное на свете существует вне нас. Камень не нуждается в человеке, чтобы быть камнем. А нам принадлежит только то, чего не существует и что мы в силах явить миру.

Наступила зима, она всегда вводила меня в оцепенение и раздражала. Когда теперь я думаю о тех месяцах, то ясно вижу, в чем была моя ошибка. Я потерял драгоценное время. В эту пору не было крупных дел. Гильом де Вари весьма толково управлял нашим торговым домом. Жан расширил зону нашего влияния. Возвращаясь от египетского султана, он добрался до границ Тартарии[40]. Так и прошла вся зима, день за днем, и не было толчка, который вывел бы меня из оцепенения.

По весне король вновь принялся строить планы завоевания Гиени. Или, скорее, их выстроили за него, а он принял решение. Характер Карла снова менялся. Пробуждение чувств, его склонность к наслаждениям и открытость миру во времена Агнессы принимали благородную форму. Фривольное поведение короля тогда воспринималось как компенсация долгого заточения, как оборотная сторона той робости, которую он отныне решил побороть. Но с кончиной Агнессы равновесие между жаждой удовольствий и величием, которое она помогала сохранять, нарушилось. Карл полностью погрузился в распутство. Его новая метресса, та самая Антуанетта, которая присоединилась к нему в Нормандии, приняла пошлую, достойную презрения стратегию, совершенно противоположную поведению Агнессы. Именно Антуанетта поставляла королю продажных девок, потворствуя его низменным аппетитам. Ей, в отличие от Агнессы, не приходилось опасаться сводника Карла Анжуйского, ведь она сама взяла эти обязанности в свои руки. Я никогда не хотел участвовать в попойках и разврате. Король, зная это, не вовлекал меня в свои похождения. Зато он по-прежнему просил у меня денег на войну, и я, как всегда, платил.

Весна выдалась поздней. С ее приходом я вышел из оцепенения. И все же я медлил с отъездом. Быть может, потому, что редко видел короля. Эта удаленность создавала иллюзию того, что опасность не столь велика.

В действительности все обстояло совсем иначе. Позднее я узнал, что в начале зимы король получил несколько доносов, где против меня выдвигались тяжкие обвинения. Теперь к ревности добавились недоверие и подозрения. Гроза уже грохотала вовсю, но я ее не слышал. Я неверно истолковывал знаки, мне казалось, что, как всегда, при дворе я желанный гость. Длительная поездка на юг с целью уладить мои дела в Провансе окончательно оттянула принятие решения об отъезде. В первые дни лета я все еще был там. Тут-то и грянул гром.

* * *

На подступах к финалу драмы мне дважды довелось узреть Агнессу. Чувства, пробужденные во мне этими встречами, верно, были каким-то образом связаны с беспечностью, которую я проявил перед лицом опасности.

Первая встреча была в мае. За несколько недель до этого я получил письмо от Жана Фуке, где он просил меня навестить его, когда я окажусь в Турени. Я достаточно хорошо знал художника, чтобы понимать, что он не собирается просить у меня денег. Фуке никогда не прибегал к этому, и, если бы у него возникла нужда в деньгах, он скорее предпочел бы жить в бедности, чем одалживаться. Решив не откладывать дело в долгий ящик, я в начале мая отправился в Тур. Я послал Марка к Фуке – предупредить, что я приехал, но в мастерской никого не было, хотя давным-давно рассвело. В конце концов незадолго до полудня на улице показался человек. Он шел волоча ноги. Марк вернулся ко мне и сказал, что Фуке ждет меня. Весеннее солнце пробилось сквозь тучи, в последние дни поливавшие дождем округу. Когда я вошел в мастерскую, то сразу почуял витавшие в воздухе запахи мастики и масла. На плите закипала окись свинца, где плавала черная луковица. Фуке шагнул мне навстречу и взял меня за руки.

В глубине мастерской на мольберте стояло огромное дубовое панно. Я сначала увидел его с обратной стороны и отметил лишь веревку и завитки сучков на светлой древесине. Но, обойдя вслед за Фуке мольберт, я испытал эмоциональное потрясение. Панно было тщательно загрунтовано и выглядело гладким как зеркало. Три четверти картины были уже прописаны, и если фигурам на втором плане еще недоставало четкости, то в центре все было уже закончено: это была Агнесса. Лицо было создано по эскизам, которые художник показывал мне прежде, когда мы с ним уловили признаки смертельной болезни. Но, в отличие от того раза, теперь, когда Агнесса скончалась, ее черты обрели прежнюю жизнь. На картине удалось передать то задумчиво-отсутствующее выражение, которое мы часто у нее видели, напудренный высокий лоб, сжатые губы, трепет опущенных век.

Фуке расположил лицо в центре странной мизансцены: Агнесса в изумрудно-зеленом платье, сверху тонкой выделки горностаевая накидка, шнурок корсета ослаблен и полностью открывает высокую грудь с бледным соском. Младенец Иисус, сидящий у нее на коленях, смотрит вдаль, будто уже провидя свою судьбу. Корона на голове Агнессы, украшенная жемчугом и рубинами, указывала на то, что перед нами Царица Небесная.

И все же за этим религиозным сюжетом, дополненным золотым троном, на котором восседала Дева Мария, явно проступал другой смысл портрета: для нас, знавших Агнессу, картина представляла ее в обители вечности. И в этом измерении образ становился еще более двойственным и волнующим. Ведь оно вызывало в представлении не только рай, но и ад. Окружавшие Агнессу ангелочки в основном тоже стояли потупившись, внешне они были похожи на серафимов, на их ангельских личиках читалось блаженство. Однако Фуке написал их красным – цветом демонов. Я чувствовал, что это изображение Агнессы отражает, с одной стороны, ее грешную жизнь, которая и впрямь была адом, с другой – набожность и нежность, обаяние и искренность, которые в ее земной жизни обезоруживали самых враждебно настроенных людей. Эти черты позволили ей покорить сердца порождений Люцифера, под охрану которых ее поместил Сатана, и преобразить их в красных ангелов, таких же нежных, как младенец Иисус, и они окружили ее не затем, чтобы терзать, а чтобы защитить от геенны огненной.

Эта картина, я думаю, была предназначена стать частью заалтарного украшения, и немногие из тех, кто ее видит, связывают ее с Агнессой. Со временем их будет все меньше, и наступит день, когда некому будет вспомнить о ней. Тогда случится ее преображение. Теперь я лучше понимал Фуке, его пьянство, в котором он пытался утопить свое отчаяние. Искусство наделило его странной властью – способностью общаться с загробным миром и вводить туда живых. У него не было никаких иллюзий насчет жизни. Он не мог наслаждаться ощущением вечности, столь необходимым нам всем: он знал, что наша жизнь может быть продолжена лишь искусством.

Другая возможность увидеть Агнессу представилась мне летом на следующий год после ее кончины. Уже восемнадцать месяцев я пребывал в той болезненной апатии, в которую погрузила меня ее смерть. Ходившие при дворе слухи о моей возможной опале дошли даже до Масэ, столь далекой от королевских дел. Она прислала мне письмецо, забросав вопросами, выдававшими ее беспокойство. Я ответил ей с тем же посыльным, что никогда еще не был у Карла в таком фаворе. Кое-какие недавние поступки короля, казалось бы, свидетельствовали именно об этом. Но я в это не верил. Июльская жара оживила мои силы, и я втайне принял решение в самом начале августа отправиться в Италию.

Чтобы не возбуждать подозрений, я решил присоединиться к королю, который направлялся в замок Тайбур к Коэтиви, чтобы навестить своих дочерей. Первую девочку, родившуюся у Агнессы, поместили в эту семью, где было множество детей. Мадам де Коэтиви нравилось слышать, как под сводами старого замка звенят детские голоса. Я ее понимал. Мне, владельцу стольких феодальных поместий, было горько видеть, что они пустуют и там эхом отдается зловещее карканье ворон.

Мы должны были прибыть в Тайбур на следующий день, но король, будучи в хорошем расположении духа, настоял, чтобы мы выехали раньше, так что мы оказались в виду замка за день до объявленного визита. Детей еще не подготовили к приему. Они гурьбой бегали в парке, поглощенные своими играми. Среди них были уже почти подростки и стайка маленьких девочек. Завидев нас издалека, они гурьбой помчались нам навстречу. Король и несколько человек свиты ехали впереди, а слуги и весь багаж значительно отстали. Оказавшись среди детей, Карл спешился. Девочка лет двенадцати бросилась ему на шею. Это была одна из его дочерей, рожденных от королевы Марии, которая гостила в Тайбуре. Мы зашагали к замку, окруженные горланящими ребятишками. Те, что постарше, вели лошадей за уздечку, остальные ссорились за право держать взрослых за руку. Чтобы подойти ко рву перед замком, нужно было миновать лесок и двинуться по дорожке, вдоль которой росла ольха. Дойдя до последнего дерева, я заметил, что за ним кто-то прячется. Пострелята рядом со мной тоже заметили это и закричали: «Мари, Мари!»

Ребенок передвинулся, прячась за стволом. Мы не стали настаивать и пошли дальше. Король вместе с малышами был уже далеко впереди, а старшие, оставив нас, направились к конюшням. Не знаю, что на меня нашло. Быть может, это имя, Мари, послужило для меня настораживающим сигналом. А может, я воспринял незримый знак, пришедший из дальней дали. Во всяком случае, я решил вернуться. Знаком я велел шедшим со мной детям присоединиться к королю и в одиночку направился к дереву, из-за которого время от времени выглядывала девочка. Благодаря простой хитрости мне удалось, обогнув дерево, поймать ее. Она закрыла лицо руками и, смеясь, твердила «нет».

– Как тебя зовут? – спросил я, хоть уже знал ответ.

– Мари.

Она не была напугана и не пыталась убежать. Ее робость была наигранной, она хотела, чтобы из группы ребятишек выделили именно ее, ее одну, – это уже был характер.

– Сколько тебе лет?

– Четыре.

– А как зовут твою маму?

Не знаю, может, она почувствовала волнение в моем голосе? Или ждала именно этого вопроса, чтобы открыться мне? Она не ответила. Молча отвела спадавшую на лицо прядь волос, повернулась и уставилась на меня огромными глазищами.

Это была Агнесса.

Дети чаще всего заимствуют черты обоих родителей и в зависимости от времени и обстоятельств напоминают то одного, то другого. Но есть и такие, которые, кажется, вышли из одного истока, к которому ничего не примешалось, и это делает их точной копией единственного родителя, лишь с разницей во времени. Мари была маленькая Агнесса. Если бы ее мать была жива, это сходство было бы всего лишь забавной, трогательной диковинкой. Но Агнесса умерла, и увидеть ее в этой девочке было все равно что стать свидетелем воскрешения. Никакими словами невозможно передать мое смятение при мысли, что сама Агнесса воплотилась в крошечном теле этого ребенка. И хотя ничто не свидетельствовало о справедливости моей догадки, меня утешила та тихая нежность, которую девочка сразу проявила ко мне. Она протянула ручку и погладила меня по щеке. Потом вскочила на ноги и решительно повлекла меня в лес. Она показала мне дупло белки, подстилку из листьев, сооруженную для лани, которую она видела почти каждый день. Она с серьезным видом выложила мне, как ей тут живется, шепотом, по секрету, сообщив, что этот лес населяют таинственные существа и они разговаривают с ней.

Мы добрый час шли по парку и добрели до опушки, за которой начинались луга. Доверчивый рассказ Мари сблизил нас, и я, присев на корточки, осмелился задать ей вопрос, не выходивший у меня из головы:

– Ты знаешь, где твоя мама?

В моих словах не было жестокости, лишь стремление понять, что именно ей известно. Я смутно чувствовал, что хоть многих вещей она не ведает, но об этом знает куда больше меня. Она пристально посмотрела на меня, раздумывая, можно ли мне довериться.

– Мама… – произнесла она, не отрывая от меня глаз, – мамы здесь больше нет. – Потом, явно решив, что мне можно доверить многое, но все же не стоит выкладывать все сразу, прижала палец к губам, веля хранить молчание.

Она взяла меня за руку, и мы повернули к замку. Звон колокольчика сзывал детей к обеду. Я расстался с ней у дверей детской столовой, расположенной рядом с кухнями.

Встреча с Мари и через нее с ее матерью подняла во мне вихрь противоречивых чувств. Мне вновь открылась душераздирающая реальность, что Агнессы больше нет, это было так же неожиданно и болезненно, как и в первый раз, когда я узнал о ее смерти. Вместе с тем, хоть я прежде и не задумывался об этом, тот факт, что от нее остался этот ребенок и еще двое других, которых я не видел, являлся для меня если не утешением, то, по крайней мере, способом восполнить отсутствие Агнессы, свидетельством того, что она существовала в реальном мире.

* * *

Я поднимался по лестнице, следуя за слугой, который вел меня в мои апартаменты. Я раздумывал, согласятся ли Коэтиви, чтобы я принял участие в воспитании Мари. В конце концов, я ведь был душеприказчиком ее матери! Я с радостью подумал о том, что увижу, как она растет, смогу участвовать в ее жизни, наблюдать, не проявятся ли в ней хоть в малейшей степени черты Агнессы.

Немаловажно подчеркнуть, что я был погружен в эти мысли, когда сильно чем-то встревоженный Марк, поджидавший меня в спальне, отвел меня в сторону, затворил двери и сказал, что ему необходимо срочно переговорить со мной. Он объяснил, что король сразу по прибытии в замок созвал Совет. Обсудив текущие дела, он в узком составе провел совещание, посвященное моей персоне. Клеветники в последние недели просто сорвались с цепи, а этим утром прибыли два уполномоченных Генеральных штатов Лангедока с новыми разоблачениями. В тот же час со мной все было решено. На меня, размягченного встречей с дочуркой Агнессы, эта новость обрушилась, как ушат ледяной воды, вызвав приступ ярости. Еще не приняв никакого решения, я промчался к лестнице, спустился в другое крыло замка и, оттолкнув стражу, ворвался на Совет.

Король выглядел смущенным, но по его глазам было видно, что доносчики сделали свое дело. Во взгляде, которому он старался придать мягкое приветливое выражение, проступали недоверие и ревность. Ситуация явно требовала благоразумия с моей стороны, но проснувшаяся во мне – увы, слишком поздно – сила, которая должна была бы подстегнуть меня к немедленному бегству, заставила меня смело перейти в наступление. Я возражал, отбросив всякую почтительность, и моя дерзость лишь усилила сверкавшее в глазах короля опасное искушение дать волю подлости и жестокости.

Я видел эту угрозу, но на сей раз отказался от мысли прибегнуть к такому же оружию. Напротив, из чистой бравады я предложил, чтобы меня взяли под арест до того момента, когда я смогу представить доказательства, что выдвинутые против меня обвинения ложны.

Я не поверил в искренность короля, когда тот заявил, что принимает мое предложение. Он позволил мне закончить мою защитительную речь, и, поскольку возражений не последовало, я удалился.

Поверите ли вы мне или нет, но, возвращаясь к себе, я успокоился. Все было ясно. Мне вновь удалось отразить удар, но это будет последний раз. Я решил тем же вечером покинуть Тайбур. В конце июля темнеет поздно. Мы сможем скакать, не подвергаясь опасности, до девяти вечера. Сначала я прикинул, где мы сможем заночевать, потом – сколько понадобится времени, чтобы добраться до Прованса, а затем до Италии. Оттуда я напишу Коэтиви. Они мне немало задолжали, поэтому, не помогая мне в открытую, просто закроют глаза, если я предприму попытку похитить Мари и вывезти ее с собой. Она, как и ее мать, оценит Италию и ощутит ее благотворное влияние.

Марк по моему указанию собирал вещи. Я призвал цирюльника и, пока он брил меня, наслаждался нежностью скользящего по щекам лезвия. Я собирался спуститься к ужину, когда у дверей появились пятеро стражников под командованием какого-то едва знакомого мне мелкого нормандского дворянина.

Потупившись, он сообщил мне, что я арестован. Я заставил его повторить это дважды.

* * *

Этим утром во мне проснулась надежда. Вернувшаяся из города Эльвира сообщила мне новость – ей она казалась не важной, она упомянула об этом едва ли не случайно, просто пришлось к слову. Но для меня это было жизненно важное известие: мои преследователи не из Генуи, это флорентийцы. То, что могло бы сойти за мелкую деталь, меняло всё.

Если меня разыскивали генуэзцы, это означало, что их попросил об этом французский король. В Генуе у меня еще осталось слишком много друзей – вряд ли кто-нибудь станет покушаться на мою жизнь по распоряжению тамошнего правителя. Но если мои преследователи флорентийцы, это совершенно меняет дело, ибо я знаю, кем они посланы. Во всяком случае, теперь знаю. Если бы меня спросили об этом в день моего ареста, я бы не сумел ответить. В ту пору мне казалось, что меня окружают завистники; мне сообщали, что до короля доходит немало злобных сплетен на мой счет, но я не знал, кто конкретно является моим врагом. Все открылось во время судебного процесса.

