Читать онлайн Футуроцид. Продолженное настоящее бесплатно

Андрей Столяров
Футуроцид. Продолженное настоящее
Сборник

От автора

Знаменитый российский фантаст Борис Стругацкий как-то сказал, что будущее предстает перед нами в трех вариантах:

Во-первых, будущее, в котором мы хотели бы жить.

Во-вторых, будущее, в котором мы жить категорически не хотели бы.

И, наконец, будущее, о котором мы ничего не знаем.

Сейчас мы пребываем в уникальной эпохе. Пандемия коронавируса, быстро преобразующая мир, демонстрирует, что наступает как раз то будущее, о котором мы ничего не знаем. И существует отчетливая опасность, что именно это неизвестное будущее претворится в реальность, где нам жить категорически не хотелось бы.

С другой стороны, знаменитый американский фантаст Рэй Брэдбери, рассуждая о предназначении современной фантастики, сказал: «Мы не предсказываем будущее, мы предотвращаем его». В том смысле, что литературные версии будущего, как правило, не реализуются.

Сборник «Футуроцид» как раз и представляет читателям такие версии будущего, которые, будем надеяться, в реальности никогда не осуществятся.

Хотя гарантировать этого, конечно, нельзя.

19.01.21. Андрей Столяров

Мелодия мотылька

Сталкиваются они в Париже. Это обычный рутинный тур, который фирма заказывает практически каждые выходные. Двадцать сотрудников из различных исследовательских отделов, двадцать сотрудниц из штата администрации, включенных по стохастической выборке. Сюжеты тоже чередуются произвольно. Сегодня это средневековый Лондон времен Ричарда III, далее – Рим эпохи блистательного императора Августа, затем – необитаемый остров, где в джунглях, у Рогатой горы, спрятаны сокровища карибских пиратов. И так далее, и тому подобное. Схема, впрочем, всегда одна и та же. Сначала ознакомительная экскурсия, иллюстрирующая правила местной жизни, потом – час личного времени, которое можно проводить как заблагорассудится. Возвращение – по цветовому сигналу. Курсор, указывающий место сбора, включается автоматически.

Сейчас это Париж периода Ришелье. Путаница узких улочек, вымощенных разномастным булыжником, цокот копыт, оглушительное чириканье воробьев, крики торговцев, выставивших вдоль стен корзины с пестрым товаром.

Конечно, в действительности это выглядело не так. Конечно, было грязнее, грубее, вульгарнее, непристойнее. Из канав, наверное, поднимались кошмарные запахи. На мостовой, вероятно, гнили очистки, которые выбрасывали прямо на улицу. Впрочем, кого волнует, как это было в действительности? Главное, чтобы картинка была красивой и вызывала желание заказать следующий тур. Тут дизайнеры, надо признаться, на высоте: небо – синее, солнце – по-весеннему яркое, чуть дымящееся, дама, которая уже некоторое время идет впереди, похожа на настоящую аристократку: осиная талия, бархатная пышная юбка, сложная прическа, открывающая тем не менее нежную кожу шеи. Что с того, что аристократки вот так, пешком, скорее всего, не ходили? Какое имеет значение, что без слуг, без сопровождения вооруженных мужчин они на улицах, вероятно, не появлялись? Да это вовсе и не аристократка. Это кто-то из корпорации, видимо, из их туристической группы. Просто такая у нее сейчас аватара. Это «изюминка», приключение, заложенное в сюжет данного тура. Наверное, надо ее догнать. Гликк ускоряет шаги, стукая подковками каблуков по булыжнику. На нем тоже, как полагается, костюм дворянина: кожаная, вся в бисере, куртка, кожаные бриджи, заправленные в мягкие зеленоватые сапоги. Перевязь со шпагой, которая при каждом шаге бьет его по колену. Ничего, зато дама явно не против, чтобы он с ней поравнялся. Во всяком случае, с интересом посматривает назад. Сейчас она обернется и скажет умоляющим голосом: «Сударь, ради всего святого, мне нужна ваша помощь!..» А он ей мужественно ответит: «Всегда к вашим услугам, сударыня!..» Потом будет какой-нибудь особняк, веселый огонь в камине, легкий сумрак гостиной, кровать с балдахином, свешивающим прозрачные занавески.

Гликк вполне готов к такому повороту событий. Сколько раз и под сколькими балдахинами он побывал! Он уже поднимает руку к шляпе с пером. Но вот что значит дешевый тур уровня «С». Картинка вдруг тихо сминается, как будто ему под веки попали капли воды. Проходит волна, искажающая небо, дома, само сюжетное бытие. На Гликка даже накатывается головокружение. А когда окружающий мир вновь устанавливается, обретая покой, он видит, что дама, шедшая впереди, куда-то исчезла. То ли успела свернуть, то ли вообще перешла в другую сюжетную линию. Ее как будто и не было. Зато из переулка, открывшегося по левой руке, доносится отчаянный женский крик. Кстати, ничего неожиданного. Двое мужчин явного бандитского вида тащат куда-то девушку в порванном платье. Внешность мужчин, естественно, весьма характерная: оба сильно небритые, оба с дегенеративными лбами, делающими их похожими на зверей, оба в рваном обмундировании, пьяные, тупые, гогочущие, оба – нагло уверенные в праве жестокой силы. Девушке из их рук не вырваться. Она изгибается, но от этого только больше расходится слабенькая шнуровка на платье. Грудь уже почти полностью обнажена. Гликк не понимает – так это и есть запланированное приключение? Вызывает на всякий случай курсор. Курсор почему-то не откликается, хотя звуковой сигнал есть. Ладно, шпага как-то сама собой легко выскакивает из ножен. Навыков фехтования у него, разумеется, нет, но он надеется, что аватара, вписанная в эту эпоху, должна их иметь. И действительно, лезвие, чиркнув по воздуху, останавливает оба бандитских клинка… Вытаращенные глаза мужчин… Сопение… Багровые от натуги лица… Дальше же происходит то, чего он не ждет: шпаги соскальзывают, и длинная, видимо, острая грань располосовывает ему рукав выше локтя. Боль такая, что Гликк вскрикивает во весь голос… Что это?… Такого просто не может быть!.. В туристическом, игровом, развлекательном туре его не могут убить… Его не могут даже сколько-нибудь серьезно задеть… Или он съехал в какой-нибудь боковой сюжет?… От неожиданности Гликк оступается, чуть не падает, скользит по глине, нелепо взмахивает рукой – и тут, вероятно, срабатывают программные навыки аватары: шпага его натыкается на грудь одного из бандитов и, пройдя между ребер, высовывается с другой стороны. Бандит две-три секунды стоит с вытаращенными глазами, а потом во весь рост, точно одеревенев, валится на булыжник. Второй, видя это, ошеломленно отскакивает и вдруг, будто гусеница, протискивается в узкую щель между домами.

С треском запахиваются над ними деревянные ставни. Жители города, настоящие или нет, не желают ввязываться ни в какие истории. Улица мгновенно опустевает. Девушку трясет так, что она едва держится на ногах. Бессмысленно теребит шнуровку, которая затянулась узлом, и неживым голосом повторяет:

– Что это?… Что это?…

Прояснить она ничего не может. Совершала обычный тур, где было, как и у него, заложено некое приключение. Вдруг – наплыв, совершенно другая улица – хватают, грубо лапают, куда-то тащат.

Глаза у нее изумленно распахиваются:

– Ты ранен…

Огненная длинная боль снова взрезает ему руку чуть ниже плеча. На рубашке, где ткань дико вспорота, расползается отвратительное пятно.

– Спрыгиваем? – говорит он.

«Иконка» почему-то не загорается. Медный полированный позумент, вшитый в камзол, остается мертвым металлом. Девушка тоже напрасно царапает серебряную застежку.

В глазах у нее – отчаяние:

– Ну почему, почему?…

На этом, правда, все и заканчивается. Воздух бледнеет, как будто его прохватывает внезапный мороз. Выцветают средневековые краски, звуки превращаются в шорохи, утратившие какой-либо смысл. Тихий, но внятный голос шепчет ему в самое ухо:

– Ситуация под контролем. Откройте дверь, на которой начертан наш логотип…

Дубовая дверь, впрочем, распахивается сама. За ней обнаруживается коридор, освещенный плоскими матовыми светильниками. Их подхватывают двое людей в зеленых комбинезонах. Девушка напоследок приникает к нему и торопливо шепчет:

– Логин… Логин…

Их запястья соприкасаются. Тихонечко пипикает чип, сбрасывающий информацию. В кабинете, пугающем медицинской ослепительной белизной, его усаживают в кресло и быстро разрезают одежду. На плече у него в самом деле рана – как будто нож исключительной остроты вскрыл дряблые мышцы. Впрочем, рассматривать ее времени нет: продолговатый, в несколько слоев «санитар» охватывает плечо от шеи почти до сгиба руки. Края его сами собой поджимаются. Боль уходит как сон, который никакими усилиями не удержать. Тут же появляется в кабинете человек европейской внешности и, приветливо улыбаясь, приносит ему всяческие извинения от имени фирмы. Оказывается, в программе действительно возникла некоторая турбулентность: Гликка выбросило в сюжет, где он ни в коем случае не должен был пребывать. Человек заверяет его, что это исключительная ситуация. К сожалению, от спонтанных глюков не застрахована ни одна из имеющихся сейчас программных систем. Вам, разумеется, положена компенсация. Если не трудно, подпишите вот здесь, что вы не имеете к фирме никаких претензий…

Голос человека доносится как сквозь мембрану. Белизна кабинетных покрытий действует усыпляюще. У Гликка вновь, будто в обмороке, плывет голова. Наверное, «санитар», чтобы компенсировать стресс, ввел ему легкий наркотик. Он безудержно проваливается в небытие. Кабинет трансформируется, приобретая знакомые очертания дома. Помаргивает на стене индикатор. Сползает красная риска, указывающая на опасность. Теперь беспокоиться уже точно не о чем. Но прежде чем погрузиться в сон, скорее всего предписанный тем же автоматическим «санитаром», прежде чем сомкнуть веки, набрякшие тяжестью забытья, Гликк, будто очнувшись, вдруг вспоминает прикосновение ее губ.

Никогда раньше он ничего подобного не испытывал.


Некоторое время они переписываются. Текстовый формат, разумеется, неудобен, но таковы существующие традиции. Сначала предварительная информация, потом – визуал. Она сообщает, что ее зовут Зенна. Это рабочий логин, который поддерживается основными корпоративными коммуникациями. Проще всего контактировать через него. Он в свою очередь сообщает, что его зовут Гликк. Это тоже рабочий логин, который поддерживается их корпоративным доменом. Через него связь будет гарантированно устойчивой. Она также сообщает ему, что работает в фирме «Пелл-арт», специализация – офисные ландшафты, развертываемые по любым осям, стаж у нее уже почти пять лет, ей осталось всего два года до квалификации по уровню «С». Она, конечно, не уточняет, что в действительности «офисные ландшафты» представляют собой последовательность изолированных виртуальных миров, замкнутых сетью так, чтобы получилась самодостаточная онтологическая цепочка. Существует корпоративная этика: на любую рабочую информацию наложен запрет. Он в свою очередь извещает, что работает в фармакологическом подразделении «Ай-Пи-Би», что его специализация связана с некоторыми автокаталитическими реакциями, стаж у него составляет уже семь с половиной лет, фирма оформила ему уровень «С» еще полгода назад. В действительности «автокаталитические реакции» представляют собой попытку выделить вирус для управляемой трансгенной селекции: давний военный заказ, который финансируется сразу несколькими концернами. Об этом он ей, разумеется, не рассказывает. Он тоже знает, что такое корпоративный запрет. Почта проходит непрерывную сетевую цензуру: ключевые, «показательные» слова автоматически получают нагрузку в виде «флажков».

И, конечно, их переписка не содержит никаких географических сведений. Они их сами не знают – любая привязка к местности категорически запрещена. Гликк может только догадываться по цифровой части логина, что она, скорее всего, живет где-то в Европе. Что, впрочем, не обязательно: внешний, официальный логин может быть лишь прикрытием внутреннего. У него, во всяком случае, именно так. И потому Зенна тоже не представляет, где дислоцируется его рабочий реал. Может быть, в том же городе, за углом, а может быть, и на другом континенте.

Зато она сообщает, что у нее – корпоративный блок «Витас». Причем она сумела надстроить его объемным, по-настоящему меняющимся пейзажем. На пейзажи их фирма предоставляет солидные скидки, и потому блок выглядит так, словно собран из элитных программ. Гликк отвечает, что у него тоже корпоративный блок «Витас». Причем «Витас-бис», то есть с улучшенным модульным потенциалом. Пейзаж, к сожалению, самый стандартный, но присутствует дисконтное расширение, которое он постепенно индивидуализирует. В общем, ему тоже есть что показать.

Это воспринимается как приглашение. Через несколько дней, предварительно согласовав, она посещает его, и они целый вечер проводят друг с другом. Зенне нравится его «Сад камней»: двенадцать метров пространства, обсаженного декоративными пихточками. Чистенькие песчаные тропки, мрачноватые валуны, кажется, с давних пор вросшие в землю. Все сделано очень грамотно. Здесь есть даже крохотный ручеек, падающий на лопаточки мельничного колеса. Пейзаж, правда, действительно подкачал: мутные, как сквозь пыльные стекла, очертания гор, сумеречный рассеянный свет, грубоватые облака, будто приклеенные к небосводу. Все это, впрочем, вполне поправимо. Гликк считает, что месяцев через пять сможет оплатить более реалистичный дизайн.

– Будет ветер порывами, – объясняет он Зенне. – А иногда, если захочется, будет накрапывать настоящий дождь…

Они сидят почти вплотную друг к другу. Зенна уже не в яркой туристической аватаре, а в обычной, которая, как он с радостью видит, не слишком от нее отличается. Разве что теперь она не в бархатном платье, пугающем пышными формами, а в домашнем комбинезоне теплого травяного цвета. Этот цвет, кстати, ей очень идет. Даже эмблема фирмы, вшитая чуть ниже плеча, кажется не опознавательным чипом, а продуманным украшением. Им как-то чрезвычайно легко разговаривать. Зенна рассказывает ему, что окончила обычный образовательный интернат, в старшей группе тесты выявили у нее склонность к визуалистике, и за три месяца до экзаменов она получила официальное приглашение от «Пелл-арт». Далее, как полагается, специальные корпоративные курсы, и вот уже пятый год она занимается исключительно офисными ландшафтами. Прошла путь от штрихового дизайна до динамического и от заготовок фактуры до сборки настоящих пейзажей. У нее даже есть собственный лейбл… Гликк в ответ рассказывает, что тоже окончил обычный образовательный интернат, только тесты выявили у него склонность к аналитическому мышлению. Кроме того, в старшей группе он самостоятельно прошел курс биохимии и о том, что его берут в «Ай-Пи-Би», знал по меньшей мере за год. Сейчас у него расширенная рабочая специализация, которая включает в себя и основы менеджмента. Это, если говорить откровенно, очень хорошие перспективы.

Голоса у них звучат в унисон. Зенна иногда вскидывает глаза и смотрит так, будто Гликк возник ниоткуда. Зеленеют молодыми иголками веточки пихт, с поскрипывающего мельничного колеса срываются и падают в тень запруды сверкающие капли воды…

Далее Зенна приглашает его к себе. У нее – домик на берегу океана, который она показывает с нескрываемой гордостью. В отличие от его блока, целых две средних размеров комнаты и еще – веранда, ступеньки которой ведут на пляж, дышащий горячим песком. Стены домика – из костистых переплетений бамбука, справа и слева – пальмы, свешивающие с верхушек перистые крылья листвы, океан вздымает хрупкие волны, окаймленные пеной, с равномерным шипением выталкивает их на пустынный берег.

Все это с отчетливой прорисовкой деталей, с жилочками, с ворсинками, с кварцевым, чуть дрожащим жаром песка. Гликк намеренно зачерпывает полную горсть и ссыпает обратно, развеивая невесомую струйку.

– И что, купаться здесь тоже можно?

Это неосторожный вопрос. Зенна слегка краснеет, будто ее застали врасплох, а затем путано объясняет, что собственно океан в ее реальность пока не включен. Она только-только погасила свой первый корпоративный кредит. Однако в ближайшее время, поскольку линия кредитования для нее вновь открылась, она намеревается выкупить всю лагуну вместе с прилегающей акваторией. Тогда, разумеется, можно будет и плавать, и даже ходить на яхте.

– Видишь там остров? Вот, вплоть до него все будет мое…

Они неторопливо гуляют по берегу. Колышутся листья пальм, торопится краб в кавернах розового известняка. До океана, кажется, – рукой подать, но Гликк знает – можно идти к воде целый день и все равно не дойдешь.

Пейзаж тем не менее впечатляет.

Здесь ощущается тот простор, которого недостает у него в горах.

– Здорово!.. – говорит он.

В тени пальм они пытаются целоваться. Но это не то, не то – как будто между ними тоненькая, но очень прочная полимерная пленка. Нет трепета, не бьется, как сумасшедшее, сердце. Их аватары, лишенные эмоциональных программ, не транслируют обертоны. Это просто прикосновение, просто механическое ощущение другого предмета.

Они, конечно, разочарованы.

– Ничего, ничего, – растерянно говорит Гликк. – Немного подожди. Мы все наладим…

Они совершают еще несколько развлекательных туров. Это достаточно дорого, поскольку корпоративный дисконт в частных поездках не действует. Приходится оплачивать их полную стоимость. Однако они на это идут: им хочется быть вместе.

Они подключаются к сказочному карнавалу в Венеции: надев яркие маски, танцуют вместе с толпой на пьяцца Сан-Марко. В Иерусалиме они радуются воскресению Иисуса Христа, а в Лапландии мчатся сквозь снежную ночь на санях, запряженных оленями. И наконец, на Празднике бабочек в Цзянь Цумине, поднявшись на вершину горы, где расположен храмовый двор, они открывают лакированную шкатулку, внутри которой сидят два мотылька.

Это довольно дешевый тур. Мотыльки поэтому самые незатейливые – один красный, а другой желтый, дремлющие на зеленом шелке.

Кажется, что их никакими усилиями не разбудить.

Однако, когда Зенна, вытянув руку, немного встряхивает шкатулку, мотыльки, радостно затрепетав крыльями, уносятся вверх.

Звенят серебряные колокольчики. Монахи в длинных праздничных одеяниях кружатся как волчки, мелодично выкрикивая молитвы.

Мотыльки быстро растворяются в синеве.

А они еще долго стоят, обратив лица к небу…


Через несколько дней его вызывает к себе господин Кацугоси. Господин Кацугоси является в фирме старшим администратором. Это очень высокая должность, дающая право на участие в прибылях, и кабинет его, расположенный на восьмом этаже, выглядит соответственно: окно во всю стену, пропускающее естественный свет, гравюры на стенах, деревянный полированный пол, а справа от письменного стола – даже настоящий аквариум, подсвеченный хроматофорными лампами. Пучеглазые рыбы медленно, как во сне, исследуют замшелую пагоду. Развеваются вуали хвостов, посверкивает червонным золотом чешуя. Бог знает, сколько стоят эти живые диковины.

Пейзаж за окном тоже – самого высокого качества: частокол корабельных мачт и светлая дымчатая вода, сливающаяся с небесами. Время от времени от гавани отделяется грациозная шхуна и, надув паруса, бесшумно скрывается за горизонтом. Смотреть можно часами. Гликк где-то слышал, что господин Кацугоси считает этот пейзаж символом фирмы: мы тоже, подгоняемые ветром надежд, без устали стремимся за горизонт.

Правда, подумать об этом некогда. Гликку предложено сесть, и господин Кацугоси сразу же переходит к делу. Ровным голосом, который пугает сотрудников больше, чем гнев, он сообщает, что по результатам рутинного ежемесячного сканирования персональных коммуникаций система безопасности фирмы, кстати еще в прошлом году перешедшая на непрерывный цензурный режим, зарегистрировала контакты одного из сотрудников, логин «гликк/428.15.рпдф/11.л-сим», с наружным абонентом, не включенным в корпоративную сеть. Идентифицировать абонента, к сожалению, не удалось: там хорошие шлюзы, браузеры, без взлома их не пройти. Однако по той части логина, которую дескриптор все же считал, было установлено, что исходный портал принадлежит фирме «Пелл-арт», специализирующейся в области промышленного дизайна. Фирма «Пелл-арт» в свою очередь принадлежит концерну «Ормаз», который занимается сетевыми маркетинговыми стратегиями, а концерн «Ормаз», как известно, входит в корпорацию «Би-Би-Джи», являясь фактически ее главным интеллектуальным подразделением. То есть мы имеем в наличии вольный или невольный контакт, подчеркиваю – несанкционированный контакт, с нашим основным конкурентом.

Господин Кацугоси брит наголо. Череп его такой гладкий и чистый, что кустики бровей на лице кажутся намеренным артефактом. Одет он в синее кимоно, стянутое сиреневым поясом, эмблема фирмы вышита на груди желтой шелковой гладью.

Она так и бьет в глаза.

Аватара у него изумительная. Гликк улавливает даже тонкий, напоминающий о весне запах духов. Этот запах приводит его в смятение. Всем известно, что господин Кацугоси благоухает весной лишь в состоянии крайнего недовольства. Обычно он источает горький перечный аромат. Сам Гликк, к сожалению, выглядит гораздо хуже: мешковатый бактерицидный комбинезон, изолирующие манжеты на горле, запястьях, лодыжках. Он ведь явился сюда прямо из рабочего сектора. И сейчас его беспокоят не столько несанкционированные контакты, о которых распространяется господин Кацугоси, сколько то, как будут ему квалифицированы потери режимного времени. С одной стороны, он не мог не явиться к господину Кацугоси по вызову, а с другой – каждый выход из рабочего сектора фиксируется автоматически. Товарищ Сю, который за этим следит, будет, разумеется, недоволен. Тем более что товарищ Сю, как и все китайцы, курирующие сектор исследований, мягко говоря, не любит японскую администрацию. Будет теперь вежливое шипение, суженные до щелочек, темные непроницаемые глаза, неприязненное принюхивание, как будто Гликк принес с собой в сектор враждебные запахи.

Между тем тон господина Кацугоси меняется. Он, по-видимому, тщательно изучал труд «Основы корпоративного управления», который красуется у него на столе, и потому знает, что к подчиненным следует относиться как к детям: за провинности поругать, но одновременно и обнадежить, чтобы сотрудник не пал духом. Порицание должно соседствовать с поощрением. И потому господин Кацугоси, чуть подавшись вперед, задрав кустистые брови, произносит речь об имеющихся перспективах. По его словам, перспективы у корпорации великолепные: их последними разработками интересуются сразу несколько фармакологических групп, часть из них готова к непосредственному инвестированию в проекты, а другие предлагают свои ресурсы по сетевому распространению. Кроме того, недавно заключен договор с местным правительством. Корпорация обязуется финансировать ряд важных социальных программ: спорт, бесплатное профессиональное образование и так далее. Это значит, что мы получаем теперь значительные государственные преференции.

Господин Кацугоси не забывает и о теме беседы. С покровительственной улыбкой он сообщает, что Гликк, рабочий логин «гликк/428.15.рпдф/11.л-сим», имеет в своем отделе очень высокий рейтинг. Бонусы у него постоянно накапливаются, штрафных минусов за последние несколько месяцев практически нет. Предполагается, что по завершении текущего цикла исследовательских работ ему будет предоставлен «пакет-прим» корпоративного стимулирования: льгота на элитные эротические миры, льгота на аватару с повышенной сенсорной активностью. Для его возраста, для его стажа это показатели верхней части шкалы. Через три года он сможет претендовать на курс корпоративного менеджмента, а там рукой подать до перехода на уровень «В». Единственный негатив в его личном профиле – то, что он до сих пор не женат. Неужели нет подходящих кандидатур? Ведь вы участвовали, если не ошибаюсь, в пятнадцати… м-м-м… семнадцати турах знакомств. И как? Ничего? Господин Кацугоси искренне сожалеет об этом. Зачем тогда фирма берет на работу молодых привлекательных девушек? Отдел персонала здесь явно не на высоте. Впрочем, господин Кацугоси считает, что выход есть. Он сегодня же пришлет Гликку, логин «гликк/428.15.рпдф/11.л-сим», особый фирменный каталог. Пусть Гликк его внимательно посмотрит, изучит. В случае положительного решения фирма обеспечит ему необходимые преференции.

Так этот разговор происходит. За все время беседы Гликк не произносит ни единого слова. Он только кивает, охваченный противным чувством беспомощности. Он точно крот, которого вытащили из норы на солнечный свет. Нет, даже не крот, хуже – детеныш крота. Он точно в обмороке, отключающем всякую мысль, и потому, когда вечером, возвратившись после работы в свой блок, начинает, скорей по обязанности, листать присланный каталог, у него, как чужие, не сгибаются пальцы, а буквы, тяжелые, цвета меди, не сразу складываются в слова, которые можно воспринимать.

Каталог представляет собой довольно толстый альбом – в твердом кожаном переплете, стилизованном под европейскую старину. На обложке его светится гриф «Только для служебного пользования», а на первой странице мерцает предупреждение, что «копирование и распространение данных материалов категорически запрещено». Смысл такого предупреждения становится ясен через секунду. Каталог содержит фотографии девушек, собранных, наверное, во всех подразделениях фирмы. Причем каждая фотография дана в трех версиях: просто портрет, затем снимок во весь рост, позволяющий оценить фигуру, и далее – та же девушка, но уже в обнаженном виде. В примечании, кстати, указано, что последнее изображение (срок просмотра его не более трех дней) вовсе не является непосредственной, то есть живой, фотографией, а представляет собой компьютерную реконструкцию, сделанную, правда, с вероятностью в девяносто девять процентов. Если же тронуть синюю кнопку с треугольным значком внутри, то фигура начинает медленно поворачиваться вокруг себя. Она дышит, вздрагивает, волнуется, смотрит прямо в глаза. Кажется, даже произносит какие-то неслышимые слова. Трейлер, сопровождаемый музыкальным бэкграундом, длится пятнадцать секунд.

Всего в альбоме около четырехсот объемных изображений. Гликк почему-то боится, что среди них окажется Зенна. Однако Зенны в альбоме все-таки нет. Зато на последней странице, тоже испускающей хрупкий музыкальный аккорд, перечисляются льготы, которые фирма предоставляет при заключении брака. Тут и трехдневный отпуск с сохранением средней зарплаты, и возможность оформления церемонии в одном из исторических мест (Саграда Фамилиа, Тадж Махал, Киото, Запретный Город, Московский Кремль), и однодневное свадебное путешествие практически в любую эпоху, в любую страну, и долгосрочный кредит на объединение персональных реальностей. Фирма предлагает даже версию физического переезда, правда, только лишь при условии, что брачный контракт будет через год юридически подтвержден обеими сторонами.

В общем, выбор чрезвычайно велик.

Весь вечер Гликк добросовестно листает альбом – иногда нажимает кнопки, рассматривает фигуры, сияющие светлым женским теплом.

И ничего этого как будто не видит.

Он пребывает не здесь.

Порхают в синеве мотыльки, красный и желтый. Кружатся монахи, по-молитвенному прижав ладони к глазам. Тоненько, мелодично, словно воздух весной, звенят удивительные серебряные колокольчики…


Сначала идут два бронетранспортера: оливковые, громоздкие, неуклюжие, завывающие моторами, проминающие гусеницами асфальт, похожие на доисторических монстров, выползших из болот. Бронированные щитки посверкивают на них как тусклая чешуя, а оконца прицельной оптики взирают на окружающее с высокомерной жестокостью.

За бронетранспортерами движется пехотное подразделение. Солдаты – в мундирах, на которых металла больше, чем ткани. Они прижимают к себе прозрачные пластиковые щиты, а за спинами их – короткоствольные ружья, стреляющие газовыми разрядами. Такой разряд отключает человека минут на десять. Гликк знает об этом, он когда-то тестировал химические составляющие.

На лицах солдат – круговые очки, защищающие от ударов, на шлемах – трехцветная витая полоска, символизирующая чалму.

– Пуштуны, – объясняет Джилин. – Сегодня за Стеной будет жарко.

Он проводит рукой по воздуху, будто что-то вылавливая. Тотчас в некотором отдалении от столика повисает экран, очерченный голубоватыми искорками. Обозреватель в желтом пиджаке и зеленой рубашке сообщает, что во Втором промышленном секторе продолжаются незначительные беспорядки. Сейчас группы бесчинствующих хулиганов, кстати так и не выдвинувших никаких конструктивных требований, концентрируются у Западного прохода и, по-видимому, намереваются предпринять попытку штурма контрольно-оградительной полосы. Навстречу им выдвигаются силы поддержания внутреннего порядка. Ситуация находится под контролем. Оснований для беспокойства нет…

Теперь экран показывает картинку с другой стороны. Видно, как разъезжаются вправо и влево створки металлизированных ворот и те транспортеры, которые только что прошли мимо бара, выкатываются к толпе, размахивающей палками и арматурными прутьями. Солдаты смыкают щиты, просовывают дула ружей в специальные отверстия для стрельбы.

Толпа сразу же подается назад.

– Чего они хотят? – спрашивает Петтер, отхлебывая коктейль из баночки.

Джилин пожимает плечами.

– Безработица в «диких мирах» – сорок процентов. Они просто не знают, куда себя деть.

– Зато у них – бесплатные трафики, – ухмыляется Петтер. Если бы у меня был бесплатный корпоративный трафик, я бы из дома не вылезал. Нашли дурака!..

Его розовая, будто у поросенка, физиономия выражает довольство. Поднеся баночку к толстым вывороченным губам, Петтер делает еще один хороший глоток. Фирменный коктейль, содержащий рекомендованные стимуляторы, тут же проступает у него на лбу и висках каплями пота.

– Здорово!.. – говорит он.

Изображение на экране снова прыгает. Крупным планом показан центр беснующейся толпы: искаженные ненавистью звериные рожи, низкие лбы, хрящеватые уши, шизофренические оскалы клыков. Их сменяет портрет солдата в траурной рамке – светлое юношеское лицо, глаза, взирающие на мир с гордостью и сознанием правоты.

– Только что к нам поступило трагическое известие, – сообщает обозреватель. – Рядовой внутренних войск Алир Муррахаш погиб, получив смертельную рану в столкновении с хулиганами. Виновные в нападении на солдата уже задержаны. Они предстанут перед военным судом… Посмотрите на нашего мужественного Алира!.. У него осталась жена и двое детей. Ему было всего двадцать три года!.. Он погиб за нашу свободу, за то, чтобы мы могли спокойно жить и работать!..

Джилин машет ладонью, будто отгоняя назойливого комара. Экран исчезает. Вместо него на столик опять обрушивается гул скомканных голосов. Бар, оформленный под пещеру, сегодня полон: между светящимися сталагмитами едва-едва протискиваются замотанные официанты. Ныряют над головами летучие мыши. Девица, стоящая на краю хрустального озерца, заламывает руки в бессмысленной музыкальной мольбе. Дизайн здесь самого высокого класса: даже сумрак в дальних концах пещеры кажется настоящим. И вместе с тем бар этот существует в реальности. Гликку, чтобы сюда попасть, требуется пройти целых четыре охраняемых корпоративных квартала – сначала низкие двухэтажные корпуса исследовательского отдела, потом – малый производственный сектор, обнесенный решетчатой чугунной оградой, далее – менеджерский квартал, куда заходить без приглашения не рекомендуется, и наконец – коттеджи технического персонала с обязательными цветниками, обозначающими участки владений. Четырежды у Гликка попискивал чип, сигнализируя о пересечении межзональных границ, четырежды считывались пароли, разрешающие свободное передвижение. Бар имеет только один существенный недостаток: слишком близко к Стене, отделяющей территорию фирмы от «диких миров». Правда, пока еще ни одного прорыва из-за Стены не было. Да и как прорвать толщу, заделанную керамическими волокнами? Однако, как говорит тот же Джилин, все когда-нибудь случается в первый раз.

– Все когда-нибудь случается в первый раз, – говорит Джилин. – Лично я полагаю, что эту ситуацию можно рассматривать в следующих координатах. Был технический сбой, реальности совместились, начался резонанс, поскольку теперь оба сервера работали на один сюжет. Ты понимаешь?… Отсюда – чрезвычайно сильное эмоциональное впечатление…

– Точно! – оживляется Петтер. – У меня такой случай был.

И, возбужденно жестикулируя баночкой, в которой поплескивается коктейль, он рассказывает, как в прошлом году его за удачное решение одной из рабочих проблем премировали элитным эротическим туром. Это, конечно, был не уровень «А», от них дождешься, но, знаете, тоже – вот ради чего следует жить!

Петтер размахивает руками, закатывает глаза, трясет головой, пытаясь передать тогдашние впечатления – надувает щеки, хлопает себя ладонями по ушам, громко причмокивает, стучит баночкой по тверди лысоватого черепа. Кажется, что он сейчас вскочит на стол и исполнит джигу, сшибая ногами пустую посуду. Гликк, загораживаясь от него, только морщится. Он слышал эту историю уже много раз и не верит, что вкус теплых губ можно передать через элитную аватару. А прикосновение, обжигающее как музыка, а взгляд Зенны, отчаянный, когда они расставались на пляже, а горячее сердцебиение, которое охватывает его при одном только воспоминании о порхающих в синеве мотыльках? Нет, все это не то, не то.

– Ну хорошо, – говорит Джилин. Он, как всякий индиец, умеет отступать перед непреодолимым препятствием. – Хорошо, давай посмотрим, что в этой ситуации можно сделать.

И, подняв, как штыри, оба указательных пальца, он доходчиво объясняет Гликку, что, например, в «диких мирах» тот просто не выживет. Нет у него таких навыков, которые следует приобретать еще в детстве, и программ таких нет, и взять их негде. Во всяком случае, на открытом доступе.

– Ха!.. «Дикий мир», – восклицает в свою очередь Петтер. И презрительно тычет пальцем туда, где только что искрился экран. – Ха!.. Ты хочешь жить в «диких мирах»?…

Что же касается венчурных фирм, спокойно продолжает Джилин, то это просто обманка, капканы, расставленные для дураков. Все венчурные фирмы давно скуплены корпорациями. Подписав свободный контракт, ты в действительности начинаешь работать на тот же «Вейкон», «Зиб-Моддер» или «Би-Ти». С одной только разницей – платят тебе вдвое меньше. Соответственно, вдвое легче твой социальный пакет… И наконец, говорит Джилин, предположим, что ты и в самом деле устраиваешься в какую-нибудь приличную корпорацию. Кстати, препятствий тебе в этом чинить не будут – зайди на свободный рынок, посмотри предложения. Однако тут есть принципиальный момент. При переходе из одной фирмы в другую ты лишаешься корпоративного стажа, а значит и практически всех накопленных льгот. Первые три года (вспомни, как это было) тебе придется платить полную цену за все.

– Ха!.. – опять восклицает Петтер. – Ты даже нормальный коктейль не сможешь себе купить!..

Он с ужасом смотрит на опустевшую баночку, а потом, содрогнувшись, видимо, от такой перспективы, машет обеими руками мэтру, наблюдающему за залом.

– Эй!.. Эй!.. Эй!..

Мэтр Жосьен неторопливо кивает.

Тотчас подскакивает к столику официант с новым набором. Петтер вскрывает баночку и делает здоровенный глоток. У него вновь выступают светлые капли пота на лбу.

– Вот!.. А ты – ха! – мотыльки!..

Глаза у него становятся как стеклянные. Он откидывается на стуле и начинает нести обычную свою ахинею про Тайный ключ. Дескать, есть в одном из свободных миров такая тропочка, незаметная, ведущая через Бронзовый лес. Если его пройти, что, кстати, надо обязательно сделать от зари до зари, то откроется озеро, наполненное необыкновенно синей водой. Посередине озера – остров, всегда покрытый туманом, а посередине острова – камень, похожий на бычью голову. Из камня же торчит Тайный ключ. Вот это проход во все существующие миры – все коды доступа, все пароли, все трафики, все аватары… С Тайным ключом можно проникнуть в любой виртуал. Хоть в Шамбалу, которую охраняют альрауны, хоть в Аид, где на молекулярных пластинах хранятся копии всех живших душ…

Гликк слышал эту историю тысячу раз. Он отворачивается и смотрит в окно, где до Стены, образующей охранный периметр, тянутся кусты глянцевых роз. В действительности это тоже охранный барьер. Всякий, кто попытается его пересечь, получит дозу усыпляющего наркотика.

Что-то сверкает поверх стены. Часть кустов, ближе к дорожке, сминается, как будто их придавливает невидимый палец. Вспучивается земля, переворачиваются в воздухе лохмы дерна. Свет в баре тускнеет. По всей картине – будто хлынул мазут – стекают черные неопрятные полосы. Гликк с изумлением смотрит на Петтера, который, оказывается, вовсе не швед, а то ли малаец, то ли индонезиец, причем весьма преклонного возраста. Джилин в свою очередь прижимает руки к лицу, однако все равно видно, что это девчонка явно европейского облика. Ей лет двадцать, не больше.

Впрочем, через мгновение все заканчивается. Опускаются жалюзи. Серверы восстанавливают исходный пейзаж. Мэтр Жосьен за стойкой поднимает ладони и поводит ими как фокусник, показывая, что все в порядке.

Только расползается по столу лужа из опрокинутых баночек.

Петтер резко отодвигается.

Щеки у него багровеют, а бледный пух вокруг лысины ощутимо шевелится.

– Что за хрень!.. – с негодованием говорит он. – Что это вообще за дела?… Нельзя нормально провести вечер…


Конечно, ему следует хотя бы на секунду остановиться. Конечно, ему следует хоть чуть-чуть опомниться и немного подумать. Быть может, та цена, которую требуется заплатить, для мимолетного развлечения чересчур велика? Однако остановиться он уже не способен. Он не может ни думать, ни глянуть со стороны, ни трезво оценить ситуацию. Звенят шпаги, несущие на остриях быструю смерть, гремит музыка карнавала, взметывающая разноцветные маски, словно освобожденные души, летят мотыльки, чтобы через мгновение раствориться в заколдованной вечности. Это для него вовсе не мимолетное развлечение. Это жизнь, которая впервые приоткрывает некие загадочные пространства.

Они с Зенной снова едут в Венецию. Только это уже не общий, с корпоративными скидками, банальный ознакомительный тур, где можно для запланированного «приключения» оторваться от группы не более чем на час. Это так называемый «тур-интим»: сюжет здесь заранее не размечен, а разворачивается сообразно желаниям. Правда, стоит он столько, что в бюджете у Гликка образуется серьезная брешь. Тем более что для тура он, как впрочем и Зенна, заказывает себе аватару самого высокого класса. Разумеется, не уровень «А», где, согласно проспекту, обогащаются даже обыденные ощущения. Уровень «А» для него все-таки недоступен. Но это уже вполне приличная, продвинутая модель, гарантирующая, опять же согласно проспекту, весь чувственный диапазон.

Гликк с легким сердцем перечисляет деньги на счет.

И надо сказать, что ничуть не жалеет об этом. Уже первые впечатления, хлынувшие в него на набережной Гранд-канала, убедительно демонстрируют, насколько индивидуализированная аватара, подогнанная по скану личности, за что, собственно, и пришлось заплатить, превосходит по эмоциональной насыщенности стандартный туристический манекен, выдаваемый, правда и за гроши, в прежних корпоративных поездках.

Солнце как будто заново народилось: в пустотах улиц, в навесях необъятных небес сияет мягкий золотистый туман. Вода необыкновенно блестит, мосты, выгнувшиеся над ней, точно наколдованы снами. Арки манят прохладой, дворцы – сумрачной тишиной. Воздух же, трепещущий буквально от каждого шага, кажется пропитанным легким виноградным вином. В нем проступает даже некий ускользающий звон… В общем, был глухой, слепой, обмороженный, протискивающийся сквозь жизнь как неодушевленный предмет – стал зрячий, слышащий, необъяснимо живой, пробудившийся, вдыхающий счастливые подробности бытия.

Больше всего их будоражат прикосновения. Это уже не тупое механическое ощущение, свидетельствующее о том, что пространство рядом занято чем-то другим, а – горячее счастье, сердцебиение, близость, обжигающая, как огонь.

Они еле удерживаются, чтобы не начать целоваться – в первый же миг.

Именно так у них и было в Париже.

Правда, Джилин считает, что в Париже был просто механический резонанс.

Наложились и усилили друг друга два разных сюжета.

Но это – все равно, все равно!

Целое утро они неторопливо бродят по городу. Времени у них много, гостиница предоставляется им только во второй половине дня. Они стоят на мостах, под которыми проплывает плеск сонной воды, исследуют набережные, то и дело упираясь в неожиданные тупики, катаются на гондоле (что входит в оплаченную ими часть тура), бродят по пустынным палаццо, где мрамор залов, колонн, галерей сопровождает их эхом шагов. На пьяцца Сан-Марко они, купив хлебных зерен у продавца, бросают их голубям, которые слетаются к ним шелестящими стаями, а во Дворце Дожей, прямо во дворике, выпивают по чашке кофе, что тоже входит в оплаченную часть тура. Им никто не мешает. Город пуст, как ему и положено быть в индивидуальном сюжете. Редко-редко покажется вдалеке прохожий, впрочем тут же сворачивающий неизвестно куда, и еще реже, реагируя на их приближение, улыбается им хозяин кафе или маленького магазинчика. Да и то понятно, что это чисто программный продукт – аватары, за которыми нет реальных людей. На них можно не обращать внимания. Пару раз проползают по небу слабенькие жемчужные облака, а ровно в полдень, когда они выходят к церкви Санта-Мария деи Мираколи, над ними начинается бесшумный солнечный дождь. Капли его посверкивают как бриллианты и испаряются еще в воздухе, не касаясь земли.

Все это необыкновенно красиво. Зенна говорит, что еще ни в одной поездке она ничего подобного не испытывала. Понимаешь – никогда, никогда!.. И Гликк тоже с радостью признается, что у него это впервые. Раньше он даже представить себе не мог, что такое индивидуальный тур. Правда, изредка легкой тенью, словно тающие в поднебесье меленькие жемчужные облака, проскальзывает по его сознанию мысль, что программа, автоматически отслеживающая коммуникации, уже, наверное, выбросила на дисплей пару тревожных флажков, сопроводив это, как положено, звуковыми сигналами. Господин Кацугоси, конечно, знает о его эскападе. Однако Гликка это пока не волнует. Это будет – потом, потом, еще неизвестно когда. Сейчас, в мареве солнца, преображающем мир, среди теплого камня и стеклянной воды это значения не имеет.

Тем более что наступает время гостиницы. Номер у них с двумя громадными окнами, сверкающими чистотой. Пейзаж выведен так, что смотреть на него можно до бесконечности: простертая к горизонту лагуна, узенькие, как лезвия, пирсы, нарезающие беловатую воду на лепестки, остров Сан-Джорджо Маджоре со вздымающейся на нем башней монастыря. Все – в золотистой дымке, почти неощутимом сиянии, в грезах странствий, где сливаются время и вечность.

А когда Зенна, порывисто, будто птица, вздохнув, почему-то зажмурившись, крепко обнимает его, окружающее вообще исчезает. Дымка с залива просачивается сквозь стены. Предметы развеществляются, выявляя свою зыбкую суть.

Правда, опять возникает у него предательское соображение, что ни он, ни Зенна тут ни при чем. Просто таковы возможности модифицированных аватар. И если когда-нибудь он получит полный менеджерский пакет, если он выйдет на уровень «В», где продвинутые аватары считаются в порядке вещей, то он каждый раз будет испытывать то же самое.

Не обязательно с Зенной. Можно и с любой другой женщиной.

Гликк гонит эти подозрения от себя.

Нет, нет, исключается, не может быть…

В оставшиеся полтора часа они вызывают юриста. Это предложение Зенны, которая в свою очередь консультировалась с кем-то из ближайших подруг: если официально объединить их реальности, то за трафик внутри этого общего мира, за персональные коммуникации не придется платить.

Гликк, кстати, тоже слышал что-то такое.

Он вовсе не против.

Наоборот.

Юрист оказывается строгой деловой женщиной средних лет, представляющей фирму, которая обеспечивает независимую юридическую поддержку. Одета она в темный костюм, что, видимо, положено по профессии, бесцветные волосы собраны на затылке в пучок.

Ситуация ей понятна с первых же слов. Да, действительно, в общей реальности, если таковая, конечно, официально зарегистрирована, трафик, то есть межличностный коммуникат, устанавливается по умолчанию и поддерживается автоматически. Говоря проще, за сексуальные и другие контакты между собой пользователям дополнительной платы вносить не нужно. Юрист готова составить для них типовой договор. Срок действия – год с возможностью его многократного пролонгирования. Объединение личных реальностей будет произведено в течение суток. Гонорар – в любой форме, налог не взимается. Корпоративные скидки для подобной трансакции составляют обычно от семидесяти до девяноста процентов.

– Сбросьте мне ваши данные, – предлагает юрист.

Несколько запинаясь, Гликк объясняет ей, что в данном случае речь идет о внекорпоративном объединении.

– Мы ведь имеем на это право? Вот, мы хотели бы знать, как такое объединение произвести…

Юрист их сначала даже не понимает.

– То есть вы хотите сказать… что… корпоративных преференций не будет?… Вы собираетесь сами оплачивать счет?… – В глазах у нее что-то мелькает. – Честно говоря, я с такой ситуацией сталкиваюсь в первый раз.

Она вытаскивает из кармана блокнот и отточенным ногтем касается его серой поверхности. По блокноту ползут снизу вверх ряды обозначений и цифр.

– Тогда это будет примерно так… И еще за юридическую поддержку – мы вводим ее отдельной строкой… Вот общий итог…

Вспыхивает длинный ряд цифр, и все сразу же становится ясно. Столько им не собрать, даже если не есть, не пить, не дышать несколько лет.

Зенна кусает губы.

В глазах у юриста опять что-то мелькает.

– Подождите… Возможно, вы имеете право на получение государственных льгот… – Она на секунду задумывается, острый ноготь ее вновь пританцовывает по блокноту. – Так… политически… как гражданин… вы зарегистрированы в Республике Танг… Правильно? – это она обращается к Гликку. – Скажите, вы принимали участие в последних выборах? Если вы голосовали за президента Кхонга Бупата, значит вы имеете право на государственное вспомоществование… Хотя, что это я?… У вас же, скорее всего, корпоративный ангажемент. То есть согласно договору с властями, гражданские и юридические права от вашего имени осуществляются корпорацией…

Она перелистывает страницу, сдвигает брови и вчитывается в ползущий текст.

– Должна вас разочаровать. Ваша фирма, оказывается, уже перерегистрировала свой офис. Со вчерашнего дня вы – гражданин Сидонийской агломерации Шаристан. Право на государственные дотации вы обретете только через пять лет. Зато у вас есть право на омовение в священном озере Мапу-Мапу, право на ежегодное возжигание Большого родового костра. В случае смерти ваш прах будет развеян над указанным озером, ваша душа таким образом воссоединится с Тиной Забвения…

– Спасибо, – говорит Гликк.

Юрист захлопывает блокнот.

– Сожалею, но в данной ситуации ничем помочь не могу. У вас теперь есть мой адрес, логин. В случае повторного обращения вы получаете скидку в двенадцать процентов.

Она выходит из номера, и тут же, словно так было задумано, раздаются мелодичные переливы курантов.

Часы, вероятно, бьют на пьяцца Сан-Марко.

Звон омывает город. Вспархивают в бледное небо тысячи голубей.

Гликк и Зенна с испугом глядят друг на друга.

Это означает, что их время заканчивается.


Он, в общем, знает, что ему следует делать. В первую очередь, вернувшись к себе из Венеции, он, стиснув зубы, отключает поддержку Сада камней. Ему безумно жаль этот сад. Тут каждое деревце, каждый куст «высажены» самостоятельно. Никаких типовых образцов, отлакированных до безжизненности. Никаких «модельных пейзажей», якобы спонтанно подстраивающихся под пользователя. Ни хрена они в действительности не подстраиваются. Схема типового дизайна все равно проступает. А у него – каждая веточка растет по-особенному. Каждый листик, каждая былинка возле камней имеет свое лицо. Один ручей, в котором светится серебряная вода, стоил ему трех, нет – четырех месяцев напряженной работы. Зато и результат налицо: живой мягкий плеск наполняет дыханием весь пейзаж.

Это уже часть его самого.

Выхода, однако, нет. Он набирает стирающую команду, и сад медленно гаснет, будто погружаясь в забвение. Затем Гликк точно так же отключает всю аранжировку квартиры и комната превращается в тесный бетонный бокс, не имеющий даже окон. Впрочем, окна ему до сих пор и не требовались. Стоит кушетка, застеленная грубым коричневым покрывалом, висит на крючках одежда, ранее скрытая лаковыми обводами гардероба, подмигивает крохотным зеленым глазком встроенная в переднюю стену консоль центра коммуникаций. Ничего лишнего. Аскетическая простота типовой жилищной ячейки. Когда-то давно он с этого начинал.

К сожалению, он ничего не может сделать с уровнем потребления. Вот и теперь в нише доставки уже лежит целлофановый прозрачный пакет с новой рубашкой. Значит, срок годности предыдущей истек: хочешь не хочешь, ее придется бросить в утилизатор. И также, хочешь не хочешь, будет по утрам появляться коробочка с завтраком, содержащая «фирменную» витаминизированную бурду, а по вечерам – коробочка с ужином (если, конечно, не переключить ее, например, на доставку в бар), а по воскресеньям – обед, обогащенный набором микроэлементных добавок. Тут уж ничего не изменишь. Минимальный уровень потребления гарантируется договором.

Далее он посылает запрос на дополнительное рабочее время. Запрос немедленно удовлетворяют: фирма, разумеется, поощряет такие трудовые порывы. Теперь он большую часть времени проводит в лаборатории – из цветного тумана, представляющего собой нейтральный биохимический материал, пытается вылепить некие устойчивые конфигураты. Трудность здесь в том, что эти конфигураты в принципе не сбалансированы: при химической сборке они распадаются на отдельные функциональные группы. И другая трудность – их никак не удается алгоритмизировать, даже самый мощный «конструктор», поставленный на перебор вариантов, беспомощно зависает. Тут нужна интуиция, неожиданная догадка, тут необходимо творческое озарение, которое могло бы отсечь тупиковые версии. И кое-что у него, кажется, вырисовывается. Он ведь неплохой биохимик, буквально «по запаху» чувствующий материал. И когда он транслирует свои модельные наработки в реальность, когда во вздутых цилиндрах, сделанных из фиолетового полихромированного стекла, словно в ретортах алхимика, начинается экспериментальный процесс, Гликк уже знает, каков будет итог. Он практически не ошибается. Техник, производящий анализ (в герметическом боксе, куда самому Гликку вход запрещен), лишь подтверждает его догадки.

Продолжается это чуть больше месяца. Каждый день – по двенадцать-тринадцать часов в стеклянном лабораторном отсеке. С Зенной за это время они видятся всего один раз. На деньги, сэкономленные после отключения декораций, Гликк заказывает себе персональную линию, гарантирующую приватность, и они три часа, как потерянные, уныло бродят по берегу. Шумят пальмы над головой, перебегает дорогу тот же заизвесткованный краб, океан, зеленоватый, ласковый, теплый, выкатывает на песок прозрачные волны.

О чем они говорят? Так, обо всем сразу. О том, как было в Венеции, и о том, как позванивали колокольчики на площади перед монастырем. О том, что Зенна тоже получила корпоративное предупреждение, и о том, что с нее сняты бонусы, которые она уже считала своими. Она советуется: быть может, и ей отключить визуальную аранжировку? Тогда они смогут встречаться, по крайней мере, раз в две недели. Гликк, однако, категорически возражает. Он не хочет, чтобы еще и она оказалась запертой в такой же ужасной, прямоугольной, тесной бетонной ячейке. К тому же это им ничего не даст. Персональная линия, связывающая два их мира, – это еще не все. Ты же знаешь, требуется другая рецепция…

Время от времени они не выдерживают и целуются. Зенна дрожит, задыхается, и все же – это не то, не то. Обычные аватары не передают всего комплекса ощущений. Как будто пьешь воду, а вместо нее – безвкусный горячий воздух.

Тогда уж лучше вообще не встречаться.

Зачем этот мир – пальмы, океан, желтый песок, – если мы вынуждены бродить по нему, будто куклы? Зачем это солнце, этот звон в голове, это безумное сердце?…

Надежда, впрочем, у них имеется. Те героические усилия, которые Гликк предпринимает в лаборатории, дают определенные результаты. Разноцветный туман начинает выделять из себя некие устойчивые организованности, а они в свою очередь складываются в отчетливые функциональные цепи. Это, разумеется, еще не конечный продукт – просто базовые полуфабрикаты, с которыми еще предстоит много работать. Однако биохимические перспективы сборки уже просматриваются.

То есть успех очевиден. Весь отдел срочно переключают на это исследовательское направление. Гликка поздравляет сначала руководитель секции, немногословный товарищ Сю, а затем – господин Кацугоси, который произносит целую речь о коллективном долге и солидарности. Господин Кацугоси считает, что Гликк раскрыл в себе именно эти высокие качества. И наконец, на ежемесячном корпоративном мероприятии, где подводятся предварительные итоги и происходит распределение бонусов, после синтоистской молитвы, вознесенной пастором церкви Всевидящего Христа, к Гликку под сдержанное перешептывание приближается сам мейстер Ракоци, член Контрольной комиссии, член Совета директоров, и, благожелательно подняв брови, окрашенные флюоресцентной сурьмой, сообщает, что и Комиссия, и Совет весьма удовлетворены его последней работой.

– Продолжайте исследования в том же духе. Нам нужно принципиальное обновление рынка.

Мейстер Ракоци сегодня в строгом европейском костюме, на голове у него ермолка, стягивающая бритый, по традиции, череп, на ногах – расшитые бисером мокасины, а цвета фирмы обозначены ярким продолговатым значком на лацкане. Он ничуть не чурается рядовых сотрудников и в заключение исполняет вместе со всеми корпоративный гимн. Гликк даже слышит, как он немного фальшивит. У мейстера Ракоци, оказывается, неважный слух.

Однако когда вечером Гликк получает сводную ежемесячную распечатку, отражающую в наглядном масштабе приход и расход, выясняется, что весь его бонусный капитал погашен штрафными санкциями. Фактически у него остается только базовая часть зарплаты, которой еле-еле хватает, чтобы покрыть издержки существования.

Гликк тупо взирает на разноцветную гистограмму, повисшую в воздухе, проверяет, хоть это совершенно бессмысленно, все основные параметры, считывает предположительную динамику на ближайшие месяцы и вдруг резко, словно отвратительное пятно, смахивает ее ладонью.


Ситуацию ему проясняет Джилин. Он уже третий год, что весьма показательно, работает в отделе административных ресурсов и, получая сведения практически изо всех филиалов, может посмотреть информацию, к которой больше никто доступа не имеет.

По словам Джилина, ни злого умысла, ни каких-либо особых придирок здесь нет. Просто программа дисциплинирования, программа служебных мотивов, принятая в их фирме, построена так, что автоматически фиксирует все несанкционированные отклонения – сама их взвешивает согласно оценочному регистру, сама, в зависимости от нарушения, гасит премиальные бонусы. Ни господин Кацугоси, ни тем более мейстер Ракоци здесь ни при чем. Чтобы изменить базовые настройки, необходим специальный ордер Совета директоров. Ты ж понимаешь, никто этим заниматься не будет.

И еще Джилин говорит, что времена, когда человек сам устраивал свою жизнь, давно миновали. Теперь тебя с детства, сообразуясь с исходными данными, включают в определенный сюжет, и ты идешь по нему, как правило даже не подозревая, что существует нечто иное – что ты мог быть другим, что твоя жизнь могла сложиться иначе. Вырваться из предложенного сюжета практически невозможно. Да и какая разница – попадешь точно в такой же линейный, стандартизированный нарратив. Аранжировка, конечно, будет несколько отличаться, но содержание, смысл останутся теми же самыми. Ничего сделать нельзя. Лучше и не пытаться…

Так говорит Джилин. Гликку при всем желании не разглядеть в нем скрытую суть. Он по-прежнему видит индуса возраста примерно тридцати – тридцати пяти лет, с темной кожей, в голубоватой чалме, сдержанного, степенного, не делающего ни одного лишнего жеста.

Испуганная девушка мелькнула на мгновение и исчезла. Ничто ни в Джилине, ни в его аскетической пустоватой квартире не напоминает, что она когда-то была.

И вместе с тем Гликк ощущает, что с Джилином как-то не так. Возможно, говоря о переходе в другой сюжет, Джилин имел в виду самого себя. Гликк о таких случаях мельком слыхал. Корпорации иногда, если риск стоит того, перекупают чужих сотрудников. Прежде всего, конечно, как носителей информации. Однако операция эта обычно настолько сложная и дорогая, держится она в такой тайне и все ее следствия так тщательно зачищаются, что никогда ничего определенного сказать нельзя.

Так – слухи, догадки, разные фантастические истории.

Правда, понятно теперь, почему Джилин работает в отделе администрирования. И почему его персональная аватара не соответствует личности.

– Ну вот, – говорит Джилин, – теперь ты обо мне знаешь все. Болтать, надеюсь, не будешь. Это немедленно пресекут… А что касается данного случая, то, нравится тебе или нет, но я бы посоветовал обратиться к психотерапевту компании. Сделают промывку мозгов, станешь как новенький…

– А тебе ее делали? – интересуется Гликк.

Джилин пожимает плечами.

– При смене сюжета это обязательная процедура. Не хватает еще – тащить за собой прежнюю жизнь.

Некоторое время они молчат.

Затем Джилин складывает руки крест-накрест, и на безымянном пальце его вспыхивает багровый рубин.

Не исключено, что Джилин ведет запись беседы.

Молчать ему, видимо, не тяжело.

Улыбка у него спокойная и приветливая.

Однако Гликку почему-то кажется, что Джилин сейчас закричит.


Выход, разумеется, есть. О нем знают все, кто достаточно давно работает в корпорации. На другой день после получения распечатки Гликк внезапно, чувствуя себя как во сне, подает в администрацию заявление, что хотел бы заключить военный контракт.

Господин Кацугоси этим очень доволен. Он опять произносит короткую, но весьма торжественную, вдохновенную речь, посвященную на этот раз долгу и чести. Долг, по мнению господина Кацугоси, заключается в беззаветном служении общему делу, а честь – в том, чтобы исполнить этот долг до конца. Превыше всего корпорация ценит в сотрудниках преданность, и нет лучшего способа ее проявить, чем военная служба. При этом господин Кацугоси, двигая кустиками бровей, не забывает упомянуть и о тех преференциях, которые военный контракт дает: зарплата вдвое больше стандартной, обязательные премиальные за каждое реальное боевое задание, дополнительные премиальные, которые начисляются по общему результату службы, наградные чрезвычайные выплаты за проявленные на заданиях доблесть и мужество. Кроме того, с сотрудника списываются все штрафные очки, он начинает жить заново, без прежних ошибок и прегрешений.

Контракт они подписывают самый обычный. Длительность его – месяц, который, согласно прилагаемому протоколу, распределяется так: десять дней дается на подготовку специализированной аватары, а за остальные двадцать дней службы Гликк обязан совершить двадцать (прописью – двадцать) нормативных вылетов. Из них восемь – учебно-тренировочного характера, а двенадцать – уже боевых, предполагающих вхождение в зону военных действий. У Гликка против этого возражений нет. Он только просит, чтобы страховка, которая положена в случае гибели, была бы полностью перечислена на логин «зенна/631.11.рдшм/84.в-лекс». Вся сумма, полностью, без каких-либо отчислений. Этим господин Кацугоси уже не очень доволен. Нарушен священный принцип: деньги должны оставаться в фирме. С другой стороны, он наконец-то получает цифровую часть загадочного логина, а это значит, что теперь они могут вычислить и локализовать адресата.

В общем, согласие по данному пункту достигнуто. Полдня отпуска, положенные по контракту, Гликк проводит в баре с Петтером и Джилином. Конечно, он предпочел бы встретиться вместо этого с Зенной, но его нынешнего кредита, увы, недостаточно для оплаты даже самых простых визуальных коммуникаций. Личный счет у него и так близок к нулю, а аванс по контракту, к великому сожалению, не предусмотрен. Да и зачем им с Зенной встречаться? Опять – прогуливаться по берегу, слушая шуршание волн? Опять – касаться друг друга, практически не ощущая прикосновений?

Нет уж, лучше не надо.

Зато коктейль в этот вечер, по традиции, идет за счет фирмы, и потому бар очень скоро превращается в карусель, вращающуюся сразу по всем осям. Гликк угощает каждого, кто попадается ему на глаза. Мэтр Жосьен лишь величаво кивает, показывая, что он в курсе. Вспыхивают сталагмиты, разбрасывая цветные блики по всей пещере. Девица на краю хрустального озера поет исключительно для него. Быстрые летучие мыши, ухитряясь никого не задеть, то и дело бесшумно подхватывают со стола смятые жестяные баночки.

Заканчивается вечер тем, что они почти до полуночи шатаются по периферии анклава: продираются сквозь насаждения роз, цепляющихся за джинсы, ловят ладонями сиреневые лазерные лучи, обозначающие охранную зону. Петтер, будто клоун, размахивает руками и во весь голос кричит, что завтра тоже непременно подпишет контракт. Мужчиной может считать себя только тот, кто прошел через горнило боев.

– Вперед… Шагом… ма-арш!..

Джилин терпеливо кивает и пытается увести их подальше от патрулей.

Красным сигналом тревоги горит у него на пальце рубин.

Патрули их, впрочем, не трогают. Они просто считывают корпоративные коды, заложенные у каждого в персональный чип, и, видимо сверившись с дежурными указаниями, следуют дальше.

А некоторые даже приветственно козыряют.

Это приводит Гликка в полный восторг.

Он останавливается неподалеку от стеклянной сторожевой башенки, которая вращающимся маячком каждые четыре секунды сканирует мир за Стеной, и, сжав кулаки, объявляет, что, когда он вернется, все будет иначе. Его, несомненно, за все выдающиеся заслуги переведут на уровень «В»… Как это?… Не могут не перевести!.. А там уже и до следующего регистра – рукой подать…

– Будем продвигаться все вместе!..

Он пытается их обнять.

– Если ты вернешься, – терпеливо напоминает Джилин.

Грустные оливковые глаза.

Тогда Гликк берет его за отвороты желтой корпоративной рубашки и трясет так, что у Джилина мотается голова.

– Я вернусь, – яростно говорит он. – Я вернусь, ты слышишь!.. Вернусь, вернусь!..


На следующее утро за ним приходит машина. Гликк сильно взволнован: впервые за много лет он покидает территорию корпорации. Фактически это всего лишь второе его физическое перемещение, первое случилось тогда, когда сразу же после окончания школы его вместе с двумя другими отобранными фирмой выпускниками перевезли в этот анклав. Даже трехгодичное обучение в колледже он прошел, оставаясь в пределах охраняемого периметра. Это понятно: корпорация, кредитовавшая его образование, не хотела рисковать вложенными по договору средствами. Ведь виртуальные аудитории ничем не отличаются от настоящих, а в виртуальных лабораториях, регулярно проверяемых, кстати, теми же корпоративными инспекторами, можно работать ничуть не хуже, чем в реальных исследовательских боксах.

Правда, тут его постигает разочарование. В машине нет окон – на дверцы справа и слева транслируется нейтральный пейзаж. И хотя дважды до него докатывается что-то вроде гула толпы, а один раз машина вздрагивает, как от разрыва, и по обшивке ее чиркает какой-то металл, «дикий мир» для него все равно остается загадкой. Действительно ли он полон монструозных дегенератов, жаждущих крови, и действительно ли они ненавидят всех тех, кому посчастливилось жить в корпоративном анклаве?

Так ничего из этого он и не узнает. Машина останавливается в гараже, входные жалюзи которого уже опущены. Ни одного звука не доносится сквозь бетонные стены. Лишь шофер дико ругается, разглядывая безобразную сверкающую загогулину на переднем крыле.

Это чем же нужно было в них засадить, чтобы процарапать бронированное покрытие?

Раздумывать ему, впрочем, некогда. Уже с первых мгновений пребывания в армейской среде день его оказывается расписан так, что на размышления не остается ни сил, ни времени.

Сначала Гликку делают глубокое биологическое сканирование, и «эскулап», суммировав особенности физиологии, вычерчивает программные рекомендации. Затем согласно этим рекомендациям с него снимают навыки химика-экспериментатора и за двенадцать часов наращивают базовый чип до необходимой мощности. Одновременно ему имплантируют стимуляторы, повышающие скорость и точность реакций, а заодно подкачивают нейрохимию, ответственную за конгруэнтность психики. Теперь Гликк способен удерживать интерактивный режим, даже если в этот момент у него стреляют над ухом.

И наконец, его подключают к боевой аватаре. Гликк, вернувшись из медицинского отделения в жилой отсек, с недоумением разглядывает себя в зеркале. Неужели он действительно стал военным? Неужели этот солдат с деревянным, невыразительным, гладким, как у манекена, лицом есть он сам? Где там скрывается подлинный Гликк? Осталось ли хоть что-нибудь от того, кем он был раньше?

Утешает, что это временно.

Всего через месяц, даже меньше, он вернется к прежнему статусу.

Звучат сигналы отбоя. Свет в отсеке тускнеет, превращаясь в расплывчатую серо-желтую муть. Гликк заваливается на койку, которая занимает чуть ли не половину крохотной комнаты, и всю ночь ему снится шипение, шелест, шуршание, распадающиеся печальные звуки, которые напоминают шум океанских волн…

Далее начинается самое неприятное. «Летчик» – это специализированная аватара, содержащая в себе множество узкопрофессиональных программ, и поэтому она требует тщательной персональной подгонки. Гликка часами крутят на механических тренажерах, создают перегрузки, от которых у него темнеет в глазах, проверяют скорость реакций при смене оперативных координат. Трижды ему корректируют режим биохимической стимуляции и четырежды, добиваясь абсолютного сопряжения, меняют конфигурацию чипа. Все это, конечно, дается непросто. После таких тренировок Гликка ощутимо пошатывает, в ушах у него – вата, под черепом – кровяной гул, в воздухе – рябь, как будто вспыхивают и гаснут черные звезды. В столовой, где трижды в день собирается вся их команда, он с трудом проглатывает витаминизированный бульон, напоминающий по вкусу сладкий сироп, и с еще большим трудом заталкивает в себя желе, содержащее необходимый ему набор редкоземельных микроэлементов. Ни с кем из членов команды он не общается. Да и как им общаться, если видятся они не более часа в день. Тем более что это точно такие же стандартные специализированные аватары, похожие друг на друга как генетические близнецы. Мелкие отличия во внешности у них, разумеется, есть, но надо очень приглядываться, чтобы заметить несовпадающие черты.

А когда, примерно через неделю, он, немного обвыкнув, начинает что-то соображать, когда подгонка аватары заканчивается и появляются силы, чтобы оглядываться вокруг, к тренингу физическому добавляется тренинг аутогенный. Теперь два раза в день в небольшом кинозале, оборудованном редкой по нынешним временам техникой трансляции изображения на экран, им показывают часовую нарезку хроники. Они видят города под бомбежкой, где между горящими рушащимися домами панически мечутся массы людей: пытаются спрятаться от безумия, но спасения нет; видят завывающую толпу, ощетиненную железными прутьями, палками, арматурой – она, как кочевая орда, идет на приступ одного из офисов корпорации: летят камни, бутылки с зажигательной смесью, сползают лицевые повязки, белеют жуткие, как у вампиров, клыки… Они видят радостное население, встречающее освободителей. Солдат в каске с корпоративным, флюоресцирующим даже при солнце лейблом, легко сгибаясь, подхватывает местного ребенка на бронетранспортер, и тот, расплываясь от счастья, размахивает оттуда фирменным желто-зеленым флажком. Множество рук, множество сияющих глаз. Комментатор приподнятым голосом сообщает, что теперь граждане свободной страны могут беспрепятственно потреблять всю линейку товаров, представленных корпорацией «Ай-Пи-Би». Никаких ограничений более нет. Это их сознательный гражданский выбор, их право, отныне гарантированное конституцией…

Во время сеансов Гликк, впрочем как и другие, впадает в оцепенение. Оказывается, плоский экран впечатляет нисколько не меньше, чем подключение к виртуалу. Он чувствует, как у него закипает кровь, требуя мщения, и как в сознании, обжигая рассудок, вспыхивает священная ненависть к террористам.

Через три дня у них начинаются вылеты. Гликк, конечно, не может определить, какой из них действительно боевой, а какой представляет собой лишь имитацию, созданную виртуал-тренажером. Да это, в общем, и не имеет значения. Он летит в серебристой машине, легко пронизывающей облака, над ним – синева, которая простирается, вероятно, до края Вселенной, под ним – раскрашенная, будто географическое пособие, карта Земли, он – точно бог, сердце его поет от восторга. Тянутся снизу полосы зенитных ракет. Гликк отстреливает световые обоймы, чтобы сбить их с прицела. Затем он в свою очередь вдавливает кнопки пуска и, даже не поворачивая головы, наблюдает, как распухает внизу дымчатая аллея разрывов. Это необычайно красиво. И еще красивее становится в тот момент, когда он, развернувшись и снизившись, выйдя в слепой квадрант, прошивает эту аллею поперечной осколочной полосой. Несколько раз его пытаются перехватить: картинка вздрагивает и за считаные мгновения перестраивается в другой ландшафт. Вот для того и нужен в кабине живой пилот – сверяясь со схемой, запаянной в тонкий пластик, он выныривает из наведенной реальности в боевую. Перед полетом ему ставят краткосрочный психологический активатор, и потому, вернувшись на базу, он не способен даже откинуть крышку кабины. В медицинский отсек его обычно ведут под руки, и там еще почти два часа он отмокает в ванне «реаниматора».

Времени остается немного – посмотреть новости, где сообщается в основном о корпоративных успехах, побродить по пустынному Риму, Загребу, Шаолиню, подключиться, если будет желание, к какой-нибудь из обзорных, не требующих участия спортивных программ.

С Зенной за этот месяц они ни разу не видятся. Во-первых, персональную линию куда бы то ни было с базы не проложить: здесь поддерживается режим коммуникативной секретности. А во-вторых, обошлась бы она во столько, что у него растаяли бы все будущие поступления. Связь через армейские серверы стоит безумных денег.

Поэтому у них исключительно текстовое общение. Гликк пишет ей, что делает сейчас некую дополнительную работу, ничего интересного, зато когда закончит ее, они смогут подумать об объединении личных реальностей. Всего-то месяц и подождать. Зенна отвечает ему, что тоже, вот совпадение, нашла себе некую дополнительную работу, тоже ничего интересного, однако за нее полагаются довольно крупные бонусы. Они, вероятно, смогут теперь не только объединить реальности, но и оплатить сразу, как факт, весь первичный дизайн. Пусть Гликк не волнуется. Конечно, она будет ждать.

Письма приходят практически каждый вечер: длинный узкий конверт, помеченный штампом «проверено военной цензурой». Буквы складываются в слова, слова – в предложения. Гликк перечитывает их по несколько раз.

И странное дело – когда он всматривается в печатные строки, когда складывает письмо и отправляет его вместе с конвертом в утилизатор, сердце его прохватывает легкий озноб.

Ему почему-то кажется, что это пишет не Зенна, а совсем другой человек.


Разумеется, это пишет Зенна. Сразу же после их удручающей, безнадежной, как в мире смерти, встречи на берегу она вызывает на интерфейс каталог специализированных предложений и, взвесив все за и против, останавливается на разделе «Экстрим». Уже через пять минут к ней является женщина, которая представляется как Мадам. Похожа она на юриста, консультировавшего их когда-то в Венеции. Такая же строгая, намеренно деловая внешность. Такой же темный костюм, такие же собранные на затылке тугие, почти бесцветные волосы. Практически никакой косметики. Очки в паутинной оправе подчеркивают серьезность лица.

Сугубо нейтральным тоном Мадам подтверждает, что действительно экстремальный секс оплачивается очень прилично. К счастью, пока никакой программный продукт не может его заменить. В чем тут дело, она, конечно, судить не берется, но клиент всегда чувствует, кто перед ним – покемон, пустая механическая аватара, или живой человек. Причем, поясняет Мадам, это вовсе не значит, что вы обязаны выполнять весь спектр услуг. Фирма не настаивает ни на чем. Можно заранее исключить неприемлемые для вас позиции. Далее она рассказывает о страховке, сумма которой возрастает от месяца к месяцу, о премиальных бонусах – правда, тут многое зависит от самого клиента, – о поощрительных процентах за стаж, поскольку если накапливается личный опыт, то соответственно возрастает и квалификация.

В общем, выглядит это вполне прилично. Они тут же подписывают пробный контракт – на месяц, с правом автоматического продления. Зенну в этой работе особенно привлекает то, что при исполнении процедуры ей не придется физически выходить в зону контакта. Она может делать это дистанционно, из своего личного блока, и в случае непредвиденных обстоятельств просто заблокировать коммуникации. Более того, она может и катапультироваться, то есть сбросить рабочую аватару и мгновенно вернуться к себе. Для этого нужно только вызвать «иконку», аварийную связь, которую ей имплантируют вместе с другими нейролептическими стимуляторами.

Процесс коррекции она переносит очень легко. Видимо, потому, что заключается он лишь в некоторой достройке исходного образа. Внешность ей оставляют ту же самую – только чуть осветляют кожу, глаза, а волосам, наоборот, придают более глубокий оттенок. Секс-дизайнеры полагают, что это увеличивает притягательность. Заодно ей несколько акцентируют скульптурность фигуры, а в том, что касается психики – расширяют эротическое восприятие.

Мадам по этому поводу говорит:

– Вам должно хотя бы немного нравиться то, что вы делаете. Если вы исполняете обязанности через силу, пользователь это сразу почувствует.

И еще она советует не ставить слишком высокий болевой порог. Конечно, подавляя рецепцию, вы существенно облегчаете себе жизнь: можете глубже, чем при обычном восприятии боли, продвинуться в маргинальную область. Именно это многим пользователям и нравится. Однако здесь есть опасность. Будучи «приглушенной», вы можете просто не заметить, как пересечете черту. Пожалуйста, обратите на это внимание. Любая физиологическая выносливость имеет предел.

Зенна, естественно, обращает на это внимание и при юстировке эмоций требует, чтобы порог ей выставили лишь чуть выше обычного. Потом она несколько раз жалеет об этом, особенно когда попадает в зловещий, озаряемый только факелами каменный монастырский подвал: стоит обнаженная, прикованная к стене, а монах в коричневой грубой рясе до пят, полубезумно оскалясь, перебирает какие-то шипастые инструменты. Однако в целом все оказывается не так уж и страшно. Ее очень грамотно, чтобы она успела привыкнуть, проводят по нарастающей эмоциональной шкале – от римского лупанария, где, надо признать, ей ничего и делать-то не приходится, до рабства на Острове наслаждений, которое оставляет, конечно, не самые приятные впечатления. Правда, к этому времени она уже имеет определенный опыт и череду эротических унижений переносит достаточно стойко. Более того (она не осмеливается признаться в этом даже самой себе), но кое-что из испытываемых ощущений ей даже нравится. То ли таковы результаты коррекционной трансформации психики, то ли это изначально, как данность присутствовало у нее где-то внутри. Она просто не подозревала об этом.

В конце концов не все ли равно? Главное то, что ее персональный счет растет теперь день за днем. Он увеличивается, наращивает нули, приплюсовывает проценты, наслаивает бонусные добавки. Уже близок, близок тот миг, когда можно будет объединить реальности. Зенна то и дело прикидывает это в уме. Оплата за ежевечерний двухчасовой сеанс кажется ей даже немного завышенной.

Конечно, после каждого такого сеанса ей приходится почти три часа отмокать в горячей воде – лежать, ни о чем не думая, ждать, пока растворится внутри липкий неприятный осадок.

Но ведь за все надо платить.

И это, по ее представлениям, плата еще не слишком большая.

Могло быть гораздо хуже.

По-настоящему ее беспокоит только одно. Уже через неделю эротических отработок она не может вспомнить его лицо. Вместо него – слепое расплывчатое пятно.

Она крепко зажмуривается, прижимает руки к глазам, трясет головой, растирает до боли веки, пытается подобраться то с одного, то с другого края воспоминаний, снова крепко зажмуривается, снова трясет головой.

И тем не менее – слепое пятно.

Пятно, пятно, блеклая муть.

Правда, она надеется, что это пройдет.