Жестокое испытание – когда ты все потерял и тебе вынесен приговор, но когда тебя судят, это невероятно важный урок и, смею утверждать, едва ли не привилегия. Тот, кому не довелось пережить опалу, нужду и обвинение, не может утверждать, что действительно знает жизнь. Долгие месяцы, в течение которых тянулся мой процесс, были самым ужасным, что выпало мне в жизни, но в то же время я узнал о себе самом и о других больше, чем за предыдущие пятьдесят лет. Никогда еще мне не было так ясно, кто в самом деле меня окружает. Прежде я пытался определить степень искренности тех, кто заверял меня в своей дружбе, и тех, кто выступал против меня, – сравнивая с тем, что чувствовал бы я на их месте. Но что эти люди думали на самом деле? Всегда оставалось сомнение, и я, как всякий человек, с этим свыкся. Когда я сделался богатым и влиятельным, мне стало еще сложнее проникать сквозь завесу лицемерия. Да и сам я держался внешне любезно, что слабо отражало мои истинные чувства, а чаще всего подменяло их. Мне случалось проявлять жестокость, особенно когда я выступал от имени короля, к примеру, собирая налоги в Лангедоке. Нетерпение, усталость, раздражение оттого, что без конца приходится вмешиваться в сделки и тяжбы, которые меня совсем не интересуют, – все это время от времени заставляло меня действовать безжалостно. Перед началом суда надо мной мне казалось, что мои враги, если таковые есть, – это именно те, кто стал жертвой превышения власти. Расследование показало, что все обстоит совсем иначе. За малым исключением те, по отношению к кому я поступал безжалостно, проникались ко мне тем большим уважением. Ведь в общем я поступал точно так, как действовали бы они на моем месте. Люди воспринимали власть и богатство как оправдание непреклонности и жестокости. Более того, обходясь с ними сурово, я обращал на них внимание, – в общем, я показывал им, что в моих глазах они существуют, пусть даже для того, чтобы их ущемлять. Моими злейшими врагами – и это открылось мне в ходе процесса – оказались как раз те, кого я не соблаговолил удостоить своим вниманием. Среди них были люди порочные, лишенные гордости, которые из зависти так или иначе ополчились бы против того, кто больше их преуспел в жизни. Я не жалею, что нанес им обиду. Скорее меня можно было бы упрекнуть в том, что я дал им повод для раздора, который в любом случае имел бы место. Но другие мои недоброжелатели, напротив, были люди лояльные, готовые служить, желавшие принять участие в моем деле. Моя ошибка заключалась в том, что я этого не понимал – причем нередко потому, что попросту их не замечал. Так произошло с молодым флорентийцем по имени Отто Кастеллани, прибывшим в Монпелье десять лет назад, когда я затевал там крупные дела. В Лангедоке было много купцов из Флоренции, с которыми у меня сложились превосходные отношения. Один из них когда-то плавал вместе со мной на Восток, и мы остались друзьями.

А с молодым Кастеллани я был едва знаком. Мне сказали, что он пытается перебежать мне дорогу. Может, ему это и удалось, да только я не придал этому значения. Это пренебрежение с моей стороны – впрочем, невольное – породило в нем лютую ненависть, соразмерную тому чувству, с которым он поначалу устремился ко мне.

Кастеллани был смышленый малый, полный энергии, – качества, какие мне были нужны. Но он поставил их на службу своему необузданному честолюбию, которое пробудило в нем неугасимую жажду мести. Он направился в Лангедок. Связи с родиной обеспечили ему успех в международной торговле, но он пожелал расширить сферу своей деятельности на север Франции, вплоть до Фландрии. Здесь опять мой процесс был мне полезен, ибо позволил восстановить путь того, кто являлся моим самым опасным обвинителем. Очевидно, я, сам того не ведая, продолжал занимать его мысли. Флорентиец – поскольку он не смог мне служить – вознамерился подражать мне и превзойти меня, чтобы уж наверняка со мной покончить. Он вступил в союз с теми, кто, как он чувствовал, затаил на меня злобу. Он лелеял и взращивал ее семена. И вскоре ему удалось соткать из горечи и ненависти небольшую сеть и, умело дергая за нити, добраться даже до окружения короля. Среди посредственностей, пробравшихся в Совет после смерти Агнессы, он приметил некоего Гильома Гуффье, к которому я отнесся с вежливым безразличием, отчего тот затаил на меня смертельную обиду. Кастеллани обернул себе на пользу и мои прошлые огрехи, вроде истории с мавританским юношей, который тайно проник на наш корабль, принял нашу веру, а я распорядился вернуть его египетскому султану. Капитан корабля, которого я обвинил в попустительстве, жарко со мной спорил о судьбе юноши. На том бы все и кончилось, но Кастеллани сумел подогреть его недовольство и раздуть пламя ненависти, которое угасло лишь с моим падением.

Дело юного мавра я рассматривал в свете наших отношений с египетским султаном. Дружба с этим правителем была залогом успеха нашей торговли с Востоком. И важно было не предпринимать ничего, что могло бы вызвать его недовольство. Кастеллани увидел оборотную сторону медали: я передал мусульманам того, кто по доброй воле избрал католическую веру. Иными словами, погубил душу, которая взывала к Христу о помощи. Внутри церковного мира, где успехи моего брата и исключительно быстрое продвижение моего сына вызывали досаду и зависть, Кастеллани без труда сыскал союзников, готовых порицать меня за это предательство.

Теперь-то я понимаю, что неустанная работа флорентийца стала одной из основных причин моей опалы. Кастеллани настолько преуспел в достижении своих целей, что, не удовлетворившись вынесенным мне приговором, он не без успеха интриговал, чтобы занять освободившиеся должности. Так он стал моим преемником в Казначействе.

Можно было бы надеяться, что он удовольствуется такой победой. Но нет, он настолько проникся ненавистью, что уже не мыслил без нее своего существования. Уже после того как мне был вынесен приговор, он еще долго продолжал мстить мне и моей семье.

Когда Эльвира сообщила мне, что те, кто меня преследует, флорентийцы, я понял, что мне следовало куда раньше догадаться, что это все тот же Кастеллани за свой счет отправил людей по моим следам до самого Хиоса. Эта новость вдохнула в меня надежду. Если мои преследователи являлись орудием мести Кастеллани, то положение мое было не столь отчаянным, как в случае, если бы это были агенты короля Франции. До сих пор я не решался за чем-либо обращаться к назначенному властителем Генуи коменданту острова, считая, что Карл вынудит его надзирать за мной, а быть может, и арестовать меня. Исходя из этого, я не мог взять в толк, почему мне предоставлена такая долгая передышка, ведь генуэзцам ничего не стоило попросту схватить меня. Но если преследование было организовано по инициативе Кастеллани, то становилось понятно, почему убийцам так трудно нанести решающий удар. Стало быть, я мог воспользоваться этим. Более того, генуэзский подеста, который, вопреки моим опасениям, вовсе не был ко мне враждебно настроен, мог сделаться моим союзником.

Таким образом, вчера я написал длинное послание, адресованное в Геную Кампофрегозо. Нынче утром Эльвира отправилась в порт, чтобы отослать письмо с попутным судном. Я просил Кампофрегозо помочь мне и ходатайствовать перед хиосским подестой, чтобы он обеспечил мою безопасность. Нужно было продержаться несколько дней в ожидании ответа.

Я вновь надеялся на лучшее, и безразличие, прежде диктовавшее мне смиренное приятие любого, даже трагического исхода, в последние дни сменилось тревогой и желанием защищаться. Эльвира предложила мне перебраться в другое убежище, ближе к центру острова. У ее двоюродного брата высоко в горах была пастушья хижина. Оттуда была видна вся округа, и любой человек, очутившийся неподалеку, был бы тотчас замечен. Тогда я отказался, считая ситуацию безвыходной. Раз нет никакой надежды, то уж лучше закончить свои дни среди дивной природы, в доме Эльвиры. Но теперь, когда я настроен более оптимистично, я готов побороться. Хоть в хижине нет никаких удобств, мы через три дня переберемся туда.

* * *

А пока я продолжу свой рассказ.

Я думал, что, когда придет время рассказывать об аресте, мое воодушевление спадет. Но нет. Любопытно, что у меня об этом сохранились неплохие воспоминания. Сегодня у меня даже есть ясное ощущение, что немилость знаменовала для меня новое рождение. Все, что мне пришлось пережить с того дня, было сильнее и глубже, чем прежнее, я будто заново открыл для себя жизнь, но открыл, будучи вооружен опытом этих долгих лет.

Меня перемещали из тюрьмы в тюрьму, охранники были настроены то уважительно, если ли не дружески, то враждебно.

В первые дни пришлось нелегко. Внезапная перемена участи заставляла меня едва ли не сомневаться в реальности происходящего. Мне все казалось, что вот-вот появится кто-то и скажет: «Ладно, идемте. Мы хотели вас попугать. Займите ваше место в Совете и засвидетельствуйте верность королю». Но ничего такого не происходило, напротив, начался судебный процесс, и условия заключения ужесточились.

В те дни меня охватило нежданное, почти сладострастное чувство: я испытывал невероятное облегчение. Груз, который я нес на своих плечах, та тяжесть, которую я ощущал, расхаживая ночью по Казначейству, осознание того, что я раздавлен непомерностью моего богатства и обязанностей, – все это с момента ареста вдруг исчезло. Поверженный, я сбросил этот груз, а заточение вернуло мне свободу.

Может показаться невероятным, что истинное облегчение вызвала такая катастрофа. Но все было именно так. Отныне приказы, обозы с товарами, долги, предназначенные к взысканию, и ссуды, которые надлежало выдать, сбор налогов и заботы о том, чтобы наполнить рынки, снаряжение посольств и финансирование военных действий, – все это ушло в прошлое. Крест, на котором я был распят: скрещение дорог из Тура в Лион и из Фландрии в Монпелье, с которыми были связаны мои дела во Франции, а также итальянские проблемы и восточные интриги – все отпало. Это осталось вовне, тюремное заключение освобождало меня от всех хлопот. Я мог посвятить себя тому, чем мне давно не удавалось заняться: растянуться на кровати и часами лежать, погрузившись в мечты. Или усесться на каменную приступку у окна и до позднего вечера смотреть на темнеющий горизонт.

Сначала мечтания подвигли меня детально восстановить в памяти годы лихорадочной работы, когда у меня не было возможности остановиться и оглядеться, неспешно оценить события и людей. Начавшийся процесс также помог мне в этом. На суде передо мной воскресли из прошлого забытые персонажи, я услышал рассказ о действиях и событиях, о которых я иной раз и понятия не имел. Мне выдвигали самые неожиданные и порой совершенно неправдоподобные обвинения: будто бы я продавал оружие мусульманам, имел в своем распоряжении малую королевскую печать, что позволяло мне издавать ложные указы от имени Карла Седьмого, занимался алхимией и получал золото с помощью колдовской магии…

Единственное, чего я действительно опасался, так это обвинения, указывающего на истинный характер моих отношений с Агнессой. Я понимал, что такому преступлению не будет оправданий и оно будет стоить мне смертного приговора. Также меня пугало – и, быть может, сильнее всего, – что это запятнает память о ней. Король, который вскоре после кончины Агнессы утешился с ее кузиной, чрезвычайно чтил Даму из Ботэ. В случае если будут предъявлены доказательства ее измены, Карл вполне может изменить решение и очернить образ той, которую он посмертно едва ли не причислил к лику святых. Но тревога моя была беспочвенной. Наоборот, к моему великому удивлению, выплыло обвинение, что Агнесса была отравлена и отравил ее я. Выдвинувшая его женщина была полубезумна. Невероятность ее предположения и неловкие попытки обосновать его быстро ее разоблачили. Эта ложь имела одно благое последствие: я смог оценить, как ловко Агнесса скрывала наши отношения. Мы так часто изображали ссоры, вспышки гнева, ледяное безразличие, что воспоминания о наших стычках поначалу подкрепили обвинение. Потребовалась масса свидетелей, таких как Брезе, Шевалье и даже Дюнуа, чтобы убедить судей в том, что у нас с Агнессой были добрые отношения.

На протяжении долгих месяцев заточения я пребывал в полном одиночестве, которое прерывали лишь затем, чтобы провести очную ставку с вынырнувшими из прошлого свидетелями, которым было что сказать обо мне. Будто проникая в тайну в поисках разгадки, я узнавал, что в действительности думают обо мне некоторые люди. Ненависть и зависть, столь распространенные качества, вскоре уже вызывали во мне лишь усталость и безразличие. Но когда появлялись очень искренние и нередко очень скромные люди и говорили о том хорошем, что я сделал для них, или же просто высказывали свою оценку или отношение, у меня слезы наворачивались на глаза. По ходу процесса чем больше несправедливостей обрушивалось на меня, тем легче мне становилось, и наоборот, страдания, причиненные мною другим, тяжким грузом ложились на мою совесть.

В этом плане сильнее всего я чувствовал свою вину по отношению к Масэ. Я вспоминал нашу первую встречу, начало супружества, пытался понять, когда мы мало-помалу стали отдаляться друг от друга и когда начало усиливаться безразличие. Я регулярно получал вести от жены, но больше ее не видел. Было ясно, что она тяжело переживает мою опалу. По счастью, это случилось тогда, когда уже сбылась заветная мечта Масэ и она лично присутствовала при возведении нашего сына Жана в сан архиепископа. Об этом она мне не писала, но я порой спрашивал себя, не испытывает ли и она на свой лад облегчение. Вместо того чтобы вынашивать планы мести и привлекать внимание к своему бедственному положению, она исполнила свое тайное желание: удалилась в монастырь и предалась созерцанию и молитве. Она умерла в конце первого года моего заточения. Я много думал о ней, хоть и не мог прибегнуть к молитве, я лишь упорно желал, чтобы конец ее был мирным.

Первый год заточения миновал на удивление быстро. Изменилось место заключения: меня перевели в Лузиньян под охрану людей Шабанна. Этот бывший бандит, убийца, человек, предавший короля, и заклятый враг дофина нашел способ продемонстрировать свое рвение, тем более что он лично был заинтересован в моей опале и страстно жаждал урвать часть моего состояния.

Я сделал попытку избежать суда, сославшись на привилегии служителей культа, но попытка эта не удалась. Конечно, я учился в Сент-Шапель, но не принял пострига, и в освобождении мне было отказано. Процесс продолжался. Свидетели сменяли друг друга, и конца им не было. Очевидно, моим судьям он казался не таким увлекательным, как мне. Они сочли, что та груда сплетен, неявных проступков, которые я расценивал в целом как доказательство своей непричастности, недостаточно весома для обвинения. И именно в этот момент – при упоминании об этом моя рука вновь дрогнула – я в первый раз услышал, что ко мне могут применить пытки.

Поверите ли вы, если я скажу, что доселе у меня и в мыслях этого не было? До сих пор этот процесс касался лишь духа; теперь он должен был коснуться тела. Мне казалось, что я уже утратил все, что было можно, однако у меня еще оставалась оболочка, именуемая одеждой, которая хоть сколько-то прикрывала и защищала меня. Теперь, для начала, меня лишили и ее. Я проводил на допросах долгие часы, сидя полуголым на деревянной скамеечке. Мои судьи, которых я несколько поспешно счел ровней себе, вдруг резко возвысились, причем это возвышение основывалось не на справедливости обвинений, а лишь на том, что эти обвинения они обрушивали на меня с высоты, с подмостков, тогда как я корчился на низенькой скамье. На них была одежда, а моя нагота была доступна их взглядам. Впервые прилюдно открылось искривление моей грудной клетки, и это унижение я ощущал особенно остро. Кроме того, я опасался, как бы этот след, жестоко запечатленный на мне с самого рождения, будто отметина божественного кулака, не породил реакцию окружающих в соответствии с законом природы, согласно которому подбитая дичь притягивает охотников.

Эти первые допросы с пристрастием, хотя ни один удар еще не был мне нанесен, оказали на мое сознание жуткое воздействие. Я понял, как сильно боюсь не столько боли, сколько собственной слабости. Несколько раз мне доводилось почувствовать, в частности, после некоторых несчастных случаев, что я довольно стойко переношу боль. Но что для меня непереносимо, так это оказаться беззащитным и зависеть от чьей-то доброй воли или от чьих-то дурных инстинктов. Я задаю себе вопрос: а что, если вся моя жизнь объясняется отчаянным желанием избежать жестокости себе подобных? С самого детства и эпизода осады Буржа я осознал, что власть ума, быть может, единственное средство избежать грубых стычек, посредством которых подростки устанавливают внутреннюю иерархию. Отец мой ни разу не поднял на меня руку. Первый полученный мною урок, который до сих пор не изгладился из моей памяти, я получил в толчее на выходе из Сент-Шапель. Только что мы выслушали там проповедь о кротости и любви к ближнему, и это противоречие немало способствовало моему последующему недоверию к религии. В завязавшейся общей потасовке меня повалили на землю. Полученные тумаки встревожили меня гораздо меньше, чем ощущение удушья, оттого что на меня навалилась дюжина вопящих мальчишек. Целых полгода меня преследовали кошмары, мне было трудно писать. Рука судорожно стискивала перо, и из-за сведенного судорогой запястья буквы становились неразборчивыми и хаотичными. И только после открытия, совершенного во время осады Буржа, мои страхи поутихли.