Собственно, это все. Рябь на поверхности жизни неумолимо разглаживается. Легкие завихрения бытия встраиваются в общий поток. Его сбивают на пятнадцатом или шестнадцатом вылете. Корпорация, финансирующая «Легионы свободы», еще не знает, поскольку банковская разведка оказывается не на высоте, что «Партия демократии», ведущая против нее яростную борьбу, приобрела благодаря экстренному кредитованию новейшую систему защиты, сделанную по образцу зенитных орудий времен Второй мировой войны. Никакая электроника в ней не присутствует, никаких сетевых подключений там, разумеется, нет, и потому обнаружить ее из виртуальных координат нельзя. Гликк даже сначала не понимает, что по нему стреляют. Он видит лишь странные вспучивания воздуха, искажающие пейзаж, прозрачные вспарывания, как будто идет по материи невидимая игла. А потом машину ужасно встряхивает, точно ей наподдали под хвост, она летит кувырком, вроде бы даже переламывается пополам. Гликка, во всяком случае, выбрасывает из кабины. Как на бешеной карусели вращаются – земля, небо, земля. Он отчаянно бьет по «иконке», вспыхивающей на груди, та не срабатывает – значит, это реальность, а не тренинговая симуляция. Парашют у него почему-то тоже не открывается. То ли повреждена автоматика, то ли не проходит сигнал. А быть может, и так: пилота легче списать, чем вытаскивать обратно в корпоративный анклав. Ничего личного, простая экономическая эффективность. Это все одним бурным потоком прокручивается у него в голове. Он, как закладывалось в него тренировками, выбрасывает руки и ноги по сторонам. Шипит воздух в ушах, треплются по всему телу обрывки комбинезона. Видимо, Гликк кричит, но крик срывается и уносится в никуда. Кто его может услышать? Кругом – пустота. Нет, не совсем – огромная, невероятных просторов, сияющая небесная синь. Она буквально заливает глаза. Гликк видит теперь только ее. Она становится все больше и больше – расширяется, охватывает собою весь мир. Уже нет ничего, кроме нее. И потому ему до последних мгновений кажется, что он падает не вниз, а вверх…


Зенну находят по специфическому «сигналу смерти». Правда, сам сигнал искажен: контрольная частота прикрыта импульсами эротического возбуждения. Личный «врач» поэтому ее не считывает. А когда «консьерж», отслеживающий график контактов, производит дополнительное сканирование и поднимает тревогу, сделать уже ничего нельзя. Изменения в кодировочных синапсах необратимы. Клиент, разумеется, исчез без следа. Логин его представляет собой имитатор, ведущий по мертвому трафику, замкнутому на себя. Следствие производится только для формы. Местная полиция полагает, что это поработал Ночной ковбой, известный по их данным маньяк, совершивший таким образом более десятка убийств. Правда, у следователей «Пелл-арт» есть подозрение, что Ночной ковбой в действительности – это виртуальный муляж. Некий отвлекающий лейбл, за которым скрывается целая группа профессионалов. Однако проводить собственное расследование не имеет смысла. Фирма ограничивается страховкой, которую в данном случае выплачивают по максимальному уровню.

Все, таким образом, удовлетворены.

Господин Кацугоси тоже удовлетворен. Страховка Гликка возвращается в корпорацию, поскольку отсутствует конкретный физический адресат. Юристы фирмы акцептируют ее на различных счетах. Сумма возврата практически покрывает расходы на заказ Ночному ковбою.

Этот номенклатурный пробел теперь можно закрыть.


Примерно через месяц после окончания торговой войны Джилин берет себе однодневный тур на Праздник бабочек в Цзянь Цумине.

Она приходит туда в своем истинном облике: девушка в джинсах, в футболке, с распущенными по плечам волосами.

Это, конечно, не очень разумно. Если поиск ее аватары в сети продолжается до сих пор, то поисковые церберы, настроенные на эти параметры, могут взять след.

Тогда она будет замурована в корпоративном анклаве.

Однако ей кажется, что следует поступить именно так.

У монаха, стоящего под громадным зонтом, она покупает шкатулочку с двумя мотыльками и, когда начинается ритуальный танец на площади, открывает ее.

Звенят серебряные колокольчики.

Мотыльки растворяются в синеве.

Джилин долго стоит, подняв лицо к небу.


Больше – ничего, ничего.

И скорее всего, уже ничего не будет…

Мы встретимся на горе Арафат

Коридор темен, только в самом конце его истеричной бабочкой пульсирует люминесцентная лампа. Прерывистое жужжание то сильней, то слабей, блики света прокатываются по дверям дортуаров с обеих сторон. За дверями – продолговатые спальни, каждая на двух человек, и на каждой кровати – тело, как кокон, стиснутое твердыми слюдяными чешуйками. Такие же тела – на полу. Хорошо еще нет запаха тления. Зато обжигает горло и ноздри едкой щелочью дезинфекции. Правда, Яннер знает, что это никакая не дезинфекция, просто так на последней, летальной стадии пахнет чума.

Он приоткрывает крайнюю дверь. Петли ужасно скрипят, мучаясь от пыли и ржавчины. Яннер уже в который раз думает, что надо бы их смазать. В комнате горит слабый ночник, еле-еле очерчивающий предметы. Отец Либби не спит: чуть поворачивает лицо в его сторону.

– Ты тоже слышал?

– Конечно…

Еще бы не слышать – автоматная очередь, лезвием вспоровшая ночь, а потом – два одиночных прицельных выстрела, чтобы добить.

– Значит, кто-то во флигеле еще был жив, – говорит отец Либби.

Яннер протискивается мимо кровати к окну. Тусклый фонарь над воротами освещает бесформенную тряпичную груду. Торчит из нее нога в тяжелом, армейском ботинке.

– Кто это?

– Не разобрать, утром посмотрим.

Отец Либби вздыхает:

– До утра я не доживу. Есть у меня предчувствие. Впрочем, неважно… Ты сам как себя чувствуешь?

– Более-менее.

– Озноб прошел?

– Вроде бы – да…

– Температура?

– Нормальная.

– Тогда уходи, – говорит отец Либби. – Теперь у тебя к этому штамму иммунитет. И все равно – задерживаться рискованно. Он ведь, чумной вирус то есть, может мутировать, трансформация элементарных геномов идет сейчас очень быстро.

– Я знаю.

– И не тяни, не тяни. В любой момент может начаться зачистка. Главное – не верь, если будут тебе обещать, что окажут помощь, что поместят в клинику, вылечат. Попадешь в Медцентр, оттуда уже не выберешься. Им ведь нужны вакцины, твои антитела, плазма крови, новые тканевые культуры, набор генов, ответственных за специфическую резистентность… Думаю, что и Кромм, донорский инкубатор, помнишь, я тебе говорил, не поможет. Слишком далеко все это зашло…

– Да, я понял…

Отец Либби некоторое время молчит. Высохшее лицо его покрыто мозаикой слюдяных пластинок. Они чуть поблескивают в полумраке при каждом движении. А по тому, с каким надсадным сипением проходит сквозь горло воздух, можно судить, что слюдяные пластинки образовались уже не только снаружи, но и внутри, в гортани. До утра он, скорее всего, действительно не доживет.

Вон как, готовясь заговорить, мучительно сглатывает.

– Давно хотел у тебя спросить… Это ты ее выпустил?

Яннер чуть заметно кивает.

А что, разве и так не ясно?

Все же ему немного не по себе. Воспоминания до сих пор прошибают его приступами горячего страха. Ему, видимо, никогда не удастся забыть, как он очнулся ночью, будто услышав слабый, но явственный зов, как осознал, что не в силах противиться этому таинственному влечению, как, плохо соображая, что делает, тихонечко выскользнул из дортуара, как крался на цыпочках к школьному карцеру по затененному хозяйственному тупичку, как у него чуть не лопнуло сердце, когда показалось, что с лестницы, ведущей на второй, учебный, этаж донесся невнятный звук, как он все же преодолел себя и двинулся дальше, как вытащил шплинт, фиксирующий петли засова, как осторожно, чтобы не дай бог не заскрежетало, миллиметр за миллиметром, отодвигал сам засов, как, обмирая, приоткрыл тяжелую дверь и как узрел фемину, напряженно застывшую посередине тесного карцера. И как потом, уже в дортуаре, его встретили темные, распахнутые от ужаса глаза Петки.

– Ты очень рисковал, – говорит отец Либби. – Оба инспектора сразу же начали к тебе приглядываться. Я не преувеличиваю… Если бы не чума… Ну это ладно… Ты мне лучше вот что скажи: почему ты не ушел вместе с ней?

Яннер пожимает плечами.

Если бы он сам это знал.

– Тебе надо ее найти, – говорит отец Либби. – Знаешь, существует легенда, в учебниках ее, разумеется, нет, что когда Бог изгнал первых людей из рая, то Адам был низвергнут на остров Цейлон, на Гору Бабочек, там и в наши дни можно увидеть на камне след от его ступни, а Ева попала в окрестности Джидды, это запад Аравийского полуострова. Он искал ее на пустой земле двести лет, и они встретились наконец у подножия горы Арафат. И там познали друг друга, и стали семьей, и получили от Бога прощение… Найди ее, быть может, это наш единственный шанс…

Яннер опять кивает.

Бредит, бессмысленно спорить с умирающим стариком.

Гора Арафат?

Пусть будет гора Арафат.

– Нам следует искупить этот грех, – говорит отец Либби. – Думаешь, это ересь, что мужчина и женщина по отдельности представляют собой лишь половинки подлинного человека и, только соединившись в любви, они создают нечто целое? Нет, это не ересь. Ересью это назвали те, кто ненавидит любовь. Если бы Бог хотел сотворить только мужчину, он сотворил бы только его. И если бы Бог хотел сотворить только Еву, то не потребовался бы ему никакой Адам. – Он с трудом приподнимает указательный палец. – Но «сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил. И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею»… Видишь, под «человеком» здесь подразумевается гендерное единство. Таким был его замысел…

Яннер снова кивает.

А что говорить?

Еще две недели назад подобные рассуждение шокировали бы его до глубины души. Ведь действительно ересь. За нее, если кто-нибудь донесет, Инспекторат сразу же приговаривает к «реабилитации» или даже к полной «переработке». Однако это было две недели назад, с тех пор чума смертным ножом отрезала всю прошлую жизнь.

– Таков был его замысел: мир, построенный на любви, – говорит отец Либби. – Мы этот замысел исказили. Мы взрастили мир из всеобщей ненависти: бедные против богатых, черные против белых, подчиненные против начальников, граждане против власти, китайцы против американцев, американцы против арабов, мусульмане против христиан, больные против здоровых, и наконец закономерный итог – гендерная война. Думаешь, она вспыхнула из-за мутации вируса джи-эф-тринадцать? Нет, ее породила ненависть, дошедшая до предела…

Отец Либби закашливается. Лицо его багровеет от тяжкой натуги, с которой воздух проталкивается сквозь отвердевшее горло. Яннер буквально слышит, как трутся друг о друга, крошась, слюдяные пластинки.

– Дай мне попить…

– Вам нельзя!

От воды, как уже установлено, вирусные отложения начинают расти быстрее.

– Говорю – дай!.. – яростно сипит отец Либби. – Я не собираюсь мучиться только для того, чтобы прожить еще пару минут…

Он жадно пьет, прикусывая зубами стакан, откидывается на подушку и смотрит в потолок, заросший темной бахромой паутины.

Потом говорит:

– Гора Арафат – это, конечно, метафора. Тебе необязательно пробираться в Аравию. Ее можно найти где угодно.

И через секунду:

– Ты понял?

– Я понял, – усталым голосом отвечает Яннер.

Отец Либби перестает дышать около семи утра. Яннер впадает в дрему и пропускает миг, когда это происходит. Просто открывает глаза и внезапно осознает, что не слышит больше болезненного сипения воздуха. Лицо отца Либби спокойно и неподвижно. Уже слегка рассвело, и в куче тряпья, раскинувшейся у школьных ворот, можно разглядеть красную ткань бейсболки. Значит, это Альфон. Красная бейсболка – это точно Альфон… Яннер смотрит на слюдяное лицо отца Либби и думает, что, вероятно, надо что-то сказать. Таков ритуал. Если человек умирает, о нем надо что-то сказать. Но он не может подобрать подходящих слов. К тому же он видит, как из предутренней дымки, из серой мглы, которая становится все светлей и светлей, словно трилобит из палеозойского океана, неторопливо выползает пузырь санитарной танкетки, останавливается перед телом Альфона, а вслед за ним выступают фигуры в прозрачных шлемах, в желтых костюмах биозащиты.

Начинается зачистка инфекционного очага.

Надо немедленно уходить!

Яннер хватает мешок, наподобие рюкзака, поспешно запихивает туда куртку, запасную рубашку, горбушку хлеба, пачку пищевых концентратов, кружку, ворох таблеток из аптечки отца Либби, что-то еще, что сверху, что попадается на глаза, рассовывает по кармашкам нож, две зажигалки, ложку, еще один нож, плитку гематогена… Он в отчаянии: надо было все это подготовить заранее!..

Тем не менее минуты через четыре он уже открывает дверь черного хода и шагает в сыроватую мглу.

Идет тем же путем, что ушла фемина.

Вроде успел.

Ступать он старается осторожно и следит, чтобы от санитаров его заслоняло здание школы. Впрочем, освещение здесь отсутствует, вряд ли они сумеют его разглядеть. А поисковые вертолеты поднимутся не раньше, чем через час. За это время он вполне сможет скрыться в лесу.

Яннер протискивается в дыру ограды.

Жалеет он лишь об одном – что так и не нашел нужных слов для отца Либби.

* * *

Родителей своих я почти не помнил. Отец Либби позже сказал, что они были донорами из группы «Возрождения человека». Донорство означало, что в своем теле они не допускали никаких генных модификаций. А еще оно означало необходимость скрываться, поскольку мы жили в голубом ареале. Жесткого гендерного разграничения тогда еще не было, и все же нам приходилось часто переезжать из-за неприязни соседей. Но когда вспыхнула эпидемия вируса джи-эф-тринадцать, когда эскадроны смерти, созданные «розовыми пантерами», начали выжигать пограничные области, стремясь образовать на их месте непреодолимый санитарный кордон, когда «голубые львы» нанесли ответный удар, вся группа растворилась в кровавом хаосе, прокатившемся по множеству поселений. Натуралов безжалостно уничтожали и те, и другие. Меня спас отец Либби: моя мать во время сумасшедшего бегства исчезла неизвестно куда. Помню, как меня потрясло это известие. Причем вовсе не то, что моя мать бесследно и безнадежно исчезла, а то, что у меня вообще была мать. И значит я – натурал. Я ведь до шестнадцати лет был убежден, что являюсь таким же клоном, как все, кто меня окружает. Даже кодификация моей линии «НЕР», трехбуквенная, то есть свидетельствующая о маргинальности, не порождала во мне никаких сомнений.

Школа, куда меня отец Либби пристроил, и где он как человек, облеченный саном, в конце концов стал директором, мне, в общем, нравилась. Это была одна из десяти или двенадцати школ-питомников, созданных вокруг Города для воспитания маскулинных клонов второго-третьего поколения. Мне нравилась стабильность, которую она внесла в мою жизнь. Мне нравилась дисциплина, благодаря которой весь день был четко расписан: утром – зарядка и завтрак, потом – занятия в классах, надо сказать, не слишком обременительные, далее – обед, короткий отдых и еще три урока, а перед сном – полтора часа свободного времени для игр или личных дел. Здесь у меня впервые появились друзья. Петка, генетическая линия «КА», с длинными, будто на шарнирах, руками ниже колен, похожий на обезьяну, в младших классах его так и дразнили – гиббон. Альфон, линия «ОН», с бледной, почти истаявшей кожей, такой тонкой, что сквозь нее просвечивала сетка артерий и вен, по нему можно было изучать анатомию. Чугр из редкой генетической линии «ГР», с головой раздутой, круглой, как мяч, жутко сообразительный, ему прочили большое будущее в стохастической биохимии.

Мне нравились уроки, где я постоянно узнавал что-то новое. Основные занятия вел у нас учитель Сморчок из первого поколения клонов. Мы, конечно, тут же прозвали его Сморчком, и действительно он был весь малоподвижный, морщинистый, в складках серой и влажной кожи, походивший на вялый от недостатка влаги, выстарившийся, унылый гриб. Всегда ходил в странной пятнистой панамке, натянутой до ушей, не снимал ее даже в классе. Петка, веривший в самые невероятные слухи, утверждал, что под панамкой у Сморчка – круглая лысина, а посередине ее – незаживающая язва размером с пятак, такая глубокая, что сквозь нее виден мозг. Правда это или нет, никто толком не знал. А как бы случайно сдернуть с него панамку и посмотреть – страшно было помыслить. Глаза у Сморчка были тухлые, подернутые блеклой болотной тиной, и если уж он упирал в кого-нибудь взгляд, то дрожь пронизывала виновного до самых костей.

Сморчок преподавал социальную биологию. Именно от него мы получили первые сведения об истоках беспощадного гендерного конфликта.

Выглядело это так.

Уже в начальном периоде антропогенеза, когда древний человек еще только-только начал превращаться в человека разумного, эволюция его уперлась в безнадежный тупик. Это было связано с переходом к прямохождению. Став существом двуногим, предок современного человека претерпел настоящую анатомическую революцию. Кости таза у него схлопнулись, нижние конечности стали крепиться иначе, чем у четвероногих животных – это позволяло сохранять вертикальную устойчивость при ходьбе и – что важнее – при беге.

Правда, данные изменения по-настоящему осуществились лишь у мужчин. У женщин через те же тазовые кости проходит родовой канал, и понятно, что совершенно схлопнуться он не мог – в результате бедра у женщин так и остались достаточно широко расставленными. Поэтому женщины в целом бегают хуже мужчин, а при ходьбе значительно быстрей устают. Более того, поскольку родовой канал все-таки сузился, то роды стали трудными и мучительными, дети по стандартам животного мира появлялись на свет недоношенными, они требовали многолетнего «детства» – долгого периода заботы со стороны матери.

Сложилась парадоксальная ситуация. Обретя прямохождение, женщины утратили способность охотиться, ведь на охоте требуется долгий и быстрый бег, а также, будучи обременены беспомощными детьми, уже не могли проходить большие расстояния в поисках съедобных корешков, ягод и фруктов. Проще говоря, после анатомической революции женщины оказались неспособными прокормить сами себя. Ну а поскольку гендерной взаимопомощи, то есть семьи, тогда еще не было и связь между зачатием и рождением ребенка тоже осознана не была, то это должно было привести к вымиранию женщин, а значит и к вымиранию всего человечества.

И вот тут произошла вторая, уже чисто феминная трансформация, которая получила в науке название эротической революции.

Во-первых, древние женщины обрели способность спариваться в течение всего года, а не только в краткий сезон размножения, как самки животных. Это стало эксклюзивным качеством именно человека. Во-вторых, произошла фиксация эротической маркировки фемин. У самок высших обезьян, например, в период репродукции резко увеличиваются размеры груди. Она становится хорошо заметной. Тем самым самка показывает, что она готова к спариванию. Это, в свою очередь, активирует сексуальный репертуар самца. Затем период размножения заканчивается – акцентированная грудь исчезает. У женщин же грудь редуцироваться перестала, это значит, что они, вероятно сами этого не осознавая, непрерывно транслируют сексуальный призыв, как бы давая понять, что к спариванию готовы.

И есть еще одно интересное обстоятельство. В животном мире самка «хочет» только тогда, она когда «может». То есть оба этих статуса изначально объединены. Так вот, демонстрируя грудь, женщина, пусть опять-таки неосознанно, но тоже дает мужчинам понять, что она не только «готова», но одновременно и «хочет», воспринимается это именно так, что бы там женщина ни ощущала на самом деле. А это обостряет конкурентную агрессию среди мужчин, переводя их биологическое поведение в социальное.

И в-третьих, что не менее важно, на основе предыдущих физиологических изменений возник такой мощный феномен как «поощрительное спаривание». Суть его предельно проста: принес связку бананов – получи соответствующее вознаграждение, притащил окорок мамонта – получи то же вознаграждение в двойном размере.

То есть из безнадежного, на первый взгляд, эволюционного тупика был найден неожиданный и, следует признать, остроумный выход. Женщины внезапно «изобрели» секс как особую эротическую опцию, не связанную с размножением. Это позволило им создать семью – такой тип отношений, где мужчина обеспечивает жену и детей. Говоря иными словами, возник институт «социального паразитизма», принуждение через секс, под тяжестью которого человечество существовало многие тысячи лет.

– Кто строил дом и выращивал хлеб? Мужчины!.. – вещал Сморчок голосом негромким, но гипнотически впечатывающимся в память. – Кто сражался, защищая свою землю и нацию от врагов? Мужчины!.. Кто жертвовал жизнью во всякого рода рискованных предприятиях? Тоже мужчины!.. Кто обогнул земной шар? Кто полетел в космос? Кто автор всех инноваций, поддерживавших прогресс?… И – сравните! – кто стоял за кулисами всемирной истории, дергая ниточки, чтобы она двигалась в нужном им направлении?… Мир всегда находился под невидимой властью женщин, и лишь недавно, во второй половине двадцатого века, мужчины начали постепенно освобождаться от пут этого позорного рабства!

Вырастала из его слов ясная и логичная картина прошлого. Все становилось на свои места, все обретало причинно-следственные характеристики. А дополняли их уроки-собеседования, которые проводил уже отец Либби.

– Обратите внимание на такой очевидный факт, – неторопливо, словно призывая подумать с ним вместе, говорил он. – Бог сотворил человека, мужчину, без всякого участия женщины. Разве это не есть прямое и явное указание, каким образом должен быть продолжен человеческий род? Я вовсе не утверждаю, что Бог гомосексуален, но ведь сказано же, цитирую: «по образу и подобию своему». И обратите внимание на другой очевидный факт: во всех монотеистических верованиях сам Бог – тоже мужчина – Яхве, Христос, Будда, Аллах… И вот еще один факт, как мне кажется, не менее убедительный: боговдохновенные книги в один голос свидетельствуют, что женщина – это сосуд греха, она способствовала низвержению человека из рая. Ведь не случайно в течение Средних веков брезжила в христианском сознании мысль о связи женщин с дьяволом, олицетворением зла. Причем это врожденные диспозиции. Известно, что дети, еще почти не тронутые воспитанием, всегда рисуют отца крупнее матери. В том числе – девочки. А кто вкладывает первичное сознание в человека, если не Бог?… Теперь сопоставьте биологию репродукции, – продолжал он, – мучения, грязь, генетические дефекты, которые сопровождают «естественное живорождение» и чистоту, безопасность, разумность, даруемую нам клонированием. Наш долгий и трудный путь от естественности к сознательности, от инстинктов к разуму – это ничто иное как предначертанное уподобление Богу. Бог – един, он не разделен на маскулинные и феминные элементы, и человек как венец творения тоже должен обрести в итоге и биологическое, и психологическое единство…

Нам очень нравились уроки отца Либби. Прежде всего потому, что в отличие от Сморчка или, скажем, Беташа, преподававшего биохимию, он позволял задавать любые вопросы. И ответы его, как я впоследствии осознал, иногда были очень рискованными.

Так, отвечая на вопрос Альфона, что же все-таки представляет собой эпидемия вируса джи-эф-тринадцать, отец Либби, изложив сперва официальную версию о варварском оружии, созданном воинственными феминами и вышедшем из-под контроля, как бы невзначай пояснил, что подлинная этиология вируса джи-эф пока остается загадкой. Он, например, мог вырваться из какой-нибудь секретной лаборатории, которых в ту эпоху было достаточно, или он мог возникнуть спонтанно как следствие всех наших безумных генетических экспериментов. Наконец пандемия могла быть просто компенсаторным ответом природы на чрезмерную численность вида хомо сапиенс, который заполонил собою все: равнины, леса, пустыни, тундру, массивы арктических и антарктических льдов… Биосфера – это сложная динамическая система, она способна к спонтанной саморегуляции…

Мне тогда впервые пришла в голову мысль, что Инспекторат, надзирающий за учебным процессом, вряд ли одобрил бы такую вольную интерпретацию. Хотя, постепенно знакомясь с тем, что творилось на Диких землях, я невольно приходил к заключению, что, возможно, в рассуждениях отца Либби была определенная правота.

Должен сказать, что нашей школе исключительно повезло. За все время пребывания в ней – а это с третьего по десятый класс – я помню лишь три ситуации, когда объявлялось чрезвычайное положение. Причем первый случай – тогда с повальным насморком и высокой температурой слегла чуть ли не половина учащихся – согласно выводам экспертной комиссии Инспектората, был феноменом эндогенным. Проснулась одна из традиционных версий гриппа, вакцину против которой удалось быстро найти в архивах.

Отделались легким испугом.

Зато прорыв «серой плесени» запомнился мне надолго.

И «серой», и «плесенью» ее называли чисто формально. В действительности она представляла собой наросты почти прозрачного мха, образовывавшегося на дверях, на стенах, вообще на любой гладкой поверхности. Невооруженным глазом заметить ее было трудно, но стоило чуть коснуться хрупких, острых пушинок – концы их тут же обламывались, проникая под кожу, и по всему телу начинали возникать множественные нарывы. Процесс отравления шел очень быстро. Одним из первых умер учитель Шалыта, который вел у нас курс по модернизации человека. Погибли несколько учеников, в основном младших классов, где «правила ББ», биологической безопасности, еще не стали безусловным рефлексом. Остальные же, разбитые на мелкие группы, почти неделю провели в подвалах, дворовых флигелях, мастерских, просто в палатках, пока шла тщательная дезинфекция жилого корпуса.

А год назад, прямо в середине урока, вдруг жутко завопила сирена, так что мы все панически повскакивали с мест, и с внешней части периметра донеслась отчаянная стрельба. Оказалось, что, проломив ограду, ползет на территорию школы биомеханический монстр, толстая четырехметровая ящерица, покрытая бронированной чешуей. К счастью, это порождение киборгизированных городов уже изрядно протухло: снаряд из пасти ее не выстрелил, а просто шлепнулся на землю и не взорвался, обе плечевые пушки тоже заклинило, мы особого ущерба не понесли, но сам полуразумный механозавр еще долго хрипел и дергался, взбивая почву ударами режущего хвоста, пока не прибыла из Города бригада техников и не разобрала его на части. Краем уха я слышал потом, что по состоянию этого ящера эксперты сделали вывод: города Механо, созданные киборгами, уже выдыхаются и вряд ли представляют для нас какую-нибудь опасность.

Двум другим школам досталось гораздо сильнее. Одна из них, неподалеку от нас, была в позапрошлом году практически полностью уничтожена при внезапном нападении пчел-убийц, выведенных – тут уже ни тени сомнений не было – феминными биоконструкторами. Пчелы прорвались даже в Город: ближний к школе район пришлось протравливать облаком дисперсных инсектицидов. И все равно потом, в течение нескольких месяцев, то здесь, то там обнаруживались скрытые гнезда. А что произошло с другой школой, на северо-западе, непонятно до сего дня. Просто однажды утром она не вышла на связь, и срочно высланные туда роботы-наблюдатели диагностировали у контингента тотальное кататоническое возбуждение: и преподаватели, и ученики беспорядочно бродили по территории, при этом дергались, словно пораженные судорогами, произносили страстные, но совершенно бессмысленные монологи, визжали, истерически хохотали, плакали, хрюкали, до крови расцарапывали себя ногтями, а через сутки – двое впадали в ступор и у них останавливалось дыхание. Определить возбудитель болезни не удалось. Теперь на месте обеих школ – карантинные зоны, выжженные напалмом.

В общем, настоящие бедствия обходили нас стороной.

Нашей школе в самом деле везло.

Так мы считали, пока, будто тень ада, не накрыла нас «слюдяная чума».

* * *

Сложности у меня начались в последнем классе. Нет, конечно, еще два года назад я тоже ни с того ни с сего попал в неприятную ситуацию. В школе у нас особое внимание уделялось физическому воспитанию. Тренировки, и достаточно интенсивные, происходили ежедневно, после уроков и длились не менее часа. Взмокали мы на них – ой-ей-ей! Так вот, неожиданно выяснилось, что я бегаю быстрее всех в группе, что я прыгаю, оказывается, тоже выше всех, что я отжимаю восьмикилограммовую гирю такое количество раз, которое не снилось даже Мармоту, он у нас по этому делу был чемпион. Причем я и не очень-то напрягался. А когда кряжистый недоумок Мармот, разъяренный потерей неофициального титула, полез в драку, я, легко уклонившись от его кулака, в ответ вмазал так, что Мармот прямо-таки впечатался в стенку.

Болел я также реже других: два насморка с легкой температурой за два года – это не цифра. С одной стороны, хорошо, поскольку тех, кто часто болел, или, заболев, никак не мог выздороветь, забирали в Медцентр, и они оттуда уже не возвращались. С другой стороны, Жердина, наш физкультурник, стал на меня как-то странно поглядывать. Я не понимал, в чем тут дело. Но однажды, отец Либби, задержав меня после уроков, якобы у него были вопросы по моему историческому эссе, разобрав текст, негромко сказал:

– Я тебе дам один совет. Пожалуйста, отнесись к нему серьезно. – И пожевав губу, глядя мне прямо в глаза, добавил: – Не высовывайся… Ты, конечно, сильнее и здоровее других, но не надо этого демонстрировать. Прикинься слабым. Не раздражай своим превосходством. Поверь: так будет лучше и главное – безопаснее. То же самое на уроках. У тебя, конечно, прекрасная память, ты соображаешь быстрее и лучше, чем большинство, собственно – лучше всех, но я тебе настоятельно рекомендую: не подскакивай, не тяни руку, не барабань ответ, словно ты знаешь его наизусть, напротив, запнись пару раз, промямли что-нибудь невразумительное. И не переживай, если я поставлю тебе четверку с минусом или, может быть, тройку. Показатели в аттестате у тебя все равно будут очень приличные…

Я по-прежнему не понимал, в чем тут дело. Но тревога, звучавшая в голосе отца Либби, произвела на меня впечатление. На ближайшей физкультуре я сделал вид, что упал, ушиб локоть, получил освобождение на два дня, а когда вышел, показал лишь восьмой результат в лазаньи по канату. Намеренно пыхтел, как паровоз, дрыгал ногами, карабкаясь к потолку. И в дальнейшем тоже – старался придерживаться золотой середины. Через неделю я пошел к доктору Трипсу и пожаловался, что у меня уже несколько дней ломит затылок, будто залили туда свинцовый расплав, получил кучу таблеток, тщательно их растер, спустил в унитаз, стал, как все – я верил, что отец Либби зря не посоветует.

Он вообще чуть-чуть выделял меня среди массы учеников. Не так, чтоб заметно, однако по взглядам, по некоторым случайным репликам это чувствовалось. Он даже назначил меня помощником в библиотеке, что считалось свидетельством явного благорасположения. Одно время я думал, что отец Либби хочет сделать меня своим миньоном, но никаких таких попыток с его стороны не последовало. Он ни разу, подчеркиваю: ни разу, не пригласил меня к себе в дортуар. Или мне приходила в голову мысль, что я являюсь его генетическим сыном, то есть клоном, выращенным из клеток отца Либби. Вообще-то своих генетических отцов мы не знали, только хромосомные линии, к которым принадлежим, так что все могло быть. Иногда, оставаясь в умывальном отсеке один, я изучал свое отражение в мутном зеркале, пытаясь найти сходство по очертаниям носа, ушей, по прориси скул, хотя бы по цвету глаз, и расстраивался, потому что фенотипически у нас ничего общего не было.

Ну – нет, так нет.

Нынешние мои трудности были гораздо серьезнее. Еще осенью кое-кто в нашем классе начал подкрашивать губы, отпускать волосы немного ниже обычной длины, подводить брови, ресницы, а весной это увлечение стало повальным. Преподаватели таких вольностей не одобряли, но если не перебарщивать, тронуть слегка, то делали вид, что не замечают. Нормального макияжа, конечно, ни у кого не было, губы натирали свеклой, которую вылавливали из салатов, тушь для бровей и ресниц изготавливали, выпаривая чернила, а потом – разводя их в топленом масле. Другие же, напротив, принялись качать бицепсы, как бы невзначай демонстрировали обнаженный мускулистый торс, так же демонстративно оглаживали начинающие пробиваться бороды и усы. Произошли сложные изменения рассадок за партами, и теперь, глядя вперед, я мог видеть, как сидящий передо мной Дектер, линия «ЕР», робко и осторожно, чтобы не заметил Сморчок, гладит по ладони белобрысого Фетика, линия «ИК». А на перемене, стоя спиной к проему дверей, услышал, как тот же Дектер тихонько спрашивает: «Договорились? Ночью придешь ко мне?», а Фетик отвечает ему, жеманно растягивая гласные: «Не зна-а-а-ю… Какое-то у меня-я сего-о-о-дня не то настрое-е-е-ние»…

Постепенно стали выделяться у нас в классе два лидера. Во-первых, изящный красавец Риппо, блондин в пышной шапке волос, глаза у него светились нежной голубизной, двигался он с удивительной грациозностью, словно танцуя под музыку, слышную лишь ему одному. И во-вторых, тот же Альфон, который вдруг стал ходить в красной бейсболке – возмужавший, окрепший, артерии у него уже не просвечивали, с лицом, будто высеченным из мрамора: прямой нос, твердый выдающийся подбородок, стальной блеск зрачков, короткая жесткая стрижка. Говорил он отчетливыми, энергичными фразами, нарубая их отрывистыми движениями ладоней. У обоих образовались гаремы поклонников.

– Все повторяется: Эллада и Рим, – заметил по этому поводу отец Либби. – И победит, конечно, опять грубая физическая сила.

Я не очень понял, что он имеет в виду.

Исторические аналогии, впрочем, меня не слишком интересовали. Накатывались на меня совсем другие проблемы. Я чувствовал себя будто на карнавале, где все кругом – ряженые, раскрепощенные, а я один – с постной рожей, в строгом костюме с галстуком. Особенно это ощущалось на уроках по безопасному сексу, которые во втором полугодии начал у нас проводить тот же Сморчок. Вот где я осознавал себя совершенно чужим. Я видел вокруг себя разгоряченные лица, блеск глаз, расширенных и горячих от нетерпения, слышал прерывистое дыхание, торопливые перешептывания, кряхтение и возню, как будто многие из моих одноклассников не могли усидеть на месте. Температура воздуха на таких уроках, казалось, подскакивала на несколько градусов. Но сам я при этом оставался летаргически равнодушным. Более того, схемы, которые демонстрировал нам Сморчок, цветные слайды с переплетениями голых тел, которые он нам показывал, вызывали у меня отвращение. Я тоже дышал прерывисто и тяжело, но не от эротического возбуждения, а от тошноты, которая подступала к горлу. Я едва удерживался, чтобы не отвернуться, чтобы не закрыть руками глаза, чтобы не выбежать опрометью из класса в трусливом и позорном смятении.

В эти дни я утопал в безнадежном отчаянии. С вечера до утра я лежал на кровати без сна, и в сознании у меня клубилась кисловатая, болотная муть. Я невыносимо мучился. Я беззвучно кричал в подушку, неизвестно кому: ну почему, почему, почему все так? Почему все люди как люди, и только я какой-то урод, извращенец, биологический деградант, искалеченный странной генетической аномалией? Или, может быть, я просто асексуал? О феномене асексуалов я знал из учебников. По какой-то непонятной причине асексуалы у нас иногда возникали. Отношение к ним было, в общем, терпимое, хотя, разумеется, с таким гендерным статусом я не мог рассчитывать ни на какую приличную специализацию. В лучшем случае это будут коммунальные службы: уборка улиц, дворов, мытье посуды в пунктах общественного питания. Или хуже того – направят в бригаду подземников, а на чистке подземных коммуникаций, по слухам, еще никому не удавалось протянуть больше трех лет: ядовитые испарения, жуткая микрофлора, сумеречники – переродившиеся жуки-древоточцы, мгновенно вгрызающиеся в тело, никакой защитный костюм от них не спасет.

Никогда еще у меня не было таких черных дней. А на беду, словно этого было мало, ко мне начал упорно клеиться Петка, с которым мы сидели за одной партой. Он, видимо, неправильно истолковал мое прерывистое дыхание. В тот же день я обнаружил на своей подушке стихотворение, написанное красивым, с многочисленными завитушками, почерком: что-то там о птице, тоскующей в одиночестве и мечтающей найти друга, чтобы вместе с ним свободно парить в солнечном небе.

Генетически Петка относился к линии «КА». Собственно, это и внешне диагностировалось по оттопыренным, хрящеватым ушам, по узловатым рукам ниже колен, которые у него болтались как плети. Считалось, что линия «КА» несколько смещена к феминности, но также свидетельствует о склонности биологического носителя к живописи и словесности. Там был какой-то комплекс функционально связанных генов: общий оперон не позволял разделить их на отдельные составляющие. С другой стороны, как объяснял тот же Сморчок, все это было относительно, то есть вариативно, просто – генетическая основа, которая не обязательно проявляет себя в конфигурации психики.

У Петки она себя проявила. Пока я в недоумении, медленно соображая, взирал на текст, Петка прильнул ко мне сзади, обхватив своими паучьими лапами, жарко и невнятно зашептал мне в ухо, что мы якобы созданы друг для друга, давай станем общей парой в обряде инициации. Я отреагировал скорее инстинктивно, чем сознательно. Петка, как в свое время Мармот, отлетел к противоположной стене, опрокинулся на кровать, гулко стукнувшись головой.

По-моему, на штукатурке даже образовалась вмятина.

– За что?… – жалобно простонал он.

Меня трясло:

– Если ты еще хоть раз ко мне прикоснешься!.. Если ты еще подойдешь ко мне хотя бы на шаг!..

– Я тебя люблю, люблю, Янчик!..

– Заткнись!

Всю ночь Петка всхлипывал – мы с ним жили в одном дортуаре – шмыгал носом, ворочался, не давая заснуть. В конце концов я бросил в него ботинком и пригрозил, что вытолкаю в коридор:

– Будешь спать там, на полу!

Тем не менее Петка и дальше продолжал бросать на меня нежные взгляды, а иногда складывал губы сердечком, как бы посылая мне умоляющий поцелуй. Меня от этого передергивало. Спасался я только в библиотеке, где подметал, смахивал с книг пыль, расставлял их в тематическом и алфавитном порядке, но все же большей частью листал исследования по биохимии и генетике или читал биографии великих людей, которых преследовали за гомосексуальную ориентацию – великого композитора, затравленного недоброжелателями, великого математика, подвергнутого принудительной химиотерапии, великого философа, из-за невыносимых страданий покончившего с собой. Правда, я обращал внимание не столько на их любовные переживания, сколько на то, как они думали, творили, преодолевали препятствия. Я надеялся почерпнуть мужества у героев прошлого. Если смогли они, значит, у меня тоже есть шанс. Скажу честно: помогало это не слишком сильно, и однажды, в минуту полного помутнения, когда внутри у меня все горело, словно текла по жилам вместо крови жгучая кислота, я внезапно решил, что следует все же пойти к доктору Трипсу и откровенно рассказать ему о своей проблеме. Тем более что и Сморчок постоянно нам вдалбливал: если кто-то почувствует неординарное эротическое влечение, то он должен немедленно, без стеснения, обратиться к врачу. Ничего страшного в этом нет. Не надо бояться: даже у самых нормальных людей бывают иногда такие гормональные всплески. Главное – вовремя их пресечь. Эффективные лекарства уже существуют. Болезнь легче предотвратить, чем вылечить.