Когда во время допроса меня усадили на скамеечку, страхи оживились с прежней силой. Это не было спровоцировано заточением. В тот момент, когда я, нагой и связанный, спиной чувствовал алчные взгляды двух подпиравших дверь палачей, ждавших лишь знака судей, чтобы пустить в ход висевшие на стене железные орудия пыток, меня окончательно покинули надежда и сила духа.

На третий день подобной практики я, даже еще не получив ни единого удара, к громадному разочарованию пыточных дел мастеров, подыхавших от скуки, сделал судьям торжественное заявление. Я сообщил им, что не стоит применять ко мне силу. При одной мысли, что они прибегнут к этому средству, я подпишу все, что им угодно. Часть судей удовлетворились такой капитуляцией, но у остальных она вызвала возражения. Они решили удалиться на совещание. Я не мог понять, что тут обсуждать, если им гарантируют полное признание любых, самых произвольных, взятых с потолка обвинений?! Поговорив с одним из стражников, который был настроен ко мне благожелательно, я понял, что именно вызвало замешательство судей. Они считали, что пытка благодаря причиняемой боли является единственным средством удостовериться в искренности признаний, сделанных узником. Слова, произнесенные под давлением страха, не имеют той цены, как те, что были продиктованы непереносимым страданием, причиненным палачами, так как страх, согласно этой концепции, есть еще проявление человеческой воли. И в качестве такового он уступает место злу, похоже присущему человеку; поэтому нельзя быть уверенным, что к признанию не примешиваются хитрость, ложь или расчет. Тогда как боль заставляет заговорить божественную частицу человека, его душу, которая, будучи обнажена, только и может что без ухищрений открыть свою темную или светлую суть.

Эти доводы возмутили меня. Поначалу я счел их абсурдными, полными презрения к человеку, отмеченными печатью самого нелепого ханжества. Но так как для принятия решения судьям потребовалось два дня, то у меня было время все как следует обдумать. И к своему великому изумлению, я обнаружил, что готов отчасти согласиться с этим мерзким суждением. Если бы мне не грозили пытки и судьи решили, что достаточно одного страха, я бы считал, что абсурдность возведенных на меня поклепов дискредитирует их обвинения. Тогда, по сути, подписанные мною признания будут принадлежать не мне, но им. Они получат признания, имеющие весьма отдаленное отношение к реальности, и король, который хорошо меня знает, быть может, поймет, что моя исповедь звучит фальшиво.

А вот если бы меня подвергли мучениям, сказанное мною не могло быть ничем иным, как правдой. Кто знает, вдруг, сведенный с ума страданием, я признаюсь в главном: в моей связи с дофином, в дружбе с Арагонским королем и, того хуже, в моих отношениях с Агнессой.

В конце концов мое предложение было отвергнуто.

* * *

Начались пытки.

У меня создалось впечатление, что раздоры среди судей, к счастью, не позволяли им перейти к решительным мерам. Поначалу меня не подвергали особенно жестоким пыткам. Палачи с неохотой – они-то как раз жаждали прибегнуть к самым крайним способам воздействия – удовлетворялись тем, что во время допросов привязывали меня в неудобных позах, которые со временем становились мучительными. Пытка состояла главным образом в том, чтобы нарастающее физическое истощение побудило меня сделать признание, и тогда заседание было бы прекращено.

Сознавая ловушку, я ограничивался предоставлением не слишком важной информации относительно мелких коммерческих ошибок. К примеру, признал недочеты в уплате габели, налога на соль Роны – об этой ошибке король знал и закрыл на нее глаза.

Через несколько недель режим пыток ужесточился. Меня начали избивать, и, хотя боль от ударов была еще терпимой, меня охватила настоящая паника. Я вновь предложил судьям подписать любое признание.

По прошествии десяти дней жестокого избиения и порки я начал подумывать о самоубийстве. В тот момент, когда я прикидывал, что́ в моем помещении можно использовать, чтобы повеситься, по счастью, заявились посланные судом магистраты и сообщили, что мое ходатайство в конечном счете принято. В течение недели будет составлено обвинительное заключение, которое я должен буду подписать. Я выразил согласие, пытаясь скрыть охватившую меня радость, которая могла быть неверно истолкована. Моя решимость все признать обязывала судей выстроить ряд претензий, которые выглядели бы правдоподобными и одновременно достаточно вескими для вынесения заранее подготовленного приговора.

Я знал, что, как бы там ни было, все это неизбежно ведет к обвинению в оскорблении его величества и смертному приговору. Но то ли потому, что средства, которыми этого добивались, порой граничили с фарсом, то ли интуиция подсказывала мне, что король скорее жаждет заполучить мое состояние, а не жизнь, и может легко завладеть богатством, не отнимая жизни, но я никогда всерьез не верил в смертный приговор.

Фактически, когда те, кого уполномочили меня осудить, обнародовали окончательный текст обвинительного акта, в качестве меры наказания была объявлена именно казнь. Но не прошло и недели, как приговор был смягчен, на меня наложили только финансовое взыскание. Основное наказание состояло в конфискации имущества и выплате сотен тысяч экю. Мне надлежало изыскать средства. Меня освободят только после полной выплаты этой гигантской суммы. Некоторым образом я стал заложником у себя самого. Мне сохраняли жизнь при условии, что отныне я буду платить за свою свободу такую высокую цену, что мне до конца дней не рассчитаться.

Король назначил уполномоченного для ликвидации моего имущества и прежде всего для полной его переписи. Эта нелегкая миссия была возложена на Жана Дове, который некогда входил в римское посольство. Мы были с ним хорошо знакомы, и, насколько я помнил, у него не было ко мне претензий. Тем не менее он был представителем судебного ведомства и принадлежал к тому сословию, с которым я редко имел дело до ареста, зато потом познакомился чересчур близко. Подобные люди, обручившись с абстрактной буквой закона, в силу своей профессии должны отрешиться от всего, что свойственно человеку. Для них не существует ни оправданий, ни ошибок, ни страдания или слабости – в общем, ничего человеческого. Во главе всего – право, какую бы несправедливость оно ни прикрывало. Они жрецы божества, не знающего пощады, и в угоду ему они могут без колебаний использовать ложь, насилие, прибегнуть к мерзкой жестокости палачей, поверить доносам самых презренных типов.

Таким образом, Дове принялся самым усердным, компетентным и, смею сказать, честным образом ощипывать меня. Его методичная работа по составлению реестра моего состояния основывалась на вынесенном мне приговоре. Для него этого было достаточно, чтобы счесть операцию справедливой. Он не придавал значения тому, что влиятельные люди из окружения короля без зазрения совести прибирали к рукам мои поместья, стоило им обнаружить их. Буква закона соблюдена, большего Дове не требовалось.

Период моего заточения после вынесения приговора вновь преподал мне множество уроков. Прежде всего, следя за инвентаризацией моего имущества, проводимой Дове, я полнее осознал, насколько оно огромно. Развитие нашего дела шло безостановочно и настолько быстро, требовало стольких усилий, что просто не оставляло места для созерцания. Моя роль заключалась по большей части в том, чтобы дать делам первоначальный толчок. Затем другие члены нашей команды вели их к процветанию, и итог мне, как правило, был неизвестен.

Я с большим удовлетворением понял, насколько мощную и протяженную сеть нам удалось создать.

В то же время мне открылось, что именно обеспечило этот успех, – чего как раз не поняли ни Дове, ни грабители, подбиравшие бренные останки. Созданное мною предприятие смогло до такой степени развиться, потому что было живым организмом, который никто не контролировал. Свобода позволяла всем частям этого гигантского тела действовать по своему усмотрению. Набрасываясь на куски, которые судебные исполнители сумели ухватить, налагая секвестр на мое имущество, разрывая на части каждую штуку полотна, найденную в наших магазинах, Дове и идущая по его пятам свора всего лишь ворошили внутренности мертвой добычи. То, что они выхватывали, переставало быть свободным, а значит, живым. Ценность этих вещей, сделавшихся после их оценки неподвижными, начинала уменьшаться, ибо ценность эту им придавал непрерывный и свободный поток торговли.

Подведенный Дове баланс вернул мне надежду. Ведь за всем тем, что уполномоченный короля пересчитал и заморозил, я видел – хотя, разумеется, не говорил ему об этом – то, к чему он еще не притронулся, что от него ускользнуло. Я знал, что Гильому де Вари, арестованному одновременно со мной, удалось бежать. Жан де Вилаж, Антуан Нуар и все прочие в основном оказались в Провансе, в Италии или же укрылись в землях, где власть французского короля была слаба, и сумели вывести из-под смертоносного учета Дове все, что было возможно. В их руках эти склады, магазины, торговые суда продолжали функционировать и жить.

Им удавалось передавать мне письма. Благодаря этому я понял, что наше предприятие серьезно ослаблено, но не мертво.

Положение было более или менее ясным. Дове, захватившему добычу, никогда не удастся собрать тех гигантских сумм, которые с меня требовали. Но прочее мое достояние, до которого он не дотянулся и, надеюсь, никогда не дотянется, еще принесет немалую прибыль. Мне предстояло сделать простой выбор: требовать от своих друзей, чтобы они работали с одной-единственной целью – отдать королю все, что они сумеют заработать, в обмен на мое освобождение или же отказаться от этой мысли? Иначе говоря, следует ли отдать предпочтение нашему предприятию, позволив ему процветать без меня? Это означало, что мне придется похоронить свою свободу.

И вот состоялась эта отвратительная церемония в замке Пуатье, куда меня доставили, во время которой я должен был встать на колени перед Дове, представлявшим короля, и молить о милосердии Бога, суверена и правосудие. Это крайнее унижение знаменовало собой двойное освобождение. Прежде всего, оно заставило меня признать в душе, что для меня все кончено: я не имею права требовать ни у Гильома, ни у всех остальных, чтобы они шли на жертвы, покупая свободу, которую король, способный учинить такую несправедливость, мне никогда не предоставит. На следующий же день я сообщил им об этом.

И еще церемония, ознаменовавшая окончание судебного процесса, перевела меня в иное состояние, весьма напоминавшее, как я уже говорил, положение заложника, ожидающего, когда за него соберут выкуп. Это положение было во всех отношениях более мягким. Моим тюремщикам уже не нужно было добиваться от меня признания и применять пытки. Меня поместили в более благоприятные условия. В качестве первой милости, которую я испросил и которая, к моему великому удивлению, была мне дарована, ко мне допустили моего слугу Марка. По правде сказать, он все это время не покидал меня. Вслед за мной он переезжал из города в город, когда менялись места моего заточения. Поскольку до сих пор его не допускали ко мне, он обычно устраивался на скверном постоялом дворе, где вскоре завязывал интрижку с тамошней служанкой или кухаркой.

Как только Марку удалось проникнуть ко мне и поговорить, рухнули стены первой тюрьмы – той, куда я сам себя заключил. Я разом покончил с безропотным смирением перед своей печальной участью и отклонил дилемму, над которой размышлял в предыдущие недели. Теперь я не собирался ни платить за свое освобождение, ни оставаться в застенках до конца жизни. С появлением Марка мне окончательно стало ясно: я должен освободиться сам.

* * *

Однако это было совсем не так просто. В Пуатье меня содержали в двух комнатах, где окна были заложены камнем. Наружная дверь была обита железом и закрывалась на три засова. За дверью денно и нощно находились несколько сбиров.

Марку было дозволено входить ко мне незадолго до полудня, он приносил белье и завтрак и оставался, пока не зазвонят к вечерне.

Когда Марк заговорил со мной о бегстве, я поначалу испытал прилив воодушевления, но очень быстро сник, вспомнив о реальных препятствиях и особенно о своем скверном физическом состоянии. Прежде чем начать обдумывать способы бегства, мне надо было вернуть прежние силы, крепость мышц и здоровье, пошатнувшиеся за двадцать месяцев лишения свободы. Стараясь не пробудить подозрений у стражи, я под руководством Марка занялся физическими упражнениями. Ко мне вернулся аппетит, и Марк, завязавший связи на кухне, сумел улучшить мой рацион, добавив мясо и свежие фрукты.

Я запросил и получил разрешение при соблюдении строжайших условий гулять каждое утро во дворе замка. Лучи солнца, еще неяркого в конце зимы, вывели меня из состояния умственного отупения, в которое меня погрузил полумрак моих застенков. Вновь, как и в начале заточения, я ощутил легкость своего нового положения, свободного от груза ответственности. Заключение сделалось от этого еще более мучительным, ибо препятствовало полноценному использованию этой новой свободы. Тем сильнее я жаждал подготовить побег.

На протяжении всего этого периода Марк не заговаривал со мной о своих поисках, но непрерывно искал в самом замке и окрест лазейки, которые позволили бы мне ускользнуть от надзора. Он предъявил мне отчет в начале весны, когда посчитал, что я достаточно физически окреп, чтобы попытаться обрести свободу. Он разузнал обо всех пороках, привычках и причудах всего гарнизона замка, начиная с начальника охраны и до самого распоследнего лакея, выносившего помои. Марк не умел ни читать, ни писать, но его ум был таким же основательным, как книга заклинаний, испещренная пометками. Любой человек, от которого хоть в малейшей степени могла зависеть моя свобода, был запечатлен в его памяти с особой записью о его слабостях. Ему было известно все: один пьет, другой рогоносец, третий любит много и вкусно поесть. Заметим мимоходом, что мир Марка был вовсе не уродлив. Все недостатки он воспринимал как естественные свойства человеческой натуры. Он подмечал их, не вынося ни малейшего осуждения, имея в виду лишь возможность использовать их для достижения своей цели. Это роднило его с прокурором Дове. И тот и другой чтили закон, один – установленный людьми, другой – установленный природой. Столкнувшись с таким человеческим типом, я осознал, до какой степени не ведал этих законов, пренебрегал ими, решившись выйти за их рамки. В нас некоторым образом совмещаются два противоположных и взаимодополняющих полюса человеческого сознания: подчинение сущему и желание создать новый мир. Хоть я и отдавал должное тем, кто думал, как Дове и Марк, но оставался верен своим мечтам. Я был уверен: люди, полностью принимающие установленные законы, могут прекрасно жить, занимать высокие посты, преодолевать препятствия, но им не дано свершить ничего великого.

Однако в той крайней нужде, в которой я оказался, мне не оставалось ничего иного, кроме как положиться на Марка. Я был ему бесконечно признателен за его усилия.

Марк не просто выявлял человеческие слабости обитателей замка. Он производил тончайшую операцию, которая позволяла конвертировать любой порок в единицы некой общей системы ценностей: в деньги. Те, кто продвинулся по пути пьянства, супружеской измены или алчности, в итоге все до единого оказывались уязвимы перед этой универсальной ценностью, которая сама по себе ничтожна, но может все. Определив цену для каждого человека в замке, Марк вместе со мной взялся за выработку конкретных планов, которые позволили бы понять, что нам действительно нужно. И следовательно, сколько это будет стоить.

* * *

Вчера мы с Эльвирой перебирались в хижину ее двоюродного брата, и мне пришлось прервать мой рассказ. Мы отправились в путь ночью, чтобы те, кто меня выслеживал, не смогли определить, в каком направлении мы двинулись. Остров сам по себе невелик, но здешние земли всегда таят неожиданности. Глядя на них с берега, трудно оценить расстояние до центра острова и рельеф местности. Нам пришлось ехать по узким тропам, протоптанным мулами, переходить по деревянным мостикам, огибать скалистые выступы.

И вот мы добрались до пастушьей хижины в горах. Здесь нет и тех немногих удобств, что были в доме Эльвиры, но в моем бедственном положении и к тому же если судить по дворцам, в которых мне довелось жить, то здешние дома стоят друг друга.

Мы надеялись, что дом будет надежным укрытием. Чтобы добраться до него, нам пришлось карабкаться по извилистой тропе. Обрывистые склоны, густо поросшие колючим кустарником, защищали хижину. Даже пронюхав о моем убежище, никто не смог бы добраться туда, не наделав шума, а облезлый пес, сидевший на цепи возле дома, лаем возвестил бы о приближении непрошеных гостей. Я успел бы скрыться в погреб, вход в который заслонял самшит. Мы будем дожидаться ответа Кампофрегозо.

Эльвира поручила своей подруге сообщать о прибытии в порт любого генуэзского судна. Она выглядит верной и любящей, как никогда прежде. Мне стыдно, что я подозревал ее. Что бы я ни делал, во мне всегда остается некоторое недоверие к женщинам, но оно свидетельствует скорее о гордыне и недомыслии. Это заблуждение заставляет меня быть разборчивее и внимательнее к отличительным чертам каждой из них. В последние дни я стараюсь проявлять к Эльвире нежность и предупредительность, дабы искупить мои подозрения. Право, не знаю, что она думает о перепадах моего настроения. Во всяком случае, она воспринимает это спокойно и отношение ее ко мне остается прежним.