Говорить-то он говорил, но все знали, что двоих дурачков из параллельного класса, которые обратились к доктору Трипсу именно с этим вопросом, тот направил в Медцентр, и больше их никто никогда не видел.

Выход, к счастью, нашелся. Не знаю уж откуда взялось, но озарила меня простая мысль: здесь можно воспользоваться тем же советом отца Либби, то есть прикинуться. Я немедленно стал бросать страстные взгляды в сторону красавца Риппо, стал шумно вздыхать, когда он мимо меня проходил, стал как бы случайно тереться возле него с несчастным и унылым лицом. Больше всего я боялся пробудить в нем ответное чувство, но мне повезло: у Риппо и без того хватало преданных обожателей, я надежно затерялся в толпе.

Проблема таким образом была решена. И все же я понимал, что этот выход – сугубо временный. Он отодвинет исполнение приговора, но не отменит его. Я болен, я являюсь носителем архаичных, скомпрометированных эволюцией генов, и никакая гормональная терапия, никакие ингибиторы псевдомаскулинных энзимов меня не спасут. Я такой, как есть, и другим быть уже не могу.

Окончательно я это понял в тот день, когда у нас в классе состоялась натурная демонстрация.

Заранее никто о ней не предупреждал, просто однажды Сморчок с утра объявил напыщенным тоном, что сейчас мы сами во всем убедимся и все поймем.

– Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, – провозгласил он.

После чего Жердина ввел в класс некое существо, с ног до головы укутанное в махровый грязно-розовый банный халат. Голову его окутывал капюшон, так что лица не было видно, однако то, что это не человек, а именно существо, я каким-то образом почувствовал сразу. И другие также потом говорили, что у них возникло точно такое же ощущение. По знаку Сморчка Жердина ловко сдернул с этого существа халат, и оно предстало перед нами, как и полагалось – в натуре.

Мертвая тишина воцарилась в классе. Я, как и все остальные, раньше никогда вживую женщин не видел. Конечно, в библиотеке мне изредка попадались книги, где они присутствовали на иллюстрациях, но только – графика, мелкие изображения, ни черта было не разглядеть. К тому же женщины в книгах были хотя бы условно, одеты, а тут желтизна обнаженного тела ударила по глазам. Впечатление было ошеломляющее. Многие потом признавались, что от отвращения их чуть было не стошнило: этот мягкий, округлый, как у обезьяны, живот, эти кошмарно гипертрофированные молочные железы, эти расставленные толстые бедра, уродливо сужающиеся к талии, эти тяжелые, неестественные ягодицы, а вместо нормального пениса и яичек – вообще черт знает что.

Признаки биологической деградации бросались в глаза. Все, о чем нам раньше рассказывали на уроках, теперь становилось наглядным и очевидным. Монотонный, размеренный голос Сморчка лишь подчеркивал это. А Сморчок между тем, нисколько в отличие от нас не смущаясь, объяснял, как безобразно устроено женское тело, как нерациональны его архитектоника, физиология, до какой степени изуродовано оно различными анатомическими аномалиями.

– Помните, как сказано в Книге книг: «что у мужчины снаружи, то у женщины внутри». Теперь вы можете убедиться в справедливости священного текста. То, чем мужчина по праву гордится, женщина стыдливо скрывает в своем теле. Она осознает собственную неполноценность, а это, в свою очередь, искажает женскую психику. Психические диспозиции у нее фрагментируются. Цель мужчины – свершение, подвиг, героическое преобразование мира, цель женщины – суетность, повседневные, мелочные, бытовые заботы. Мужчине не требуется оправдывать свою жизнь, ему достаточно быть, женщине в силу ее изначальной ущербности, надо всячески себя украшать – заслонять тем, что кажется, то, что есть. Нам еще повезло: попался почти нетронутый экземпляр, а вообще встречаются с проколотыми ушами, сосочками на груди, со вживленными в пупок никелированными шариками, с дикими татуировками на различных частях тела. У этой, впрочем, тоже имеется…

Он протянул к фемине руку:

– Повернись!

До этого женщина стояла как статуя – с отрешенным, неподвижным лицом, как будто происходящее ее не касалось. Хотя какая женщина, просто девчонка, лет пятнадцать-шестнадцать, так мне показалось. Но когда Сморчок брезгливо тронул ее за плечо, она вдруг, резко качнувшись вперед, ударила его головой в подбородок, а затем обеими руками вцепилась в горло.

– А… а… а… – полузадушенно захрипел Сморчок.

Жердина, мгновенно навалившийся сзади, еле отодрал от него скрюченное конвульсией голое тело – заломил девчонке руки назад и так – согнутую, визжащую, пинающуюся – потащил вон из класса.

Сморчок же, будто танцуя, топтался на месте, взмахивая растопыренными ладонями.

– Б-ом-мно… б-ом-мно… м-мне-е… п-пом-мом-мите…

Как позже выяснилось, у него был сильно прикушен язык.

За обедом только и разговоров было, что про этот неожиданный инцидент. Нам все завидовали: такой спектакль, жадно выпытывали подробности. И, кроме того, мы были первые, кто увидел настоящую женщину.

Риппо, купаясь во всеобщем внимании, говорил:

– Такая уродина, макака, я чуть не сблевал…

Альфон ограничился одним словом:

– Дегенератка!

Мармот, не понижая голоса, сказал, что вообще-то следовало бы ее нагнуть и – того. И пояснил на пальцах – что именно. Его банда заржала. А учитель Беташ, временно принявший на себя руководство, успокаивая нездоровое возбуждение, пояснил, что мы наблюдали типичный пример вырожденческой психики: вспышка ничем не мотивированной агрессии, варварство, первобытная дикость – этим фемины и создают угрозу всему цивилизованному человечеству.

– Беспокоиться не о чем. На следующую демонстрацию ее приведут в наручниках.

Так он нам обещал.

Только вот следующей демонстрации уже не было.

Утром дежурные в панике сообщили, что карцер, куда поместили девчонку, открыт.

Кто его открыл – неизвестно.

Дверь настежь распахнута.

Фемина исчезла.

* * *

Инспекторы, как им и было положено, производили устрашающее впечатление. Прибыли они к нам вдвоем, оба – в черных мундирах, свидетельствующих о принадлежности к государственной генетической службе, оба – с серебряными нашивками двойной спирали ДНК на предплечьях, оба – блондины с голубыми глазами, с лицами строго симметричными, классическими, словно отштампованными на одном и том же станке. Явно клоны первого поколения, сформированные по определенному фенотипу. Они прошли мерным шагом по коридору, оставляя за собой расширяющуюся зыбь тишины. Все лица, как притянутые магнитом, поворачивались им вслед. Отец Либби на перемене, вскользь сжав мне плечо, шепнул, что они копируют атрибутику одного тоталитарного государства середины двадцатого века.

– Надеюсь, и кончат они точно так же…

Я хотел спросить, что значит «тоталитарный», но не успел: отец Либби двинулся дальше к учительской.

Следствие, которое инспекторы в первый же день провели, пришло к неутешительным для нас выводам: фемина не могла выбраться из карцера самостоятельно, ей кто-то помог, вытащил шплинт (подковообразную металлическую загогулину), отодвинул тяжелый засов. Попытки снять отпечатки пальцев ничего не дали, и шплинт, и засов оказались заляпанными до невозможности.

Теперь под подозрением находился каждый – от преподавателей до учеников. В школе тут же сгустилась атмосфера гнетущего ожидания. Было срочно созвано общее собрание коллектива, и один из инспекторов, по специализации психотехник, поднявшись на трибуну, произнес речь, обдавшую нас сразу и жаром, и холодом.

– Мы ведем небывалую, титаническую войну, – ясным и звонким голосом говорил он, вколачивая каждую фразу в сознание, точно гвоздь. – Мы ведем войну, которой еще не знала история. Войну не за победу одной империи над другой, но войну за сплочение и выживание всего человечества. И либо мы победим в этой войне, утвердив отныне и навсегда наши высокие биологические идеалы, либо исчезнем как вид, и на смену нам придут невообразимые мутанты, уроды, скопище безмозглых существ, способных лишь пожирать друг друга… Мы живем в эпоху великого преображения. Решается судьба мира: кто будет властвовать на планете? Полуразумные псы? Полуразумные крысы? Сообщества насекомых, лишенных какой-либо индивидуальности?… На наших плечах лежит ответственность за будущее, ответственность за вас, наших детей, и за детей, которые будут у вас. Мы сознаем важность этой задачи и потому не можем позволить себе мягкотелой терпимости, гражданской апатии, расслабляющего социального милосердия – эти качества уже погубили предыдущую цивилизацию. Наша цель проста и понятна: новый человек, которого мы сейчас создаем, должен иметь кристально чистый геном. Он должен вновь стать властелином мира, а в последующем, разумеется, и властелином Вселенной… Вот к чему мы стремимся. Вот горизонт будущего, к которому мы идем. Ничто нас не остановит. Не существует препятствий, которых мы не могли бы преодолеть. И потому мы говорим нет всему, что мешает достижению этой великой цели. Мы говорим нет слабости, мы говорим нет сомнениям, мы говорим твердое нет измене в наших рядах. Тот, кто предает человечество, лишается права называть себя человеком!..

Голубые глаза инспектора, казалось, ощупывали весь зал, и когда взгляд их скользил по мне, я невольно съеживался и старался сделаться как можно меньше. Тем более что меня царапал еще и взгляд Петки, который вчера, услышав об исчезновении пленной фемины, с нехорошим подтекстом напомнил, что он видел, как я ночью покидал дортуар.

– Тебе приснилось, – ответил я.

Боюсь, что меня выдал срывающийся и растерянный голос. Петка усмехнулся и безбоязненно погладил меня по щеке своей обезьяньей лапой.

– Ты мне очень нравишься, – сказал он.

В тоне его звучала снисходительная уверенность. Понятно было, чего Петка хотел. Теперь он считал, что я уже не рискну ему отказать.

Впервые в жизни я ощутил, что способен кого-то убить. Взять за горло, сжать пальцы и с наслаждением почувствовать, как бьется в агонии уродливое ненавистное тело.

– А ты мне – нет.

И Петка почувствовал мое настроение – отпрыгнул, присел, как мелкий зверек, ощерил желтоватые изогнутые клыки.

– Ты все же – подумай, подумай…

Одно, впрочем, заслонялось другим. К вечеру того же злосчастного дня стало известно, что отец Либби решением Инспектората отстранен от должности директора школы. Временно замещать его был назначен Сморчок, которого, по-моему, это не слишком обрадовало. Данное известие принес нам Фетик – он, бросив Дектера, недавно стал у Сморчка постоянным миньоном. Кроме того Фетик добавил, что поднят вопрос о полном расформировании школы: нас небольшими группами распределят по другим воспитательным учреждениям. Это всех особенно придавило: оставалось уже меньше года до выпускного класса, после чего мы должны были получить полный гражданский статус, переселиться в Город, начать рабочую специализацию. Однако при переводе в другую школу, как пояснил тот же Фетик, мы этот год потеряем.

– Врешь ты все, – мрачно сказал Мармот. – Кому это надо развозить нас туда-сюда?

– Не хочешь – не верь, – ответил Фетик. – А только, что говорю – то и есть.

И ушел, задрав нос. Он вообще очень гордился своим новым – миньонным – статусом.

Для нас наступило тягостное и тревожное время. Доктор Рапст, так звали одного из инспекторов, развернул обширное психологическое тестирование. Он теперь ежедневно присутствовал на различных уроках и аккуратно записывал все сказанное на диктофон. А иногда он вдруг вставал рядом с преподавателем и молча, минут десять – пятнадцать, изучал выражение наших лиц. Сканировал физиогномику и мимесис. Настроения в классах были близки к паническим. Ученики при виде инспектора заикались, будто страдали врожденными дефектами речи. Заикались даже некоторые учителя, а кто более-менее сохранял над собой контроль, как например отец Либби, тот говорил неестественным, деревянным голосом, взвешивая каждое слово. Всем было ясно, что позже эти записи – фразу за фразой – будут анализировать и сам доктор Рапст, и Семантическая комиссия Инспектората.

А во второй половине дня тот же инспектор Рапст вызывал учеников на персональные собеседования. Каждому он надевал на руку манжет, усеянный датчиками, и затем, скашивая глаза, следил по экрану за колебаниями динамических показателей. Вопросы он задавал самые разные: и об отношениях с учителями и одноклассниками, и о концепции «голубой идеи», как мы сами понимаем ее, и о географии Диких земель, и о том, какие нам снятся сны, и о пищевых пристрастиях, и о перенесенных болезнях, и не возникают ли у нас иногда необычные импульсы или желания. Довольно часто он прерывал отвечающего и тем же ясным и звонким голосом требовал: «Правду!.. Говорить только правду!» – при этом лицо его жутковато сминалось, будто резиновое, а руки подергивались, словно пробегали по ним электрические разряды. Впечатление было сильное. По слухам, у двоих пацанов из параллельного класса случилась истерика, а еще двоих вынесли из кабинета в обморочном состоянии. И хотя из школьного курса биоинженерии нам было известно, что обогащенный геном, которым любой инспектор по определению обладал, обязательно сопровождается мелкими девиациями – их чисто технически не отделить от позитивного материала – все равно в кабинет к доктору Рапсту шли как на казнь. Тем более что доктор, будучи военным психологом, наверняка также владел техникой невербального восприятия, то есть считывал еще и непроизвольную акцентуацию, не только речь, ни одной мысли от него утаить было нельзя. Ничего удивительного, что перед дверями его кабинета каждого прохватывала зябкая дрожь, внутрь входили уже на ватных ногах.

И все же гораздо больше мы опасались второго инспектора. Доктор Доггерт, как гласил беджик, вшитый в его мундир, не подергивался в хореических спазмах, ни на кого не покрикивал, ни о чем не спрашивал, на испытуемого вообще не смотрел, зато привез с собой портативный автоматический секвенатор, и осуществлял процедуру общего генетического обследования. Это был уже не психологический профиль, который можно было оспорить, это был окончательный приговор. Результатов он нам, разумеется, не докладывал, но некоторых учеников вызывал на обследование повторно и те, кого он приглашал в лабораторию еще раз, ходили потом бледные, испуганные, словно получили черную метку.

Испуг их был не напрасен. Через несколько дней во двор школы заехал ярко-зеленый микроавтобус, и всем «повторникам», их набралось четырнадцать человек, было приказано садиться в него без вещей. Прибывшие с автобусом трое ухватистых санитаров, тоже – в ярко-зеленых комбинезонах с красными треугольниками на рукавах, к сопротивлению не располагали. Мы из окон второго, учебного, этажа, видели расплющенные бледные лица, прильнувшие к боковым стеклам. Они с нами прощались.

– В Медцентр повезут, – злорадно пояснил Фетик. – Разберут их на органы. А что? Правильно! Нечего засорять наш генофонд, – и тут же, врезавшись от удара в стенку, вскрикнул: – Ай!.. – схватился за нос, сквозь пальцы обильно хлынула кровь. – За что?…

– За все, – мрачно сказал Мармот. Поднял здоровенный кулак. – Мало тебе? Может, добавить?

Мармот, кстати, генетическое тестирование благополучно прошел.

Настроения это никому не улучшило. Доктор Доггерт вызывал к себе в лабораторию строго по алфавиту, и многие, в том числе я, находились в нижней его половине. Наша судьба была еще не определена. На некоторых, ожидающих своей очереди, больно было смотреть. У троих вообще подскочила температура, и доктор Трипс, наш наблюдающий врач, на всякий случай упрятал их в изолятор. У меня температура вроде не поднялась, но я тоже пребывал в тревожном смятении. Я знал, что по крайней мере за один пункт волноваться мне нечего: никакие, самые тщательные исследования не определят, что я – натурал. Не разработаны еще такие методики. И вообще, как с прискорбием сообщали наши учебники, научная диагностика гетероэротизма пока находилась в зачаточном состоянии. Одни клиницисты пытались свести ее к особым композициям нуклеотидов, другие – к редким и специфическим видам гормонального дисбаланса, третьи искали закономерности в психофизиологических показателях пациентов, четвертые предпочитали кинетику инструментального бихевиоризма, пятые уповали на «самопризнания» фигурантов в состояниях медикаментозного транса, и т. д. и т. п. Всех направлений, концепций и школ, грызущих эту проблему, было не перечесть. Но все они констатировали в итоге, что четких критериев для клинической дифференциации гендеров мы не имеем. Однако кто знает, что при секвенировании может выскочить. Обнаружится у меня пара летальных генов, пусть даже в рецессиве, латентных, но классифицируемых как наследственная угроза. И все, сливай воду.

В день сдачи материала на биопсию я был как сплошной оголенный нерв. Когда дозатор в виде пластмассовой варежки защелкнулся у меня на руке, я аж подскочил. Меня терзали сумрачные предчувствия. И я нисколько не удивился, что на другое утро меня прямо с уроков вновь вызвали в лабораторию, и доктор Доггерт сухо сказал, что по результатам моих анализов требуется кое-что уточнить. Я был не один такой во второй половине списка. Чугра вызвали на повторное обследование еще вчера, слюнявого Фетика – непосредственно перед ним, и он потом весь день бродил по коридорам школы, навзрыд рыдая: «Я не хочу!.. Не хочу!..». Ближе к вечеру, проходя мимо отсека, где располагалась учительская, я увидел, что Фетик плачет, уткнувшись лицом в грудь Сморчка, а Сморчок, тоже растерянный, то и дело поправляя панамку, гладит его по волосикам на розовом затылочном родничке.

Картинка мелькнула и затерялась среди других. Мне самому впору было рыдать. Я сейчас тоже, как Фетик, бродил по вымершим коридорам школы, искал угол, где можно было бы спрятаться, дать волю слезам. Спальный дортуар для этого не подходил. Там безвылазно пребывал Петка и при каждом моем появлении поднимал на меня жалобные, умоляющие глаза. Шантажировать меня ему теперь было нечем, и он походил на щенка, которого хозяин грубо отпихивает ногой. Мне было тошно от одного его вида.

Не знаю, чем бы все это закончилось, но на другой день (генетическое обследование доктора Доггерта было завершено, но зловещий, ярко-зеленый автобус, к счастью, еще не пришел) меня вызвал к себе отец Либби и без всяких предисловий, без какого-либо сочувствия, деловитым тоном сказал, что у меня есть шанс.

Несмотря на отстранение от должности, он по-прежнему занимал директорский кабинет – Сморчок почему-то не торопился туда въезжать – и усадив меня в кресло перед собой, налив чая с ложкой страшно дефицитного меда, объяснил, в чем этот шанс заключается. Мне следовало, как только автобус придет в Медцентр, сообщить заведующему исследовательским отделом, что я – натурал.

– Они проигрывают свою Великую битву, – сказал отец Либби. – Чисто маскулинный геном, несмотря на все достижения, так и не обрел генетическую стабильность. Это сразу диагностируется по второму поколению клонов, ты не замечаешь, привык, но ведь среди вас, кроме тебя, нет ни одного нормального человека. У красавчика этого вашего… Риппо… белокровие, вялый миелобластоз, этиология неясна, лекарств нет, ему осталось от силы год-полтора… У другого вашего красавца, Альфона, иммунитет на нуле, он держится лишь на еженедельных инъекциях модуляторов. Это абсолютный тупик. Третье поколение клонов они уже просто не рискуют выращивать. По слухам, попытки предпринимались, но закончились массовой гибелью эмбрионов. Им позарез нужны естественные геномы, причем не такие, как у меня или у других стариков, нагруженные возрастными хромосомными аберрациями, но – свеженькие, не тронутые ни болезнями, ни мутагенезом. А где их взять: натуралов в гендерных войнах истребляли в первую очередь. Ну и, конечно, сыграла свою роль эпидемия джи-эф-тринадцать… Исследовательским отделом в Медцентре заведует сейчас Вальтер Кромм, я его знаю, когда-то он был у меня аспирантом, человек на редкость паршивый, родную мать вскроет, если того потребует эксперимент, но действительно хороший ученый, квалифицированный биохирург, не слишком уродующий науку идеологией. Ты для него – находка: почти интактный генетический материал, источник для создания новых жизнеспособных версий. Передашь ему от меня записку, надеюсь, поместят тебя в донорский инкубатор. Тоже, конечно, не рай, но по крайней мере ты будешь жить…

– Сколько? – спросил я.

– Что сколько? – не понял отец Либби.

– Сколько я буду жить?

Отец Либби вздохнул:

– Кто же сейчас может это сказать…

Он вроде бы хотел что-то добавить, но тут воздух вдруг распорол пронзительный истерический крик. Кричали где-то неподалеку и так, как будто человека заживо обгладывал дикий зверь.

Мы оба вскочили. Но отец Либби, выбросив руку вперед, чуть ли не затолкал меня обратно в кресло.

– Сиди здесь! Не светись!.. Чем реже ты попадаешься на глаза, тем лучше.

Вернулся он, угрюмый, минут через пять – подошел к столу, бесцельно подвигал по нему туда-сюда авторучку, вздохнул, будто придавливая в себе что-то непереносимое, и негромко сказал, что только что покончил с собою Фетик: повесился, достал где-то бельевую веревку, спасти не удалось, переломлены шейные позвонки…

– Ладно, пока иди… У нас сейчас начнутся… ведомственные разборки… Записку я тебе напишу – зайди завтра с утра, возьмешь… И никому – ни слова! Понял?

– Понял, – ответил я, едва шевеля губами.

Мне почему-то казалось, что никакие записки меня не спасут.

Однако увидеться утром нам с отцом Либби не удалось. И записка, как оказалось, мне уже не понадобилась. В шесть часов (я к этому времени только-только заснул) во всех дортуарах раздался захлебывающийся, как у очумелой свиньи, визг тревоги, а когда мы, сонные, не соображающие ничего, повскакивали с постелей, напряженный голос доктора Трипса по трансляции объявил, что в связи со вспышкой остро инфекционного заболевания в школе вводится карантин. Выход из дортуаров категорически запрещен.

– Всем оставаться на своих местах. О дневном расписании будет объявлено дополнительно!

Сообщение было повторено пять раз.

Мы с Петкой лишь туповато, молча уставились друг на друга.

Не сказали ни слова.

Что тут можно было сказать?

Петка, правда, отчетливо лязгнул зубами.

А я сжал пальцы в замок.

Так к нам пришла чума.

* * *

Трагическим оказалось то обстоятельство, что чуму распознали не сразу. Первоначально, когда с высокой температурой слегли сразу несколько учеников, доктор Трипс, не особенно обеспокоясь, решил, что это локальная вспышка простуды, которые в изолированных сообществах иногда возникают. Уже было известно, что иммунитет у второго поколения клонов формируется медленно, и потому респираторные заболевания относили к явлениям неизбежным, но не слишком опасным. И лишь когда на телах заболевших начали образовываться ломкие слюдяные пластинки, он, известив об этом Медцентр, объявил тревогу «красного» инфекционного уровня.

Действия при возникновении подобной угрозы разработаны были давно. Весь контингент учителей и воспитанников тут же был расселен по пяти строениям, имеющимся на территории школы. В свою очередь, со стороны Города был выставлен военно-санитарный кордон, и по громкой связи нас регулярно оповещали, что при любой попытке его пересечь солдаты будут стрелять без предупреждения. Продукты и медикаменты нам теперь доставляла автоматическая тележка, которая сгружала их у ворот, и разбирать контейнеры разрешалось не раньше, чем она отъезжала. Также была проведена тотальная дезинфекция: плотное, туманно-белое облако, выпущенное в нашу сторону пульверизаторами, на несколько часов окутало школу. Ничего не видно было уже в двух шагах. Фильтры в респираторах приходилось менять каждые тридцать минут. Маслянистые капли, в которые облако конденсировалось, стекали по стенам и пропитывали собою землю.

К сожалению, было поздно. Через пару дней заболевшие обнаружились во всех пяти группах. Ситуация усугубилась еще и тем, что доктор Трипс, хоть и надел костюм высокой защиты (было их всего пять, по числу учителей и врача), но то ли слишком с этим промедлил, то ли костюм оказался с дефектом, доктор почти сразу же заразился и сам, оставив нас без квалифицированной медицинской помощи. Он сделал, что мог: за трое суток, пока был на ногах, успел выделить вирусный штамм и переправить бюгель с ним в Центральную городскую лабораторию. Немедленно был запущен комплекс стандартных исследований. Впрочем, особых надежд в их отношении никто не питал: на разработку вакцины могло уйти несколько месяцев.

– Мы все к тому времени вымрем, – подвел итог Чугр, который разбирался в этих делах. – Просто у одних устойчивость ниже, они заболели мгновенно, у других – несколько выше, они тоже уже заразились, но это проявится позже.

Чугр первый выбросил респиратор и стащил с себя пластиковые перчатки, натянутые до локтей. Глядя на него, то же сделали и остальные. Все равно выдержать в таком облачении более двух-трех суток никто не мог.

Он же взял на себя и обязанности лечащего врача. Согласно наблюдениям Чугра, патогенез чумы протекал следующим образом. Сначала отмечалось повышение температуры и легкий озноб, затем – сильная слабость и одновременно на коже появлялись первые слюдяные пластинки. На этой стадии больной уже не мог ни ходить, ни даже просто вставать: каждое движение отзывалось острой болью в суставах. Наконец у него меркло сознание, возникали обмороки, горячечный бред, и через десять – двенадцать часов следовал летальный исход. Больной высыхал как мумия, плоть его словно упаривалась от внутреннего огня. Единственное, что она при этом не разлагалась, не расползалась в гнилую мякоть, но начинала издавать особенный «медицинский» запах, чем-то напоминающий дезинфекцию. Чугр, кстати, обнаружил загадочную деталь: если на стадии «слюдяных пластинок» больной переставал принимать пищу, главное же – не пил ни глотка воды, то развитие болезни несколько замедлялось. Впрочем, это ничем не могло нам помочь. Какая, в сущности, разница: умереть от чумы или от обезвоживания организма? Чугр обратил внимание также, что данному заболеванию наиболее подвержены клоны двухбуквенных генетических линий, особенно «ЕЛ», «ЕМ» и «ЕН», а вот из трехбуквенников пока не заразился никто.

– Так что у тебя шансы есть, – однажды заметил он, подперев шарообразную голову кулаком: стебельку тонкой шеи трудно было ее держать. – Ты, видимо, переживешь нас всех.

Я был с ним не согласен. Статистического объема для такого вывода, по-моему, не хватало. Учеников с трехбуквенным кодом у нас наличествовало всего шесть человек, и достаточно было заразиться лишь одному, чтобы разница показателей тут же исчезла. А отец Либби, присутствовавший при обсуждении результатов, внезапно сказал, что причина здесь, вероятно, лежит несколько глубже.

– Трехбуквенный код означает смещение к натуральному генотипу. Возможно, что строго маскулинный геном слишком ограничен в своих иммунных реакциях. Это структура чересчур жесткая, консервативная, что вообще свойственно чистым генетическим линиям. Она не обладает «ресурсом неопределенности», адаптационным потенциалом, и потому неожиданный внешний вызов просто ломает ее.

Мы с Чугром невольно переглянулись. За такое высказывание Инспекторат вполне мог отправить человека на «реабилитацию». А там уж как повезет: либо фармакологическая трансформация ударными дозами психомиметиков, либо сразу «переработка» – разборка тела на ткани и органы. Еще неизвестно, что лучше. Отец Либби, насколько я понимал, и так находился под подозрением: у него не было ни официально зарегистрированного любовника, ни миньона, мальчика, который навещал бы его по ночам, хотя он руководил целой школой. Конечно, сексуальные отношения между учениками и преподавателями были запрещены, но по давней традиции на это закрывали глаза. Своих миньонов имели и Сморчок, и Беташ, и доктор Трипс, что ни для кого не являлось тайной.

Другое дело, что все эти проблемы отодвинулись сейчас на десятый план. Уже некому было ни фиксировать еретические высказывания, ни предъявлять обвинения. Сразу же после объявления карантина оба инспектора, так рассказывали, запросили спецпропуска для возвращения в Город, а когда в пропусках им было отказано, заперлись у себя в комнате и прервали с нами всяческие контакты. Неизвестно, что они там делали. Иногда доносились сквозь дверь крики, сдавленные рыдания, звон битой посуды, чуть ли не драка. Через три дня доктор Рапст застрелился: у него на коже появились слюдяные пластинки, а доктор Доггерт той же ночью исчез – вряд ли просочился через кордон, скорее всего, ушел на Дикие земли. Что ж, бог в помощь. Честно говоря, нам было не до Инспектората. К концу недели у нас, в главном корпусе, слегло уже более семидесяти процентов воспитанников. В других группах, судя по поступающим сообщениям, ситуация складывалась не лучше. А оставшиеся, подвешенные на ниточках, валились с ног под грузом санитарных обязанностей: кормежка больных, смена белья, обеззараживание его в непрерывно работающих автоклавах, регулярная местная дезинфекция, бессмысленное, но тем не менее обязательное введение различных вакцин из наличествующего у нас запаса.

Особую проблему создавала утилизация тел. Сначала их предполагалось сжигать, но быстро выяснилось, что это занятие слишком долгое, и трудоемкое. К тому же нам элементарно не хватало бензина: с горючим, впрочем, как и с дровами, Город всегда испытывал дефицит. Поэтому часть коридора на первом этаже была превращена в морг, и мы шаг за шагом отступали назад по мере заполнения дортуаров.

При всем том уроки у нас продолжались. Разве что время учебных занятий сократилось теперь до двух часов в день и представляло собой лишь спецкурс по Диким землям, который за отсутствием других преподавателей вел отец Либби. Это, конечно, была «страшилка», предназначенная в первую очередь для того, чтобы удержать нас от побегов. Хотя у меня складывалось впечатление, что отец Либби не сильно преувеличивает. Он объяснял нам, что вирус джи-эф-тринадцать принципиально отличается от всех вирусов, с которыми нам раньше приходилось сталкиваться. Джи-эф не просто внедряется в чужой генотип и за счет него воспроизводит себя, он еще и активирует гены хозяина, отвечающие за репродукцию, следует колоссальная вспышка размножения, как следствие все потомство оказывается заражено тем же вирусом, то есть это самоподдерживающийся процесс, а при такой интенсивной пролиферации, естественно, активируется и мутагенез – резко возрастает количество аномальных особей, которые становятся биологической нормой. Это касается и растений, и насекомых, и рептилий, и млекопитающих.

– Внешне невинный куст может обжечь вас ядовитыми выделениями, росянка, достигающая сейчас гигантских размеров, при неосторожном шаге просто откусит вам ногу, слепни облепят жгучим, смертельным коконом, крысы, обитающие в развалинах, сожрут вас минут за пять, не оставив костей. Я уже не говорю о монстрах, порожденных городами Механо: искусственный интеллект непрерывно стремится расширить свою элементную базу, человеческий мозг подходит для этого лучше всего. Ну а про отряды фемин, охотящихся на мужчин, вы знаете не хуже меня.

По его словам, неподготовленный человек мог продержаться на Диких землях не более суток. Даже спецчасти, производящие зачистку окрестностей, обученные, вооруженные, прекрасно экипированные, регулярно несут потери.

– И знаете, что я вам, ребята, скажу? Лучше уж умереть от чумы, чем из тебя, живого, будут высасывать кровь комары, каждый размером с мизинец.

Отец Либби нас не только запугивал. Иногда, вероятно, устав от ужасов Диких земель, он рассказывал на уроках очень любопытные вещи. Например, забегая по учебной программе вперед, он нам объяснил, что гомосексуальная ориентация помимо божественных оснований имеет еще и мощный биологический базис. В древних племенах «голубые» мужчины охотились, разумеется, как и все, но не стремились к продолжению рода, то есть обеспечивали пищевой ресурс, но не увеличивали демографическую нагрузку на племя. То же самое и с «розовыми» женщинами, лесбиянками: они ухаживали за чужими детьми, но не рожали своих. Экономическая выгода налицо. Племя, имевшее гомосексуальную страту, обретало конкурентные преимущества. Возможно, добавлял отец Либби, здесь наблюдались зачатки биологической специализации, ярко выраженные у муравьев: рабочие муравьи трудятся, но не размножаются. Только у муравьев специализация строгая, генетическая, за пределы ее выйти нельзя, а у вида хомо сапиенс она лабильная, скорее всего гормональная, тоже, конечно, в источнике генетическая, но допускающая вариации.

Он также очень интересно рассказывал о тысячелетней войне, которая шла между маргинальными гендерами и натуралами. Когда экономика человечества подросла и у государств появилась возможность содержать «непроизводительные сословия»: ученых, врачей, воспитателей, учителей, биологический смысл гомосексуализма исчез, его социальные функции уже могли выполнять натуралы. Однако повышенная энергетика «периферических гендеров», поскольку она не растрачивалась на репродукцию, стала вызывать опасения. Гендерные меньшинства начали восприниматься как конкуренты «настоящего человечества», и в истории были периоды, когда они безжалостно уничтожались. Натуралы завидовали и «розовым», и «голубым», потому что те были умнее их, талантливее и активнее. А зависть, естественно, перерастала в ненависть и непримиримость с обеих сторон.

– Сейчас начался совершенно новый этап эволюции, – говорил отец Либби. – Бог и природа, которая является прямым его воплощением, убедительно показали нам, что ненависть приводит к разобщенности мира, разобщенность – к войне, а война, какие бы благородные цели она ни провозглашала – к взаимному и тотальному истреблению. Посмотрите на наше нынешнее состояние: человечество, если только можно назвать его так, еле тлеет в крохотных локусах, разбросанных по необозримым пространствам Диких земель. Вот-вот погаснут и эти последние искры. Но вместо того, чтобы протянуть руки друг другу, вместо того, чтобы объединиться перед глобальной угрозой, мы по-прежнему стараемся уничтожить всякого, кто хотя бы чуточку не похож на нас. Мы забываем, что не только иной не такой, как мы, но что и мы, прежде всего – не такие, как он. Мы забываем, что бог есть любовь, и что наша задача – не победить, а, напротив, остановить нескончаемую войну. Лишь тогда мы можем рассчитывать на выживание.

Мы слушали эти речи отца Либби в некоторой растерянности. Многие в нашей группе мечтали, что через год, когда начнется профессиональный отбор, они попадут в гвардию, в спецвойска, занимающиеся как раз обеззараживанием «грязных» генетических территорий, станут героями, образцами мужества, доблести, теми, кто возвращает Земле первоначальный интактный облик, вновь делает ее чистой и безопасной. И вдруг главное – не война, а мир. Главное – не убить чужака, а спасти, протянуть ему руку.

Было от чего испытать настоящее потрясение.

Я, во всяком случае, его испытал.

Мое положение вообще было сложное. Уже в первые дни чумы начали распространяться упорные слухи, что это не просто спонтанно вспыхнувшая болезнь, а целенаправленная диверсия со стороны подлых и коварных фемин. Девчонка-урод вовсе не случайно попала к нам в плен. Она сдалась специально, будучи зараженной соответственно сконструированным вирусом. И тот, кто ее выпустил, находился с ней в сговоре.

Я догадывался, откуда эти слухи ползут, поскольку то и дело ловил направленный на меня, полный ненависти взгляд Петки. Что хуже всего, он был не один. Как раз в это время Медцентр, до сего глухо молчавший, прислал нам партию двух пробных лекарств, таблетки оранжевого и зеленого цвета, с предписанием принимать их – раздельно по группам – три раза в день. Правда, Чугр, произведший анализы в лаборатории, по секрету сказал мне, что оранжевые – это, может быть, и лекарство, там присутствует какое-то сложное органическое вещество, он его не в состоянии определить, но вот зеленые – цвет надежды – это уж точно плацебо.

– Нет, не толченый мел с сахаром, это было бы слишком просто, они в Медцентре не дураки, намешали туда много чего, но могу поручиться, что фармакологических компонентов там нет. В общем, разделили нас на контроль и опыт: контроль пусть вымрет, не жалко, зато опыт докажет действенность или недейственность препарата.

Чугр, видимо, поделился секретом не только со мной. Ночью дверь в медотсек была грубо взломана, упаковки с оранжевыми таблетками испарились, и нетрудно было понять, в чьи руки они попали. Еще до чумы выделилась у нас в классе компания, которую возглавил Мармот, низкорослый, но крепкий, бицепсы у него вздувались как кегельные шары, из генетической линии «ОТ», как считалось, самой бесперспективной, а вместе с ним – Слюнтяй, Погань, Рожа, шестерки на побегушках. Меня они все же побаивались, не трогали, но тех, кто слабее, тихонечко, но постоянно давили: то отберут за обедом десерт (давали нам иногда сладкие леденцы), то новенькую куртку заменят на свою старую, заношенную, дырявую. Теперь же, когда не стало надзора учителей, вконец обнаглели: захватили самый большой дортуар, никого туда не пускали, работали только на автоклавах, чтобы не контактировать с заболевшими, переносить тела умерших гоняли других. А на следующее утро после взлома дверей открыто жрали за завтраком оранжевые таблетки, да еще ухмылялись, поглядывая по сторонам: кто пикнет? Чугра они избили, чтобы молчал. Тот приполз на завтрак весь в синяках, с заплывшим глазом, с кровоточащей распухшей губой, наглядное предупреждение всем остальным. На вопрос отца Либби: что произошло? – невнятно пробормотал, что упал с лестницы. Да и что отец Либби мог сделать?

Так вот, в один из этих смятенных дней я краем глаза заметил, как Петка о чем-то шепчется с Мармотом и его бандой. Причем поглядывают они в мою сторону. На всякий случай я раскопал в кухонных ящиках металлическую отбивалку для мяса, пристроил ее в петле на поясе и потренировался выхватывать. Получалось неважно: продолговатая голова отбивалки упорно застревала в петле. Изобрести ничего лучше я не успел, они тем же вечером подловили меня в умывальнике. Я даже не сообразил, как это произошло, вот только что никого не было и вот – стоят пять человек, отрезая меня от выхода.

Видок у них был еще тот. Мармот – как бы сплющенный сверху и потому сильно, как тумба, раздавшийся вширь, Погань – с бельмами на обоих глазах и мокнущими язвочками на щеках, Слюнтяй – с вечной своей белесой ниткой слюны, тянущейся изо рта, Рожа – с акромегалическими выступами костей, ну и Петка – отвратительный, тощий, с крысиными глазками, полными гадливого торжества.

Пятеро – это было много. У меня лопнуло сердце, разлетевшись брызгами страха по всему телу. Нечего было и думать хвататься за свою дурацкую отбивалку. Пока я ее вытаскиваю, меня уже собьют с ног.

Я замер.

Они тоже не торопились.

Чего им спешить? Бежать мне все равно было некуда.

– Так ты, оказывается, натурал? – сказал Мармот и почесал волосатую бородавку на подбородке.