* * *

Не буду подробно излагать наш с Марком план, позволивший мне бежать из замка Пуатье. Это было бы скучно и бесполезно. Скажу только, что этот план должен был удовлетворять двум условиям: дать мне возможность бежать и позволить как следует замести следы соучастников побега. Второе было связано с тем, что несколько ключевых участников дали себя подкупить, выдвинув непременное требование, что их предательство не должно открыться. Для этого было необходимо, чтобы тот, кто отдавал ему приказы, тоже подкупленный нами, ничего не сказал. Вместо того чтобы строить план, для осуществления которого пришлось бы пойти на нежелательные жертвы, прикончив одного-двух часовых, Марк убедил меня, что лучше подкупить всех, чтобы после моего исчезновения следствие не нашло бы виновных, а вынуждено было бы признать, что дело темное. Разве меня не подозревали в занятиях алхимией и даже в колдовстве?! Марк взял на себя подготовку, сообщив кое-кому по секрету, что я способен… исчезать из виду.

Когда мы подсчитали сумму, способную удовлетворить всех соучастников заговора, я отправил Марка в Бурж, в резиденцию архиепископа, к моему сыну Жану. Дове по великой доброте несколько месяцев назад дозволил ему навестить меня. Наша беседа проходила в присутствии охранника, и я не мог вдаваться в детали. Я только посоветовал Жану довериться Марку, если тот когда-нибудь приедет к нему. Жан без труда собрал необходимые деньги, и Марк доставил их в Пуатье.

Фонды были распределены между бенефициарами, настал момент приступить к исполнению нашего плана. Пришла осень, и не следовало откладывать дело до холодов. Однако Марк все не решался. Вследствие недавних перемен в замке появилось несколько стражников, с которыми Марк еще не успел познакомиться и подобрать к ним подход, не зная, в чем их слабость. Я настаивал: хоть я и не сразу свыкся с мыслью о побеге, но теперь она полностью завладела моими мыслями. У меня началась бессонница, я не мог дождаться, когда же мы начнем действовать. Как я сегодня раскаиваюсь в этой своей поспешности! Марк, как всегда, интуитивно предчувствовал, что может случиться, и мне следовало бы довериться ему. В конце концов, чтобы угодить мне, он решил рискнуть. Раздобыв список всех смен караула, он выбрал день, когда никто из новичков не должен был дежурить, и предложил назначить на эту дату нашу операцию. Я с воодушевлением согласился.

Это было воскресное утро. На службе в капелле замка присутствовали все, кроме тех, кто охранял мою дверь. Стражников было даже меньше, чем обычно. Все шло, как было намечено. В назначенный час Марк вошел и знаком велел мне следовать за ним. Проходя мимо стражников, он сунул каждому по кошельку. Мы спустились по парадной лестнице, никого не встретив. Все тюремщики были подкуплены, с тем чтобы, когда мое исчезновение будет обнаружено, начальники могли удостоверить непричастность подчиненных. Никто не должен был ничего видеть. Мою пропажу можно было объяснить только сверхъестественными причинами. Мы пересекли пустынный двор. Я дрожал от рассветной сырости. Охранников, стоявших на часах в главных воротах замка, не было видно, и мы вышли наружу. Оставалось преодолеть открытое пространство за рвами, чтобы затеряться в лабиринте узких улочек.

Мы уже бросились туда, но нас остановил крик. Двое часовых, осуществлявших обход, показались из-за угла ближней к нам башни и заметили нас. Один из них, казалось, замешкался и застыл на месте: явно из тех, кого Марк подкупил, чтобы они ничего не видели и не слышали. Но его приятель (потом я узнал, что он в последний момент подменил заболевшего солдата) не был посвящен в нашу тайну. Он вынул свой меч и двинулся к нам. Я дернул Марка за рукав и пустился бежать. Мы могли бы легко ускользнуть от погони. Но важным условием нашего плана было, чтобы нас хватились как можно позже. Именно поэтому мы назначили побег на утро, чтобы к вечеру оказаться как можно дальше от замка. Если не обезвредить этого часового, он переполошит всех, и те, кто вошел в заговор, будучи подкуплен нами, будут вынуждены поднять тревогу, как только о факте нашего бегства будет им доложено.

Марк тотчас все сообразил. Он развернулся и направился к охраннику.

– Слышишь, приятель, – сказал он, подходя к нему.

Тот держался настороже. Он уже видел меня на прогулке и теперь узнал. Однако дружеский тон Марка сбил его с толку. Он опустил меч, но на его физиономии по-прежнему было написано недоверие.

– Куда это вы направились? Это ведь узник?

Марк был уже совсем рядом. Несмотря на угрожающий поворот дела, лицо расплылось в широкой улыбке. Часовой подпустил его ближе, будто собирался выслушать приятеля. Выхватив кинжал, Марк ударил его в живот. Часовой не ожидал этого. Однако почти сразу же до него дошло, что лезвие не проткнуло тело. Под туникой на нем была кольчуга, не пропустившая острие. Он вновь поднял меч и, хотя на таком близком расстоянии ему было трудно развернуться, ранил Марка в плечо. Марк отреагировал великолепно, чем навсегда заслужил мою благодарность. Повернувшись к другому часовому, он крикнул:

– Если ты его не убьешь, он донесет королю, что мы всех вас подкупили!

На миг оба солдата застыли в оцепенении. Марк попытался воспользоваться этим, чтобы бежать, но увы! Придя в себя, часовой нанес ему удар тяжелым мечом по голове. Из раны хлынула кровь, Марк рухнул замертво. Секундой позже, еще до того как убийца успел повернуться, его тугодум-напарник, до которого наконец дошло предупреждение Марка, схватил часового за шею и одним движением перерезал ему горло. Отпуская тело, напарник знаком велел мне скрыться. Я не знал, что позже он избавился от обоих трупов, бросив их в ров. Никто не хватился Марка. Что касается исчезновения часового, то это сочли дезертирством. Он был тот еще проходимец, член разбойничьей шайки, в войну грабившей крестьян, и закоренелый убийца. Поэтому никого не удивило, что он убежал куда-то искать счастья.

Я стремительно помчался вниз по крутой улочке. Дважды повернув направо и один раз налево, я добрался до трактира, где нас поджидала кухарка, подружка Марка – раскрасневшаяся дебелая девка, на лице которой отпечатались следы лишений и тяжелой работы. При виде меня она приподнялась на цыпочки, выглядывая, не идет ли за мной Марк. Она перевела взгляд на меня, я, не в силах вымолвить ни слова, помотал головой. Она сдержала свой порыв, вернувшись к привычным занятиям, но я уверен, что, оставшись одна, она потом долго плакала. Таков уж был Марк. Каждая его пассия знала, что он не способен хранить верность, точнее, что он верен ей здесь и сейчас, в данный отрезок времени, но едва за ним закроется дверь, все будет кончено. И все же он возбуждал к себе искреннюю и глубокую привязанность, по силе сравнимую с любовью, хоть и не заслуживающую этого имени.

Кухарка дала мне теплую одежду и довела до конюшни, где стояли две лошади. Она отвела взгляд от той, что предназначалась Марку. Седельные сумки были набиты едой, рядом приторочено туго скатанное одеяло. Я вскочил в седло. Она распахнула ворота. Я выехал, дотронувшись на прощание до ее руки. Мы посмотрели друг на друга, в наших взглядах была печаль, смешанная с благодарностью и надеждой. Я пришпорил коня и рысью поскакал прочь из города.

Мы с Марком так тщательно повторяли все детали плана, что его отсутствие не помешало успеху побега. И все же я болезненно переживал эту потерю. Именно Марк в последние месяцы полностью занимал мои мысли. Мы вместе мечтали о бегстве и продумывали план этой авантюры. Я с огромным трудом вновь погрузился в одиночество.

В октябре в Пуату уже довольно холодно. Порывы северного ветра пронизывали живую изгородь, окаймлявшую поля. Я следовал намеченным маршрутом, по пути навстречу попадались обозы и всадники, которые приветствовали меня, не подозревая, что обращаются к беглому преступнику. Свежий воздух, бледно-голубое небо, которое после полудня начало проясняться, вид деревень и возделанных полей, тучные стада, повозки, нагруженные товарами, – все это отвлекло меня от печальных воспоминаний о побеге.

Мною завладело новое чувство; покажется банальным, если я скажу, что это было ощущение свободы. Надо бы отыскать другое слово, которое бы точно обозначило то, что я испытывал тогда. Это была не только свобода узника, вырвавшегося из застенка. Это было завершение долгого пути, начатого моим арестом, утратой всего, отходом от дел и спадом напряжения. Он продолжился с прибытием Марка, возвращением здоровья и сил, вкуса к жизни и долго вынашивавшимся планом побега. И все это сплавилось в едином ощущении – холодного ветра, овевающего щеки, слез, застилающих глаза, – слез, вызванных уже не душевной раной, но ледяным воздухом. Все вернулось: люди, природа, краски, движение. Счастье заставило меня выкрикивать что-то под ритмичный стук копыт. Серый конь, которого дала мне кухарка, видно, тоже застоялся в конюшне. Он скакал во весь опор, и не было необходимости подгонять его. При виде нас ребятишки смеялись. Мы с конем были олицетворением жизни и счастья.

* * *

К восьми вечера в лесу, прилегающем к монастырю Сен-Марсьяль неподалеку от Монморильона, уже стемнело. Монах с зажженным фонарем поджидал меня. Я обрел убежище в священных стенах. Я не знал этого монастыря. Марк явно сделал от моего имени щедрое пожертвование, что обеспечило мне предупредительный, но прохладный прием. Мое пребывание не должно было слишком затянуться. Святые отцы более всего опасались, что меня найдут в обители и я не успею уехать. Так что, передохнув несколько часов и накормив коня, я покинул Сен-Марсьяль.

Когда мы с Марком обсуждали, куда направиться, было решено бежать на юго-запад. Мое спасение прежде всего связывалось с Провансом, все еще бывшим под властью короля Рене. А дальше путь лежал в Италию.

Теперь я знаю, что, когда в Пуатье наконец забили тревогу, самой неотложной задачей было определить, куда следует ринуться моим преследователям. Некоторые думали, что я двинусь на восток, через Бурж, во владения герцога Бургундского. Другие полагали, что я бежал на север: в Париж и Фландрию. Но Дове рассуждал более логично. Он знал, что лишь два правителя будут рады принять меня: дофин и король Рене. Соответственно, он отправил послания в Лион, служивший пересадочным пунктом для тех, кто направлялся в Прованс, и в Дофинэ, приказав наблюдать за въездом в город с севера и с юга. Эта прозорливость меня и обманула. Не встретив никаких препятствий на протяжении первых этапов моего бегства, я несколько поспешно вообразил, что путь свободен. Из монастырей в замки я следовал строго по маршруту, который выработали мы с Марком. Монастыри обеспечивали мне безопасность. В тщательно выбранных замках я встречал друзей, деловых компаньонов, должников – все они оказывали мне великолепный прием. Он стал своего рода противоядием от отравы процесса. Вслед за прошедшей передо мною чередой завистников протянулась прочная цепь привязанностей и признательности. Ноябрь в Оверни выдался дождливым. К счастью, конь неплохо держался на раскисших дорогах, а моя одежда, которую я снова и снова сушил у огня, защищала меня от холодов. Я ехал по унылым краям, где по временам виднелись еще следы грабежей, но вооруженные банды исчезли, и больше не приходилось опасаться неприятных встреч. Я наконец достиг другого склона, который спускался к долине Роны. У горизонта, омытого дождями, уже виднелся Прованс. Ветер, задувавший с севера, гнал облака. Я скакал к реке под бледным солнцем, согревавшим лишь душу. Мне казалось, что спасение рядом. Я думал о Гильоме и Жане, которые дожидались меня на том берегу.

Увы, мне пришлось вернуться к реальности. Я сделал остановку в монастыре, через который пролегал путь Регордан, на вершине холма, последнего из тех, что высились над рекой. Местные монахи мне сообщили, что меня разыскивают солдаты. Они обходили окрестности и даже заглянули в монастырь, чтобы спросить, не видел ли кто меня. Монахи, направлявшиеся на рынок в долину, чтобы продать там дрова и скот, предупредили меня, что все населенные пункты вдоль реки находятся под наблюдением. Патрули прочесывают округу и останавливают путников.

При таком известии я утратил всякий оптимизм. Как без помощи Марка преодолеть последнее препятствие? Мне опять мерещились пытки и застенки. Хотя на скаку я не чувствовал холода, тут меня начал бить озноб, это была лихорадка. Я провел всю неделю в жару. Монахи ухаживали за мной, хотя я чувствовал, что им не терпится меня спровадить. Монастырь был беден, стоял на отшибе, открытый всем ветрам, и если солдаты вернутся, то их не остановит привилегия неприкосновенности, которой пользовались религиозные общины.

Когда я пошел на поправку, они посоветовали мне ехать в Бокер, где у могущественного ордена кордельеров была обитель, обнесенная высокой стеной, откуда никто не посмеет вытащить меня силой. Я отправился, как только стемнело, после вечерни. Возвращавшиеся с ярмарки монахи заверили меня, что путь до самой реки свободен.

К ночи я добрался до реки. Почти полная луна освещала дорогу. Вместо того чтобы свернуть вправо, к Бокеру, я рассудил, что разумно будет доехать до маленького речного порта, где стоят барки, перевозящие соль. В этом районе многие из них принадлежали мне. Моряки – люди верные, и если бы мне удалось найти среди них какого-нибудь знакомого…

Я осторожно приблизился к группе людей на пристани. Свет неярких фонарей отражался в реке, в воздухе гремел чей-то голос. Вдруг слева от меня раздался крик. Меня громко окликнул какой-то мужчина:

– А ну-ка подойди!

Только тут я заметил солдат, расположившихся под деревянным навесом. Они сидели вокруг огня, а неподалеку, в круге света можно было видеть стреноженных лошадей.

Я тотчас повернул назад и поскакал на юг. Серый конь за время моей болезни набрался сил, а в последние дни я не слишком его перегружал. Он понесся во весь опор. Света, хоть и слабого, было достаточно, чтобы без опаски перейти на галоп. Примерно через час я остановил коня, потом отошел чуть в сторону и затаился во тьме, вслушиваясь. Все было тихо. Я решил, что патруль не стал гнаться за мной. Должно быть, им велели охранять определенный отрезок реки, откуда они не должны были удаляться. Я вновь пустил коня вскачь, но уже не так быстро. За несколько часов до рассвета я увидел вдали стены Бокера. Я прилег на поляне, а с первыми лучами солнца был у врат монастыря. Поприветствовав заспанного стражника, я поднялся к монастырю. Привратник вышел ко мне, я сказал, что хотел бы повидать аббата. Мы с ним были знакомы: я часто бывал на бокерских ярмарках и делал монастырю немалые пожертвования.

Отец Ансельм заверил, что они готовы оказать мне гостеприимство, и велел проводить меня в келью. Позже, днем, у нас состоялась долгая беседа. Орден кордельеров был богат, так что я мог погостить в монастыре. Но он предупредил меня, что, может статься, мне не удастся выйти. Город был наводнен солдатами, они контролировали все входы и выходы. Им, наверное, уже сообщили о происшествии на берегу. Если аббату зададут вопрос, то он, даже встав на мою защиту, не сможет от них скрыть, что я был в монастыре.

И действительно, на следующий день вооруженные люди явились в монастырь, чтобы справиться, здесь ли я. Итак, я был цел и невредим, но вновь попал в заточение. Из окошка своей кельи я видел реку и, совсем близко, берег Прованса, где я мог жить как свободный человек. Кто знает, смогу ли я когда-нибудь попасть туда?.. Король, осуществляя свой план мести, придумал для меня новое испытание.

* * *

Атмосфера в бокерском монастыре ордена кордельеров вскоре стала довольно странной. Теперь, когда мои преследователи точно установили, где я, им не нужно было дробить силы, они могли сконцентрировать их вокруг моего логова. Сам город отныне находился под неусыпным наблюдением. У всех городских ворот обычная стража была удвоена вооруженными людьми, которым было поручено искать именно меня. Агенты бродили по рынкам и улицам. Но уже и в самом монастыре повеяло опасностью. Отец Ансельм был почтенного возраста, и мне вскоре стало очевидно: от него мало что зависит. Монахи сбивались в тайные кружки, явно намереваясь сместить аббата. Я чувствовал, что большинство их относится ко мне враждебно, считая мое присутствие в монастыре ошибкой, а быть может, и изменой. Многие монахи пришли в эти края из Лангедока, где мне долгое время было поручено собирать налоги. Это неблагодарное дело компенсировалось теми благодеяниями, которые я совершал в этом районе. Но, перенеся в последние годы нашу активность ближе к Марселю и Провансу, я прогневал жителей Монпелье и всего края, так что на моем процессе среди обвинителей было много уроженцев Лангедока. Нет сомнений, что некоторые монахи были на стороне моих врагов или, во всяком случае, относились к ним с симпатией.