Ответа он не ждал. Но я все равно ответил:

– Тебе-то – что?

Голос мой дрогнул, выдавая испуг.

Мармот, почувствовав это, растянул губы в усмешке.

– Ну ты знаешь, что мы делаем с натуралами. Впрочем, у тебя шанс есть, – мотнул головой. – Петичек, голубок, объясни ему.

И Петка шагнул ко мне, встав вплотную:

– Очень просто. Ты сейчас обслужишь нас всех. Хорошо обслужишь – значит, жить будешь. Но только если обслужишь действительно хорошо. Уж ты постарайся. – Он протянул руку и погладил меня по щеке. – Постарайся, мой сладенький… Я так давно этого ждал…

Да, шанс у меня был. Не знаю, каким образом я догадался об этом, но молниеносным движением схватил Петку за руку и вывернул ее так, что он согнулся и завопил:

– Пусти!.. Сломаешь!..

– Ну, Яннер, все, ты допрыгался… – угрожающе начал Мармот.

Закончить фразу я ему не позволил. Еще сильней вздернул Петкину руку и развернул его боком.

– Смотрите, с кем вы связались!

Они уже и сами увидели – желтоватое, с обломанными краями, слюдяное пятно на предплечье.

Сразу же отступили назад.

Тогда я оттолкнул Петку, и тот, запутавшись в своих тощих ногах, сел на пол.

Впрочем, тут же вскочил.

Однако Мармот уже выставил перед собой здоровенный кулак:

– Стой, где стоишь!..

– Ребята!.. – завизжал Петка. – Он же натурал, вы что, сдурели?… Натурал, натурал, клянусь чем хотите!..

У Мармота густые брови полезли на лоб.

– Ах ты, сволочь! – хрипло процедил он. – Скотина!.. Ты меня заразил!.. – и ногой, обутой в тяжелый ботинок, изо всей силы ударил Петку снизу. Тот рухнул на корточки, отчаянно прижав ладонями низ живота, и тоненько-тоненько от невыносимой боли завыл.

А Мармот чуть примерился и тем же тяжелым ботинком заехал ему в лицо.

* * *

Через две недели стало окончательно ясным, что пессимистический прогноз Чугра сбывается: мы, скорее всего, не выживем. От нашего класса осталось лишь одиннадцать человек, и тот же Чугр, который, вопреки внешней слабости, был среди них, опираясь на свои расчеты – он их вел ежедневно, несмотря ни на что – утверждал, что уровень заболеваемости пока не снижается, а это значит, что мы протянем от силы еще семь – восемь дней.

Примерно также складывалась ситуация и в других изолятах. Во флигеле, куда увел один из классов Беташ, в живых осталось всего шесть человек, в помещениях мастерских со Сморчком чуть больше, вместе с ним – девять, а спортивный комплекс, где обосновалась группа Жердины, уже три дня напрочь не откликался на вызовы. Там, наверное, не осталось вообще никого. Оранжевые таблетки, вселившие поначалу столько надежд, оказались неэффективными. Вакцина, которую нам регулярно и клятвенно обещал Медцентр, так и не появилась. Провели еще раз тотальную дезинфекцию: туман рассеялся, сполз, а чума осталась.

Не помогали никакие предосторожности. Сразу же после драки, где был избит Петка, банда Мармота, прихватив почти все имевшиеся продовольственные запасы, забаррикадировалась в дальнем отсеке Главного корпуса. Щели в дверях они плотно зашпатлевали, облили дезинфицирующим раствором, предупредили, что убьют любого, кто попробует к ним войти, но уже через пару дней оттуда вытолкнули Слюнтяя, покрытого слюдяными струпьями – тот, закатывая глаза, побрел по коридору, хватаясь за стены, от него отшатывались – а еще через день точно так же были оттуда изгнаны Рожа и Погань. Сам Мармот продержался несколько дольше, но и он в конце первой недели попытался сдаться санитарным войскам: вышел из ворот школы и, размахивая полотенцем, начал кричать, что абсолютно здоров, опасности не представляет, напротив, у него образовался иммунитет: «Возьмите, возьмите меня в Медцентр!..» Непонятно, на что он рассчитывал. Его застрелили, едва он сделал пару шагов к кордону. А затем мы могли наблюдать, как выползает из-за ограждений пузырь легкой медицинской танкетки, как санитары, облаченные в биокостюмы, запечатывают тело Мармота в прозрачный пластиковый мешок, как грузят его в багажник танкетки, как та снаружи и изнутри окутывается ядовитым туманом, и наконец уползает обратно, чтобы доставить ткани и органы в исследовательский отдел Медцентра.

– Послужит науке, – в качестве эпитафии заметил Чугр.

Через пару часов его самого начало трясти лихорадкой. Появились воспаленные, красные пятна на коже. Чугр лег в пустом дортуаре и больше уже не вставал. Я пару раз навещал его, приносил воду, еду. Чугр открывал глаза и смотрел на меня, как на пришельца со звезд, ни слова не говоря. По-моему, он мало что понимал.

Я тоже пережил крайне неприятный момент. Вдруг подскочила температура, меня начал колотить жуткий озноб, между приступами его наваливались слабость, апатия: при каждом усилии я задыхался и взмокал от испарины. Дневной свет приобрел желтоватый оттенок, я словно смотрел на мир сквозь какой-то фотографический фильтр.

К счастью, уже через сутки это прошло.

Отец Либби сказал, что теперь из моей крови можно было бы попробовать изготовить вакцину.

– Если только это была в самом деле чума, а не простуда какая-нибудь – тут ведь у нас кругом сквозняки… – Он немного подумал. – И, знаешь, я, пожалуй, не буду сообщать об этом в Медцентр. В конце концов, вакцину они синтезируют и без тебя…

К тому времени нас осталось лишь четверо. Помимо меня и отца Либби еще двое бледных ребят со сходными именами – Пронник и Бринник. Вроде бы – генетические близнецы. Наверное, линия «ИК» оказалась более устойчивой, чем другие. С нами они практически не общались: взявшись за руки, тихо, как призраки, бродили по пустым коридорам. А потом так же тихо исчезли; видимо, заболели и вместе слегли в одном из пустующих дортуаров. Стыдно признаться, но, не увидев их как-то утром, я облегченно вздохнул. Мне хватило и Петки, который умирал долго, мучительно, целых четыре дня, кричал и захлебывался от плача, так что слышно было на весь первый этаж, звал меня, умолял не бросать его одного. А когда я, собрав волю в кулак, изредка к нему заходил, вцеплялся в мою ладонь, гладил ее, пытался поцеловать, нес сумасшедший бред, что полюбил меня с первого взгляда, что еще никто так, как он, меня не любил, что там, в другом мире, на небесах, он будет ждать меня сколько потребуется: мы наконец будем вместе, наши души обретут блаженный покой… И все это перемежалось слезами, истерикой, просьбами о прощении, клятвами в верности: ничто, ничто никогда не сможет нас разлучить.

Он был жалок, но слякотная его беспомощность вызывала у меня не сочувствие, а брезгливость.

Я ничего не мог с собой сделать.

И все же в тот день, когда Петка именно в моем присутствии всхлипнул в последний раз и перестал дышать, я, выйдя из дортуара и плотно притворив за собою дверь, прислонился к стене и почувствовал, что веки мои тоже щиплет от слез. Я тоже из-за комка в горле не мог дышать. Я тоже всхлипывал, и непроизвольно расцарапывал щеки ногтями. Это была вина – не вина, жалость – не жалость, но что-то такое, из-за чего мне хотелось плакать навзрыд. Я едва удерживался, чтобы, как Петка, не закричать от отчаяния во весь голос, и останавливала меня лишь чумная, прислушивавшаяся к каждому шороху тишина, заполняющая коридор.

К несчастью, это было еще не все.

В тот же день, ближе к вечеру, заболел отец Либби.

Он категорически запретил мне входить, едва я открыл дверь в его комнату:

– Стой, где стоишь!.. И респиратор надень!..

Тем не менее я вошел и сразу увидел его руки, вытянутые поверх серого одеяла, наполовину иссохшие, покрытые пятнами воспалений, на которых уже поблескивали крохотные чешуйки слюды.

Некоторое время мы молчали.

Мне было страшно глянуть ему в глаза.

Наконец отец Либби вздохнул.

– Напрасно ты так рискуешь, – сказал он. – Ладно, по крайней мере не прикасайся ко мне. Как видишь, натуралы тоже могут заразиться чумой.

Между прочим, он впервые тогда вот так прямо сказал, что мы с ним, оба, являемся натуралами, и еще неделю назад я, хоть уже и догадывался об этом, но, несомненно, был бы до глубины души поражен данным известием. Теперь же я просто принял его к сведению. В конце концов не все ли равно, в каком гендерном статусе умирать.

– Конечно, имеет значение возраст, – хриплым голосом пояснил отец Либби. – Мне ведь уже – без года – семьдесят лет. Ослабленный организм… А ты – молодой, здоровый… высокий иммунный потенциал. Что для меня смерть, то для тебя – просто недомогание. И все же лучше не рисковать.

– Я вас не оставлю, – сказал я.

– Спасибо… Но это не ты… Это я – оставляю тебя…

Несколько дней мы жили в надежде, что его организму все-таки удастся перебороть болезнь. Случались короткие периоды улучшений: температура снижалась, отец Либби даже садился, хотя при этом, как он признавался, плыла голова, а сердце с деревянным стуком билось о ребра. И такие промежутки ремиссий происходили все реже, а островки зловещей слюды на коже, напротив, становились все толще и все обширней. Он все чаще впадал в забытье, когда дыхание у него ослабевало и казалось, что вот-вот остановится.

Отец Либби настаивал, чтобы я немедленно уходил отсюда. Он считал, что со дня на день на территорию школы могут войти санитарные части Медцентра, чтобы произвести тотальную дезинфекцию.

– Ты не понимаешь… Мы для них – лишь экспериментальный материал, один из бесчисленных опытов, которые ставит на нас природа… Им важны результаты, а не подопытные особи… Клонов можно произвести сколько угодно…

Его слова подтверждались новостями из Города. На экране крохотного телевизора, который вместе с сотовым телефоном положен был директору школы, мы видели, что там течет обыденная, спокойная жизнь: люди как ни в чем не бывало ходят по улицам, получают талоны, отоваривают их в продовольственных пунктах, ездят машины, работают предприятия, учреждения, регулярно проходят всеобщие военно-спортивные тренировки. Только в южных районах, наиболее близких к нам, были приняты определенные меры: рекомендовались маски, защищающие дыхательные пути, а для профилактики – те же оранжевые таблетки. Телекомментаторы уверяли, что ни малейшей опасности нет, очаг болезни локализован, санитарные части ведут обеззараживание местности, перспективный генный материал, согласно закону о биологической безопасности, поступает в Медцентр.

– В Город тебе не проникнуть, – говорил отец Либби. – А если каким-то чудом ты сумеешь просочишься через кордон, то все равно не скроешься: у тебя нет вживленного гражданского чипа. Первый же патруль тебя остановит. А Дикие земли… Да, конечно, это смертельный риск, но все же лучше, чем в нашей генетической резервации… Говорят, сохранились еще кое-где колонии натуралов. Надеюсь, что тебе повезет. Не может быть, чтобы природа не заархивировала такую интересную версию… Только ни в коем случае не заходи в Механо, в «умные города»: искусственный интеллект – это худшее из всего, что создано человечеством. Даже не приближайся к ним… Ты же не хочешь, я полагаю, чтобы тебя превратили в киборга? Имей в виду, киборг не является самостоятельной личностью, это элемент коллективного разума, действующий в рамках строго определенной программы.

В минуты просветления он делал неожиданные замечания. Однажды обмолвился, что у меня, оказывается, были братья и сестры. Два брата и две сестры, «возрожденческие сообщества» были ориентированы на многодетность.

Я сначала не вполне понял:

– Клоны?

– Нет, натуральные братья и сестры, рожденные естественным образом. Конечно, ты вряд ли когда-нибудь их найдешь, но кто знает, Бог иногда выбрасывает карты в самых причудливых сочетаниях. Может быть, тебе выпадет джокер.

Я был прямо-таки ошарашен: у меня имеются настоящие братья и сестры! Не клоны из той же генетической линии «ЕР», а подлинные братья и сестры, образующие социальную общность, которая раньше называлась «семья».

Я не один в этом мире.

Я не один.

И пусть я действительно их никогда не увижу, зато я знаю теперь, что я – не один!

Правда, тут же выяснилось, что отец Либби вовсе не является моим родственником, ни «семейным», ни «клональным», ни «композитным», то есть с индивидуальными вкраплениями генов, он лишь старый друг моего отца, они вместе работали еще до гендерных войн.

Много интересного я от него узнал.

И все же большую часть времени я проводил в библиотеке. Там имелся спецхран, особая комната, где содержались книги, разрешенные для чтения только учителям, воспитанники к ним доступа не имели. Ключ от спецхрана я снял со стенда в учительской. Отец Либби, если и догадывался об этом, то ничего не сказал. Да и какое это сейчас имело значение! И вот, попав в прямоугольный, полуподвальный отсек без окон, с рядами стеллажей, протянувшихся метров на пятьдесят, я словно шагнул в удивительный мир, о существовании которого раньше не подозревал.

Особенно меня поразили цветные альбомы. Я видел в них колоссальные города, озаренные калейдоскопическим сонмом огней, гигантские многооконные башни, возносящиеся чуть ли не до небес, остроносые обтекаемые поезда, вихрем несущиеся по рельсам, самолеты и еще какие-то странные летательные аппараты, называвшиеся то ли коптерами, то ли дронами, видел роскошные парки, по аллеям которых можно было гулять без защитных костюмов, видел реки, озера, моря, где можно было купаться без риска, что тебя кто-то сожрет или что в тебя неслышно внедрится какой-нибудь паразит, видел в ресторанах еду совершенно немыслимого разнообразия, непонятно было, из чего она приготовлена. Главное же – я видел абсолютно иных людей: без фенотипических аномалий, со здоровой кожей, с глазами без катаракт, без васкуляризованных пятен, с гармоничными анатомическими пропорциями, непрерывно улыбающихся, чему-то радующихся, без санитарных масок, явно не подверженных никакому «клональному вырождению»… Счастливая, беззаботная жизнь! Жизнь не знающая ни страхов, ни болезней, ни бед. Куда этот мир исчез? По какой причине он сгинул, будто сметенный апокалипсическим ураганом, и почему мы вдруг оказались по уши в дурно пахнущем, перегнивающем болотном дерьме?

Частичный ответ на этот вопрос я получил из брошюры с красной надпечаткой на первой странице: «Строго для служебного пользования». Вероятно, ее разрешалось читать даже не всем учителям. В брошюре говорилось, что женская психика, в отличие от мужской, обладает врожденными диспозициональными ценностями, главные из них – это терпимость, сопереживание, коллективное согласование интересов. Женщины стремятся к сохранению всего лучшего, что есть в мире, и этим они опять-таки отличаются от мужчин, психика которых опирается не на ценности, а на архаические инстинкты, базисом которых является неуправляемая агрессия, то есть сила, направленная на разрушение, на инициацию темного хаоса. Мужчины в связи с этим эволюционно неполноценны. Бог, узрев их несовершенство, не случайно сотворил женщину – модифицированную версию человека. И не случайно также, что в процессе эволюции происходит постепенная феминизация хомо сапиенс, снижение мужской фертильности, неуклонная деградация и дисфункция игрек-хромосомы: таким образом осуществляется замысел божий. Назначение женщин – сдерживать мужскую агрессию, ведь все войны, все трагические социальные пертурбации были порождены представителями маскулинного гендера. Эксперименты с генной инженерией по конструированию идеальных «властных элит», так называемый проект «Элои», начали тоже мужчины – эксперименты, которые привели мир к глобальной генетической катастрофе. Жадность, тупость, неумеренные амбиции маскулинов ввергли нашу цивилизацию в катаклизм, равного которому история человечества еще не знала.

В общем, только теперь дошел до меня смысл замечания, которое однажды, как бы случайно, обронил отец Либби, сказавший, что Слово Божье, а также его материальное выражение – эволюцию, можно трактовать как угодно. Маскулинная интерпретация кажется нам более убедительной, поскольку она лучше подкреплена священными текстами. Однако не следует забывать, что Библия, и Ветхий, и Новый Завет, в письменной форме была запечатлена мужчинами. Отсюда ее гендерная асимметрия.

Философия, впрочем, меня не слишком интересовала. Ее феминный астигматизм был ничуть не правдоподобнее маскулинного. Гораздо большее впечатление произвели на меня альбомы с обнаженными женщинами. Вот это был – удар молнии, полный огненного электричества. Словами его передать невозможно, но от ослепительной наготы, от сияющих красок, которых я никогда раньше не видел, у меня воспалялось сознание и ломило в висках. Меня охватывал лихорадочный жар, словно закипали в крови крохотные обжигающие пузырьки. Накатывались приступы головокружения. Я будто находился перед стеклом, за которым распахивался чудесный и неведомый мир; мир, полный счастья, радости и любви. Он был рядом, на расстоянии вытянутой руки. Я его видел, я его ощущал, я знал, что он есть. Но проникнуть за стекло было нельзя. Нельзя было его ни разбить, ни найти в нем проход, ведущий от чумного кишения в забытый и потерянный рай.

Долго выдерживать это напряжение я не мог, и потому, чтобы успокоиться, часами потом бродил по опустевшим помещениям Главного корпуса – по однообразным сумрачным коридорам, где половина ламп уже не горела, по гулким классам на втором этаже, где еще сохранялись на досках загадочные иероглифы мела, по учительской с опрокинутыми стульями, с выдвинутыми во время бегства ящиками столов, по паркету актового зала, помнящего, надо думать, наши редкие праздничные собрания. Я не чувствовал самого себя. Я был призраком, вызванным в мир вещей неведомым заклинателем. Я наблюдал все это как бы со стороны и потому нисколько не удивился, когда, случайно глянув в одно из окон, действительно увидел за ним мир иной: тщательно убранную асфальтовую площадку, замершие по краям ее строгие шеренги учеников. Были они в наглаженных белых рубашках, в синих шортах, в пилотках, в аккуратно расправленных галстуках. Вот один из них выступил на три шага вперед, поднял к губам горн с красным язычком вымпела, и прозрачные легкие звуки воспарили к такому же прозрачному небу. Я их и слышал, и не слышал одновременно. Они доносились из-за стекла как эхо то ли будущего, то ли давнего прошлого. А по штырю мачты, закрепленной в центре площадки, медленно и торжественно пополз длинный треугольный флажок с ленточкой на конце и, достигнув верхушки, слабо заколыхался от дуновения ветра.

* * *

На четвертый день, утром, Яннер чувствует, что у него больше нет сил. Просыпается он от какого-то тревожного звука и первым делом хватается за пистолет, найденный им у останков инспектора. О том, что это инспектор, свидетельствовал смятый ворох одежды: мундир, поясной ремень, сапоги остались почти нетронутыми, сквозь складки ткани, сквозь ее ветошные прорехи проглядывали белые кости скелета. Череп откатился в сторону и зиял вопрошающими глазницами. Можно было понять, что инспектор – именно доктор Доггерт, который сбежал – сидел, пока был еще жив, прислонившись к стволу дерева-мухомора, а умерев, повалился на бок, на землю. Пистолет чернел среди россыпи костных фаланг, когда-то составлявших ладонь. Теперь Яннер жалеет, что не обыскал карманы мундира, наверняка у инспектора была запасная обойма. Но тогда он ничего не соображал – схватил чуть пупырчатую рукоять и сломя голову кинулся прочь. В результате теперь у него остался один, последний патрон.

Так что это был за звук?

В следующее мгновение Яннер догадывается, что это было собачье тявканье, и дико оглядывается: а где же пес? Пес стоит шагах в десяти от него и изучает Яннера желтыми внимательными глазами. Яннер судорожно вскидывает пистолет – пес тут же пятится и ложится за густыми игольчатыми кустами. Он, как Яннер уже убедился, понимает, что такое оружие.

Впрочем, оттуда еще раз доносится отчетливый тявк.

Какого черта?

Предупреждает?

Яннер вновь быстро оглядывается вокруг и видит у себя за спиной бледный, словно вываренный червячок, подрагивающий от нетерпения отросток лианы. Он уже явно примеривается улечься ему на шею. Если бы не пес, не тявканье, то так бы оно и было. Касание лианы практически неощутимо. К тому же Яннер подозревает, что она не только безбольно протискивается к сосудам и потихоньку пьет кровь, но еще и впрыскивает в нее какие-то бромиды или барбитураты: жертва спит сладким сном, пока лиана, не торопясь, насыщается. Вполне возможно, что так и погиб инспектор.

Он бьет пистолетом по анемичным отросткам. Те переламываются и беспомощно повисают на липких ниточках. В отверстиях трубочек набухают капли беловатого сока. Лиану таким образом не убьешь. Да и вообще не стоит тратить на нее время, надо просто убираться отсюда.

Цепляясь за узловатый ствол дерева, он поднимается. Суставы за ночь прочно прилипли друг к другу, и теперь склейки внутри них болезненно разъединяются. Лопаются какие-то пленочки. Яннер морщится. У него кружится голова, а желудок от голода скручивает железными пальцами. Последняя корка хлеба, который он впопыхах прихватил, сжевана была еще вчера днем, от нее не осталось даже воспоминаний. Он в сотый раз проклинает себя, что, сидя целыми днями в библиотеке, не удосужился изучить виды съедобных растений. И отец Либби, как Яннер теперь понимает, тоже не случайно читал им свой спецкурс. Надо было его тщательно конспектировать. Ведь знал же, знал, идиот такой, что придется идти в Дикие земли. На проплешинах леса ему не раз попадались кусты, усыпанные большими черными ягодами, а также – низенькие уродливые деревья, с веток которых свисали плоды, похожие на кривоватые груши. Только почему-то тускло-синего цвета. Они съедобные? Или, стоит лишь откусить, и упадешь на землю – пойдет изо рта едкая пена? В обойме найденного пистолета было четыре патрона. Трижды Яннер пытался подстрелить одну из грузных, темно-коричневых птиц, со взрывным шумом вспархивающих из кустов. Трижды промахивался. Четвертый патрон он приберегает на крайний случай. Ночью по лесу опять прокатывался низкий звериный рык, и если он наткнется на хищника, пистолет станет его последней надеждой.

Но хуже голода – холод и дождь. Опять-таки идиот: не сообразил захватить с собой свитер и плащевую накидку. Хотя когда было соображать: уходил-то он впопыхах, запихивая в рюкзачок первое, что попадалось под руку. А ведь уже середина осени, ночи долгие, насквозь ледяные, стоит присесть, и по телу начинает ползти непреодолимая дрожь. Заснуть невозможно. За эти четверо суток, проведенных в лесу, Яннер практически и не спал: проваливался иногда в невнятную дрему, из которой его тут же выбрасывало конвульсиями озноба. И – невыносимая, въедающаяся промозглость. Дождь как зарядил в первый же день, так и не прекращается ни на минуту. Даже если он утихает, воздух все равно представляет собой мутную водяную взвесь, пропитывающую одежду. Рубашка на Яннере – хоть выжимай, в ботинках хлюпает, с манжет куртки плюхаются на землю крупные продолговатые капли. Тем не менее он пока еще движется, механически, как заводная игрушка, переставляя онемевшие ноги: поднимается на всхолмления, там лес чуть редеет, спускается во впадины между ними, где приходится по камням, осторожно перебираться через ручьи, огибает круглые, полные почвенной черноты озерца, в которых, как ему кажется, вообще нет дна. Иногда он останавливается ненадолго и, опираясь на ствол дерева или валун, переводит дыхание. Присесть опасается, чувствует, что потом может не встать.

В середине дня он пересекает раскисшую проселочную дорогу, колеи которой полны грязной воды, и сразу же слышится одышливая натуга мотора – по дороге проползает пикапчик в облезлой розово-зеленой раскраске. В кузове его сидят две тощие фемины с винтовками, а между ними, привалившись к кабине, колышется чудовищная туша со вздутым чревом. Яннер догадывается, что это – матка, специально выведенная для непрерывного продуцирования яйцеклеток, читал про такое в исследовании, посвященном жизненному циклу фемин. Он вслед за псом ныряет в кусты. Фемины, видимо задремавшие, его, к счастью, не замечают: козырьки их розовых кепи надвинуты на глаза… А чуть позже он чуть было не наступает на лист росянки – в последнее мгновение, уже коснувшись гребенки шипов, успевает отдернуть ногу: громадные упругие листья с жадным чавканьем схлопываются, образуя конус высотой в человеческий рост.

После этого Яннер, вероятно, теряет сознание. Во всяком случае, он приходит в себя оттого, что в лицо ему тычется мокрый холодный нос. Это пес, который следует за ним уже целых два дня, то приближаясь, то отдаляясь, но упорно не желая оставлять человека. Яннер несколько раз прикидывал – не подстрелить ли его: все-таки пища, но стоило ему взяться за пистолет, как пес, опережая намерение, нырял в какое-нибудь укрытие. Наверное, чувствовал эмоции Яннера: одна из тех полуразумных собак, что были, по слухам, выведены в секретных военных лабораториях еще до войны. Яннер и сам иногда его чувствовал, тоже – голод, страх, слабость, не позволяющая настичь добычу, но одновременно и непоколебимая уверенность в том, что хозяин его наконец накормит.

Сейчас, стоит Яннеру пошевелиться, как пес бесшумно отскакивает и, развернувшись, замирает в охотничьей стойке, еле-еле подрагивая кончиком вздернутого хвоста. Раздается неподалеку какое-то довольное хрюканье, и когда Яннер отрывает голову от земли, то видит сквозь кустарниковую листву что-то вроде шерстистой свиньи, увлеченно раскапывающей землю. Медленно, стараясь не производить ни единого звука, он вытаскивает из-под себя пистолет и прицеливается в жирные складки башки. Хорошо еще, что можно упереть рукоятку в дерн, так надежнее, и все равно дуло пистолета чуть-чуть подпрыгивает, а свинья – он сообразил, что это кабанчик – из-за воды, затекающей на глаза, начинает брезжить расплывчатым, неопределенным пятном. Он знает, что промахнуться ему нельзя. В конце концов просто зажмуривается от отчаяния и нажимает курок…

Ему необыкновенно везет. В каменистом склоне, под лбами плотно стиснутых валунов, обнаруживается почти сухая пещера. Удается даже разжечь костер, хотя после этого вторая и последняя зажигалка практически издыхает. Он жадно глотает горячее полусырое мясо. Рядом также жадно, поматывая головой, чавкает пес. Он уже не боится Яннера и, наевшись, ложится к нему вплотную, благодарно помаргивая коричневыми глазами. Ночь у них проходит спокойно, а утром дождь заканчивается, оставляя после себя беловатый влажный туман. Через пару часов рассеивается и он, превращаясь в легкую дымку, затягивающую горизонт. Проклятый взгорбленный лес тоже заканчивается. Распахивается перед ними равнина, покрытая, будто ржавчиной, пятнами полуистлевшей травы. Покачиваются кое-где метелки выродившихся невзрачных злаков. Яннер срывает их на ходу и жует, выплевывая жесткие ости. Пес, уже совершенно оправившийся, бежит впереди него, то и дело ныряя мордой в низкорослый кустарник. Иногда вспугивает мелких зверьков, которые паническими прыжками уносятся прочь. Тогда он останавливается и недоуменно поглядывает на Яннера: почему хозяин упускает такую привлекательную добычу?

Яннеру, однако, не до охоты. Утренний прилив сил быстро исчерпывается. Телом вновь овладевает тусклая слабость, превращающая мышцы в кисель. Его вновь прохватывает мерзкий озноб. В горле – сухость и жар, регулярно накатываются приступы кашля, поднимающиеся откуда-то из середины груди. Он знает, что серьезно простужен и что лучше бы ему было не рваться вперед, а отлежаться хотя бы день в сухой и теплой пещере. Но он все-таки шаг за шагом продвигается по равнине. У него появилась надежда. Он знает, куда идти. Прошлой ночью, на лысой вершине склона, когда дождь истощился, вероятно тоже устав, а туман на мгновение под порывом ветра развеялся, он увидел вдали крохотный огонек – желтый, помигивающий, предвещающий человеческое жилье. Располагался он между землей и небом, и исчез буквально через пару секунд.

Тем не менее, Яннер убежден, что видел его.

Он убежден, что – видел.

А потому идет и идет, преодолевая умирающий шорох травы.

Там, за равниной, овеваемой легким ветром, за горизонтом, скрытым сейчас туманом, вздымается к небу волшебная гора Арафат.

Издалека

История Москвы – это история Элла Карао. Это история человека, который превратил миф в реальность. В истории иногда такое случается. Прошлое вдруг оживает и становится более ярким, чем настоящее. С Эллом Карао это произошло в четырнадцать лет. Однако прежде чем перейти к его жизни, которая сама похожа на миф, скажем несколько слов о месте, где он появился на свет.

Остров Рабануи – самый северный из островов Океании. От остальных земель метрополии он отделен барьером рифов шириной почти в пять сакелей. Верхушки некоторых рифов видны, но большинство зазубренных каменных пиков скрыто неглубоко под водой. Ни на одной лодке, даже с самой мелкой осадкой, это препятствие не преодолеть. Рифы охватывают Рабануи широкой дугой, и чтобы попасть на остров, нужно сначала плыть далеко на север, а потом осторожно, промеривая глубины, возвращаться на юг. Поэтому корабли на Рабануи практически не заходят. Ну а в период весенних и осенних штормов, когда на три человеческих роста вздымаются к небу зеленые горы воды, он вообще становится недосягаемым с материка.

Жизнь здесь медлительна и однообразна. Женщины собирают моллюсков и съедобные водоросли, покрывающие литораль, ухаживают за рощей хлебных деревьев, плоды которых равномерно делят на всех. Мужчины выходят в море и затем вялят на солнце туши разделанных рыб. Хижины строят из твердого плавника, который собирают на берегу. Квохчут редкие куры – содержать их может только состоятельный человек. Ворочаются в пыли несколько тощих свиней. На площади, как положено, возвышается небольшой зиккурат, сложенный из плоских камней, и ровно в полдень свободного от работы дня, каковым в Океании является каждый восьмой, на него поднимается староста, он же и жрец, и возносит молитвы Великому Тангулагу о мире и благополучии. Зиккурат невысокий, всего три микеля, и потому, вероятно, молитвы неба не достигают.

По праздникам – их четыре в году – варят хмельной напиток из горьких земляных огурцов и затем поют песни, прославляющие местного бога Мурмока. Староста закрывает на это глаза.

Элл Карао ничем не отличается от своих сверстников. Разве что он несколько энергичней и сообразительней. К этому его вынуждает жизнь. Еще в восьмилетнем возрасте он потерял отца – тот не вернулся с моря, сезон штормов наступил в этот год раньше обычного. Работать Эллу приходится больше других: в семье, помимо него, два младших брата и крохотная сестра. Поэтому, видимо, осеняет его любопытная мысль. Заметив, что моллюски предпочитают лепиться в расщелинах, он делает из ветвей хлебного дерева нечто вроде метлы и устанавливает ее на северной оконечности острова. Деревенские сюда практически не заходят: каменистый склон тут круто обрывается в глубину. Но сама мысль оказывается удачной. Когда через две недели Элл вытаскивает расшеперенную метлу из воды, она черна от налепившихся на нее продолговатых выпуклых раковин. Втрое больше, чем могла бы дать литораль.

Этим важным открытием он делится только со своим другом Пако – семья того так бедна, что не имеет даже фамилии, и еще с девочкой по имени Мимилао – они дружат семьями уже много лет. Конечно, статус лао заметно выше, чем статус рао, простых потомственных рыбаков, но остров маленький, жизнь у всех одинаковая – кастовые различия стираются сами собой.

Так бы он, наверно, и жил – незаметно взрослея, переходя из одного года в другой, но вдруг среди островного безмолвия сверкнула судьба.

Однажды, в конце сезона штормов, пробираясь на Северный мыс, чтобы собрать очередной урожай, Элл обнаруживает, что вечнозеленый кривоватый замшир, с древних времен возвышавшийся над тропой, вывернут с корнем – не устоял, по-видимому, от напора ветров – и открылся невидимый ранее узкий лаз, ведущий куда-то во внутреннее пространство скалы.

Мальчишеское любопытство неистребимо. В тот же день Элл возвращается, чтобы обследовать лаз, и попадает через него в небольшую пещеру, где находится множество странных вещей. Во-первых, большой заизвесткованный ком, в котором угадываются очертания сундука – попытки его расколоть оказываются тщетными. Во-вторых, спекшиеся, из бурого порошка, скелеты длинных мечей – возможно, это легендарный металл «зализо», тайну которого знали предки. В-третьих, несколько тонких, совершенно прозрачных камней, отшлифованных так, что сквозь них можно смотреть – вероятно, это загадочное «ситикло», также упоминающееся в древних сказаниях. Но главное – в пещере он обнаруживает старинную книгу: плоский четырехугольный предмет с выступающими облицовочными краями.

Книга также совершенно заизвесткована – при попытке ее открыть, она разламывается на три твердые тетради. Самая интересная из них – центральная, на ней изображен город с громадными башнями-пирамидами. Правда, Эллу трудно поверить, что это дома: не бывает домов, взметнувшихся на двадцать и даже двадцать пять этажей. А от предыдущей тетради отслаивается карта: коричневые материки, которые разделяет голубоватый океанский простор. Краски практически выцвели, об их первоначальных цветах можно только гадать. Сначала Элл вообще не понимает, что перед ним карта. Откуда это знать неграмотному деревенскому рыбаку. Он лишь с восторгом смотрит на загадочные древние письмена, которые аккуратными строчками заполняют нижнюю часть страницы. Однако он понимает, что находку лучше сохранять в тайне и потому тщательно, камнями и дерном, заделывает лаз в скале. Книгу он все-таки захватывает с собой и не чуя ног мчится домой, чтобы поделиться секретом с Пако и Мимилао.

Впрочем, сохранить тайну не удается. Уже на следующий день в дом Карао является разгневанный староста, облаченный по такому случаю в синий хитон, и под угрозой проклятия – он тут выступает еще и как жрец – требует, чтобы ему отдали святотатственные предметы.

Староста не просто разгневан, он сильно испуган. Он еще помнит те жуткие времена, когда за хранение подобных вещей полагалась смертная казнь, и хотя сейчас законы стали значительно мягче, он вовсе не хочет, чтобы на остров явились правительственные чиновники и начали, шныряя повсюду, выяснять, как они здесь живут. Могут ведь и налоги поднять, поскольку население острова выросло, и мзду потребовать, и инспектировать их теперь каждый год. Как тогда прикажете быть? Староста решает предать инцидент забвению: книга возвращена обратно в пещеру, и последующие три дня жители Рабануи собирают и носят на гору камни, чтобы завалить ими проклятый лаз. Староста лично присыпает его землей и накладывает запрет на любое слово, которое может быть об этом произнесено. Никто не должен более приближаться к этому месту – никто никогда!

На Элла теперь посматривают враждебно. Даже для ближайших соседей – это глупец, который чуть было не навлек несчастье на весь остров. Собственные братья взирают на него с недоумением, а на лице Пако – он и сообщил старосте о находке – читается явное торжество. Пако получил от старосты разрешение на установку по всему побережью мётел-садков, в результате его семья из двенадцати человек фактически монополизировала сбор моллюсков.

Элл Карао замыкается в одиночестве. Его не то чтобы избегают, но между ним и другими жителями Рабануи стоит невидимая преграда. В одиночестве он выходит на лодке в море, в одиночестве сортирует улов и вывешивает на семейном участке пласты разделанной рыбы. В одиночестве, когда выпадает свободное время, бродит по острову. Для подростка – а Эллу, напомним, всего четырнадцать лет – это тяжелое испытание. Правда, в таких испытаниях крепнет характер, и, возможно, что непреклонная воля Элла Карао, его фанатичное стремление к цели формировались уже тогда. Лишь Мимилао скрашивает его отчужденность. Изредка и тайком от своей семьи, которая подобных встреч, разумеется, не одобряет, прибегает она к нему на Северное побережье, и тогда они вместе гуляют вдоль пены рушащихся на камни волн. Когда же Мимилао вырваться из дома не удается, то Элл подолгу стоит на взгорбленной оконечности мыса и смотрит, как перед началом сезона штормов тают где-то за горизонтом серебряные караваны птиц. Впервые ему приходит в голову мысль, что если птицы туда ежегодно летят, то значит там, за бескрайней зеленью океана, быть может, существует земля.

Год проходит за годом.

Кажется, что так будет до скончания дней.

И тут судьба преподносит ему второй сюрприз.

В разгаре весны, когда жители острова готовятся к первому лову, на Рабануи высаживается чиновник с материка и оглашает указ великого тханга. Великий и сияющий тханг Селемаг милостью своей повелел открыть в столице школу для всех, чтобы дети даже из самых бедных и низких каст могли постигать в ней мудрость великого Тангулага. Каждый регион обязан отправить туда подростков в возрасте двенадцати – семнадцати лет. От Рабануи, учитывая малочисленность его населения, требуется всего один ученик.

Понятно, что лучшей кандидатуры, чем Элл Карао, не сыщешь. И поселок, и староста облегченно вздыхают. Наконец-то им удастся избавиться от отверженного. Наконец-то он больше не будет неприкаянностью своей мозолить глаза. Чиновник торопится. На сборы Эллу предоставляют всего пару часов. Впрочем, столько ему и не нужно. Там же, на Северном побережье, он прощается с Мимилао. Элл дает клятву, что обязательно вернется за ней. А Мимилао, едва сдерживая слезы, в свою очередь, обещает, что будет ждать его несмотря ни на что. Год, два, пять, десять лет, сколько потребуется. Она будет принадлежать только ему.

Что может быть искренней юношеских клятв?

Вдохновленный их сияющими надеждами Элл Карао отправляется в путь.

Он даже не оборачивается на остров, когда резкий северо-западный самуаль надувает красные паруса.

Он лишь крепче прижимает к себе мешок с пожитками.