Этой зимой в южных краях под сводами монастыря поселился холод, усиливавшийся северным ветром, который не стихал по нескольку дней. Мало кто из монахов заговаривал со мной. Я видел тени, спешащие затеряться в ледяных коридорах. С большим трудом мне удалось если не подружиться, то хотя бы завязать хоть какое-то общение с тремя или четырьмя самыми неприметными представителями братства: с помощником повара, жуткого вида косоглазым послушником, садовником. Это мало скрашивало мои дни, зато помогало быть в курсе происходящего в монастыре и общаться с внешним миром.

Атмосфера была тяжкой, я не мог не понимать этого. Для меня все было непроницаемым, таинственным. Я многое узнал с тех пор и теперь могу восстановить то, что происходило за стенами бокерского монастыря, но тогда мне были доступны лишь фрагменты общей картины.

Там, за пределами Бокера, мои враги дошли до крайностей. Действительно, без ведома аббата, который уже не следил за своей паствой, в монастырь заявились два новых брата, чтобы увеличить и без того достаточное количество монахов. Позднее я узнал, что привратнику они представились братьями, идущими в Рим по зову папы. Меня после смерти Масэ считали клириком, я в этом качестве вместе с монахами принимал участие во всех службах. Я не сразу заметил вновь прибывших. Совершенно случайно во время повечерия я встретился взглядом с одним из них. Монахи обращали на меня внимание в редких, можно сказать, исключительных случаях. Обычно меня демонстративно игнорировали. Но этот монах, похоже, следил за мной. Рядом с ним был другой, в грубошерстной казуле, он пробудил во мне любопытство своей выправкой и шириной плеч. Он выглядел как наемник, отказавшийся от вольной жизни, и складки казулы явно создавали ему неудобства. И тот и другой были не в состоянии петь псалмы, хоть и раскрывали рот, притворяясь, что поют.

Когда я расспросил подручного повара о том, кто эти люди, сомнений не осталось. Они были такие же монахи, как и я, и прибыли в монастырь с единственной целью: шпионить за мной. В ту пору я решил, что это люди, посланные королем, но о том, кто они на самом деле, я узнал гораздо позже.

Сначала казалось, что им поручено только следить за мной. Мои гонители, должно быть, опасались, что, несмотря на обилие вооруженных наемников, дежуривших во всех портах, мне удастся ускользнуть. Псевдомонахи убедились, что я присутствую на всех службах и трапезах. Мало-помалу у меня возникло отчетливое впечатление, что они пытаются приблизиться ко мне. Возможно, они готовили похищение, но я в это не верил, так как защита кордельеров Бокера кое-чего стоила, а нарушение привилегии с большой вероятностью вызвало бы недовольство всей Церкви и самого папы. Зато я не мог исключить, что они попытаются убить меня, например подсыпать яд или нанести мне удар кинжалом, замаскировав это под несчастный случай или ссору с каким-нибудь бродягой.

Что касалось отравы, то мой приятель на кухне следил за пищей. Я ел только то, что было предназначено всем, стараясь не приступать к блюду первым. Чтобы избежать иного покушения на мою жизнь, я, перемещаясь по монастырю, все время держался в группе. Однажды я замешкался и, направляясь в капеллу к заутрене, должен был в одиночку пройти по коридорам. Метнувшаяся за колонной тень выдала присутствие подозрительного лица. Я помчался назад и укрылся в шоффуаре[41], закрыв за собой двери на задвижку. С той стороны двое, запыхавшись, тщетно попытались высадить дверь. Потом я услышал удаляющиеся шаги. Я просидел один до окончания службы и отворил двери лишь монаху, ведавшему библиотекой. Аббату доложили об этом инциденте, и он призвал меня к себе. Минуту поколебавшись, не стоит ли рассказать ему о том, что мне угрожает, я выложил ему какую-то отговорку. Все равно он бы мне не поверил, к тому же, зная гордость престарелого аббата, я побоялся, что он сочтет мои опасения оскорбительными для своего гостеприимства. Пусть он не мог защитить меня, но он, по крайней мере, предоставил мне убежище, и я не хотел рисковать его добрым расположением. Но пока я в монастырских стенах прикидывал, что мне угрожает, за его пределами разворачивались крупные события, о которых я понятия не имел.

Вскоре после моего прибытия в Бокер мне удалось упросить садовника Уго передать послание одному из моих комиссионеров в Арле, куда он должен был отправиться за семенами редких растений. По возвращении он сказал мне, что не застал нужного человека. Он просто передал мой пакет своему знакомому, неграмотному огороднику, который время от времени бывал в принадлежащей комиссионеру рукодельне. Иными словами, у меня не было никакой уверенности, что мое послание дошло до адресата. На самом же деле его передали и довольно быстро. Наш агент тотчас известил Жана де Вилажа и Гильома де Вари о том, что я в Бокере. Им уже было известно, что я бежал из Пуатье, так как эта новость наделала в королевстве немало шума. Однако они понятия не имели, что стало со мной после побега, и очень беспокоились. Позднее до меня дошло, что, узнав о моем присутствии в Бокере, они долго не могли выработать решение. Гильом, в соответствии со своей натурой, был сторонником умеренности. Он полагал, что среди людей, охранявших город, должен быть человек, быть может, даже начальник охраны, который за определенную сумму сумеет закрыть глаза. В общем-то, подобной методы придерживался и Марк, но в данном случае надежда на успех была невелика, так как ни Гильом, ни кто-то другой не имели знакомств среди охраны. И как бы там ни было, такой подход не сулил скорых результатов.

А Жан, хоть заметно постарел и слегка обрюзг от богатства и праздности, все же сохранил юношескую любовь к стремительному натиску. Понимая, что я совсем рядом и от свободы меня отделяют лишь река и город, который он отлично знал, так как часто бывал там, он кипел от ярости. Для него не могло быть и речи о том, чтобы вести переговоры, торговаться и выжидать. Единственное, что было для него приемлемым, – это силовое решение. Гильом и некоторые другие с полным основанием возразили ему, что они всего лишь торговцы. Хоть у них и есть несколько вооруженных охранников для сопровождения обозов, но выставить целое войско – а только так и можно было справиться с бокерским гарнизоном – у них не было возможности. В итоге они пришли к компромиссу. Был принят вариант Жана, и они решились провести операцию, однако операцию, терпеливо и тщательно подготовленную с применением средств, за которые ратовал Гильом. Жан велел капитанам двух галей отрядить по дюжине человек для тайного похода.

Я понятия не имел об этих приготовлениях и за отсутствием вестей извне предпринял собственные меры для своей защиты. Мои преследователи осмелели: по ночному шуму я понял, что они намерены напасть на меня, пока я сплю. Аббат, радушно принявший меня, предоставил мне отдельную келью. Я попросил у него позволения перейти в общий дормиторий под тем предлогом, что ему наверняка понадобится моя комната для новых гостей. Полагая, что его резкие возражения доставят мне удовольствие, аббат решительно отказал мне. В результате я провел ночь в келье, где дверь не запиралась на задвижку и напасть на меня было проще простого. Для защиты я прибег к уловке: хоть места было совсем мало, на ночь я устроился на полу, под койкой, разложив на ней одеяло, чтобы создавалось впечатление, будто я там сплю. Садовник Уго к тому же снабдил меня инструментом, который мог послужить оружием. Это был свинцовый молоток, которым он вбивал колья. Назавтра же мне пришлось пустить его в ход. Среди ночи я пробудился оттого, что в келье кто-то был. Из-под лежанки я различил монашескую рясу. Кто-то потихоньку подбирался ко мне. Незваный гость явно поджидал напарника, чтобы поразить меня наверняка. Я не стал медлить и ударил молотком по его ногам. Раздался крик, и пришелец сбежал, подскакивая на одной ноге. Этот случай наделал много шуму. Назавтра об этом судачили все монахи. Я отметил, что один из моих преследователей исчез – явно отправился залечивать рану. Он появился лишь неделю спустя, все еще прихрамывая.

* * *

После первых неудач монахи-самозванцы прибегли к помощи нескольких членов обители. Защищаться стало сложнее, так как отныне опасность исходила не только от этих двух типов, но и от других, которых я пока не знал. Хорошо, что мои приятели были неплохо осведомлены о происходящем и охраняли меня. Так, спустя двенадцать дней после происшествия с молотком, работавший на кухне монах сообщил, что мне попытаются подсыпать яд в вино. Не понимаю, как ему удалось это узнать, но назавтра за обедом я заметил, что монах, разливавший вино из стеклянной бутыли, ведет себя странно. Взяв мой бокал, он надолго повернулся ко мне спиной, а потом протянул бокал, будто только что его наполнил. На самом деле он подменил бокал другим, специально приготовленным, который ему протянул служка. Началась трапеза. В этот день читали главу о встрече Иисуса с самаритянкой возле колодца. Мы ели в полной тишине, лишь монах читал вслух Евангелие. Сообщники втихомолку переглядывались, что их и выдало. Делая вид, что они не следят за моими движениями, все те, кто был в заговоре, не спускали с меня глаз, подстерегая момент, когда я возьму бокал и сделаю глоток. В самый разгар трапезы я очень спокойно, но так медленно, чтобы все могли это видеть, осушил бокал до дна. Заговорщики с облегчением вздохнули. Со мной было покончено.

Монах, предупредивший, что не пройдет и недели, как отравленное вино сведет меня в могилу, был хорошо осведомлен. Убийцы хотели заставить всех поверить, что я занемог, и не стали прибегать к сильнодействующим ядам, которые могли свалить меня на месте. Так что я, не выказывая никаких признаков болезни, спокойно продолжал есть. В конце трапезы после молчания и сдержанности, сопутствовавших чтению Евангелия, всегда наступало оживление. Монахи вставали, убирали посуду. Я воспользовался этим, чтобы незаметно вылить в кувшин с водой отравленное вино, которое я будто бы выпил.

На следующий день я притворился, что занемог. Повар описал мне признаки действия яда, и я тщательно воссоздавал картину. Меня перевели в лазарет. Враги спокойно ждали моей смерти. Это позволило выиграть неделю…

Тем временем операция по моему спасению была уже разработана, оставалось продумать кое-какие детали. Жан, Гильом и вся команда прилагали все усилия, чтобы разрешить последние проблемы. Случай распорядился так, что все было готово ровно через восемь дней после моего предполагаемого отравления. Тем утром я вышел из лазарета и появился на утренней мессе, к великому изумлению отравителей. Видя их яростные взгляды, я не сомневался, что они предпримут новую попытку и уж теперь не оставят мне ни единого шанса. Однако кое-какие знаки указывали на то, что близится помощь извне, и эта перспектива вселяла в меня некоторую надежду.

Действительно, накануне на рынке к брату Уго подошел знакомый человек и поинтересовался, как я поживаю. Этот человек, по-видимому, знал, что Уго на моей стороне; он дал садовнику понять, что прослышал о моем письме, отправленном с его помощью. Впоследствии я узнал, что этот незнакомец был не кто иной, как Гильом Гимар, капитан галеи, которого Жан подрядил участвовать в операции. В том же разговоре он спросил, не знает ли монах какой лазейки в стенах города. Монах проявил осторожность, решив, что нужно посоветоваться со мной, и пообещав дать ответ завтра. Я велел рассказать этому человеку все, что ему известно. Если это был один из наших, то терять нам было нечего, – напротив, появлялась надежда.

Благодаря своим обязанностям садовник мог свободно расхаживать по городу. На его попечении было несколько монастырских баранов. Он погнал их пастись к городским стенам, что позволило не только дать им пощипать траву, но и ему подобраться поближе к укреплениям. С любопытством относящийся ко всем растениям, брат Уго любил наблюдать за пучками обычной травы, росшей между камнями крепостной стены. Он нередко отмечал места, где фундамент осел и в кладке обозначились трещины. Он докладывал об этом бальи, а тот отдавал распоряжение их заделать. Но в прошлом месяце, разыскивая заблудившуюся овцу, Уго наткнулся на довольно широкое отверстие, появившееся после летних бурь. Его скрадывал куст боярышника. Потоки воды прорыли под стеной сквозную промоину. Уго еще не успел доложить об этом городским властям. Он подумал, что хоть эта промоина и слишком узкая, чтобы там пролез мужчина, но вдруг она сможет сослужить мне службу. Он описал это место Гимару, которого это изрядно обрадовало.

Я знал, что там, за стенами монастыря, идут приготовления, но мне не терпелось обрести свободу. Я опасался, что враги опередят моих спасителей. Чтобы отдалить угрозу, я решил ночевать вместе с послушниками, об этом донесли аббату, и это его прогневало. И все же благодаря этому я выиграл еще немного времени.

Однако я не знал о том, что есть человек, еще более нетерпеливый, чем я: Жан решил действовать без промедления. Узнав о бреши под крепостной стеной, Гильом посоветовал послать кого-то осмотреть это место. Жан отказался, объяснив, что все можно решить на месте. Гильом возразил, что нынче полнолуние, нужно дождаться темной ночи, иначе их могут заметить. Жан пришел в ярость. Между ними произошло бурное объяснение, которому я обязан жизнью, ибо Жан настоял на своем. В тот же вечер барка с двумя десятками людей скользнула в прибрежные заросли тростника и пересекла реку.

Чтобы не привлекать внимания случайного дозора, барка выглядела как обычная груженая баржа, люди лежали на палубе, накрывшись парусами. По счастью, никто из охранников не появился, и они благополучно высадились в бухте чуть к северу от города. Двоих оставили охранять барку, а все остальные вслед за Жаном устремились к крепостной стене. Они направились к бреши, о которой говорил Уго. Найти ее оказалось несложно, потому что накануне прошел сильный ливень и из-под стены струился ручей. Они принесли с собой кирки и лопаты, чтобы увеличить промоину; они не стали трогать большой камень, который трудно было отколоть от стены, и дыру расширили сбоку. Подперли ее с помощью доски и четырех кольев. Когда все было сделано, они сменили кирки на мечи и один за другим полезли в короткий проход.

Было сильно за полночь. Колокол на церкви сухо пробил к заутрене. Я вышел из дормитория, меня тесно обступили монахи, которым я мог доверять, и в частности Уго. Два монаха-самозванца пришли с запозданием. Я подумал, не потому ли, что они затевали что-то против меня в оставленной мною келье?

Золоченая резьба алтаря поблескивала в свете свечей. Монахи встали в круг на границе освещенного пространства; те, что оказались в задних рядах, немного отступили. Монах подошел к аналою и затянул псалом «К Тебе, Господи…». Мужские голоса вступили антифоном, и окрепший гимн, долженствующий переливаться радостью, мягко взмыл в насыщенном влагой воздухе. Разве мог кто-то заподозрить, что за тихой гармонией этой полусонной молитвы кроются гибельные страсти и далекий от того, чтобы преобразить людей, претендующих на Божественное вдохновение, псалом этот служит прикрытием для преступления и мести?!

Внезапно створки дверей церковного портала распахнулись, как если бы Господь, к которому мы так жалобно взывали, вдруг решил предстать нам. Дюжина людей, размахивая мечами, ворвалась в центральный неф. Пламя свечей заколебалось, но ворвавшиеся люди тотчас зажгли два факела от фонаря. Монахи отступили, что-то выкрикивая, и эти восклицания звучали куда более выразительно, чем обычные молитвы. Вперед вышел мужчина и позвал меня. В багровых отблесках я узнал Жана де Вилажа. Я шагнул ему навстречу, собираясь обнять его, как вдруг заметил метнувшуюся ко мне тень и ощутил удар в плечо. Один из моих врагов, видя, что я вот-вот ускользну, набросился на меня с кинжалом. К счастью, брат Уго, сохранивший присутствие духа, помешал ему, и наемный убийца промахнулся. Острое лезвие рассекло одежду, содрало мне кожу. Жан и его люди, слегка опешившие от этого нападения, быстро опомнились и накинулись на убийцу, который пытался скрыться. В тот же миг схватили и присоединившегося к нему напарника. В короткой схватке оба они были убиты.

Монахи – и те, что примкнули к злоумышленникам, и все прочие – в ужасе наблюдали за происходящим. Жан поднял меч и во весь голос обратился к ним. Он сообщил, что оставляет двух своих людей у входа в монастырь и, если кто-то поднимет тревогу во время нашего отхода, пощады не будет.

В спешке мы двинулись прочь. Мне было неловко в моей монашеской рясе. Хорошо, что на городских улицах было темно и пусто, а до лаза под крепостной стеной было совсем недалеко.

Запыхавшиеся и взволнованные, мы добрались до барки, дрожа от холодного ветра и речной сырости. Во время переправы Жан стиснул мои руки, а я со слезами на глазах расцеловал его. На берегу стояли приготовленные лошади. Гильом, который подумал обо всем, протянул мне удобную в дороге одежду. Переодевшись, я вскочил в седло. На безоблачном небе уже взошло солнце. Прямая мощеная дорога раздвоилась, огибая море бледно-зеленых оливковых деревьев. Меня охватила невыразимая радость, я будто заново родился – но не как несмышленый слабый младенец, скорее это напоминало рождение одного из тех греческих богов, что появляются на свет уже в расцвете сил и во всеоружии опыта, счастливые оттого, что могут разделить дотоле неведомые им человеческие наслаждения. Проведя два дня в седле, мы прибыли в Экс к королю Рене.

* * *

В Эксе я оставался меньше недели, но мне показалось, что вчетверо дольше. Я вновь встретил своих друзей – Жана, Гильома, владельцев судов и комиссионеров, некоторые из них бежали из Франции и укрылись в Провансе, чтобы не подвергаться преследованиям.

От них я узнал, что произошло в мире за почти три года, проведенных мною в полумраке тюремных застенков. Некоторые новости, отдаленное эхо которых доходило и до меня, обрели в их устах новые краски. Они рассказали мне о взятии Константинополя турками, описав гигантские последствия: массовое бегство художников и ученых, еще более тесное сближение с египетским султаном, который с ужасом наблюдал, как турки становятся все могущественнее. Они подтвердили, что война с англичанами окончательно завершена. Рождался совершенно новый мир. Они по-прежнему использовали все имеющиеся возможности. Им удалось спасти от инвентаризации Дове немало наших активов. Как я и предвидел, тому удавалось срубить лишь мертвые ветви. Само дерево продолжало жить и пускало новые корни в разных направлениях. Вместо королевских штандартов Гильом снабдил наши галеи другими флагами: Прованса, Арагона, Генуи. Корабли все время находились в плавании. Большую часть моего состояния он разместил под другими именами, переведя средства путем различных банковских операций. Дове мог наложить лапу на мои дома и замки, но это была лишь недвижимость, а не активы.

Одна новость не только ободрила меня, но и внушила чуточку оптимизма. Король, втайне от своего прокурора, дал разрешение Гильому провести в королевстве некоторые финансовые операции, чтобы пополнить счета нашего предприятия. Иными словами, до него, кажется, дошло, что, несмотря на месть, алчность крупных сеньоров и желание присвоить мое состояние, в его интересах позволить нам продолжать дело. Таким образом, не даровав мне прощения, он показал, что рассчитывает сохранить нашу деловую активность и позволить ей развиваться.

Хотя все или почти все его окружение еще жило в эпоху рыцарства, он, по крайней мере, проявлял большую прозорливость: он понимал, что не сможет править, сохраняя прежний порядок, что отныне его могущество в движении, в торговом обороте, в деятельности, полностью контролировать которую он не в силах, но может убить ее. Узнав об этом, я почувствовал некоторое удовлетворение и даже, признаюсь, слегка возгордился.

Жан и Гильом также поддерживали связь с моей семьей. О смерти Масэ им было известно немного, поскольку она, как я уже говорил, закончила жизнь вдали от мира. Зато они принесли мне добрые вести о детях. Моего сына Жана, возведенного в сан архиепископа, не коснулась опала, и он смог защитить своих братьев и сестер. И только младшему Равану пришлось нелегко. Он стал ходатайствовать перед Дове, чтобы тот не отказывал ему во вспомоществовании. Мне было жаль, что он пошел на столь же унизительный, сколь и бесполезный шаг. С тех пор он получил помощь от моих друзей, обосновавшихся в Провансе, и жил благополучно.

Что меня тронуло более всего, так это то, что Жан, Гильом и все остальные поддерживали жизнеспособность нашего торгового дома, не помышляя о том, чтобы присвоить его. Они считали, что он принадлежит мне, и честно во всех деталях сообщили, каким состоянием я могу располагать. На самом деле и здесь был повод для оптимизма: они очень глубоко вошли в наше дело, и неверно было полагать, что оно принадлежит какому-то одному лицу. Деятельность торгового дома велась всеми и на благо всех. Мне они отводили особую роль, но каждый вносил свой вклад в общее дело.

Во всяком случае, несмотря на захватнические действия приближенных короля и мелочный учет Дове, я был рад убедиться в том, что наша сеть по-прежнему прочна, а ресурсы значительны. Под влиянием короля Рене, поклонника прекрасного, я с большим удовольствием заказывал себе красивые одежды, вкушал дивные блюда и осматривал дворцы. Я уже отдал дань грубым тканям, жесткому ложу и тюремной кухне. Перед моим взором долгое время были лишь покрытые плесенью стены, и я вдоволь насмотрелся на клочок серого неба сквозь зарешеченное окошко камеры. Теперь меня пьянили изящество, яркое солнце, музыка и прелестные женщины.

Увы, мне суждено было недолго наслаждаться пребыванием в Провансе. Компаньоны сообщили мне о появлении подозрительных приезжих. Несмотря на то что король Рене пользовался относительной автономией, он оставался вассалом короля Франции, и его владения были открыты для подданных французского королевства. Среди них были и те, кто охотился за мной. Рене, проявив громадное великодушие, отказался выдать меня Карлу Седьмому. Но я быстро понял, что его сопротивление не гарантирует моей безопасности. Я решил продолжить путь и добраться до Флоренции.

Я заехал в Марсель, мой тамошний особняк был практически достроен. Я провел там всего два дня. Жан дожидался прихода галеи. Он снабдил меня надежным эскортом, и мы поехали вдоль побережья. Подступавшие к морю сады вспыхивали яркими красками. Было жарко, с берега доносился умопомрачительный звон цикад. Мы делали остановки в тенистых поместьях, угнездившихся среди скал. Я был готов до бесконечности вглядываться в горизонт. Во мне что-то переменилось, и это делало поездку совсем не похожей на все мои прежние путешествия. Обретенная свобода и, быть может, опыт заточения наделили меня удивительной склонностью к бездумной неге. Я вернулся к делам; Гильом держал меня в курсе всех событий, никто не оспаривал моей власти. И все же мне недоставало и, знаю, отныне всегда будет недоставать той жажды, того волнения, нетерпения, которые прежде толкали меня к следующему мигу, мешая переживать настоящее во всей полноте. Это возбуждение меня совершенно покинуло. Я был полностью здесь – на этой пыльной дороге, на отроге скалы, нависающей над морем, или в этом саду у прозрачного фонтана. Мое тело и дух возбуждала эта пьянящая свобода. Я упивался красотой мира – как человек, страдающий от жажды, который наконец приникает к роднику. Я дышал счастьем.

Жан нашел мне нового слугу. По сути, это был третий слуга за всю мою жизнь после Готье, сопровождавшего меня на Восток, и Марка, пожертвовавшего ради меня жизнью.

У меня были только эти трое, и теперь, забравшись в пастушескую хижину на Хиосе, я думаю, что других судьба мне уже не пошлет. Три слуги, три характера, три таких непохожих периода моей жизни. Последнего слугу звали Этьен. Разумеется, он был родом из Буржа. Жан и Гильом всегда окружали себя выходцами из нашего родного города. Они даже назначали их капитанами судов, хотя трудно было родиться еще дальше от моря. Общее происхождение помогало определиться. Оно заложило основы важнейшего качества нашего дела: взаимного доверия. Этьен родился в бедной крестьянской семье, отца его убили бандиты, уносившие ноги из Франции под конец войны. Такая утрата вызвала у ребенка странную реакцию: он потерял сон. Это была не болезнь, не повод для жалости или страдания. Он больше не мог спать, вот и все. Быть может, ему и случалось прикорнуть на минутку, но за все время службы в любой час дня и ночи стоило его окликнуть – он был тут как тут. У него было мало других полезных качеств: в отличие от Марка, он был не слишком умел, не слишком храбр, не слишком говорлив, не слишком прозорлив. Но в тот момент, когда надо мной нависла угроза, этот недуг Этьена (а я рассматривал его бодрствование не иначе как недуг) оказывался в высшей степени полезным для меня.

Когда через неделю после нашего отъезда из Марселя показалась Генуя, начальник моей охраны – видавший виды наемник по имени Бонавентура – предупредил меня, что за нами следят. В итоге я решил, что мы не станем заезжать в Геную. Этот город с его враждующими группировками, интригами и иностранными лазутчиками давал слишком много возможностей для покушения на мою жизнь. Мы двинулись дальше, въехали в Тоскану. Каждый день нашему взору открывались все новые пейзажи: холмы и зеленые леса, богатые деревни и всюду тысячи темных кипарисов – будто дротики, вонзенные богами в шелковые ковры возделанных земель.

Наши люди, которым Бонавентура специально велел задержаться, присоединились к нам на полном скаку; они подтвердили, что следом за нами в деревнях появлялась группа наемников и расспрашивала о нашем пребывании. Мы добрались до Флоренции. Там я вновь встретил Никколо ди Бонаккорсо. Юноша превратился в зрелого мужчину. Черная борода, глубокий низкий голос и внутренняя уверенность – которая в Италии отличает тех, кто преуспел в делах, от тех, кто хотел бы забыть о своих неудачах, – делали его неузнаваемым. По счастью, две вещи в нем не изменились: переполнявшая его энергия и верность. Производство шелка, которым он руководил, значительно расширилось. На фабрике трудилось множество рабочих, а ткани он посылал по всей Европе. Тем не менее он – как Жан, Гильом и все остальные – по-прежнему считал меня своим компаньоном и, несмотря на постигшую меня во Франции опалу, твердил, что я являюсь создателем и владельцем этого шелкоткацкого производства.

Он предложил мне обосноваться во Флоренции. Когда я оказался в тюрьме, он каждый год скрупулезно помещал в банк причитающуюся мне долю прибыли, и теперь дал мне полный отчет о моих капиталах. Денег было достаточно, чтобы купить здесь дом и прожить несколько лет.

Никколо распахнул передо мной двери своего дома, но я предпочел остановиться на постоялом дворе, чтобы не посягать на его свободу и сохранить собственную.

В первые два дня я просто наслаждался тем, что благополучно прибыл во Флоренцию. Мне уже представлялось, что я проведу остаток дней в этом дивном городе с его закатами солнца, подернутыми речным туманом, его холмами и многочисленными дворцами. К сожалению, на третий день у меня возникло беспокойство. Если до сих пор мои преследователи скромно держались в отдалении, то здесь, во Флоренции, враждебная слежка, объектом которой я являлся, сделалась назойливой и вездесущей. Первой моей заботой по прибытии было распустить мой эскорт. В этом изысканном городе, где все, даже самые богатые, старались держаться просто и не выделяться среди толпы, нелепо было бы прогуливаться в окружении Бонавентуры и его подручных. Так что я расхаживал по улицам в сопровождении одного Этьена. Именно он первым заметил, что за нами следуют двое незнакомцев. На углу площади двое других тоже следили за нами. Чуть поодаль, на церковной паперти я сам приметил попрошаек, выглядевших довольно нетипично, они долго смотрели нам вслед. Один из них, сильно хромавший, ковылял за нами до самой шелковой фабрики. Я послал Этьена за Бонавентурой, попросив его на обратном пути на постоялый двор держаться от меня на некотором расстоянии и наблюдать. Его выводы были удручающими: город был наводнен агентами, следовавшими за мной по пятам. Ни в Провансе, ни в дороге – никогда еще я не становился объектом столь пристального наблюдения. Никколо предложил обратиться к местным властям, чтобы обеспечить мою безопасность. Я не мог пойти на это, поскольку мы не понимали, откуда именно исходит угроза. Если речь идет о посланцах французского короля, то это уже политическое дело и не в наших интересах официально уведомлять городские власти о моем присутствии здесь… Бонавентуре пришла в голову удачная мысль: учитывая, какое количество народу занято слежкой за мной, будет несложно выделить кого-то одного и отловить. Допросив лазутчика, мы сумеем побольше узнать об этом деле. В тот же день я долго и бесцельно бродил по городу. Державшийся поодаль Бонавентура вел счет моим преследователям. Он заметил, что они делятся на четыре группы, и одна из них состоит из двух мальчишек, а детей будет несложно припугнуть.

Я вернулся на постоялый двор; охранявшие меня люди, рассеявшись, стали выслеживать тех, кто преследовал меня. Они схватили одного из мальчишек и приволокли на постоялый двор. К нам присоединился Никколо. Он задавал маленькому попрошайке вопросы на флорентинском диалекте.

Результат допроса был весьма поучителен. Ребенок совершенно ничего не понимал, зато назвал множество слышанных им имен. Выяснилось, что меня преследуют не люди, посланные французским королем, а флорентийцы… Все следы вели к дражайшему Отто Кастеллани, тому самому, который донес на меня, а в итоге захватил мой пост и неплохо поживился, пока растаскивали мое имущество. Так что мне следовало страшиться сразу двух угроз: с одной стороны, мести короля – чисто политическими средствами (к счастью, по причине удаленности от Франции, его возможности были ограниченны), с другой – преследования лично Кастеллани и его приспешников. Бежав во Флоренцию, я избрал идеальное для них место. Кастеллани и его брат сохранили в своем родном городе множество связей. Так что я некоторым образом добровольно бросился в волчью пасть.

К моему великому сожалению и к огорчению Никколо, мне пришлось срочно покинуть город в поисках более надежного убежища. Единственным местом, где я мог чувствовать себя в безопасности, был Рим. Покровительство папы в целом служило высшей гарантией, хотя для такого негодяя, как Кастеллани, не было ничего святого, когда речь шла о мести и деньгах. Все же ему было гораздо сложнее действовать в этом городе, которого он не знал и где я на сей раз без стеснения мог прибегнуть к высокому покровительству.

* * *

Мы вновь пустились в путь. Мне, так долго запертому в четырех стенах, эти скитания даже нравились. С наступлением лета и нашим продвижением на юг жара усиливалась. Я заранее отправил двух человек из моего сопровождения сообщить в Рим о моем прибытии. И на пути к папскому граду нас нередко ждал подготовленный ночлег в монастырях или в роскошных виллах. Наконец мы достигли берегов Тибра. Папа, пока в Ватикане шли строительные работы, жил в Санта-Мария-Маджоре. Падение Константинополя и наступление турок нарушило его планы и задержало постройку базилики[42].

Николай Пятый, ожидавший моего приезда с большим нетерпением, сразу принял меня. На самом деле он опасался, что не доживет до моего приезда: его снедал тяжкий недуг. Он изменился до неузнаваемости и сильно исхудал. На протяжении всей жизни он был слегка полноват, и, как это обыкновенно бывает, округлые очертания казались неотъемлемой частью его облика, а теперь, когда они исчезли, всем казалось, что перед ними кто-то совсем другой. Передвигался он с трудом, опираясь на простую самшитовую палку, что резко контрастировало с пышным убранством его апартаментов. Но главное – болезнь выразилась в ослаблении духа.

Этот кабинетный ученый, человек культуры не был создан для того, чтобы противостоять великим испытаниям, которые уготовил ему его понтификат. Парадоксальным образом ему удалось победить: с окончанием раскола в Западной церкви и падением второго, восточного, Рима у него не осталось соперников. Однако единство, о котором до него могли лишь мечтать, пришло слишком поздно. Он потратил все силы, чтобы достичь его. Папа долго рассказывал мне о положении в мире, развивал идеи, которые ему хотелось бы воплотить в жизнь, если бы ему достало времени и средств. Принципиально его воззрения не изменились: необходимо было способствовать укреплению восстановленного единства папства, упрочить его центральное положение, продолжив крупную перестройку Ватикана. После падения Константинополя он проповедовал мир между правителями Запада, их единение перед лицом опасности. Но к нему не прислушались, и соперничество продолжалось. В результате получилось так, что римский понтифик остался в одиночестве перед нашествием мусульман и, победив всех, он теперь рисковал все потерять. Вот почему, принимая во внимание безразличие европейских монархов, Николай Пятый сознавал, что в настоящий момент не стоит и помышлять о Крестовом походе. Увы, он чувствовал, что большая часть кардиналов, особенно выходцы из стран Восточной Европы, которой турки угрожали напрямую, подталкивают его к противостоянию.

Об этих проблемах папа заговорил со мной уже при первой нашей встрече, прежде даже, чем расспросить меня о том, что случилось со мной во Франции. Как все люди, стоящие на пороге смерти, он был одержим мыслью о предстоящем конце и с каждым новым собеседником продолжал тот мучительный монолог, который произносил внутри себя самого на пороге небытия. Я больше, чем когда-либо, уверился, что он не верит ни в Бога, ни особенно – в теперешней ситуации – в вечную жизнь.

Мы виделись каждый день, подолгу беседовали. Его доставляли в сады Ватикана, откуда он мог наблюдать за строительством базилики. Он показал мне развалины цирка Нерона, где принял мученическую смерть святой Петр. Находиться в окружении прошлого было его единственным утешением, как будто потусторонний мир, куда он теперь направлялся, был создан из этих камней, хранивших следы людей минувших эпох, а ярко-зеленые сосны своей прохладной тенью, казалось, защищали их.

Рим, как я и надеялся, был для меня гораздо более надежным убежищем. Николай Пятый позволил мне устроиться в крыле Латеранского дворца. Во время авиньонского пленения пап он пустовал и нуждался в полной реставрации. Я велел произвести ремонт, окрасить и меблировать свои комнаты. Бонавентура дал мне постоянную охрану, куда бы я ни направлялся, а поскольку я больше всего времени проводил с папой, то пользовался и его защитой. По некоторым признакам мы поняли, что наемники Кастеллани по-прежнему следят за нами, но поводов для беспокойства у нас не было.