Там, укутанная в ворох рубах, завернутая в чистую ткань, покоится на дне тетрадка из книги, которую он сумел сохранить…


Ангулаг – Дом Единого Бога – потрясает провинциала. Элла поражает пестрота парусов в Королевской гавани: желтые – у военных галер, красные – у правительственных чиновников, синие – у торговцев, белые из некрашеного холста – у простых рыбаков. А есть еще полосатые – это каноэ аристократов, а есть ярко-зеленые, треугольные, принадлежащие Храму. На улицах же настоящее столпотворение: тысячи людей одновременно спешат куда-то, сталкиваются друг с другом, ссорятся, мирятся, разговаривают, смеются, кричат. Неторопливо шествуют патрули с бронзовыми мечами. Стучат молотками ремесленники. Сотни лавочников вопят, призывая хотя бы взглянуть на выставленный товар. Купить можно все что угодно – были бы деньги. Из окон трех- и даже четырехэтажных домов низвергаются то звон посуды, то музыка, то голоса. Тут же чадят жаровни с ломтиками рыбы, переложенной кругляшами батата, в больших чанах булькает похлебка из моллюсков или морских ежей. И над всем этим неустанным человеческим гамом, над этим будоражащим копошением, которое образует столичную жизнь, величаво, чуть ли не достигая причудливых облаков, возвышается посверкивающий алой глазурью дворец тханга «из десяти тысяч камней», а вровень с ним – гигантская уступчатая пирамида, зиккурат, храм Великого Тангулага, высеченный, согласно преданиям, из цельной скалы, на верх которой ведет «тысяча священных ступеней». Поднимающийся по ним очищается от всех скверн и грехов.

Не меньшее впечатление производит на него школа: десятки казарменных зданий, где расселены более восьми сотен учеников. Множество незнакомых лиц, множество диалектов, некоторые из них он понимает с трудом. У юношей из отдаленных провинций на теле – племенные татуировки, а у нескольких даже – бронзовые кольца в носу. Элл чувствует себя песчинкой в этом оглушающем разнообразии. Мир оказывается огромным, он не ограничен пределами Рабануи. Впрочем, особенно переживать Эллу некогда. Распорядок в школе такой, что не остается ни одной свободной минуты. Подъем в шесть утра, час физических упражнений, завтрак, потом – занятия с краткими перерывами на обед и ужин, они заполняют собой весь день, в десять часов – отбой, никому не позволено это расписание нарушать. Нерадивых безжалостно отчисляют. И только лишь в день восьмой, особенный день, когда Милостивый Тангулаг, завершив создание мира, сел отдыхать, им полагается перед сном три часа личного времени.

Элла эта жесткая дисциплина нисколько не напрягает. Напротив, он чувствует, что она выковывает из него нового человека. Наказания за нерадение ему не грозят. Он впитывает знания, как пересохшая земля – воду. Он изучает математику и астрономию, которые открывают ему тайны счислений, он вгрызается в хиромантию, объясняющую, что есть здоровье и что есть болезнь, он тренируется в священных танцах, посредством которых человек общается с Сияющим Тангулагом, и к нему начинают понемногу присматриваться жрецы, потому что такое упорство, конечно, должно быть вознаграждено. На классическом тонго-тонго он уже через год говорит практически без акцента, ни один житель столицы не заподозрит теперь, что перед ним бывший провинциал. А что касается тонго-тао, магического языка жрецов, то Элл осваивает его вплоть до второго уровня – все, что допустимо знать человеку, не возведенному в сан.

Мир распахивается перед ним не только вширь, но и вглубь. Он узнает, что в начале всего был серый туман, а земля и море возникли только тогда, когда по волеизъявлению Тангулага был отделен свет от тьмы. Он узнает, что настроение человека зависит от соотношения гуморов, находящихся в нем: темный гумор порождает гнев и печаль, светлый гумор – радость, счастье, любовь. Он узнает, что воды океана зеленые из-за крохотных водорослей, содержащихся в них, и что штормовые ветра возникают, когда Тангулаг делает вдох и выдох.

Он испытывает ни с чем не сравнимую радость познания: светлого гумора в нем явно больше, чем темного. Впрочем, в энергичном преображении находится сейчас вся страна. Только что – четыре года назад – трон умершего отца занял молодой тханг Селемаг и за эти четыре года жизнь в Океании полностью изменилась. Вместо старых, осторожных чиновников назначены инициативные, молодые. Вместо прежних удельных правителей-санга приходят новые губернаторы-тхери, во всем отчитывающиеся перед столицей. Отменяются цеховые ограничения на торговлю и производство. Сын теперь не обязан наследовать профессиональное дело отца. Но главное – издан указ о «возвышении каст»: теперь каждый, благодаря личным усилиям, может повысить свой социальный статус. Даже рао и лао могут стать офицерами в армии. Даже безымянный, ничтожный пако, если он проявил мужество и талант, может быть возведен в ранг чиновника. Собственно, сама школа, где учится Элл Карао, учреждена для того, чтобы воспитать соратников нового тханга. В конце концов, если Великий и Единственный Тангулаг создал человека из липкой тины, которая годится лишь как удобрение для полей, то почему бы Великому тхангу не создать просвещенных граждан империи из простолюдинов? Так теперь объясняют эти перемены жрецы.

На судьбе Элла Карао это сказывается самым непосредственным образом. Его соседом по дортуару оказывается некто Кикко, старший сын владельца граверной мастерской, направленный в школу отцом именно в силу указа «о возвышении каст». Кикко-старший, довольно состоятельный человек, жаждет обрести соответствующее социальное имя. Подростки быстро сближаются. Элл теперь часто бывает у приятеля дома и с восторженным интересом рассматривает карты и лоцманские инструкции, которые мастерская печатает для моряков. Вот как, оказывается, выглядит Океания, империя тысячи островов, простертая с запада на восток. Тайком он сравнивает ее с картой, найденной когда-то в пещере, и убеждается, что Океания – это лишь крохотная пылинка в безбрежном пространстве Земли: к северу от нее лежат громадные материки. Неслучайно каждую осень тянутся туда караваны птиц. От этого открытия у него горячо бьется сердце, но наученный горьким опытом он никому об этих мыслях не говорит. Зато у него возникает интересное соображение. Буквы в «пещерной тетради», которую он с собою привез, мелкие и аккуратные, одна к одной, вряд ли их вырезали на гравировальной доске. Подобной точности не может выдержать ни один гравер. А что, если эти же буквы отлить, например из свинца, и закрепить на изложке, которую ставят под пресс? Таким образом можно будет набирать любой текст и он окажется гораздо лучше и точнее гравировального.

Старший Кикко тут же оценивает перспективность данного метода. Дело, конечно, не в том, что набор станет точнее, точность его печатной продукции и так достаточно высока, а в том, что новый способ копирования будет гораздо дешевле. Резать гравировальные доски – адски медленный труд, и основные расходы мастерская несет именно на этой стадии производства. Он решает, что есть смысл попробовать, и через полгода разнообразных экспериментов у них действительно получается четкий и аккуратный текст. Правда, Кикко-старший человек осторожный, и для начала он печатает «Голос Бога», священный канонический свод, над переписыванием которого корпят сотни жрецов, – один экземпляр новой книги он передает во дворец, а второй в храм, подчеркивая, что единственное его желание – распространить по миру мудрость Великого Тангулага. Эффект превосходит все ожидания. Довольны жрецы, поскольку теперь они могут снабдить Священными изречениями каждый приход, каждый гражданин Океании может узреть неискаженное слово бога. Доволен тханг: в каждом поселке теперь будет свой экземпляр имперских законов, которые надлежит исполнять. А каждый полк и каждая боевая эскадра получат аутентичный военный устав. В результате гравировальная мастерская обеспечена заказами на три года вперед, а Кикко-старший, как и члены его семьи, возвышается до статуса лао.

Успех столь очевиден, что Кикко-старший (Кикколао, как он теперь с гордостью именует себя) назначает Эллу постоянное жалованье, и хоть оно крохотное по сравнению с нынешними доходами мастерской, но у Элла впервые появляются свободные деньги.

Однако не это главное. На него обращает внимание один из давних заказчиков Кикко – гаун Фаранг. Это весьма влиятельный человек, занимающий должность директора столичной библиотеки. И если раньше, при старом тханге, в среде дворцовых чиновников он был никто, то теперь, в правление Селемага, гаун Фаранг становится заметной фигурой. Океания переживает период расцвета. Доходы государства растут, а вместе с ними растут и политические амбиции. Только что тханг Селемаг присоединил к империи последнее независимое княжество Тиану-ноа и теперь, когда объединение «тысячи островов» завершено, он обращает взор в сторону безбрежного океана. Он жаждет расширить пределы своих владений за горизонт. Его волнуют слухи о Восточной земле, где живут люди с песьими головами, слухи о большом Южном острове, зеленом и благодатном, могущим стать поставщиком зерна, слухи о громадном Северном материке, полном неисчислимых богатств. Строятся большие палубные каноэ, способные выдержать самый тяжелый шторм, совершенствуются инструменты для ориентации по звездному небу. Особое значение тханг Селемаг придает древним картам, хранящимся в библиотеке, и потому Фаранг, получивший к своему имени почетную приставку «гаун», теперь часто вызывается во дворец для личной беседы. На него возложено важнейшее поручение: собрать все мифы, легенды, сказания, накопленные за тысячу лет, в единый том сведений об Океане.

Гаун Фаранг захлебывается морем бумаг. Он пропитался пылью веков, которая ощутима в его сухом остром кашле. Он с радостью принимает помощь молодого ученика, к тому же обладающего уже глубокими знаниями. Одного слова гауна Фаранга достаточно, чтобы Эллу Карао досрочно выдали свидетельство об окончании школы и зачислили в библиотеку на специально образованную должность хранителя. Они словно созданы, чтобы работать вместе. Гаун Фаранг готов часами рассказывать о мифических землях – так, будто он сам там побывал, а Элл, в свою очередь, мгновенно запоминая каждый рассказ, готов сутками напролет рыться в рукописных завалах, находя подтверждающие эти рассказы факты и сопоставляя их между собой.

Здесь, в тиши библиотечных хранилищ, Элл Карао впервые слышит миф о Москве, городе на далеком Севере. Убедившись в преданности и серьезности ученика, гаун Фаранг однажды, понизив голос, сообщает ему, что «Священные изречения» Великого Тангулага, по-видимому, не совсем точны. Считается, что Океания была первой землей, всплывшей из водных глубин, но рукописи, собранные здесь, свидетельствуют, что существовали древние могущественные цивилизации, о которых мы практически ничего не знаем. Мы также не знаем, почему они исчезли во тьме веков. Еще сто лет назад гаун Симогг высказал интересную мысль, что раньше климат на Земле был значительно холоднее и большую часть ее покрывало некое вещество под названием «лед». Возможно также, что лед, как считал гаун Симогг, – это особый минерал, в который превращается вода при очень низких температурах. А затем по каким-то причинам произошло всеобщее потепление, лед растаял, и древние государства просто ушли под воду. Возможно там, – гаун Фаранг тычет пальцем куда-то вниз, – скрыты величайшие тайны, которые нам предстоит разгадать. Однако пока это только гипотеза.

С другой стороны, говорит гаун Фаранг, работа в библиотеке убедила его, что мифы более правдивы, чем нам представляется. Может быть, действительно когда-то существовали и Фарансия, и Гарамания, и Латалия, и обширная Росса, которую некоторые географы отождествляют с Москвой. Может быть, даже существует легендарный континент Ом Мерикка, лежащий поперек океана, как чудовищное бревно. А может быть, – гаун Фаранг вновь переходит на шепот, – сама Земля вовсе не плоская, как вслед за «Голосом Бога» утверждают жрецы, она скорее яйцо, висящее в пустоте, и если плыть непрерывно на запад или, что то же самое, на восток, – вернешься в Океанию с другой стороны.

В таких беседах проходит у них более года. Наконец Элл решается и после нескольких туманных намеков приносит тетрадь, найденную когда-то в пещере. Это, конечно, поступок рискованный. Любой чиновник тут же задал бы опасный вопрос: почему такая находка была скрыта им от властей? Но, к счастью, гаун Фаранг не чиновник, он подобных вопросов не задает. Он просто хватается за голову, таращит глаза, утирает лицо красной профессорской шапочкой с кисточкой на конце. Он поражен до глубины души. Значит, древние люди тоже умели делать бумагу, причем более высокого качества, чем в Океании: мы начали ее изготавливать лишь полвека назад. Но еще больше его поражает то, что впервые он видит подлинный документ. Это уже не побасенки моряков, кое-как записанные с третьих-четвертых слов. Гаун Фаранг знает древний ангильский язык, расшифрованный в свое время гауном Зарамангом, и теперь мучительно, перекашивая лицо, разбирает мелкие буквы. Он потрясен: значит, Паризий, Москова и Белиград действительно существовали. Значит, миф о северных странах имеет под собой основание. Правда, ныне эти легендарные страны скорее всего лежат под водой. Моряки, которых штормом заносило в эти широты, не видели там ничего, кроме водных пространств. А вот Москова-Москва вполне могла сохраниться. Она была расположена по самому центру Северного континента. И, быть может, мы уже в ближайшее время воочию увидим ее.

Он сообщает Эллу Карао тайну, известную лишь в высших правительственных кругах. Тханг Селемаг решил отправить экспедицию на поиск новых земель. Уже заложен корабль, способный нести пятьдесят человек, уже разрабатывается навигация предполагаемого маршрута. Эта карта, несомненно, может на многое повлиять. Отплытие экспедиции назначено через весну. Как жаль, что я слишком стар, чтобы принять в ней участие! Как жаль, что не дано человеку сбросить груз лет! Увидеть, что скрывает собой горизонт! Ступить на берег неведомого материка!

От волнения у него дрожит голос. Он вытирает слезы, внезапно хлынувшие из глаз.

Красная профессорская шапочка валяется на полу.

– Ах, если бы я был молодым!..


Ранним утром первого числа месяца орабора из Королевской гавани выходит корабль, украшенный множеством флагов. Отплытие его отмечается большим торжеством. Верховный жрец в струях разноцветных дымов выпевает молитву, призывая на корабль милость небес. Три десятка обнаженных ракхани, звеня браслетами, исполняют священный танец во славу Великого Тангулага. Сам тханг Селемаг поднимает в приветствии государственный жезл. Воины, выстроенные вдоль набережной, грохочут мечами в щиты. Тысячи людей, собравшихся на церемонию, кричат «бао-бао» – древнее благословение странствующим. На мостике корабля вместе с капитаном и офицерами, которые, согласно уставу, мерно бьют себя кулаками в грудь, стоит Элл Карао, как он скажет потом, «с глазами, полными слез» и видит отплывающую назад пристань, крыши в чешуе глиняных черепиц, размахивающую цветочными венками толпу, а над всем этим – каменный величественный купол дворца и плоскую, чадящую жертвенными кострами вершину священного зиккурата.

Он не испытывает в эти минуты, как опять-таки напишет в своем дневнике, «ничего, кроме чувства колоссального облегчения». Позади два года неимоверных трудов: постройка корабля, самого большого в истории Океании, освоение навыков морского дела (без этого нечего было и думать оказаться в составе команды), кропотливая работа в библиотеке: составление схем ветров, меняющихся от сезона к сезону, вычерпывание из легенд и мифов крупиц сведений о Северном континенте. Он уже не прежний школьник-провинциал. Особым распоряжением императора он возведен в именной ранг лао. По социальному положению он равен помощнику капитана: офицеры, пусть неохотно, но обязаны отдавать ему честь. Хотя в действительности его экспедиционный статус неясен. С одной стороны, он как бы представитель тханга на корабле и потому у него есть формальная власть. С другой стороны, абсолютный диктатор на корабле – капитан, а каста морских офицеров не очень любит разного рода дворцовых выскочек.

Впрочем, Элла Карао это не слишком волнует. Жалеет он лишь о том, что верный друг Кикколао не смог отправиться в путешествие вместе с ним. Старший Кикко последние годы явно прихварывает, а громадное дело по печатанию государственных и священных книг требует твердой руки. И еще он жалеет о том, что так и не смог, как ни старался, вырваться на Рабануи. Как там живут его мать, братья, сестра? Что сказала бы Мимилао, увидев его в придворном мундире? Он даже не может бросить на остров прощальный взгляд: корабль сразу же берет резко на север, обходя опасный рифовый барьер стороной. Рабануи угадывается лишь тенью на горизонте – то ли остров, то ли иллюзия, на мгновение воплотившая жажду видеть знакомые берега?

Обо всем этом мы узнаем из его дневника. Записи в нем Элл Карао делает практически каждый день, и как раз эта, одна из первых тетрадей, в отличие от других, полностью сохранилась. Нам поэтому хорошо известно, какое впечатление произвел на него океан и какие события происходили в данной части этого удивительного путешествия.

Погода им необычайно благоприятствует. Почти месяц держится устойчивый попутный ливаль, и корабль, не требуя никаких усилий, бодро бежит вперед. Распахиваются перед ними чудеса нового мира. Меняется цвет воды: из зеленой она становится серой и чувствуется в ней невообразимая глубина. Выскакивают из волн стаи летучих рыб и, взмахивая синими крыльями-плавниками, описывают над ними круги. Трое суток во время короткого штиля опоясывает корабль огненное кольцо медуз, и матросы начинают шептаться, видя в этом зловещее предзнаменование. А однажды средь бела дня они наблюдают рощу пенных фонтанов, вырывающихся из-под воды, и неподалеку от судна всплывает рыба чудовищной величины – она втрое больше их корабля, у нее тупая плоская пасть, усеянная внутри пластинчатыми перегородками. Бьет по воде толстый хвост, скорлупка корабля опасно качается. Матросы в страхе падают на колени и возносят молитвы Великому Тангулагу. В ту же ночь они слышат ужасный продолжительный стон, как будто изнывает от неимоверной натуги сам океан, и столько в этом стоне нечеловеческой муки, что даже офицеры вздрагивают, бледнеют и хватаются за рукоятки мечей.

Однако главная угроза заключена не в этом. Опасность представляет собой бесконечная ширь океана. До сих пор рыбацкие да и боевые каноэ рисковали отдаляться от метрополии лишь на обозримое расстояние. Бывало, конечно, что суда, попавшие в шторм, странствовали среди волн по неделе и даже по десять дней. Больше никто не выдерживал: кончались запасы пресной воды. Но вот они уже целый месяц углубляются в серую пустоту, а на горизонте нет никаких намеков на приближение к Северному материку. День за днем обжигает их блеск раскаленного солнца, день за днем распахивается перед ними одна и та же однообразная водная гладь, и лишь выгнутые паруса да легкий бурун у форштевня показывают, что они все-таки движутся.

Конечно, питаться они могут рыбой, тем более что добывать ее в океане не составляет труда, но к концу месяца у них все-таки протухает вода, и – что значительно хуже – запасы ее катастрофически уменьшаются. А как знает каждый матрос, без пресной воды в море – смерть. Неудивительно, что в команде начинается ропот. Матросы ворчат и даже в присутствии офицеров высказываются, что этот проклятый океан просто не имеет конца. Нет никакого Северного материка. Они так и будут плыть, пока не попадут прямо в ад. Офицеры теперь выходят на палубу парами. Все оружие, имеющееся на корабле, перенесено в капитанский отсек. Бунт вспыхивает неожиданно. В обеденный час вдруг раздаются наверху дикие крики. А когда взбудораженный, в распахнутом кителе Элл выбегает на палубу, перед мостиком уже сгрудилась угрожающая, озлобленная толпа, в руках у матросов – багры, которые не менее действенное оружие, чем бронзовые мечи офицеров. Команда требует, чтобы судно повернуло назад. Хватит! Они не желают оказаться в аду! Напрасно капитан пытается объяснить, что за неисполнение воли Великого тханга их ждет на родине позорная казнь, и вообще с имеющимися запасами пресной воды им до Океании не доплыть. Он обращается к разуму, но разум во время бунта молчит. Матросы, испуганные до беспамятства, руководствуются лишь бушующими эмоциями. И вот уже первый багор пролетает у капитана над головой и втыкается в рубку, за стенкой которой отшатывается растерянный рулевой.

Кажется, что спасения нет. Шестеро офицеров с мечами не смогут сдержать ярость сорока человек. Элл Карао задыхается от отчаяния. Все погибло, экспедиция исчезнет в этих глухих просторах, не оставив после себя никаких следов. Великая цель не будет достигнута. Никто никогда не узнает, что с ними произошло.

Он уже готов безоружный ринуться на напирающую толпу. Лучше умереть сражаясь, чем видеть, как гибнет дело, которому он посвятил себя.

Данную секунду он будет помнить всю жизнь.

Потому что именно в это мгновение с марсовой площадки, где находится наблюдатель, раздается спасительный крик:

– Земля!..

В дневнике Элл Карао напишет, что «наверное, еще никогда разнузданная и агрессивная масса людей не превращалась так быстро в покорную и дисциплинированную силу». Как будто не было никакого бунта. Как будто не взметывались над толпой багры. Матросы мгновенно по приказанию капитана разворачивают паруса, и уже к вечеру того же дня судно подходит к покрытому пышной зеленью побережью.

И тут их ждет жестокое разочарование. Берег представляет собою мангру – фантастическое переплетение корней и древесных стволов, растущих непосредственно из воды. Промеры показывают, что глубина там – человеку по грудь, то есть до настоящей твердой земли еще достаточно далеко. Лодка же там не пройдет: ей не протиснуться сквозь первобытный ужасающий хаос.

Двое суток они осторожно движутся вдоль мангровых зарослей, двое суток с тоской взирают на пышные купы деревьев, на взметывающиеся из них громадные стаи птиц. Там – жизнь, там пресная вода, там пища – и все это буквально на расстоянии вытянутой руки. Командой вновь овладевает отчаяние. Неужели напрасны были все их лишения и труды? Неужели им суждено погибнуть в двух шагах от первозданного рая?

К счастью, третий день приносит им неожиданную удачу. Извилистые мангровые берега разрываются, перед взорами экспедиции предстает мощный водный поток, устремляющийся в океан. Радость команды неописуема. Во-первых, это запасы свежей воды – отдающая плесенью жижа, которую они зачерпывали из бочек, тут же выплескивается за борт. А во-вторых, в дельте реки обнаруживается уютная бухта – идеальное место для стоянки, защищенное от резких ветров. Гремит якорная цепь. Сразу две лодки плывут туда, где в мангре наблюдаются обнадеживающие просветы.

Правда, радость эта оказывается преждевременной. С берега доносятся крики, странные прерывистые раскаты, как будто рокочет вдали боевой барабан. Из двух посланных лодок возвращается только одна, и исцарапанные матросы рассказывают, что подверглись внезапному нападению дикарей. Ростом они человеку всего по грудь, но необычайно свирепы, проворны, ловки, мгновенно перепрыгивают с одного дерева на другое, визжат, стреляют из духовых трубок короткими, чрезвычайно острыми стрелами. Отбиться от них невозможно, они бросаются сразу со всех сторон. Одно спасение – они панически боятся воды, поскольку та, как выяснилось, кишит мелкими, но очень юркими крокодилами. Раненый матрос, упавший за борт, тут же был погребен кипением гребенчатых тел. Тем не менее матросы привозят двух подстреленных ими животных, длиннолапых, с выпученными глазами, по виду напоминающих обезьян, а также – десятка три довольно крупных, овальных, красноватых плодов, которые оказываются съедобными. В общем, здесь есть пища, вода, а корабль, стоящий посередине бухты, недосягаем для духовых трубок пигмеев.

На совещании, которое капитан собирает через несколько дней, решено, что часть команды отправится вверх по реке – на сборном шлюпе, который они привезли с собой. Командовать этой группой будет его первый помощник, а функции исследователя и летописца возьмет на себя Элл Карао.


Мы мало что можем сказать о пути Элла Карао на север. Записи за этот период утрачены, нам известно о нем лишь по отдельным фрагментам – по наброскам, по эпизодам, которые Элл впоследствии пытался восстановить, по рассказам приятелей, которые слышали это от него самого. Не всему тут, наверное, можно верить, далеко не все удается связать в единое и целостное повествование. Тем не менее можно считать, что плавание по реке продолжается около двух недель и примерно такое же время требуется экспедиции, чтобы пересечь цепь озер, откуда эта река, торжественно нареченная Селемаг, берет начало. Далее простирается безбрежная травяная равнина, изредка перемежающаяся цепями лысых холмов, а также рощами низкорослых деревьев, узкие листья которых плещут на ветру серебром. Впрочем, по равнине экспедиция движется совсем недолго, поскольку буквально через несколько дней на одной из стоянок рядом с озерцом, образованным родником, попадает в плен к диким украм.

Судя по рассказам Элла Карао, укры – самое примитивное племя. Живут они в хатхах – земляных хижинах, крытых соломой, наваливая на них сверху сухой навоз, питаются топленым животным жиром, который называется салло (по мнению членов команды, имеющим отвратительный вкус), а запивают его огрилкой – мутным хмельным напитком, сбраживаемым в огромных глиняных чанах из злаков и кизяка. Металла укры не знают, ножи и наконечники стрел делают из расщепленных камней, бронзовые мечи офицеров вызывают у них почтительное уважение. Одеты укры в шкуры странных зверей, которые вместо гладкой кожи или костяной чешуи покрыты мягкими волосами, на языке укров – шерсть. Укрянский язык вообще необычайно прост: в нем всего около сотни слов, которые Элл Карао быстро усваивает. Остальное дополняется жестами и выразительной мимикой, превращающимися зачастую в целое представление. Это сильно облегчает общение. Уже через несколько дней Элл узнает, что укры – остатки большого народа, обитавшего некогда в пределах земли, называвшейся Великой Укриной. Причем когда-то Укрина владела всем миром – от легендарной Уропы, которая платила ей дань, до страшных Восточных земель, населенных кровожадными русками. Обширной и могучей была Укрина, трепетали от ее грозной силы окрестные народы и племена. Свою огрилку и салло продавала она даже в далекую Ом Мерику – один за другим шли туда караваны тяжело груженных судов.

Однако тут же Элл слышит и противоположную версию. Дело в том, что племена укров, занимающие весьма небольшой ареал, смертельно враждуют с соседними племенами крайнов, несмотря на то, что те и другие говорят на одном языке. Столкновения между ними происходят, как правило, раз в неделю, причем исполняются как некий обязательный ритуал: укры и крайны в день, который называется у них «майда», собираются на особом поле, вытоптанном до черноты, и со страшным криком бросаются друг на друга – лупят противника чем попало, но уже через пару минут панически разбегаются, а затем, собравшись у вечерних костров, пьют огрилку и празднуют победу в сражении. При этом как укры, так и крайны резво подпрыгивают и что есть силы вопят: Хиднось!.. Хиднось!.. Что это слово значит, Эллу выяснить не удалось.

Так вот пленный крайн, обмен которого на пленного укра почему-то затягивается, сообщает Эллу Карао, что все это было не так. В действительности не было никакой Великой Укрины, укры такой народ: соврать – дорого не возьмут, а была Великая Крайна, простиравшаяся на север, на юг, на запад и на восток. Столицей ее был город Кив, самый древний и самый великий из земных городов, улицы там были вымощены драгоценным материалом сфальта, а дома золотыми своими крышами доставали до неба. Обширной и могучей была Великая Крайна, трепетали от грозной силы ее окрестные племена. Но пришли откуда-то из Москвы кошмарные москали, которые иначе называли себя русками, и прогнали сначала трусливых укров, а потом – мужественных и отважных крайнов.

Так Элл Карао впервые слышит из чужих уст слово «Москва». С осторожным упорством начинает выпытывать он интересующие его подробности, что очень не просто, поскольку при этом имени каждый укр приседает от страха, обхватывает руками голову и жалобно кричит: Ой-ей-ей!..

Узнать удается не слишком многое.

Вместе с тем сомнений у него уже нет. Москва действительно существует, она где-то недалеко, иначе укры и крайны ничего бы не знали о ней.

Значит надо идти вперед.

Не сворачивать, не терять драгоценного времени.

Цель близка.

Он будет первым человеком, который ступит на легендарную землю.


Здесь в дневниках Элла Карао опять крупный пробел. Подробные записи возобновляются лишь со времени, когда экспедиция уже оказывается в Москве. Непонятно, как им удалось освободиться из плена. Конечно, есть версия, которую приводит верный друг Кикколао: дескать, в Элла влюбилась прекрасная молодая укрянка, необыкновенного темперамента, естественно дочь вождя, предупредила, что укры намерены их вскорости съесть, поскольку придерживаются древних традиций каннибализма, помогла им бежать и тайными тропами провела за границы укрских владений. Однако это слишком романтическая история, чтобы в нее можно было поверить.

Не будем строить умозрительные догадки. Обратимся к тем фактам, о которых сообщает сам Элл. Путь до Москвы, надо полагать, был труден. Во всяком случае, из десяти членов команды, отправившихся с корабля, до цели добираются только пятеро. Двое оставлены, чтобы охранять шлюп на озерах, и еще трое гибнут при невыясненных обстоятельствах. Кикколао предполагает, что их все-таки съели укры, но опять же никаких указаний Элла по этому поводу нет. В числе погибших и помощник капитана – с этого времени экспедицию возглавляет именно Элл Карао. Ему всего двадцать три года, но и оставшийся офицер и трое матросов признают его безоговорочный авторитет.

Итак, пять человек вступают в Москву. Их ведет проводник, мрачный Ив Ван из племени русков, у них есть несколько лошадей (фантастические животные, на которых руски ездят верхом), спят они на шкурах медведей (другое фантастическое животное, мохнатое, размером с быка). Откуда такие блага, неизвестно. Правда, Элл утверждает, что им в этом отношении повезло: у русков, как впрочем и у родственных им москалей, существует легенда о некоем близком Пришествии – явятся из небесной страны боги, похожие на людей, наведут в землях русков порядок, укажут им, как следует жить, воцарятся тогда мир, счастье и процветание. И хотя Элл Карао отрицает какую-либо свою причастность к богам, атмосфера вокруг экспедиции исполнена почтения и даже некоторого раболепия. Каждый клан русков хочет видеть их в качестве почетных гостей, каждый род москалей стремится выказать им свое искреннее уважение. Условия для исследователей складываются чрезвычайно благоприятные, и Элл Карао, разумеется, использует их в максимальной степени.

Он подробно описывает жилища аборигенов: полые холмы, где под напластованиями земли сохраняются остатки древних строений. Он догадывается, что это фундаменты тех грандиозных зданий, которые он когда-то с трепетом созерцал в «пещерной книге». Ему даже дозволяют отколоть несколько кусочков педона – загадочного минерала, который, по утверждениям москалей, встречается только здесь и больше нигде, а одна из семей, обрадованная посещением «небесных людей», показывает ему в глубокой трещине легендарный металл зализо – как он выглядит до того, как превратится в бурый, спекшийся порошок. Элл осторожно гладит полированную поверхность. Какой магией следует обладать, чтобы плавить металл такой твердости и чистоты! Что против него бронзовый меч! Как жаль, бесконечно жаль, что он не может взять с собой образец.

Не менее удивителен и другой легендарный материал, ситикло: жрец одного из районов Москвы дарит Эллу прозрачный сосуд, наполненный пирватшом, священным, обжигающим мозг напитком русков. Сам пирватш Элл Карао пробовать не рискует: говорят, что человек, не приученный к нему с детства, просто сходит с ума, но сосуд в виде бутыли хранит как зеницу ока, и это чуть ли не единственный артефакт, который достигает затем берегов Океании.

Также потрясают его размеры города. Путь от окраин до центра, где находится некий загадочный Кром, даже на лошади (Элл уже научился ездить неторопливой трусцой) занимает не менее двух часов, а чтобы объехать Москву по периметру не хватит целого дня. Он прикидывает, что на этой площади могло бы поместиться несколько Ангулагов, вместе с гаванью, вместе с десятками кораблей, и «Дом Бога», коим он некогда восхищался, кажется ему деревушкой в пространстве древней Москвы. Вот где, вероятно, находилась подлинная столица мира! Вот где вершились судьбы народов, населявших землю в незапамятные времена!

Чуть более двух месяцев проводит Элл Карао в Москве, и каждый его день заполнен кропотливой, непрерывной работой. Он делает подробный план города с прилегающими окрестностями, наносит главные улицы, площади, реку, молитвенные холмы, где высятся жертвенники жрецов. Он зарисовывает дома, одежду, утварь и оружие москалей. Он записывает их древние сказания и легенды. Москальский язык оказывается близок к языку тулан и резан, и Элл довольно быстро осваивает его. Он фиксирует самые фантастические подробности – например то, что древние москали использовали для передвижения особые механические повозки, влекомые магической силой «пен-син», секрет которой утерян, что они обладали способностью видеть и слышать на расстоянии, а также – трудно в это поверить – умели летать. Он рискует посетить даже Кром – проклятое место, куда москали стараются не заходить. Считается, что каждый, кто там побывал, впадает потом в депрессию, длящуюся много дней: человек не может ни есть, ни пить, в конце концов бросается в мутные воды реки.

Однако самое сильное впечатление на Элла Карао производит «метро» – подземный город, который, по слухам, даже больше Москвы. Редкие смельчаки, отважившиеся спуститься туда, выносят затем на поверхность удивительные предметы: длинные медные жилы, сплетенные наподобие женских кос, трубки из белого ситикла, сказочно гладкие и такие же сказочно хрупкие, разноцветные смальты, оплавленные по краям, круглые барельефы с изображениями странно одетых людей. Правда, спускаться в «метро» – это самоубийственный риск. В подземных залах, отделанных, согласно молве, с невиданной красотой, обитают демоны, кошмарные порождения тьмы, и человек с горячей кровью и сладкой плотью для них – самая лакомая добыча.

Тем не менее Элл пренебрегает опасностью. Он не для того пересек океан, чтобы остановиться теперь в одном шаге от тайны. Заручившись помощью нескольких русков, по характеру более смелых и решительных, чем москали, он все же спускается по веревочной лестнице в подземелье и обследует его, насколько хватает сил. Сказать, что он опять-таки потрясен, значит ничего не сказать. Только теперь Элл окончательно понимает, какая могущественная цивилизация здесь когда-то существовала. Он видит колоссальных размеров залы, облицованные квадратными плитками, – света факелов недостаточно, чтобы озарить своды, скрывающиеся в темноте, он видит лестницы, окаймленные балюстрадами, и цветную мозаику пола, складывающуюся в волшебный узор, он видит колонны, украшенные резьбой, и странные зализные полосы, уходящие в непроницаемый мрак. Он не может понять, для чего служило это грандиозное сооружение. Если это храмовый комплекс, то он слишком велик даже для такого гигантского города, как Москва. Если же это пути, в древности связывавшие городские районы, как объясняют ему руски-проводники, то передвигаться по поверхности проще, чем под землей. Для этого не нужно выкапывать колоссальных туннелей, где к тому же, как выясняется, обитают полчища хищных кырс, которые могут сожрать человека за пять минут.

В общем, назначение станций остается для Элла загадкой. Зато он жадно разглядывает громадные, от потолка до пола панно, во множестве располагающиеся на стенах. Это настоящие картины минувшей жизни, и чем больше он всматривается в них, тем лучше понимает, что мифы, которые он считал фантастическими, на самом деле являются обыденными элементами прежней реальности. Неизвестно, могли ли древние москали видеть и слышать на расстоянии, неизвестно, были ли у них «движущиеся картинки», как это утверждают жрецы, но у него больше нет сомнений, что они действительно использовали для передвижения механические повозки и что они – как ни странно это звучит – в самом деле умели летать. Иначе что означают изображения гладкотелых, обтекаемых птиц, раскинувших такие же гладкие крылья, чуть скошенные назад? Это наверняка летательные аппараты. Подобных птиц в природе просто не может быть.

Аналогичные изображения, правда в форме чеканки, он видит на больших медальонах, которые вывешены в порталах, поддерживающих свод. Один из таких медальонов, диаметром с локоть, ему удается отделить от стены, и, несмотря на предупреждения проводников, что это опасно (демоны подземелья будут безжалостно мстить), он поднимает его наверх. Ему нужны вещественные доказательства того, что он был в Москве, и медальон, сделанный из какого-то прочного, но очень легкого материала, годится для этого лучше всего.

Именно в эту ночь, то есть после возвращения из «метро», Эллу Карао снится удивительный сон, который он подробно описывает в своем дневнике. Ему кажется, что он находится на улице громадного города и, как он догадывается, этот город – Москва. Вокруг него дома по двадцать и более этажей, окна в этих домах плоские и прозрачные, отражающие слепоту бледных небес. Бесчисленные толпы людей заполняют обочины, они текут нескончаемыми потоками, как диго-диго, большие синие муравьи, которые мигрируют в Ангулаге каждой весной. А посередине улицы, такой гладкой, как будто ее полировали рабы, мчатся обтекаемые, сверкающие, самодвижущиеся повозки, похожие уже не на муравьев диго-диго, а на тупорылых жуков-бронзовцов, в несметных количествах наводняющих Океанию к концу лета. Но самое поразительное, что в этом ошеломляющем потоке людей, он видит девушку, странно похожую на Мимилао, – она оборачивается на мгновение, а потом растворяется в толще однообразных человеческих волн.

Трудно понять, что этот сон означает. Здесь нет жрецов Тангулага, которые могли бы его грамотно истолковать. Но ему бесконечно жаль всех этих людей, ушедших в забвение, всех этих человеческих судеб, оставивших после себя лишь один зыбкий сон. Почему исчезла могущественная цивилизация? Почему превратились в развалины великие города? Почему миллионы людей, как тени, канули в небытие, став мифом, где их уже нельзя различить?

Его охватывает тоска.

Ничто, ничто в этом мире не удержать.

Он судорожно вздыхает, и вздох ускользает от него, точно жизнь.

Он даже не плачет – слезы у него испаряются, прежде чем выкатываются из глаз.


Между тем время экспедиции на исходе. Дни все темнее, идут дожди – пока теплые и короткие, но проводники-руски предупреждают, что еще неделя-другая и наступят настоящие холода. По некоторым приметам они считают, что зима в этом году будет ранняя. Если выпадет снег, то обратный путь до цепи озер будет не преодолеть. И хотя Эллу Карао безумно хочется посмотреть на такое чудо, как снег, – на твердое холодное вещество, в которое превратится вода, – но он понимает, насколько это опасно: даже руски, выросшие в этих местах, предпочитают зимой держаться поближе к домам, а уж что говорить про жителей Океании, которые просто не представляют себе, что такое мороз.

Однако Элл не может оторваться от развалин Москвы. Ему все кажется, что его работа не завершена, что он упустил в суматохе самое главное – то, о чем будет потом жалеть долгие годы. И он лихорадочно мечется из конца в конец города: зарисовывает, записывает, расспрашивает, собирает мелкие артефакты. Он будто не замечает, что небо с каждым днем становится все мрачней, что за хмурыми тучами уже совсем потерялось солнце, что без теплой накидки наружу уже не выйти и что слякотная земля по утрам стоит в гребнях мерзлых комков. Наконец после ливня, длившегося трое суток подряд, он понимает, что тянуть больше нельзя, иначе им придется остаться здесь до следующей весны, но корабль – так предупредил капитан – их ждать не будет. Как только задует устойчивый самуаль, каноэ устремится на юг, к берегам Океании.