Здоровье папы резко ухудшилось. Его врач сказал мне, что ночью у него было обильное кровотечение. Живот его под казулой странным образом увеличивался, что резко контрастировало с истощенными руками и ногами. Он часто скрещивал руки на животе с гримасой страдания. Во время нашей последней встречи он признался мне, что Сенека доставил ему большее утешение, чем чтение Евангелия. Это был простой, лишенный всего показного, бесконечно ранимый и одинокий человек; он отдал Богу душу незадолго до рассвета 24 марта, не издав ни единого стона. Члены церковного собора ждали его смерти – если не сказать, что они на нее надеялись. Собравшиеся кардиналы незамедлительно избрали его преемника, о кандидатуре которого договорились, вероятно, давным-давно. Речь шла об Алонсо Борджиа, епископе из Валенсии, который стал папой под именем Каликста Третьего.

Николай Пятый представил меня ему за несколько дней до смерти. Ему было семьдесят семь. Он был полон сил и неутомим. Приверженность папы к античной культуре казалась ему явным недостатком. В отличие от своего предшественника, Каликст Третий был движим истинной, идущей от сердца верой, не оставлявшей места сомнению, верой, в свете которой любое проявление культуры, не продиктованное Господом, казалось бесполезным, если не подозрительным. Совершенствованию истинной веры он противопоставлял языческий мир, куда он относил и дикарей, разгуливавших голыми, и афинских философов времен Перикла. Он поддерживал идею Крестового похода, стремясь преуспеть там, куда отказался ступать его предшественник.

Тот свой обет, который Николай Пятый некогда называл Крестовым походом, был прежде всего согласием всех государей и правителей Европы перед лицом турецкой угрозы. Достичь этой цели было крайне трудно, так как никто из власть имущих, что бы они ни заявляли публично, не намеревался обуздать свои честолюбивые устремления и отказаться от мести.

Каликст Третий требовал куда меньшего: он не осуждал распри правителей – лишь бы те предоставляли ему средства, чтобы снарядить флот для похода в Малую Азию. Это его желание было несложно исполнить: нужны были хоругви и галеры, рыцари в полном снаряжении и войско, которое в конце концов пришлось ограничить, так как предстояло отправиться морем. В королевствах и княжествах имелось достаточно бандитов, повинных в грабежах, безмозглых дворян, прикрывавших своих чахлых коней расшитыми попонами, унаследованными от предков. Труднее было сыскать корабли, и папе удалось собрать меньше судов, чем он хотел. В целом все выглядело вполне прилично, и он мог с портовой башни в Остии достойно благословить армаду.

Мне было грустно видеть, как со всей Европы в Рим стекаются наемники вроде Бертрандона де ля Брокьера, некогда встреченного мною в Дамаске. Приняв решение напасть на турок, не имея соответствующих средств, папа давал им повод смотреть на него как на своего врага и продолжать завоевание Европы, которая не сумела преодолеть ослаблявшие ее внутренние распри. Однако выбора у меня не было. Я пользовался гостеприимством папы Каликста, который вслед за Николаем Пятым оказывал мне покровительство. Отныне я обосновался в Риме. Здесь я мог жить в безопасности, и мне приходилось делать ответные шаги, от которых эта самая безопасность зависела. Папа настоятельно просил меня собрать для него средства, а также дал несколько поручений, и в частности получить от жителей Прованса и короля Арагона новые суда.

Полгода, проведенные мною в Риме, несомненно, стали временем, когда я, как никогда прежде, смог окунуться в роскошную жизнь и вкушать удовольствие каждого мига. Эта вереница наполненных счастьем дней не слилась у меня в единое подробное воспоминание. Сам здешний климат, теплый и ровный, позволял не замечать смену времен года. Мне запомнились лишь дивные сады, пышные празднества, неповторимые запахи, которыми античные руины насыщают религиозные церемонии в городе святого Петра. В моей памяти запечатлелись прелестные женские образы. В то же время обстановка в Риме изрядно отличалась от Флоренции или Генуи, не говоря уже о Венеции. Римляне стремятся доказать, что их город достоин быть местом пребывания папского престола, особенно после печально известного эпизода «вавилонского плена», как они именуют время, когда папы перебрались в Авиньон. Страсти и пороки здесь ничуть не менее жестоки, чем в других местах, однако здесь их скрывают куда тщательнее. Этьен, мой слуга, был совсем иным, чем Марк, и мне не приходилось рассчитывать на то, что он поможет мне сорвать пелену добродетели, пусть даже совсем легкую, за которой дамы скрывали естественную склонность к сладострастию. Так что я ограничился лицезрением и, должно быть, разочаровал не одну из них, отвечая на изящные и расчетливые демарши с учтивой отрешенностью. Если быть до конца откровенным, то за приверженностью к условностям и извечной нехваткой легкости в ухаживаниях скрывалось то, что у меня не лежало сердце к галантным приключениям. Кончина Агнессы и смерть Масэ, мое заключение и пытки, которым я подвергся, – словом, все выпавшие на мою долю испытания на фоне римского блеска вдруг проступили, подобно тому как проступают пятна на выцветшей ткани. Страдание, траур побуждают искать удовольствие, когда мы способны вновь испытать его. В то же время они препятствуют ему. После перенесенных испытаний дух не может вполне предаться нежности, роскоши и любви, ведь, чтобы наслаждаться всем этим, надобно верить, что все это вечно. Но когда тяжкие воспоминания кладут этому предел и напоминают, что, предаваясь удовольствиям, мы всего лишь ненадолго отдаляем неизбежное возвращение несчастия и смерти, желание вновь испытывать нежные чувства нас покидает. Я никогда не был веселым сотрапезником и еще в бытность мою при французском дворе получал приглашения скорее потому, что пользовался известным влиянием, а чаще потому, что являлся чьим-то кредитором. В Риме я вскоре завоевал репутацию серьезного и молчаливого гостя, некоторые могли даже считать меня мрачным.

Я искренне пытался пересилить себя и в один прекрасный день сделаться более приветливым. Однако это мне плохо удавалось. Доискиваясь до первопричин, я обнаружил простой факт, до тех пор мною не осознаваемый: после моего бегства я так еще и не решил, какое применение дать своей вновь обретенной свободе. Римский опыт показал, что мне не хочется возвращаться к той жизни, что привела меня к опале. Придворное общество, будь то папский или королевский двор, наслаждение преимуществами богатства и наращивание своего состояния казались мне не лучшим способом наполнить тот дополнительный отрезок жизни, который неожиданно достался мне благодаря бегству. Напротив, я усматривал в этом средство снова заточить себя в тюрьму, хоть и позолоченную, но от этого не менее тесную.

Вот так моя мечта подвела меня к странному решению: я намеревался испросить у папы разрешение отправиться в Крестовый поход.

* * *

Намерение добровольно отправиться в Крестовый поход было тем более неожиданным, что еще несколько недель назад я, напротив, опасался, как бы понтифик не навязал мне в нем участия.

Почему же я передумал? Потому что Крестовый поход вдруг представился мне средством, а не целью. Если я присоединюсь к крестоносцам, то не потому, что верю в цели этого нелепого похода и рассчитываю идти до конца. Просто галеи армады доставят меня на Восток, а он манит меня. Конечно, я мог бы сесть на один из принадлежащих мне кораблей, но это означало бы отправиться по проторенным путям, в компании знакомых людей, которые будут наблюдать за мной и от которых я не смогу оторваться. Крестовый поход не предполагает прибытия в определенный пункт, ведь это поход без четко намеченной цели. Тут важно то, что для христианского мира это символ, и папе Каликсту этого было достаточно. Армия, размещенная на кораблях, была слишком мала, чтобы сражаться на суше с турецкими войсками. Самое большее, на что можно было рассчитывать, – это что она сможет протянуть руку помощи жителям островов – христианам, которым угрожает мусульманское вторжение. Наиболее вероятно, что от этой помощи пойдут круги по воде.

Я считал эту сумбурную затею достойной сожаления, даже катастрофичной, пока вдруг не передумал и не начал рассматривать ее, напротив, как неожиданный шанс. Крестовый поход приведет меня в неизвестное. А то, чего нельзя предвидеть, отлично сочетается со свободой.

Я освобожусь от всего, и не только от грозящего мне заточения, но и от забот о семье, а также от еще более гнетущего желания славы и богатства, коих я уже достиг и ныне окончательно от них отказался. Благодаря полной свободе я буду открыт неизведанному, неожиданному, непостижимому. Передо мной вновь возник образ каравана из Дамаска, и я подумал, что, пережив долгий поворот судьбы, я теперь, быть может, готов присоединиться к этому каравану.

Я сообщил папе о своем решении. Он крепко обнял меня и поблагодарил со слезами на глазах. Будь я крепок в вере, я бы досадовал на себя за то, что таким образом обманул человека, занимающего престол святого Петра. Но я предпочел притвориться, что не понял, и в свою очередь изобразил искреннее волнение – но не оттого, что намереваюсь обрушиться на турок, а оттого, что покину эту праздную жизнь, с которой меня ничто не связывает.

План мой был прост. Как только я пойму, что оказался в подходящих условиях, я сойду на берег, притворившись тяжелобольным, и останусь там.

Я примкнул к разношерстной группе сановников, готовившихся взойти на суда. В другое время общение с этими мнимыми рыцарями, честолюбивыми прелатами и прочей живностью из числа римских аристократов, искавших в Крестовом походе случай подновить семейные заслуги, свело бы меня с ума. И страхи, и амбиции этого сборища были мне одинаково чужды. Но я затесался в эту группу с намерением покинуть ее как можно скорее, и ничто не могло вывести меня из себя.

Единственный взволновавший меня эпизод, предшествовавший отъезду, касался Этьена. Мне трудно рассказывать об этом, боюсь, что кому-то это может показаться смешным, но этот молодой человек, который никогда не спал, накануне отъезда не проснулся. Я нашел его на рассвете лежащим в коридоре на пороге моей спальни. Он лежал на спине совершенно спокойно, с закрытыми глазами. Я остолбенел от изумления, увидев его спящим. В предыдущие дни он, как я заметил, сильно нервничал. В конце концов мне стало ясно, что он страшно боится нашего плавания. Может, этот страх и сразил его? Во всяком случае, я долго вглядывался в него, и у меня не осталось никаких сомнений. Он не спал; он был мертв.

Эта утрата меня искренне опечалила, я привязался к Этьену. Но я не увидел в этом дурного предзнаменования, как могло быть в первое время после моего побега. Впрочем, меня ободряла безопасность, которой я наслаждался в Риме. Бонавентура уже давно не обнаруживал поблизости от нас агентов, и я велел ему уменьшить охрану. Я не хотел, чтобы он сопровождал меня во время Крестового похода, в этом случае мне было бы значительно труднее вырваться на свободу. Я рассчитывал обойтись одним Этьеном. В итоге я отправился один.

Мне отвели место на судне. Нескончаемые церемонии, посвященные отбытию, проходили при гигантском стечении народа. В конце концов, главное было в следующем: о крестовом походе должны были раструбить по всей Европе. Празднества продолжались три полных дня. Сигналом к отплытию послужило благословение папы. Нашей галее не сразу удалось поднять паруса, ее пришлось тянуть вдоль набережной. Уже перевалило за полдень, когда мы наконец вышли в открытое море.

Флотилия обогнула Сицилию, потом взяла курс на Восток. Нашим маневрам недоставало точности, а из-за того, что не удавалось поймать нужный ветер, мы нередко отклонялись от курса. Но для людей, которые толком не ведали, куда направляются, это было не так уж важно…

Мы сделали остановку на Родосе. У меня сохранилось слишком много связей с госпитальерами, чтобы рассматривать этот остров как свое пристанище. Я вернулся на судно вместе с остальными. После Родоса армада взяла курс на север и достигла островов, окаймляющих земли Малой Азии. По большей части это мелкие островки, где мне было бы сложно затеряться. Наконец мы добрались до Хиоса, и я решил, что час пробил.

Я привел в действие свой план. Сперва я стал корчиться от боли, слег в постель, прекратил принимать пищу. Лекарей нетрудно обманывать, если пытаешься изобразить болезнь с той же силой, с какой она пытается одолеть тебя. Судовой лекарь вскоре начал весьма пессимистически оценивать мое состояние, а мне только того и надо было. Очень скоро он объявил, что я обречен, – это снимало с него ответственность за мое лечение. Все складывалось наилучшим образом. Мне удалось убедить командующего походом, что не стоит из-за меня откладывать отплытие. Моя жертва выглядела в этой авантюре как один из немногих моментов, могущих прославить экспедицию. Не стоило упускать такую возможность. Меня высадили на берег, заранее оплакивая, и организовали торжественное прощание, которое я описал в начале этих записок.

И всего несколько дней спустя, бродя по городу, я обнаружил агентов, посланных Кастеллани. Флотилия, возвращающаяся из тропических стран, порой привозит с собой чуму – так и мы прихватили с собой из Италии презренных негодяев, готовых меня уничтожить… Месть, которую я считал угасшей, в действительности тлела…

* * *

Ну вот.

Мне удалось все высказать, и это принесло невероятное облегчение. Вчера, закончив писать последние строки, я вышел на порог хижины. В тот момент я был один, Эльвира опять пошла в порт. Ветер, задувавший высоко в небесах, казалось, трепал за волосы облака; они стремительно проносились, заслоняя луну. Это и есть моя мечта о свободе: уподобиться этим тучам, что уносятся вдаль, не встречая препятствий.

Это довольно странно, но, взглянув на очевидные обстоятельства с другой стороны, я чувствую, что близок к достижению идеала. А между тем я живу уединененно в хижине из камней, сложенных всухую, среди диких зарослей ежевики, мне угрожают враги, они разыскивают меня по всему острову, с которого невозможно убежать. Откуда же взялось это на редкость сильное ощущение свободы? Ответ возник сам по себе, когда я поднялся с деревянной скамьи, чтобы вернуться к своим запискам. Свобода, которую я искал так далеко и безуспешно, открылась мне, когда я писал эти страницы. Жизнь, прожитая мною, сплошь состояла из усилий, принуждения, сражений, завоеваний. Жизнь, пережитая заново ради того, чтобы создать этот рассказ, обрела легкость мечты.

Я был творением. Я стал творцом.

* * *

Эльвира вернулась, когда стемнело. Я увидел ее издали, она поднималась по извилистой тропе, ведущей к нашей хижине. Она несла тяжелую корзину, и ей то и дело приходилось останавливаться. От усилий она вся взмокла и вытирала пот тыльной стороной ладони. Пока она поднималась, я подумал о своей привязанности к ней: несмотря на все мои меры предосторожности и изначальное недоверие, ее доброта, верность и нежность переплавили все это в истинную любовь. Мне не терпелось поскорее услышать, какие вести она принесла, но еще больше мне хотелось обнять ее. Я сбежал вниз, к ней навстречу, и, забрав у нее корзину, обвил рукой ее бедра. Мы дошли до вершины, молча, тяжело дыша, прижимаясь друг к другу. Мне показалось, что Эльвира, опираясь на мою руку, прижимает ее сильнее, чем обычно. Интуиция подсказывала мне, что это означает дурные вести.

Дойдя до дома, она направилась к бочке, куда по желобу стекала дождевая вода, чтобы умыться. Когда она вернулась, мне показалось, что она заодно смыла со своих щек соленые потеки пролитых слез. Мы уселись на скамью, прислонившись к каменной стене. Она тяжело вздохнула и дрожащим голосом поведала мне то, что узнала. Прибыл корабль из Генуи. Капитан на словах передал ей послание для меня. Кампофрегозо в результате нового политического переворота полностью утратил свое влияние в городе, в настоящий момент его бросили в тюрьму. Теперь делами заправлял молодой нотабль, проповедовавший сближение с Францией. Обо мне он знал лишь то, что я сбежал из тюрьмы, так что он будет счастлив передать меня Карлу Седьмому. Таким образом, нечего было рассчитывать на милость генуэзцев.

Я начал быстро прикидывать ситуацию. Король Арагона, родосские рыцари, даже султан… Я мысленно составлял список сильных мира сего, на чью помощь я еще мог рассчитывать. Будто догадавшись о ходе моих мыслей, Эльвира, покачав головой, посмотрела на меня. Она взяла меня за руку. Гора окружена, сказала она. Люди Кастеллани обнаружили нас. Они прибегли к помощи пастухов и охотников, подкупив их. Там, внизу, прячась за каменными глыбами, разбросанными, будто кости, по зеленому ковру, несколько десятков вооруженных людей готовятся к нападению. Ее они пропустили ко мне, но предупредили, чтобы она долго не задерживалась, иначе разделит мою участь.

Я встал, вглядываясь в даль. Вокруг все было тихо, но я не сомневался, что Эльвира сказала правду. Затаившись на этом скалистом выступе, мы выиграли немного времени, но теперь эта скала превратилась в смертоносную западню. Тропа, по которой пришла Эльвира, была единственной, что вела сюда. Скалы и непроходимые колючие заросли исключали бегство. Вырытый за домом погреб был сомнительным убежищем, которое сразу обнаружат при тщательном осмотре. Все было кончено.

* * *

Я прервался в последний раз, чтобы привести в порядок дела. Мы решили, что Эльвира отправится назад утром, как ей велели наемные убийцы. Сперва она в смертельной тревоге только стонала и ничего не хотела слышать, отказываясь покинуть меня. Я долго ласково ее успокаивал. Большую часть этой прекрасной ночи мы посвятили любви. Так редко в любви сознаешь, что переживаешь это в последний раз. Но тот, кто испытал с полной ясностью высший и последний момент страсти, знает, что это переживание, где неведомое завтра смешивается с силой разделенных мгновений, по красоте, страданию и наслаждению превосходит все. В корзине, которую Эльвира принесла с рынка, были свечи. Мы зажгли их все, чтобы осветить нашу хижину. Светлые огоньки отбросили золотистые блики на грубо тесанные балки из акации, неровности каменной кладки, деревянную мебель, отшлифованную мозолистыми руками пастухов. Мы пили из глиняного кувшина легкое вино и ели оливки. Эльвира пела глубоким, низким голосом, вслушиваясь в отзвуки округлых греческих слов, мы танцевали босые на глиняном полу, который был нежнее, чем навощенный паркет дворцов Турени. Поздно ночью Эльвира заснула в моих объятиях, и я уложил ее на кровать с натянутой веревочной сеткой. Потом вышел с подсвечником и, подложив доску, служившую мне подставкой, пока я писал свои воспоминания, составил несколько бумаг для Эльвиры. Это были рекомендательные письма к моим комиссионерам. Взяв те деньги, что еще у меня оставались, она сядет на любое судно и с помощью тех, кто остался мне верен, попробует добраться до Рима, Флоренции, а затем в Марсель. В послании к Гильому я распределил свое состояние: часть предназначалась моим детям, которые найдут ему применение, остальное – значительная сумма – Эльвире.

Я сложил все свои записи и сунул их в сумку, которую возьмет с собой Эльвира. Теперь я добавлю к ним и эти страницы. Луна скрылась. Эльвира уйдет на рассвете, уже совсем скоро. Наступающий день навеки распахнет для меня ночь. Я жду ее, не испытывая ни страха, ни желания.

Я могу умереть, ведь я жил. И я познал свободу.

Послесловие

Некоторые исторические персонажи были похоронены дважды; первый раз в могиле, под слоем земли; второй – под грузом их репутации. К этой второй категории можно отнести и Жака Кёра. Посвященных ему книг не счесть. Одни носят слишком общий характер, другие узкоспециальный[43]. Но все они сводят его к не слишком привлекательной роли торговца, монетчика или же ошибочно называют его великим финансистом, иначе говоря, министром финансов, коим он никогда не был. Во многих исторических исследованиях подробно рассказывается о его состоянии и деятельности. Но все эти инертные детали, бухгалтерские ведомости, описи имущества[44], составленные вместе, не могут воссоздать живого человека. В лучшем случае за ними встает не слишком рельефный силуэт этакого афериста, интригана, честолюбивого придворного, восхождение которого было слишком стремительным, человека, от которого берет начало длинная череда впавших в немилость фаворитов, таких, каким был позже суперинтендант Фуке при Людовике Четырнадцатом.

Дворец Жака Кёра в Бурже, с двумя столь различными фасадами, посещают как диковину, свидетельство поворотного момента истории, где Средневековье уступает место Ренессансу[45]. В общем, фиксируют лишь предшествовавший ему или последующий момент, и это разделение между прошлым и будущим довершает опустошение собственно реальности.

Почему у меня возникло желание заменить эти точные, но инертные образы романической реальностью, быть может менее обоснованной, но зато воссоздающей жизненный облик? Возможно, мне хотелось отдать долг. У этого дворца прошло мое детство. Я видел его в разное время года, в разную погоду, и порой зимними вечерами у меня возникало ощущение, что Жак Кёр все еще жив. Иногда я останавливался перед маленькой дверцей внизу, у выходящего на реку фасада, и, прикоснувшись к железной ручке, чувствовал тепло прикосновения владельца дворца.

Неподалеку от нашего дома находится дом, где родился Жак Кёр (во всяком случае, так считают). Какой контраст по сравнению с дворцом! Трудно отыскать лучшее свидетельство необычайной судьбы этого человека, чем сравнение этого скромного отправного пункта и места его триумфа. А между этими двумя точками – Восток, путешествие, порты Средиземноморья… В моем нелегком сером детстве именно дворец Кёра указывал мне путь, доказывавший силу мечты, существования иных краев, более изысканных, озаренных солнечным светом. Мне было необходимо воздать должное Жаку Кёру за то, что он сделал для меня. В какой-то момент у меня возник план вернуть его останки с острова Хиос, где он умер. Я заговорил об этом с другим почитателем Кёра Жаном-Франсуа Деньо, который был в восторге от этого проекта, как и от любого другого невероятного предприятия. Но вскоре нам пришлось столкнуться с фактами: нет доказательств того, что он был похоронен именно в Греции. Почтить Жака Кёра можно было только с помощью литературы.

Так постепенно я укрепился в намерении воздвигнуть для него романтическую гробницу. Я думал о римском императоре, герое романа «Воспоминания Адриана» Маргерит Юрсенар, и начал набрасывать заметки в том же ключе, не дерзая достичь высот ее дарования. Как обычно, я начал с того, что, читая и путешествуя, наугад собирал приметы его жизни, эмоции, набрасывал портреты – все, что могло бы помочь построить это здание[46].

Я построил его, основываясь на установленных фактах[47]. К счастью, для создания портрета Жака Кёра недоставало многих подробностей, начиная с описания его облика. Удалось соблюсти последовательность конкретных событий, точно передать детали его жизни, в том числе последней фазы побега и странствий. Но в этой театральной постановке, где уже установлены декорации и выдан реквизит, важно было понять, как заставить персонажи ожить, как прописать их роли. Какую женщину следует облечь в одежды Агнессы Сорель (чей облик донес до нас художник Фуке)? Жак был близок к ней, она назначила его своим душеприказчиком, но что именно их связывало?[48] Незнание определенных научно установленных фактов дает автору прекрасную возможность написать свой роман. Когда нет риска наткнуться на препятствия, создаваемые документами, включается воображение. Так зачастую было и у Жака Кёра[49]. Вскоре я почувствовал, что он оживает, трепещет, думает, решает, действует, живет.

В этой книге мне хотелось следовать за своим персонажем, воскрешая предприимчивость и живость, что были присущи ему в детстве, его отроческие мечты, взрослый выбор, сомнения и ошибки. И в этот путь нужно отправиться без багажа, доверившись ему. Нам неведомо Средневековье. Ему тоже. Он поймет эту эпоху, проживая в ней свою жизнь, а мы – наблюдая за ним вживую.

Конечно, в этом плане Жак Кёр находится в лучшем положении, ведь жизнь провела его по самым разным дорогам. Редко кому на исходе Средневековья удалось побывать в столь различных мирах, познать и понять все – от темной, охваченной войной Франции до стран Востока, от Фландрии до Италии, от Лангедока до Греции; он посетил все эти земли, охватив весь известный в ту пору мир. И эти странствия сопровождались невероятно стремительным восхождением по социальной лестнице, что сродни приключенческому роману. Выйдя из низов, он добрался до королей и пап, до сильных мира сего, а после падения угодил в трясину тюрем и полного опасностей существования беглого узника. Амбициозные надежды Жака Кёра были оправданы и затем обесценены успехом, он испытывал постоянный страх, любовь улыбнулась ему лишь однажды, но потом в его жизнь вошла Агнесса Сорель, и ему стало ясно, какое счастье и какую боль способно вынести человеческое сердце.

Он не только понимал время, в котором живет, но и преобразовывал его. Момент, когда он появился на свет, и был моментом великой перемены. Закончилась Столетняя война с Англией, покончено с расколом Римско-католической церкви, продолжительное существование Восточной Римской империи завершилось падением Византии, исламский мир вплотную приблизился к христианскому. В Европе заканчивалась эпоха рыцарства, крепостничества и Крестовых походов. На смену ей приходило движение капитала через торговлю, власть денег, потеснившая землевладельцев, гений творцов, ремесленников, художников, первооткрывателей. Жак Кёр – человек этой революции. Он коренным образом менял взгляд западного мира на Восток, отказываясь от завоевания в пользу товарообмена.

Разумеется, было бы ошибкой полагать, что Жак Кёр знал о грядущих революционных переменах. Он не провозвестник современности. Он не пророк. Но он мечтал и давал своим мечтам возможность укорениться, прорасти в реальность. Единственный способ представить его живым – погрузить в жаркое бурление художественного вымысла. Необходимо представить его в повседневной жизни – провидца и в то же время слепца, в котором уверенность сменяется сомнениями, человека, не сознающего будущее, к которому он принадлежит в куда большей степени, чем ему кажется.

Не знаю, как бы он воспринял такой портрет, по всей вероятности скорее похожий на меня, чем на него.

Каждый будет судить по собственному разумению и приходить к собственным выводам. Самое главное, чтобы в этом мавзолее слов не упокоился мертвый герой, единственное, чего я хочу, – высвободить живого человека.

1 Мельтем – так на Кикладских островах называют северный ветер. – Здесь и далее примеч. перев.
2 Пелот (от средневек. – лат. Pelota) – клубок шелковых или шерстяных ниток.
3 Турский ливр – золотая монета, которую чеканили в городе Тур, имела хождение во Франции с XIII по XIX в.
4 Жан (Иоанн) Бесстрашный (1371–1419) – герцог Бургундский, сын Филиппа Смелого и Маргариты Третьей Фландрской. При жизни отца носил титул графа де Невер.
5 Речь идет об английском короле Генрихе Пятом (1386–1422).
6 Марка – первоначально единица веса серебра или золота в средневековой Западной Европе, приблизительно равная 8 тройским унциям (249 граммов).
7 Никола Орезмский (Никола Орем, 1320–1382) – епископ г. Лизье во Франции, философ, астроном, математик, физик, экономист, музыковед и переводчик с латыни, оказавший влияние на Галилея.
8 Суккуб – злой дух, являющийся в образе женщины.
9 Путь Регордан (la voie Regordane) – старинная, известная еще в Древнем Риме каменистая дорога, ведущая из верховьев Луары по долинам через древнюю провинцию Регордана (отсюда название) на юг Франции вплоть до Сен-Жиль-дю-Гар (всего около 240 км). Паломники также называли ее путь святого Жиля (Эгидия).
10 Галея – парусное судно, приспособленное для плавания в Средиземном море, использовалось вплоть до конца XVII в., имело узкий и длинный корпус шириной до 10 метров и длиной до 50 метров, треугольные паруса и обычно по 26 весел с каждого борта.
11 Геспериды – в греческой мифологии нимфы, хранительницы золотых яблок.
12 Купеческий прево – так во Франции назывался старейшина купеческого цеха.
13 Биллон – разменная неполноценная монета.
14 Дюнуа Жан де (Орлеанский Бастард) (1402–1468) – полководец времен Столетней войны.
15 Пьер де Брезе (1410–1465) – крупный военный и государственный деятель эпохи короля Карла Седьмого.
16 Братья Жан (ок. 1390–1463) и Гаспар (?–1469) Бюро – французские военачальники, всецело способствовавшие развитию артиллерии, используя бронзовые пушки малого и среднего калибра.
17 Вилланы – свободные крестьяне.
18 Майевтика – сократовский метод стимулирования мышления и установления истины.
19 Рене Анжуйский (1408–1480) – король Неаполя, Сицилии и граф Прованский.
20 Басилевс – титул византийских императоров.
21 Гильдия шелка принадлежала к семи старшим гильдиям, основанным во Флоренции во второй половине XII в. Члены этих корпораций устанавливали коммерческие и финансовые отношения во многих частях мира, а также принимали участие в управлении Флорентийской республикой.
22 Иоанн, герцог Беррийский (1340–1416) – третий сын французского короля Иоанна Второго.
23 Оппидум (лат.) – временный город-крепость периода Римской империи, окруженный рвом и земляным валом.
24 Иоланда Арагонская (1379/1384–1442) – жена Людовика Второго, Анжуйского; ее называли «одной из женщин, создавших Францию».
25 Замок Плесси-ле-Тур, достроенный в XV в., был излюбленной резиденцией Карла Седьмого и Людовика Одиннадцатого.
26 В XV в. особую популярность приобрел вид турнира под названием «па д’арм». Такие турниры организовывались по мотивам какой-либо истории, а собственно схватка составляла лишь часть общей композиции. Турниры па д’арм всегда сопровождались какими-либо театрализованными представлениями на конкретный сюжет.
27 Жак де Лален (1421–1453) – один из самых доблестных рыцарей при дворе Филиппа Третьего, герцога Бургундского.
28 Ботэ (château de Beauté-sur-Marne) – замок, построенный Карлом Пятым, который король Карл Седьмой преподнес в 1448 г. Агнессе Сорель. После ее смерти пришел в запустение и в 1626 г. по приказу кардинала Ришелье был снесен.
29 По-французски beauté – красота, красавица, но еще и красивый поступок.
30 Кёр (Coeur) в переводе с фр. – сердце.
31 Рыцари ордена иоаннитов в конце XIII в. были вынуждены покинуть Святую землю и перебраться на Кипр, а затем, в 1309 г., и на Родос. Отсюда название – Родосские рыцари.
32 Прагматическая санкция – эдикт Карла Седьмого, изданный 8 июля 1438 г. в Бурже, который устанавливал независимость французской Церкви от папского престола и в определенной степени подчинение ее королевской власти.
33 Николай Пятый (Томмазо Парентучелли; 1397–1455) – избран на папский престол в 1447 г. после кончины папы Евгения Четвертого. Провел ряд церковных реформ, в частности, в 1449 г. распустил Базельский собор и простил последнего антипапу Феликса Пятого, чем положил конец расколу Церкви.
34 Речь идет о братьях Жювеналь дез Юрсен. Жан (Jean II Jouvenel des Ursins; 1388–1473) – прелат, историк и адвокат. Жак (Jacques Jouvenel des Ursins; 1410–1457) – богослов, дипломат, архиепископ Реймсский.
35 Тальбот Джон, граф Шрусбери (?–1453) – знаменитый английский полководец, одержавший победу в сорока семи сражениях; погиб в битве при Кастийоне.
36 Битва при Форминьи (14 апреля 1450 г.) была решающим сражением заключительного этапа Столетней войны и первым сражением в истории, где самую важную роль сыграла артиллерия.
37 Шербур, согласно Фруассару, был в ту пору одной из самых неприступных крепостей Европы. Захваченная англичанами в 1418 г., она после битвы при Форминьи оставалась последним английским укреплением во Франции.
38 Ксенкуэн – Жан де Барилье, генеральный сборщик налогов при Карле Седьмом (1438–1449).
39 Дюшатель в 1446 г. удалился в свой замок в Бокере, став сенешалем и правителем Прованса.
40 Тартария – так европейцы со времен Средневековья называли часть Центральной Азии, протянувшуюся от Каспийского моря и Урала до Тихого океана.
41 Шоффуар – единственная отапливаемая комната в средневековом монастыре.
42 В XV в. базилика, заложенная Константином Великим во имя святого Петра и существовавшая уже одиннадцать столетий, пришла в упадок, и при Николае Пятом ее начали расширять и перестраивать, но со смертью последнего работы были остановлены.
43 Из сравнительно недавних изданий по теме назовем следующие: Heers J. Jacques Coeur, P.: Perrin, 2013; Poulain C. Jacques Coeur. P.: Fayard, 1982; Bordonove G. Jacques Coeur et son temps. P.: Pygmalion, 1997; Palou Ch. Jacques Coeur, grand argentier de Charles VII. P.: Presses des Mollets Sazeray, 1972; Guillot P. La chute de Jacques Coeur: Une affaire d’Etat au XVe siècle. P.: L’Harmattan, 2008. Нынешний мэр Буржа Серж Лепельтье тоже издал биографию Жака Кёра (Lepeltier S. Jacques Coeur: l’argentier du roi. P.: Editions Michel Lafon, 1999). Личность Жака Кёра освещается и в изданиях более общего характера, например: Favier J. La guerre de Cent Ans. P.: Fayard, 1991; Murray Kendall P. Louis XI, P.: Fayard, 1974).
44 Начиная с той, что была осуществлена при жизни Кёра прокурором Дове.
45 Общество Друзей Жака Кёра в Бурже чтит память великого человека, проводя различные церемонии, коллоквиумы, осуществляя научные публикации (официальный сайт http://www.jacques-coeur-bourges.com).
46 Я хотел бы поблагодарить Мирей Пастуро и всех сотрудников библиотеки Института Франции, которые оказали мне большую помощь в моих поисках.
47 Главное романическое отступление от фактов касается такого персонажа, как Жан де Вилаж, в отношении которого я допустил наибольшие вольности.
48 Биографы Агнессы Сорель, и в частности Франсуаза Кермина (Kermina F. Agnès Sorel: La première favorite. P.: Perrin, 2005), не дают точных сведений об их отношениях.
49 Зачастую о его действиях нам известно лишь по некоторым деталям из косвенных источников, например из свидетельства Бертрандона де ла Брокьера, который встречался с Жаком Кёром в Дамаске, что позволило мне домыслить подробности его жизни в этом городе.
Teleserial Book