Торопиться заставляет не только погода. За два с лишним месяца пребывания Элла в Москве здесь ощутимо осложняется политическая ситуация. Конкретных деталей местной политики Элл Карао не понимает, но, насколько можно судить, до появления экспедиции тут существовал баланс трех или четырех крупных родовых кланов. Теперь этот баланс расползается: каждый клан пытается использовать «небесных гостей» как козырь в борьбе за власть. Истолковывается в том или ином смысле каждое их слово, каждое передвижение по городу, каждый случайный контакт. Обретает политическое значение каждый их жест. Разговоры с представителями любого из кланов полны туманных и опасных намеков. Уклонение же от разговоров влечет за собой цепь мелких и крупных обид. Неважно, что Элл Карао, глава экспедиции, старается вести себя как можно сдержаннее, ему совершенно не хочется встревать ни в какие политические интриги, но даже случайный взгляд его, случайная интонация служат причиной самых невероятных домыслов.

Обстановка становится напряженнее с каждым днем. В городе уже начинаются мелкие, но тревожные столкновения. Возникает угроза настоящей гражданской войны. И наконец руски-проводники, у которых есть свои тайные связи в Москве, извещают его, что один из кланов, по традиции именуемый «солнцевским», собирается в ближайшее время совершить государственный переворот. Впрочем такие же планы, по сведениям русков, вынашивают еще два крупных родовых клана: «измайловский» и «бирюлевский».

Элл в отчаянии: почему совершенно мирная экспедиция становится катализатором самоубийственного конфликта? Ничего подобного он не ожидал. Ему даже приходит в голову мысль, что и Великая Москва древности погибла именно из-за непримиримых амбиций политиков. И вообще – это причина гибели всех великих цивилизаций.

Однако размышлять на данную тему некогда. У них, чтобы не быть втянутыми в кровавую кутерьму, остается единственное спасение: бегство. Той же ночью экспедиция трогается в обратный путь. На возвышении километрах в двух или трех от города Элл Карао последний раз оборачивается на Москву. Последний раз бросает он взгляд на величественную панораму: серое, тронутое рассветом небо, земляные холмы, тусклая, медленная река, подернутая туманом мороси. Погони за ними, к счастью, нет. И тем не менее Элл ощущает слабое томление в сердце. Он словно предчувствует, что обратная дорога будет нелегкой. К сожалению, предчувствия его оправдываются. Льют затяжные дожди, земля раскисает, тяжело груженные лошади едва-едва вытаскивают из нее копыта. Их приходится то и дело подхлестывать. А через три недели, когда они выходят на земли укров, дождь превращается в хлопья, мерзко тающие на лице. Это и есть тот самый снег. Элл жалеет, что нельзя его как следует рассмотреть на теплой ладони. Попутно обнаруживается еще один любопытный факт. Мелкие озерца, которые им встречаются, покрыты твердой прозрачной коркой, напоминающей загадочное «ситикло». Правда, оно, как и снег, тает в руках. Значит, «ситикло» (местное его название «лёд»), может пребывать в двух состояниях: одно – вечное, сохраняющее твердость даже при высоких температурах, а другое – временное, превращающееся при нагревании в обычную воду. Удивительная трансформация! Опять-таки жаль, что нет времени ее изучить. Здесь, у первых озер, с ними расстаются руски-проводники. Они спешат вернуться домой, пока не закрутилась со всех сторон крупитчатая метель. Теперь экспедиция может рассчитывать только на свои силы – брести сквозь снежную муть, которая с каждым днем становится все гуще и холодней.

Записи в этот период становятся неразборчивыми. Угольный карандаш рвет намокающую бумагу. Однако можно понять, что один из матросов смертельно простужен – ему разрывает грудь кашель, не прекращающийся ни на минуту. Идти он не может, тело у него пылает огнем, приходится устроить его на лошадь, сбросив для этого пару мешков с бесценными образцами. А вскоре происходит настоящая катастрофа. Однажды утром их, промокших, озябших, выдергивает из сна жуткий рев. Картина, которую описывает Элл Карао, ужасна: громадный зверь, тот самый фантастический мохнатый медведь, встав на задние лапы, вперил в них злобный взгляд. Тюки разодраны, лошади исчезли, впрочем одна из них лежит на земле – на снежных развороченных комьях ярко выделяется кровь.

Дальше им приходится двигаться без лошадей. А из собранных в Москве образцов сохранились лишь бутыль «ситикла» (правда, уже пустая) и медальон, которые удалось подобрать. Пропала также часть дневников. Теперь, распределив заново груз, они бредут пешком по бесконечной белой равнине. Через пару дней простуженный матрос умирает, а еще через день простужается сам Элл Карао. Почти три недели пребывает он на грани жизни и смерти – впадает в беспамятство, у него начинается бред, пути по реке он совершенно не помнит, приходит в сознание лишь на борту корабля, когда его начинают отпаивать горячим питьем.

Обстановка на судне, впрочем, тоже не радует. Во время одной из вылазок за припасами команда попадает в засаду: погиб капитан, погиб десяток матросов, потеряны обе лодки, им теперь не высадиться на берег. Из мангровых зарослей доносится торжествующий визг дикарей. Вновь команда требует немедленно вернуться назад. Вновь зреет бунт, предотвратить который удается с громадным трудом. К счастью, начинают уже бродить пласты холодных дождей, и однажды утром вдруг обнаруживается, что мангра пуста: наступила осень, пигмеи, видимо, откочевали на юг. Тогда удается сколотить нечто вроде плота и как раз к возвращению экспедиции запастись плодами и пресной водой. Командование кораблем принимает на себя штурман. А поскольку начинает дуть северо-западный самуаль, он отдает приказ поднять паруса.

Осторожно лавируя, выходит корабль из бухты. Шуршит вдоль борта вода, проваливается вниз, в глубину, илистое темное дно. Ясно, что к этим берегам они уже никогда не вернутся. И потому Элл Карао, к тому времени немного пришедший в себя, сжимая поручень, в одиночестве стоит на корме, пока фиолетовые, мокрого прощального цвета мангровые леса не исчезают за горизонтом.


Чуть больше года прошло с тех пор, как экспедиция покинула Королевскую гавань, чуть больше года отсутствовали они в Океании, а насколько изменилась за это время ситуация в Доме Единого Бога. Нет ни торжественной встречи вернувшихся с края земли, ни тысяч людей, восторженно выкрикивающих «бао-бао», ни почетного караула, ни цветочных венков, ни танцев обнаженных ракхани, ни приема во дворце у Великого тханга. Верный друг Кикколао – кажется, единственный, кто им рад – шепотом, то и дело оглядываясь по сторонам, объясняет, что ровно через три месяца после их отплытия Великий тханг Селемаг ушел в высь небес (иносказательный оборот, означающий погребение), на троне теперь его двоюродный брат Великий тханг Рамулаг, который провозгласил Эру Спокойствия и Процветания. Основой же данной Эры, которую, разумеется, благодарно встретил народ, новый тханг объявил «духовное наследие наших отцов, кое не может быть ни отринуто, ни искажено». Необычайную власть в Ангулаге теперь имеют жрецы, которые строго следят за исполнением старинных обычаев и обрядов. За всякое отклонение от них полагается наказание. Злостных же нарушителей, упорствующих во грехе, стража отводит в Храм, откуда они больше не возвращаются.

Также шепотом Кикколао рассказывает, что их соратник и покровитель гаун Фаранг, который ранее считал Землю круглой, теперь публично отрекся от своих языческих заблуждений, объявил их ересью, которая только смущает разум людей. Великий Тангулаг создал Землю плоской, утверждает теперь гаун Фаранг, а если мы не видим далее горизонта, то это лишь потому, что ничего достойного зрения там нет. Однако жрецы даже это утверждение считают сомнительным. Ведь если Сияющий Тангулаг создал ясный ограничительный горизонт, значит он и не хотел, чтобы люди заглядывали за него.

Впрочем, сам Кикколао при дворцовом перевороте не пострадал. Пока большинство высших каст Ангулага охало и стонало, заламывая руки, гадая, как избежать опалы или тюрьмы, он на свои средства издал «Полное описание чудесной и богодухновенной жизни Великого Рамулага», за что удостоился монаршей милости, подтвердившей все его привилегии и права. Состояние его увеличилось почти вдвое, он теперь человек почтенный – один из самых богатых в городе, а следовательно, и в стране. Его успех отражается и на положении Элла Карао. Тот ничтожный процент, который в свое время за идею наборной печати предложил ему Кикко-старший, теперь превратился в весьма круглую сумму. Во всяком случае, бедность Эллу отнюдь не грозит. Он теперь тоже довольно обеспеченный человек, хотя, конечно, и не в первых рядах богачей.

Однако на эту удачу он почти не обращает внимания. Его волнует и даже мучает нечто совершенно иное. Экспедиция, в которую он вложил столько сил, оказывается, никому не нужна. Еще по прибытии в порт чиновник, он же по рангу и жрец, конфисковывает его дневник – вместе со всеми лоциями, картами и астрономическими наблюдениями. Конфискованы также бутыль из ситикла и загадочный медальон – вещественные свидетельства об иных мирах исчезают в тайных подвалах Храма. Невозможно издать книгу про это удивительное путешествие, как предполагалось когда-то. Невозможно снарядить следующую экспедицию: сама мысль о том, что за горизонтом существует какая-либо земля, считается ныне вредной и опасной крамолой. Естественно, он пытается восстановить по памяти свой дневник – работает целыми днями, не разгибаясь, исписывая горы бумаги, приходит в отчаяние от того, что память слишком слаба, а Кикколао, почтительно взирая на человека, побывавшего там, слегка редактирует текст и задает множество полезных вопросов. Благодаря этому мы знаем об экспедиции Элла Карао довольно много. Он даже делает частичную расшифровку москальского языка, сопоставляя его словарь с фрагментами из «пещерной книги». Правда, данная часть работы, к сожалению, не сохранилась, но само слово «москва» с тех пор прочно входит и в наш язык. Оно означает нечто, лежащее за горизонтом, некий дивный мираж, который тем не менее может превратиться в реальность.

Этим Элл Карао занимается почти три года. Постепенно складывается возле него круг людей, интересующихся тем, что находится где-то «за краем вод». Они обсуждают его рассказы, они классифицируют байки, которые бытуют среди матросов и рыбаков, они пытаются вычерчивать карты земель, лежащих по другую сторону океана. Слухи об этом постепенно распространяются по всему городу. Возникают косые взгляды – странное слово «москва» начинает будоражить умы. И однажды на их собрание врывается встревоженный Кикколао и сообщает, едва отдышавшись, что по его сведениям ими заинтересовались жрецы. Уже собирался, оказывается, Малый духовный совет, и на нем уже прозвучало грозное определение «ересь». Члены кружка поспешно расходятся. Что такое Малый духовный совет, им хорошо известно. Человек, попавший в поле его внимания, исчезает, и рискованно, очень рискованно даже спрашивать о его дальнейшей судьбе. Почти всю ночь Элл и Кикко лихорадочно совещаются и наконец, когда край неба уже начинает синеть, решают, что будет лучше, если Элл на некоторое время скроется на Рабануи. Остров географически отдаленный, глухой, Малый совет, если потеряет его из виду, скорее всего успокоится, а когда можно будет безопасно вернуться, Кикко даст ему знать.

С первыми лучами солнца отходит из гавани лодка под синим парусом, и через десять часов Элл Карао ступает на хорошо знакомый ему каменистый берег.

Он видит рыбацкие сети, развешанные на шестах, длинные пласты харуса, вялящиеся на солнце, вдыхает влажный йодистый запах водорослей с литорали.

Круг замкнулся.

Отсюда он начал свой жизненный путь, здесь он его и закончит.


Медленно и спокойно течет время на Рабануи. Раз за разом воспроизводит оно привычную обыденность жизни. Утром рыбаки на лодках выходят в море, а затем женщины до позднего вечера разделывают улов. В день восьмой староста, как положено, поднимается для молитвы на зиккурат, а в конце сезона все население пьет горький забродивший папаль и, простирая руки к зеленым волнам, славит бога Мурмока.

При всем желании Элл Карао не смог бы включиться в этот круговорот. На нем городская одежда, которую жители острова видели до сих пор лишь на чиновниках, он жил в столице, он образован, он знает важных людей; по слухам, он даже был приглашен во дворец Великого тханга. К тому же, по представлениям рыбаков, Элл несметно богат: он строит себе первый в истории острова двухэтажный уступчатый дом. Те, кому посчастливилось там побывать, рассказывают о вощеных полах, в которые можно смотреться, как в зеркало, о полированной мебели, о дорогих узорчатых покрывалах, о серебряной утвари, об окнах в причудливых бронзовых переплетах. К тому же дом возведен не из черного и кривого минерализованного плавника, а из светлых бревен настоящего дерева, завезенного из метрополии.

Подобострастно приветствует Элла староста – бывший друг Пако, купивший себе наконец статус мао, немедленно замолкают в его присутствии братья – угрюмые рыбаки, чьи лица уже шелушатся от ветра и соли, почтительно кланяется ему Мимилао – грузноватая, обремененная хозяйством матрона, за юбку которой цепляются четверо вихрастых детей. Это все – чужие для него люди. О чем разговаривать с ними – о моллюсках и рыбе? О том, что харус в этом году не тот, что прошлой весной? О том, что милостивый Мурмок, если принести ему жертву, пошлет хороший улов? Вообще все здесь такое маленькое, серое и убогое, такое нищее, такое замороченное тягостями прибрежного быта, что Элл Карао, хочет он того или нет, чувствует себя пришельцем из дальних миров.

Собственно, он пришелец и есть. Он побывал там, где до него еще не был никто. Он заглянул за таинственный горизонт. Он видел то, чего не видел до сих пор ни один человек.

Одиночество его полное и абсолютное. Оно намного сильней отверженности, которую он испытал после находки «пещерной книги». Тогда он был пусть отторгнутый, порицаемый, но все-таки свой, а теперь – ни на что не похожий, непонятный и, возможно, опасный чужак.

От такого лучше держаться подальше.

Впрочем, Элла Карао это вполне устраивает. Монотонное время, сливающее начало с концом, действует на него как успокаивающий отвар. Целыми днями гуляет он по скалистому побережью, часами, расположившись на каком-нибудь валуне, смотрит в бирюзовую даль. Кричат над островом чайки, распахивая жесткие крылья; накатывается на камни, шипя, одна зеленая волна за другой; веют над мелкой зыбью залива то самуаль, то ливаль; и уже через год, который незаметно соскальзывает в никуда, само путешествие, которое он совершил, кажется ему сном – мороком, охватывающим человека в лунные ночи. А вдруг ничего этого не было? Ни бескрайних равнин, засыпанных страшным снегом, ни подземного храма, уходящего в темноту почвенных недр, ни стен Крома, ни полых холмов, где живут люди – эхо прошлых веков. Ему все это только пригрезилось. Это лишь видение, навеянное ветрами, посвистывающими в расщелинах скал. Ему еще нет тридцати, но он чувствует, что его жизнь закончена. Он совершил все, что мог. Ему больше нечего делать в мире.

Некоторое разнообразие в его жизнь вносит лишь странный случай. Как-то, вернувшись с прогулки по побережью раньше обычного, Элл обнаруживает своего слугу за чтением экспедиционных заметок. Подростка звать Типпо, ему одиннадцать лет, в его обязанности входит уборка дома и приготовление нехитрой еды. Он так увлечен своим занятием, что не слышит шагов хозяина. Элл поражен: мальчик из бедной рыбацкой семьи умеет читать! Кто его научил? Выясняется, что Типпо освоил грамоту сам: рассматривая картинки с подписями, соотносил загадочные значки с изображениями над ними. Тут же по требованию Элла он, хоть и с запинками, но вполне уверенно воспроизводит вслух довольно замысловатый текст. У мальчика явный талант. Оказывается, он уже прочел половину книг из библиотеки Элла, а заметки об экспедиции в Москву знает чуть ли не наизусть. У Элла появляется заинтересованный ученик. Теперь, вечерами, когда дела по хозяйству завершены, Элл понемногу занимается с ним: рассказывает об устройстве мира, делится воспоминаниями о своих странствиях, отвечает на многочисленные вопросы, советует, какие книги еще нужно прочесть. У Типпо горят глаза. Он впитывает знания, как пересохший дерн – воду. Даже сам Элл в разговорах с ним слегка оживает. В нем начинает брезжить надежда: может быть, это все не напрасно? Может быть, наступят дни, когда по его пути пойдут и другие?

Однако продолжается это недолго. Уже в начале весны к Эллу является отец Типпо, морщинистый, рано состарившийся рыбак, и объясняет, что мальчику пора выходить в море. Не может же он всю жизнь быть прислугой. Ему надо освоить серьезную мужскую профессию, чтобы он мог содержать семью. Элл – в панике. Он понимает, что если Типпо отдать, то искра, разгорающаяся в нем сейчас, безнадежно погаснет. Вместо исследователя, путешественника, ученого вырастет еще один нищий рыбак. Начинается упорный, изматывающий торг. Отец Типпо по обыкновению местных ловщиков рыбы хитрит и мнется, боясь, что его обманут. Разговаривать с ним очень трудно. Но наконец соглашение, устраивающее обоих, все же достигнуто. Из рук в руки переходят серебряные монеты. Через неделю (Элл торопится, чтобы семья Типпо не передумала) мальчик поднимается на борт первого торгового судна, следующего в Ангулаг. Указ о «возвышении каст» никто не отменял, школа для детей из народа в столице по-прежнему существует, гаун Фаранг все так же является ее бессменным директором, и в кармане куртки у Типпо, завернутое в чистую ткань, лежит письмо Элла с настоятельной просьбой принять талантливого ученика. Прощание получается скомканным. Типпо, конечно, волнуется, впервые покидая родной поселок, но мыслями он уже там – в громадном городе, среди шума и блеска столицы, в стенах лабораторий и библиотек, из окон которых распахиваются бескрайние дали. Элл узнает в нем себя, и у него от сладкой боли сжимается сердце.

И вновь зыбь времени смыкается над Рабануи. Год проскальзывает за годом. Осенние штормы, весенние ливни сменяются летним спокойствием. Жизнь здесь не нарушает даже вторжение артактидов. Грозный флот с далекого Южного материка внезапно подходит к берегам Океании. Боевые каноэ не могут противостоять извергающим длинный огонь мощным палубным кораблям, бронзовые мечи бессильны против мечей, сделанных из таинственного металла зализо. Пылает Королевская гавань, дымится Дворец, выплескивая из окон жар черных клубов, бросается с верхней террасы на острые камни Великий тханг Рамулаг. Океания повержена и разорена, обращены в развалины ее пышные города, дороги зарастают травой, тысячи людей скитаются по стране в поисках пропитания. По слухам, убит старый друг Кикко, типография его сгорела. Исчезло множество друзей и приятелей Элла, сведения о них противоречивы. Неизвестно, что с Типпо: писем от него нет, да и некому доставлять их на отдаленный остров. Впрочем, на Рабануи все остается по-прежнему. Правда, высаживается и туда взвод артактидских солдат, но увидев, что взять с нищих рыбаков нечего, быстро уходит. Командир лишь приказывает разобрать стоящий на площади зиккурат и возвести из этих камней столп в честь Великого Артактана…


Мы не знаем, как завершилась жизнь Элла Карао. Сумрак Разоренных десятилетий плотно сгустился над Океанией. Лишь недавно при разборке древних развалин были найдены фрагменты его дневника и, благодаря трудам гауна Планга, приведены в порядок и напечатаны.

Тогда же восьмидесятилетний гаун Планг, гордящийся тем, что происходит из рода потомственных гаунов Типпо, поставил перед Академией исследований вопрос об организации экспедиции на край Океана.

Больше о судьбе Элла Карао мы ничего не знаем.

И вряд ли узнаем что-то еще.

Зато мы знаем теперь, что волны, накатывающиеся на берег, смывают не все, что фантастический миф действительно может превратиться в реальность, что за линией непостижимого горизонта тоже существует земля, и, вероятно, когда-нибудь нам удастся ступить на нее.

Вот что мы знаем теперь.

Когда смотришь издалека, то кажется, что ничего невозможного нет.

Оптимум

Ася Д., средняя школа, десятый класс.

В младших классах у меня была кличка Оса. Мембрана однажды сказала, что если меня задеть, то могу и ужалить. Не знаю, как-то не замечала. Мне вообще не нравится жалить людей. Хотя вот сейчас действительно захотелось вонзить в кого-нибудь ядовитое жало. Так вдруг все кувыркнулось: в глазах плывет. Короче, в последний день августа Оптимум выдал обычный итог, и там, помимо текучки, было про нас с Артемом. Генетическая совместимость – семьдесят два процента (это нормально), сексуальная совместимость – восемьдесят один процент (ого-го!), психологическая совместимость – сорок девять процентов (ну – предположим) и социальная совместимость – тридцать один процент.

Вот тут меня и ударило. Тридцать один процент социалки – это же полная несовместимость! Так, во всяком случае, указывают таблицы. А если еще учесть и низкое психологическое соответствие (сорок девять процентов!), то получалось, что мы с Артемом абсолютно не подходим друг другу. Как же так? Меня это просто ошеломило. Весь август мы с Артемом очень плотно общались: он подтягивал меня по математике, где я ни в зуб ногой, я его, в свою очередь, по истории и литературе. Нормально ведь, да? Виделись почти каждый день, и от солнца, от близости, от случайных прикосновений, у меня лично было небольшое головокружение. Вокруг нас даже воздух слегка звенел. И Оптимум, между прочим, не подавал никаких тревожных сигналов. Значит, все было в пределах допустимых параметров. И вдруг – бац, лбом об стену, ни с того ни с сего. Ничего себе подарок к началу года!

На первой же переменке я побежала к Валечке (наш школьный психолог), и Валечка, посмотрев результаты, сказала мне, что, судя по показателям, это не любовь, а влюбленность. Типичная подростковая амплитуда: высокая сексуальная совместимость и низкая психологическая. Результат гормонального максимума, пояснила она. Если бы на месте Артема был кто-то другой, ты испытала бы то же самое. И добавила, что данная ситуация сопряжена с высокими рисками. Раньше, в эпоху до Оптимума, значительное количество браков заключалось именно в этот несбалансированный период. Людям казалось, что тут – на всю жизнь. Но проходил год-другой, чисто гормональное влечение истощалось, на первое место выдвигались психологические различия, брак распадался, и для многих это являлось настоящей трагедией.

– Я понимаю, что тебе трудно сейчас. Но поверь, это пройдет. Это эмоциональный барьер, который надо преодолеть. У меня в твоем возрасте был аналогичный случай: возник парень – казалось, жить без него не смогу. Любовь, все такое, на край света вместе пойдем. К счастью, Оптимум меня вовремя предупредил. И знаешь, встретила этого парня потом, через пару лет, удивилась, что я тогда в нем такого нашла?… Ну все, беги в класс…

Ни в чем меня Валечка не убедила. Лишь повторила еще раз то, что нам уже рассказывали на уроках. Еще больше меня взбудоражила. Я ведь чувствовала, обмирала вся, чувствовала, что это не так. У Валечки – да, у других – может быть, но только не у Артема, и не у меня. У нас именно что – на всю жизнь. К тому же ведь Оптимум, так сказано в методичке, ничего никому напрямую не запрещает. Он лишь предупреждает о возможных ошибках и предлагает наиболее перспективную стратегию действий. Его рекомендациями можно и пренебречь. Правда, при этом, скорее всего, понизится рейтинг, а это, конечно, уже не есть хорошо. Особенно при той ситуации, которая сложилась у нас в семье.

В общем, я не могла дождаться, когда закончится эта школьная тягомотина. Тем более что Мембрана как раз сегодня, в первый же день, решила осчастливить нас очередной порцией поучений. Дескать, десятый класс – это последний и решающий год. Он подводит итоги, он может во многом определить нашу судьбу. А потому каждому надо собраться… нацелиться… приложить все силы… сосредоточиться… наверстать… Ну и так далее – на сорок пять минут классного времени. Никто ее, конечно, не слушал. Все обдумывали свои прогнозы, только что полученные от Оптимума. И, судя по лицам, по осторожному блеску в глазах, у большинства намечался сплошной позитив. Лишь я одна, как дурочка, переживала и все не могла понять – почему меня так и за что? Ну в самом деле – почему и за что? Ведь до сих пор все было нормально. Весь август Оптимум не посылал нам никаких тревожных сигналов. Ну что он вдруг увидел такое, чего не замечаем ни я, ни Артем? Правда, Оптимум потому и называется Оптимумом, что он видит намного дальше и лучше отдельного человека. Он способен интегрировать сложные разнородности, он учитывает тысячи и тысячи мелочей, которые сознание отдельного человека просто не в состоянии охватить. Бессмысленно оспаривать его прогнозы. И все равно, ну – почему, почему?

И так я была поглощена этими своими переживаниями, что не сразу заметила, что в классе наступила какая-то жутковатая тишина. Очнулась лишь когда Гетта слегка толкнула меня и прошипела что-то, чего я не смогла разобрать.

Впрочем, все тут же выяснилось.

Оказывается, Мембрана вперила в меня гневный взгляд, и ничего хорошего это не предвещало.

– Долинина, встань!

Я поднялась.

– Пожалуйста, повтори, что я сказала сейчас.

– Вы сказали: Долинина, встань!

По классу пробежало хихиканье. Я почувствовала, как вздрогнула Генриетта, сдерживая смешок.

Вот и ужалила.

Однако этим Мембрану было не прошибить. Она тут же постучала по столу согнутым пальцем:

– А ну – тихо!.. Кому тут смешно?… – И затем с ядовитой улыбкой обратилась ко мне: – Все витаешь, Долинина? Ну-ну, продолжай витать. А когда вернешься на землю, пожалуйста, обрати внимание на свой рейтинг. Все, садись!..

– С ума сошла, – прошептала Гетта, когда я села. – Она тебя и так ненавидит.

– Начихать, – ответила я.

Мне сейчас было не того.

Я переждала пару минут, пока Мембрана вновь не начала что-то вещать, а потом, внутренне обмирая, прикрыла глаза. Так и есть! На моем социальном рейтинге появился красный флажок. Обращен он был острием вниз, что указывало на тенденцию к понижению.

Я чуть было не вскрикнула от неожиданности.

Мне только этого сейчас не хватало.


Из выступления президента страны по случаю юбилея государственной социально-медицинской программы «Оптимум».

Сегодня у нас знаменательный день. Двадцать лет назад мы начали грандиозный эксперимент по оптимизации всей нашей жизни. Мы начали его в обстановке неверия, в обстановке тотальной критики, особенно со стороны наших зарубежных партнеров. Нам предрекали всяческие напасти. Нам предрекали застой, нам предрекали падение уровня жизни и социальные потрясения.

Сейчас, спустя двадцать лет, можно с уверенностью сказать, что никакие из этих пророчеств не оправдались. Более того, они обратились против самих самозваных пророков. Достаточно посмотреть на карту мира. Где ныне Соединенные Штаты с их амбициями глобальной империи? Увязли в хаосе. Где ныне Европа, мнившая себя светочем цивилизованного человечества? Превратилась в скопище грызунов, бешено кидающихся друг на друга. Где ныне Великий Китай? Захлебывается от волн внутренних неурядиц. И это в то время как экономика нашей страны, напротив, устойчиво развивается. Темпы роста ее одни из самых высоких в мире. А что касается потрясений, которых так жаждали наши идеологические оппоненты, то опять же можно с уверенностью сказать, что еще никогда в своей долгой истории мы не достигали такой социальной гармонии, когда на место гражданских конфликтов пришло искреннее сотрудничество, когда надуманные политические разногласия сменились коллективным трудом на благо страны.

Теперь понятно, что двадцать лет назад мы сделали правильный выбор. Гениальное открытие наших ученых позволило нам благополучно преодолеть все бури нашей беспокойной эпохи. Программа «Оптимум» не только оптимизировала экономику, она на научной основе оптимизировала всю нашу жизнь, придав ей позитивный, одухотворяющий смысл. Она объединила миллионы наших сограждан. Та социальная энергетика, которая ранее прогорала в бесплодных дискуссиях, теперь аккумулируется в мощный вектор, направленный в будущее. Именно благодаря оптимальной стратегии, благодаря инновационной программе «Оптимум», наша страна является сейчас континентом спокойствия в бушующем океане хаоса.

Конечно, общество, которое мы построили, не представляет собой окончательный идеал. Нам всем еще предстоит большая работа. Однако преимущества его очевидны уже сейчас. Скажите, ну разве плохо, что уровень преступности снизился у нас более чем в десять раз? Даже по данным зарубежных агентств, он является сейчас самым низким в мире. Или разве плохо, что у нас тоже более чем в десять раз снизился уровень дорожно-транспортных происшествий? От травм и смертельных исходов спасены десятки тысяч людей. Или разве плохо, что у нас резко возросла продолжительность жизни? Благодаря программе «Оптимум», граждане нашей страны стали значительно серьезнее относиться к своему здоровью. Отступают в прошлое так называемые «болезни цивилизации». Своевременная профилактика, здоровый образ жизни становятся в нашей стране доминирующей реальностью.

Следует сказать еще об одном. Наши идеологические оппоненты постоянно упрекают нас в том, что программа «Оптимум» лишает человека свободы воли. Она, дескать, превращает его в робота, даже в раба, покорно исполняющего спущенные правительством предписания. Заявляю со всей ответственностью: в этих утверждениях нет ни грана правды. Говорить так может лишь тот, кто не понимает сути наших великих преобразований. Или, быть может, намеренно не желает ее понимать. Программа «Оптимум» не ограничивает никаких гражданских свобод, напротив – она предоставляет человеку, гражданину возможность проявить себя во всей своей полноте. Сколько несчастий, сколько трагедий происходит в жизни только из-за того, что человек, не сумев проанализировать сложную жизненную ситуацию, принимает неправильное решение. Выбирает, например, такую профессию, для которой у него нет никаких природных способностей. Благодаря Оптимуму, мы избавились от проклятия слепого случая, от проклятия нелепых ошибок, делающих жизнь бессмысленной. В этом мы видим нашу заслугу перед всей нацией, перед каждым гражданином нашей страны. У нас практически каждый человек может теперь сказать, что он счастлив. А разве счастье каждого человека не является целью любого общества, целью, к которой человечество стремилось тысячи лет и которую оно наконец сумело достичь.

Закон об обязательной чипизации, который мы сейчас выносим на референдум – еще один шаг в наше общее будущее. Двадцать лет, прошедших со дня внедрения программы «Оптимум», это достаточный срок. У нас было время все обдумать, сравнить, проанализировать, выслушать все точки зрения. Мы достигли, как мне представляется, подлинной гражданской зрелости, мы ясно осознаем, что мы можем и чего мы хотим, и потому в день общенародного референдума ответственно и серьезно сделаем выбор, который определит и судьбу каждого человека и судьбу всей нашей страны.


Артем В., средняя школа, десятый класс.

Больше всего меня испугал красный флажок. Если бы Оптимум просто снял несколько баллов, я бы не слишком расстроился. Сегодня снял, завтра прибавит. Но красный флажок – это нечто совсем иное. Красный флажок означает устойчивую тенденцию к понижению. Тенденцию, понимаете? Тут несколькими баллами не отделаешься. Социальный рейтинг у меня, в общем, средний. Точнее чуть выше среднего, но разница такая ничтожная, что о ней не стоит и говорить. Правда, благодаря именно этой разнице меня год назад перевели в математический класс. Это, конечно, не специализированный лицей, отнюдь, но все же дает небольшой бонус при поступлении. Оптимум, во всяком случае, не возражает, чтобы я после окончания школы подал заявку на математический факультет. И Тензор, наш математик, тоже считает, что шансы у меня имеются. Надо лишь проявить упорство. Любит повторять – и не только мне – что способности и упорство могут дать больше, чем талант и лень. Я с ним совершенно согласен. И готов долбить проклятую математику с утра до вечера. А также, если потребуется, с вечера до утра. Мне обязательно нужно преодолеть этот барьер, потому иначе какие у меня перспективы? В качестве альтернативных версий Оптимум предлагает инженерно-конструкторский институт или несколько колледжей, сугубо производственной ориентации. Ну это, откровенно скажу: ни за что! Тут мне достаточно посмотреть на отца, который как раз такой колледж окончил. Он, кстати, со мною вполне согласен. К тому же гуманитарных способностей у меня нет, способностей к бизнесу нет, способностей к администрированию – тем более. Все эти дороги для меня закрыты.

И что в такой ситуации делать? Главное, что понижающая тенденция, судя по всему, связана не со мной. Я ведь ни на шаг не отступаю от рекомендаций Оптимума. Связана она, скорее всего, с Осой, у которой в прогнозе тоже появился красный флажок. Лекса, с которым мы в классе идем голова в голову, например, убежден, что это именно из-за Осы я попал в нисходящий поток. Есть у него такая теория.

– Ты ведь нисколько не изменился? Ведь так? Ну значит, тебя не держит сам воздух. Социальный воздух, конечно. Ты рейтинг ее семьи смотрел?

– Смотрел.

– И что?

– Резкое понижение.

– Вот видишь, – и Лекса нравоучительно поднял палец. – Тебе надо уйти в сторону, вернуться в свой восходящий поток, сделать поворот на крыло.

Впрочем, что тут гадать. Через некоторое время Оптимум выдал прогноз: если мы расстаемся с Осой, то красный флажок у меня исчезнет.

Результат вполне однозначный.

Правда, у самой Осы флажок при этом все равно останется. Она тоже недавно запрашивала прогноз, и Оптимум подтвердил. Так что дело тут было действительно не во мне. Дело было либо в семье Осы, но что там случилось, Оса мне рассказывать не пожелала: это, видите ли, касается только ее. Либо в том, что Оса последнее время явно пренебрегала рекомендациями Оптимума. Например, до сих пор не определилась со специализацией. А ведь уже пора бы, десятый класс, времени осталось в обрез. И выбор у нее, на мой взгляд, неплохой. Оптимум рекомендует ей педагогический институт, медучилище или колледж промышленного дизайна: у Осы имеются какие-то художественные способности.

– А ты сама что думаешь?

– Ничего не думаю.

– Но тебе вообще-то что больше нравится – медицина, педагогика или дизайн?

– Мне не нравится ничего.

– Как так – ничего?

– А вот так. Ничего, и все…

Разговаривать с ней иногда очень трудно. Вдруг натыкаешься на глухую стену, которую не прошибить и не обойти. Мы сбежали с торжественного собрания, посвященного двадцатилетнему юбилею Оптимума, и сидели на летней веранде кафе неподалеку от школы. Посередине веранды росла буйная ива, склоняющаяся до пола, и со стороны улицы нас было не видно. Неторопливо текла внизу зеленоватая масса воды, а на другой стороне канала, точно предвещая нашу судьбу, вздымались серые офисные громады. Кстати, за этот побег Оптимум снял с меня пару баллов, но я не жалел – такое здесь было волшебное уединение.

Никого тут не было, кроме нас.

А два балла – пустяк, завтра же наверстаю.

Если бы еще Оса меня понимала! Ведь идти против Оптимума – это вредить себе самому. Все движутся в сияющую великолепную жизнь, все, как выражается Лекса, парят, поддерживаемые восходящим потоком, а ты один движешься, как стреноженный, топаешь по земле путаным, мелким шажком. И, как бы ни напрягался, как бы ногами ни перебирал, все равно – безнадежно отстаешь, отстаешь, отстаешь…

– Как ты думаешь, он нас подслушивает сейчас? – спросила Оса.

Я только вздохнул. Нет, все же есть в девушках что-то совершенно непостижимое. Десять лет ей чуть ли не каждый день втолковывают и втолковывают, что представляет собою Оптимум. Уже, казалось бы, разжевали, усвоили, и вот, пожалуйста, опять всплывает откуда-то этот абсурдный миф. Приходится в сотый раз ей объяснять, что Оптимум по природе своей не может ни подслушивать, ни подсматривать. Ну разве что через камеры наружного наблюдения. Однако в основном он воспринимает нас через медчип и воспринимает лишь действия и эмоциональное состояние человека.

– Говоря проще: как ты поступаешь и что ты чувствуешь. Он не считывает ни семантических вариантов речи, ни ее конкретных лексических форм, но вот если ты сейчас вдруг встанешь и гордо уйдешь, и если после этого мы с тобой больше не будем встречаться, то он сделает соответствующие выводы.

– Ну тогда я встала и гордо пошла, – сказала Оса.

Я даже вздрогнул.

– С чего это вдруг?

– Так ты ведь уже все решил, вот с чего. Возможно ты и сам не догадываешься, но внутри себя ты уже все решил. Или согласился с решением, которое за тебя принял Оптимум. Разве не так?

И тут она действительно встала и, поднырнув под низкие ветви ивы, процокала каблуками к выходу.

Затрепетали листья.

Миг – и она исчезла.

Самое интересное, что я не встал вслед за ней. Не встал, не кинулся сломя голову, не схватил за локоть, не попытался ее вернуть. Я так и остался сидеть за столиком над зеленоватой водой.

Позже я понял, что оцениваю эту ситуацию следующим образом. В жизни есть не только радости, но и неизбежные огорчения. Не только череда наслаждений, но и аскетический ежедневный труд. Всем нам, конечно, нравится сладкое. Но если непрерывно лопать конфеты, торты, пирожные, то расплатой за это будут ожирение и болезни. Точно так же и здесь. Нельзя иметь все вообще. Если хочешь получить хоть что-то в будущем, надо от чего-то отказаться уже сейчас. Банальная, как жизнь, простота: за все надо платить.

Вот что я понял.

Однако это было позже, через несколько дней, когда я более-менее пришел в себя. А в тот момент, когда Оса поднялась и, отведя ветви ивы, нырнула за них, у меня в сердце будто лопнул шарик огня.

Значит – это я так решил.

Точнее – Оптимум решил за меня.

Не зря ее прозвали Осой.

Напоследок она меня все же ужалила.


Из популярной брошюры «Оптимум – без тайн». Рекомендовано Министерством образования и туризма для государственных библиотек, для продажи на вокзалах и в аэропортах.

Джереми Флейт (США), бизнесмен, член совета директоров корпорации «FG PLATIK».

Меня вот что здесь поразило. Мы, Соединенные Штаты, занимаем одно из первых мест в мире по количеству насильственных преступлений, прежде всего по числу убийств, и также – одно из первых мест по обороту наркотиков. А у вас, оказывается, тюрьмы практически опустели. Говорят, что чуть ли не половину их за ненадобностью закрыли, превратили в картинные галереи, музеи и рестораны. Проблемы же наркомании, как я слышал, у вас нет вообще. И я вот подумал, а что если такую штуку, как Оптимум, поставить американцам? Может быть, тогда и у нас половину тюрем удалось бы закрыть? И молодежь тогда начала бы искать свое призвание, а не дозу. Мечты, конечно. Наша политическая элита этого никогда не допустит. Но, по-моему, было бы здорово. Мы тогда превратились бы наконец в страну, где можно нормально жить.

Яан ван Прутт (Голландия), член муниципального совета г. Брюгге.

Я сам, как турист приехав в вашу страну, сразу же попросил, чтобы мне поставили временный Оптимум. Хотелось лично, на себе ощутить, что это такое. Врачи заверили меня, что никаких последствий не будет: когда Оптимум отключат, я стану в точности таким же, как был. И вот теперь честно скажу: это следует испытать каждому. С Оптимумом я чувствовал себя в вашей стране, как дома. Как будто целый город, представьте, целый город друзей! Как будто я не турист, иностранец, чужой, а родственник или старый приятель каждого встречного человека. Совершенно необыкновенное ощущение! И это у нас, в Европе, почему-то называют «промывкой мозгов». Дай бог им всем так мозги промыть! Лично мне просто жаль было отключать Оптимум перед выездом. Как будто с солнечной стороны шагаешь под хмурый дождь. Думаю, что именно ради Оптимума я еще не раз вернусь в вашу страну.

Мартин Косински (Польша), депутат Сейма (парламента), член всепольской гражданской организации «Новая демократия».

Мне было любопытно взглянуть на «оптимизированное общество» со стороны. Мне давно казалось, что западные СМИ дают нам о нем намеренно искаженную информацию. И после недели пребывания здесь я убедился, что именно так. Реальность, подлинная «оптимизированная реальность», оказалась совершенно иной. Никто здесь строем не ходит. Никакого «психогенного излучения» я на себе не почувствовал. Навязанного политического единомыслия тоже нет: многие из моих собеседников открыто критиковали и правительство, и президента, и чиновников разных рангов. Однако у «оптимизированных», как их презрительно называют в нашей стране, действительно есть, на мой взгляд, одна существенная особенность: они точно знают, чего хотят, и они точно знают, что для этого нужно делать. В этом их отличие от нашего «свободного мира» и в этом их отличие от «общества бесплодных раздоров», торжественно именующего себя западной демократией.


Ася Д., средняя школа, десятый класс.

Сегодня на уроке по этике мы разбирали стандартную тему: что такое оптимизированный поступок и оптимизированная жизненная стратегия? Мембрана, как всегда, изрекала сплошные банальности. Дескать, раньше человек действовал, в основном опираясь на интуицию, и потому совершал множество нелепых ошибок, коверкавших его жизнь, а сейчас, имея в своем распоряжении рекомендации Оптимума, он может их избежать, выбрав правильный алгоритм.

Она нам долбит этим мозги с первого класса. Уже продолбила, по-моему, до самого мозжечка. И потому, когда Мембрана как обычно поинтересовалась, есть ли вопросы, я сказала, что интуиция вообще-то представляет собой интеграцию личного и коллективного опыта. Это, конечно, эвристическое обобщение, но, даже будучи принципиально неточным, оно, тем не менее, достаточно эффективно. Оно помогает нам быстро ориентироваться в сложной социальной среде. Но ведь стратегии Оптимума тоже являются эвристическим обобщением: все параметры текущей реальности учесть невозможно. Оптимум интегрирует их с теми же приблизительными допущениями. Тогда в чем разница и есть ли она вообще?

Мембрана секунды четыре стояла с открытым ртом, а потом, надрываясь от злости, проквакала, что я, видимо, плохо усвоила учебный материал. Мне следует заново проработать главы девятую и десятую.

– Займись этим, Долинина. На следующем уроке будешь по ним отвечать.

– Ну и на хрена ты выпендриваешься? – прошипела Гетта.

И сразу же получила строгое замечание «за посторонние разговоры».

День вообще был как скомканная бумага: отвратительно и бессмысленно выглядела каждая его грань. Во-первых, Мембрана, жаждая мести, но не рискуя тронуть меня, вызвала к доске Генриетту и, с удовольствием промучив ее минут пять, нарисовала в журнале жирный трояк.

– Это из-за тебя, – прошипела Гетта, усевшись на место.

И тут же получила еще один выговор «за посторонние разговоры».

Во-вторых, куда-то пропал Артем. На переменах его нигде видно не было, а когда я небрежно поинтересовалась у Лопушка, в чем дело, тот сначала по обыкновению удушливо покраснел, а затем, неловко пожав плечами, ответил, что Артем сегодня в школу вообще не пришел.

– Наверное, заболел.

Вот так-так, заболел! Я была совершенно уверена, что это Оптимум рекомендовал ему один-два дня пропустить, чтобы слегка прогорели эмоции. Полезный совет! К тому же, вернувшись в класс, я обнаружила, что тот же Оптимум рекомендует мне обратить внимание на Лопушка. И Лопушок, наверное, тоже получил аналогичную рекомендацию. То-то он на меня сегодня как-то странно смотрел. А покраснел так аж до ушей. Вот что меня окончательно взбеленило. Неужели Оптимум всерьез полагает, что лучше, чем Лопух, я себе никого не найду? Однако какого он обо мне мнения! Конечно, некоторые наши девчонки от Лопушка без ума: волосы у него русые, мягкой шапкой, глаза ярко-синие, на щеках нежный-нежный, словно у персика, пух. В общем, как пишут в сети, красавчег. Но мне-то с этого что? Лопушок ведь двух слов не может нормально связать. Если обратишься к нему, мычит, как теленок, хлопает кукольными ресницами… Опыт подобной рекомендации у меня уже был. В прошлом году Оптимум посоветовал мне подружиться с Сашком, тоже из параллельного класса. Так тот на первой же встрече ринулся меня лапать. Ну а чего? Ведь Оптимум рекомендовал. Однако рекомендация – это именно рекомендация, а не приказ и не лицензия на быстренький перепих. Так, по крайней мере, сказано в методичке. Вот чего многие наши идиоты не понимают. Пришлось дать ему по рукам. Интересно, что Оптимум, когда я Сашка отшила, даже баллов с меня не снял. Значит, правильно поступила.

И наконец, вернувшись домой, я вместе со всякой рекламной бурдой вынула из почтового ящика настоящую политическую листовку. Вот это да! До сих пор я только слышала о таком, но видеть своими глазами не довелось. А тут – желтоватого цвета листок с крупным текстом. Как я поняла, мельком его просмотрев, там в пух и прах разносилась программа «Оптимум», которая «превращает нас всех в рабов», и содержался призыв голосовать против обязательной чипизации. Подписано: «Комитет свободных граждан», тут же значок: руки, сжатые в кулаки, рвут цепь. Более подробно я прочесть ее не успела. В прихожей этот листок у меня сразу же выхватил Братец. Он сегодня решил осчастливить нас своим посещением. И поняв, что это такое, чуть ли не запрыгал от радости:

– Ага!..

– Отдай, – с ненавистью сказала я.

Но Братец лишь нагло оскалился, оттесняя меня рукой:

– Осина, не сепети!..

Считал, что называть меня осиной – классная шутка.

Очередной идиот.

Впрочем, тут же снизошел объяснить. Оказывается, теперь каждому, кто сдаст такую листовку в полицию, начисляется некоторое количество баллов.

– Ерунда, мелочь, конечно, но мне баллы сейчас во как нужны.

И, подмигнув, добавил, что после этого распоряжения возник «эффект кобры». Слышала о таком? В девятнадцатом веке англичане в Индии, которая тогда была их колонией, решили избавить столицу страны от ядовитых змей и объявили, что за каждую пойманную и сданную кобру будут выплачивать вознаграждение. Количество змей в Дели сразу же выросло. Предприимчивые индийцы начали специально их разводить.

– С листовками сейчас аналогичный случай. Пишут все, кому только не лень… А знаешь, почему их печатают на бумаге, а не пересылают по мейлу? Трафик легко отследить, с бумагой – сложней…

И опять мне подмигнул.

В общем, у меня возникло смутное подозрение, что листовку эту изготовил он сам.

Потому и подкараулил меня в прихожей.

Ну – законченный идиот.

Впрочем, вся эта чушь тут же отодвинулась на задний план. Выяснилось, что Братец появился сегодня не просто так: у нас намечено что-то вроде семейного совещания. Суть его заключалась в следующем. Тема, которую отец разрабатывал весь последний год, была признана бесперспективной и уже в конце месяца будет закрыта. Между прочим, Оптимум его об этом предупреждал, но отец полагал, что результаты, которые в течение лета будут получены, изменят прогноз. Результаты оказались совсем не такими, как он рассчитывал, и теперь речь идет о понижении нашего социального рейтинга. Причем о весьма существенном понижении, мы проваливаемся ниже среднего уровня пунктов на пять. Компенсировать нам его нечем: у матери рейтинг стабильный, а мои школьные баллы – такая мелочь, которая не способна ни на что повлиять. Ситуацию мог бы смягчить рейтинг Братца, но Братец наш, свинья хитроумная, уже давно выделил свою собственную, независимую шкалу. Как только поступил в институт. Ему теперь на все начихать.

В общем, Оптимум предложил три решения. Либо отец остается на прежнем месте, но с понижением в должности и зарплате, тогда за излишки квартиры, не соответствующей новому статусу, придется ой сколько платить. Либо он переходит в другую организацию, рангом пониже (Оптимум уже обозначил приемлемый вариант), но тогда придется переезжать в отдаленные новостройки, а новостройки – это социальное дно. Либо вообще перебраться далеко на восток: там, в новых промышленно-сырьевых городах, специалисты такого профиля идут нарасхват. Тогда и должность он сохранит, и социальный рейтинг у нас будет такой же, как здесь, и квартиру получим по габаритам, по крайней мере, не меньшую, чем сейчас.

– Вот, надо решать… – Отец разводил руками.

Мне было просто больно смотреть на него. Он был сегодня совершенно на себя не похож. Какой-то скомканный, как и весь нынешний день: отводил глаза, мялся, без надобности передвигал на столе чашки, сахарницу, печенье. Уронил чайную ложечку на пол, долго ее искал. Мне хотелось подойти к нему, прижаться сзади, обнять: все наладится, как-нибудь, не переживай. Шепнуть еле слышно: я тебя все равно люблю. Но я не двигалась с места: мне то же самое сейчас рекомендовал сделать Оптимум. А потому вот ему хрен. Ему – то есть Оптимуму, разумеется, не отцу. Я лишь сжимала изо всех сил кулаки, так что ногти впивались в мякоть ладоней. И думала: ну почему, почему? Почему именно с нами? Почему – со мной?

За что это нам? За что?

Я беззвучно вопрошала неизвестно кого.

Я кричала без голоса, и мой крик уходил в какую-то безнадежную глухоту.

Я как будто выскочила за пределы нашей реальности.

И при этом прекрасно знала, что никто, никто в мире не даст ответа на мой вопрос.


Из популярной брошюры «Оптимум – вопросы и ответы». Рекомендовано Министерством образования и туризма для государственных библиотек, для учащихся среднего и старшего школьного возраста.

Попробуем развеять те заблуждения, которые иногда возникают вокруг программы «Оптимум».

Довольно часто приходится слышать, что Оптимум якобы читает все наши мысли, даже те, которые являются сугубо личными. Для него нет тайн, он как бы просвечивает человека насквозь. Скрыть от него ничего нельзя.

Скажем ясно и определенно. Это совершенно не так. Оптимум не может читать наших мыслей: многочисленными экспериментами установлено, что мысли невозможно читать вообще. Дело в том, что человек чрезвычайно редко «думает текстом», то есть сколько-нибудь отчетливыми словесными формулировками. Как правило, человек «думает» сложными комплексами ощущений и лишь затем, причем далеко не всегда, облекает некоторую часть их в слова. Именно эти комплексы ощущений, чувственные состояния человека, Оптимум воспринимает через медицинский чип, и на основе их судит о наших желаниях и предпочтениях. Однако выделить оттуда отдельную мысль Оптимум не способен: слишком сложна структура такого комплекса, слишком она насыщена изменчивыми, чувственными обертонами. Разложить его на составляющие нельзя, и потому не следует опасаться, что наши «секреты» станут известны кому-нибудь кроме нас.

Также иногда приходится слышать, что Оптимум – это некий искусственный интеллект, некий сверхразум, держащий человека в плену «нейронных команд». Он, дескать, отбирает у нас свободу воли, свободу выбора, контролирует все наше частное и общественное поведение. Из этого рабства не вырваться. Мы превращаемся в кукол, которыми управляет невидимый «нечеловеческий кукловод».

Это тоже совершенно не так. Оптимум не является ни сверхразумом, ни искусственным интеллектом – такой интеллект, как полагают ученые, тоже невозможно создать. Оптимум – это всего лишь способ гармонизации психических и социальных процессов, алгоритм, который поддерживает целостность нашего бытия. Он вовсе не контролирует сознание человека и – ни прямо, ни косвенно – не принуждает его ни к чему. Оптимум ничего не приказывает и не навязывает. Он лишь, анализируя множество самых разных параметров, сопрягает особенности отдельной личности с актуальными потребностями общества, в котором данная личность живет, и на основе этого сопряжения выстраивает для каждого наиболее перспективную онтологическую стратегию. Более того, Оптимум, как правило, предлагает сразу несколько вариантов ее, и среди них – обратите внимание! – те, о которых сам человек, возможно, даже не подозревал. Однако решение, какой вариант избрать, в любом случае принимает именно человек. То есть Оптимум не сужает, а расширяет нашу свободу. Делает ее более полной, более осознанной и позитивной.

В определенном смысле Оптимум представляет собой просто улучшенный медицинский чип, имеющийся сейчас практически у каждого гражданина. Никто ведь не возражает против медицинского чипа, который тоже анализирует наше физиологическое состояние, дает рекомендации по здоровому образу жизни, а также немедленно отправляет сигнал тревоги, если с человеком что-то случилось. Благодаря медчипу уже удалось спасти десятки и сотни тысяч людей, причем многие несчастья предотвратить вообще. А если перевести то же самое в социальные координаты, то можно сказать, что Оптимум работает как своего рода психологический светофор: создает для каждого человека эффект «зеленой волны», позволяющий ему двигаться в режиме наибольшего благоприятствования, избегать опасного хаоса и столкновений. Не случайно наше общество часто называют «обществом без конфликтов»: благодаря программе «Оптимум», нам действительно удается минимизировать массу ранее неразрешимых противоречий. Сейчас мы даже вправе с гордостью утверждать, что Оптимум создает у нас ту подлинную гармонию жизни, тот мировоззренческий идеал, ту атмосферу осмысленного, целенаправленного бытия, к которой человечество стремилось многие тысячи лет.

И наконец существуют возражения против социального рейтинга, против оценки статуса человека и связанных с ним льгот, непрерывно транслируемой каждому гражданину прямо в медчип. Дескать, это прямой механизм репрессий, ограничительная шкала, вынуждающая человека исполнять рекомендации Оптимума.

Нет ничего более далекого от истины, чем эти неквалифицированные суждения. Оптимум вовсе не наказывает человека за неподчинение, снижая его СР, напротив это человек сам снижает его, выбирая неоптимальное жизненное решение. Он сам снимает с себя социальные баллы, а Оптимум лишь фиксирует данный факт. Причем заметим, что не просто фиксирует: Оптимум немедленно предлагает рекомендации, как можно вернуться на эффективный и правильный путь. Это, на наш взгляд, важное дополнение. Оно свидетельствует о том, что никто в нашей стране не останется со своими бедами один на один, каждому будет протянута рука помощи, и каждый, если, конечно, он эту руку не оттолкнет, может уверенно и спокойно смотреть в завтрашний день.


Аркадий Д., Институт социального программирования, студент, третий курс.

Честно говоря, я не понимаю, из-за чего такой шум? Из-за чего столько переживаний, чуть ли не плача, как будто разразилась бог знает какая трагедия? По-моему, никакой трагедии нет. В конце концов, ведь не на улицу же отца выгоняют. Напротив, ему предложен очень приличный, на мой взгляд, вариант: переселение в один из строящихся сейчас инновационных центров. Он даже в социальном статусе нисколько не потеряет. Не говоря уже о том, что перспектив там, где людей еще почти нет, будет гораздо больше, чем здесь, где за каждое место конкурируют по пять-шесть претендентов. Это ведь государственная программа «Новые города Востока». У нас в институте по этой теме недавно был семинар. В связи с тем, что возрастают темпы развития Азиатско-Тихоокеанского региона, требуется создать в смежных с ним областях точки аккумуляции финансовых и товарных потоков. Иначе все это пойдет мимо нас. А в дополнение – несколько разгрузить от избыточного населения европейскую часть страны.

В проект вкладываются колоссальные деньги. Ожидается, соответственно, что они вызовут быстрый социальный и экономический рост. Я, между прочим, и сам подумываю, не перебраться ли мне туда после окончания института? На Востоке, при его нынешнем стимулировании, можно за несколько лет так резко взлететь, что потом нетрудно будет спланировать на хорошее место в столице. Настоящую карьеру всегда следует начинать в провинции.

И потом – это уже возвращаясь к отцу – если честно, без скидок, то кто виноват, что он так неудачно просел? Ведь целый год Оптимум, насколько я понимаю, твердил, что это его исследование зашло в тупик. Затормозил ему накопление социальных баллов, поставил в рейтинге предупреждающий красный флажок. Казалось бы, достаточно: оглянись, подумай, но нет, отец с каким-то тупым упорством пытался прошибить лбом кирпич. Так кто в данной ситуации виноват? Отец – не отец, а следует все же признать, что виноват только он сам. Выбрал неправильный путь, ошибся, за ошибки надо платить. И странно теперь талдычить, что это несправедливо. На мой взгляд, это как раз и есть подлинная справедливость. Напротив, было бы несправедливо, если бы человек, допустивший в своей работе такой крупный и намеренный сбой, а главное – несмотря ни на какие предостережения не попытавшийся исправить его – продолжал бы как ни в чем не бывало оставаться на прежнем месте. За ошибки, за научную слепоту, тем более за тупое упрямство, действительно надо платить.

И вообще, мне кажется, что основной принцип жизни предельно прост: играть следует по установленным правилам. И жить тоже надо по установленным правилам, их ведь для того и вводят, чтобы жизнь не превратилась в бурлящий водоворот. А кто по правилам играть не хочет, пусть потом жалуется сам на себя.

Между прочим, когда полгода назад мы организовали фирму по коммуникативному софту, Оптимум посоветовал нам взять в число учредителей некоего чиновника из районной администрации. Даже кандидатуру конкретную предложил. Так примерно на десять-двенадцать процентов от прибыли. Никей, мой партнер, помнится, скривился тогда: дескать это сословный налог, с чего мы должны кому-то платить? Фрол, наш третий партнер, кстати, тоже был недоволен. Якобы в «Положении о частном предпринимательстве» этого тоже нет. Рычали на меня с двух сторон. Я тогда, апеллируя именно к Оптимуму, после трехчасовой дискуссии все-таки настоял на своем. И что же? Прошло шесть месяцев и всем стало ясно, что Оптимум был абсолютно прав. Под таким прикрытием работать оказалось значительно легче: и с арендой у нас теперь никаких проблем, и налоговая инспекция особо не придирается, и выгодные заказы через этого же чиновника пошли один за другим. В общем, никакой это не сословный налог, а взаимовыгодное и социально-ответственное сотрудничество. Чиновник (фамилию его я называть не буду) вносит в наше дело достаточно ощутимый вклад, обеспечивая нормальную работу фирмы в конкурентной среде.

Вот как надо играть.

Вот как надо эффективно использовать то, что есть.

И только одно здесь следует непременно держать в уме: играть в эту игру надо лучше других. Тогда, быть может, со временем удастся выйти на уровень, где ты сам будешь устанавливать правила этой игры.

Вот чего многие не понимают.

Оса, например, когда я, поступив в институт, переехал жить в общежитие и изъял свой социальный пай из семьи, назвала меня ни много ни мало предателем. Сказала, чтобы я к ней больше не подходил. Осина, дурочка лупоглазая. Теперь-то выяснилось, что это был очень предусмотрительный шаг, кстати сделанный именно по рекомендации Оптимума. Ведь даже с моим социальным паем, пока весьма небольшим, семья все равно неизбежно просела бы, но тогда бы и я просел вместе с ней. Ну и какой в этом смысл?

Конечно, всегда есть те, кто не хочет играть по правилам. В любом обществе всегда будут люди, считающие, что законы и правила написаны не для них. В данном случае я имею в виду даже не криминал, а тех, кто искренне верит в ничем неограниченную свободу. Те же «Свободные граждане», например, которые сейчас заполонили город своими листовками. Дескать, человеку не требуются никакие рекомендации, никакие стратегии, насильственно внедряемые в него. Он сам способен решать, как ему следует жить. По-моему, бред какой-то. Если тебе указывают прямой и короткий путь к цели, то не будешь же ты брести окольными тропами только лишь потому, что этот путь увидел не ты. Тем не менее, даже у нас на курсе есть пять или шесть таких, у кого программа «Оптимум» отключена. То есть они вообще не устанавливали ее. А у двоих, по слухам, отсутствуют даже медицинские чипы. Вот это, на мой взгляд, уже полный абсурд. А если ногу вдруг подвернешь? А если, не дай бог конечно, случится сердечный приступ? И вообще я что-то не слышал, чтобы успехов добился тот, у кого заблокирован Оптимум. Скорее наоборот. Кстати, преподаватели говорят, что «натуралам» приходится работать вдвое больше, чем нам, чтобы держаться по успеваемости хотя бы на среднем уровне. Так что их пафосный принцип «гениев рождает только свобода» на практике не подтверждается, факт.

И между прочим все те, кто – как бы! – отказывается от Оптимума, забывают или скрывают намеренно элементарную вещь: сами они пользуются всеми благами нашего оптимизированного социума, всеми его несомненными преимуществами, наличие которых не рискнут отрицать даже они. Они снимают те же пеночки с нашего молока, но при этом – заметьте – отрицают ту суть, из которой эти преимущества вырастают.

Между прочим, я сильно подозреваю, что Оса, например, появилась на свет только лишь потому, что существует общенациональная оптимизированная программа, рекомендующая каждой семье иметь не менее двух детей. Еще неизвестно, была бы сейчас у меня сестра, если бы не соответствующее целеуказание Оптимума. Я как-то ей об этом сказал, и надо было видеть, как Оса взбеленилась. Как у нее запылали щеки. Как у нее затекли белой мутью глаза. Честное слово, я испугался, что она сейчас с визгом бросится на меня и расцарапает все лицо.

Вот так они все – и «натуралы», и им сочувствующие. Брюзжат целыми днями в сети: Оптимум – то, Оптимум – сё, Оптимум, видите ли, мешает им жить. Голосуйте на референдуме против. А попробуй только кто-нибудь возразить, попробуй только напомнить им, что без Оптимума они – полный ноль, и не услышишь в ответ ничего, кроме истеричного крика.


«Человек – это свобода!» Из воззвания Союза свободных граждан, опубликованного в связи с приближением национального референдума об обязательной инсталляции программы «Оптимум».

Мы считаем, что нынешний референдум, нынешнее «свободное волеизъявление» – это просто декоративный жест, демагогическая попытка, призванная скрыть от граждан тот факт, что наше общество уже давно превратилось в общество тотального единообразия. В общество, где контролируется каждый наш шаг, каждое действие или высказывание, каждая открытая или тайная мысль. В общество, где каждый гражданин обязан существовать лишь в границах навязанного ему поведенческого коридора.

Оптимум предписывает нам когда ложиться спать и когда вставать по утрам, какими питаться продуктами, какой комплекс упражнений делать в виде зарядки. Он нам указывает, какие книги читать, какие фильмы смотреть, какую музыку слушать, какие сайты посещать в интернете. Он определяет для нас выбор профессии. Он формирует круг наших приятелей и друзей. Он даже диктует нам, с кем создавать семью, видимо руководствуясь при этом принципами социальной евгеники. Тех же, кто пытается сохранить в себе остатки свободы, тех, кто не приемлет его авторитарный диктат, он вытесняет из жизни на периферию, где «скудна почва и солнце не несет людям свой свет».

Вспомните, когда вы в последний раз принимали решение самостоятельно?

Вспомните, был ли у вас в жизни поступок, не совпадающий с рекомендациями Оптимума?

Пока не поздно, задумайтесь!

У нас нет сомнений, что в нынешних условиях, когда из жизни исключена любая свободная мысль, подавляющее большинство наших граждан проголосует на референдуме за новый закон. Мы также твердо убеждены, что результатом этого будет социальная смерть. В стране не останется больше людей, способных критически мыслить, людей, могущих посмотреть на наше общество со стороны, заметить его ошибки, его негативные стороны, принять меры, чтобы эти ошибки не переросли в масштабный трагический катаклизм.

Согласно некоторым косвенным данным, которые мы намерены опубликовать через несколько дней, программа «Оптимум» первоначально была разработана для оптимизации военных действий. Она была призвана интегрировать сложную динамическую ситуацию в простой концепт, рождающий, в свою очередь, мощный и эффективный удар. И если вы вспомните конфликты последнего времени, то убедитесь, что эта программа действительно оправдала себя.

Однако то, что хорошо для войны, необязательно хорошо для гражданской жизни.

Война – это предельная унификация, безусловное подчинение цели всего и вся. А гражданская, то есть мирная жизнь, напротив требует разнообразия, ибо порождение нового – это и есть собственно жизнь. История свидетельствует: общество, которое упорствует в единомыслии, неизбежно впадает в застой.

Вот в чем состоит наша трагедия.

Мы променяли свободу на застойное благоденствие. Оптимум, снизошедший в наш мир, стал выполнять у нас функции Бога. Но если собственно Бог уже давно отринут и развоплощен, поскольку он не оправдал наших надежд, то Оптимум, занявший его место, присутствует с нами зримо, ежечасно, ежесекундно. Он обволакивает нас аурой социальных грез, и нам даже в голову не приходит, что у него может иметься какая-то своя, неведомая нам цель. Что у него могут иметься свои – нечеловеческие – интересы, и что ради них он способен пожертвовать такой мелочью, как человек.

Нас это уже не волнует.

Мы просто в восторге от своего всеведущего божества.

Мы слепо верим в него.

И если в один прекрасный день он вдруг отдаст некий приказ, если вдруг вознесет над нами свой указующий перст, то мы как панургово стадо начнем стройными рядами маршировать.

Маршировать… маршировать… маршировать…

Вот только – куда?…


Ася Д., средняя школа, десятый класс.

Я посмотрела в интернете на этот Билярск. Название произошло от реки Биляры, возле которой он расположен. Невероятной красоты сопки вокруг города: багровые, желтые, зеленые, пепельно-серые. Невероятной синевы река, уходящая плавным полукругом за горизонт. Лес на другой стороне – тайга, тянущаяся, как сказано в сопроводительном тексте, на четыреста километров. Сам город раскинулся в речной низине: стандартные пятиэтажки из блоков мыльного цвета, коричневый прямоугольник школы, два разномастных параллелепипеда административного центра. В одном из них – заводоуправление. Население – двадцать четыре тысячи человек. Предполагается, что в ближайшие годы оно вырастет тысяч до сорока. Вот в каких декорациях будет теперь протекать наша жизнь.

Я не случайно упоминаю о декорациях. Весь сентябрь мы старательно разыгрываем дома какой-то спектакль, где у каждого – заданная, четко определенная роль. Отец – глава семьи, принявший серьезное, но ответственное решение и теперь обосновывающий его все новыми и новыми аргументами: и социальный статус в Билярске у него будет высокий, и зарплата в точности такая, как здесь (но, заметьте, это при более низких расходах!), и перспективы в Билярске более перспективные, и на следующий год Инженерно-строительный институт открывает там свой филиал, я смогу туда поступить. Мать, в свою очередь – заботливая хозяйка, неизменно поддерживающая его: и природа там удивительная, и дачу есть где построить, и грибы с ягодами будем каждый год собирать, вообще – воздух в Билярске сказочной чистоты (про завод, извергающий из трубы оранжевый дым, она предпочитает не вспоминать). Ну и наконец я – послушная дочь, лишь хлопающая глазами и соглашающаяся с родителями во всем.

Мне эта роль дается без особых усилий. Я словно нахожусь в каком-то смутном безвременьи: одна жизнь закончилась, другая еще не началась, а между ними – наполненное призраками ожидание. Я точно пребываю во сне: ни на что можно не обращать внимания.

Точно во сне, я сижу на уроках. Мембрана меня теперь демонстративно не замечает. К доске за весь месяц ни разу не вызвала, а за письменную работу «Оптимум в моей жизни» без всяких обычных подчеркиваний и замечаний выставила четвертак. Все уже всё обо мне откуда-то знают. На феминных аккаунтах нашего класса идет оживленное обсуждение моей дальнейшей судьбы. Большинство соглашается с тем, что так мне и надо, Оса ужалила саму себя, не будет нос задирать. Но как ни странно, кое-кто мне завидует: у нее (у меня то есть) начнется теперь новая жизнь. Эх, девки, здорово, мне бы так!.. Я эти разговоры, конечно, не комментирую, хотя Гетта уже два раза пыталась мне втолковать, что именно мое равнодушие всех и бесит.

– Ну ты хоть бы вот полстолечко написала…

– А зачем? – отвечаю я и смотрю сквозь нее, опять-таки точно во сне.

Генриетта даже не обижается.

И точно во сне, я на большой перемене отправляюсь к Валечке в кабинет и спрашиваю ее: нельзя ли отключить у меня Оптимум по состоянию здоровья? Есть же, наверное, какие-нибудь медицинские противопоказания. Например, голова от него болит, или подташнивает меня, или что-то еще. Валечка при этом заметно пугается и, понизив голос до шепота, отвечает, что это возможно лишь в самых исключительных случаях: явные психические расстройства, бессвязная речь, навязчивые галлюцинации. Не дай бог тебе, чтобы – такое. И вообще тогда назначат специальную медкомиссию: терапевт, психолог и психиатр, ты ее не пройдешь. Даже я простым глазом вижу, что у тебя все в порядке. А затем Валечка сообщает мне еще тише, что по правилам, которые существуют для школьных врачей, она обязана зафиксировать данное обращение в моей медицинской карте. Но она пока этого делать не будет. Ты только, пожалуйста, никому об этом не говори.

И наконец мы внезапно сталкиваемся с Артемом. Я заворачиваю в тупичок школьной библиотеки, и тут – он.

– Привет, – говорит Артем.

– Привет, – говорю я.

– Ну ты – как?

– Никак, – совершенно искренне отвечаю я. – А как ты?

Артем некоторое время молчит, а потом сообщает:

– Я тоже – никак.

Затем мы уже вместе некоторое время молчим, и в эти пять-шесть секунд укладывается целая вечность. Высвечивается строчка Оптимума: «Чрезмерное нервное напряжение. Успокоиться».

Хороший совет.

– Ну ладно, тогда я пошла, – говорю я.

– Пока, – говорит Артем.

– Пока.

И я ухожу, теряясь в суматохе школьного коридора.

Мне кажется, что это мутное состояние «точно во сне» в определенной мере меня и спасает. Иначе бы я просто кричала от непрерывных уколов, пронзающих мне сердце насквозь. И все равно после встречи с Артемом я, вероятно, сижу на уроке с таким остекленевшим лицом, что даже Мембрана не выдерживает и спрашивает:

– Что случилось, Долинина?

– Голова, – коротко отвечаю я.

– У всех – голова, – автоматически замечает Мембрана.

В задних рядах кто-то хихикает. Мембрана бросает туда предупреждающий взгляд и уточняет:

– Нет, голова, видимо, не у всех. – А потом поворачивается ко мне. – Ладно, если ты себя плохо чувствуешь, можешь идти домой.

Класс в шоке от этой внезапной милости. А я собираю свой ранец, спускаюсь сквозь непривычную лестничную тишину на первый этаж, пересекаю двор, протискиваюсь в задней части его через искривленные прутья ограды, и в скверике, где сейчас почти никого нет, сажусь на скамейку около небольшого пруда. Вода в нем уже по-осеннему черная. По глади ее, как парусники, заплутавшие в океане, дрейфуют желтые, наполовину погруженные листья. Я вновь, точно во сне, слежу за их обреченным перемещением и думаю, а как живут те, кто принципиально отказался от Оптимума? Мне-то, как и другим, поставили его еще в первом классе, и сейчас, конечно, уже не вспомнить, что в тот день изменилось. Мне интересно: как это так – обходиться без ежедневных рекомендаций? Как это так – самой делать выбор в той бесконечной изменчивости, которую представляет собою жизнь? Можно же утонуть в проблемах. Однако ведь «натуралы» при этом как-то живут? Вопреки Оптимуму, вопреки всем нашим социальным установлениям, вопреки самой жизни, вопреки черт знает чему.

Да, вот как они с этим живут?

Мне непонятно.

И еще я думаю вот о чем. Оптимум оценивает Артема таким, каким он является в данный момент, и предлагает стратегии, соответствующие именно этой личностной конфигурации. Это – один аспект. Но ведь если Артем (ну, предположим) и дальше будет со мной, он несомненно изменится, и тогда рекомендации для него тоже должны быть изменены. Не так ли? И это – уже совершенно другой аспект. Учитывает ли это Оптимум? Я далеко не уверена. Зато я совершенно уверена в том, что меня Оптимум видит совсем не такой, какая я есть, и здесь его настойчивые указания только вредят. Он не выявляет во мне «меня», как это обещано в методичке, а лишь подгоняет нестандартную форму к определенным параметрам. Аккуратно и почти незаметно обтачивает заготовку. Он просто встраивает меня в свой психосоциальный конструкт.

Или я опять чего-то не понимаю?

Так я провожу на скамейке почти два часа. Воздух холоден, уже ощущается в нем веяние зимы. Начинает накрапывать, сквер погружается в дождевой рыхлый туман. Мысли у меня расползаются, я чувствую, что замерзаю – поднимаюсь и, нахохлившись, надернув на голову капюшон, бреду прочь от школы.

Домой, домой…

А куда еще мне идти?


Из учебного пособия «Программа Оптимум: теория, механизмы, практика». Рекомендовано Министерством образования и туризма для студентов соответствующих факультетов колледжей, институтов и университетов.

Здесь следует учитывать важный фактор. Оптимум – это самообучающаяся и самоорганизующаяся программа. Он непрерывно развивается, совершенствуется, сканируя и мгновенно учитывая динамику меняющейся реальности. В этом смысле Оптимум – не искусственный интеллект, не монстр, не некий «механический бог», властвующий над людьми. Оптимум – это коллективное, интегрированное и согласованное, сознание граждан нашей страны. Каждый гражданин, включенный в программу «Оптимум», вносит в него свой вклад, и каждый такой когнитивный вклад становится достоянием всех. В результате возникает мощный национальный, однако уже естественный, а не искусственный интеллект, который учитывает и интересы всей страны, и интересы каждого отдельного человека. Именно в естественном согласовании их и состоит наша сила.

Это, разумеется, не означает, что программа «Оптимум» каким-либо образом подавляет (репрессирует) личность, «упаковывает ее в коробочку», как иногда говорят. Это совершенно не так. Оптимум не накладывает на личность никаких насильственных ограничений. Другое дело, что если человек был, например, талантливым инженером, имел высокий социальный рейтинг (СР) и соответствующие ему блага, а потом внезапно решил стать художником (чего запретить ему не может никто), то собственно «инженерные баллы» с него снимаются. И это вполне оправдано. Ведь к его новой профессии они никакого отношения не имеют. Однако если такой человек со временем проявит настоящий художественный талант, если окажется, что его живопись – подлинное, вдохновенное творчество, а не сиюминутная блажь, то его социальный рейтинг очень быстро восстановится до прежнего уровня, а может быть, даже существенно его превзойдет.

Следует также учесть, что программа «Оптимум» опирается на органические особенности психики человека. Сложность мира и множественность возникающих в нем проблем не позволяют анализировать каждый такой случай per se[1]. Случаев тысячи, миллионы – это неизбежно приведет к когнитивному ступору, к психологическому тупику. Поэтому сознание человека опирается на стереотипы – комплексы стандартных реакций, соответствующих той или иной типовой ситуации. Это минимизирует усилия, необходимые для существования в биологической или социальной среде. Программа «Оптимум» представляет собой суммирование этих стереотипов, более того – их непрерывный апгрейд, обновление, соответствующее требованиям среды. Причем, что важно: процесс идет в режиме онлайн. То, на что человек тратит обычно дни, месяцы, годы, Оптимум совершает буквально за пару секунд.

И подчеркнем еще один принципиальный момент. Когда перед вами встает некий трудно разрешимый вопрос, вы обращаетесь за помощью к специалисту. Насморк, разумеется, можно лечить и самим, а вот при более серьезном заболевании не обойтись без врача. Иначе это может привести к печальным последствиям. А ведь наша жизнь неизмеримо сложнее, чем насморк, неизмеримо сложнее, чем простуда и грипп, и последствия неверных решений здесь могут быть куда тяжелей. Так вот, Оптимум, если продолжить метафору, это квалифицированный специалист по вашей жизни. Он изучает ее уже много лет. Он знает о вас столько, сколько не знаете вы сами. Он видит в вас то, чего вам самому не разглядеть никогда. И он, конечно, объективней, чем вы, может оценить ваш личный потенциал, предложив на основе этой оценки эффективные действия по решению всех ваших проблем.

В общем, Оптимум снимает с человека груз обыденных мелочей. Он освобождает наше сознание для решения более важных задач. Он как бы сдувает с нашей жизни слой пыли, счищает накипь, забивающую все поры и мешающую дышать. Благодаря Оптимуму жизнь наша обретает новое измерение. Она поднимается с уровня быта до уровня высокого бытия. Она полностью преображается. Она становится той подлинной жизнью, которой жаждет и к которой стремится любой человек.


Артем В., средняя школа, десятый класс.

Совершенно не ожидал, что это будет так тяжело. Первые дни я еще как-то держался, вероятно, исключительно на инерции, по-настоящему еще не дошло, но стоило нам с Осой столкнуться при входе в библиотеку, как внутри у меня что-то переключилось, неслышно щелкнуло, свет померк. Только что горела яркая лампочка, ватт этак на сто, и вдруг – едва-едва двадцать пять. Все вроде бы то же самое, но – тускло, темно. С трудом, мучительно напрягаясь, разбираешься, где там и что.

Я как-то безнадежно и окончательно отупел. Читал страницу учебника и не понимал, что там написано. Просматривал видеозапись урока и после не мог вспомнить из нее ни единого слова. Не хотелось ни двигаться, ни разговаривать. Не хотелось ни спрашивать, ни отвечать. Точно все тело у меня заполняла какая-то тухлая болотная муть, какая-то тьма, растворяющая в себе любое желание. Я даже перестал совершать обязательные утренние пробежки, хотя Оптимум за каждый такой немотивированный прогул аккуратно снимал с меня несколько баллов. Мне было без разницы, пусть снимает.

Кончилось это тем, что когда Тензор примерно через неделю вызвал меня к доске, я позорно поплыл: никак не мог допереть, что делать с обычной расходящейся функцией. Минут десять, наверное, мекал и бекал, пока наконец не сообразил, как ее можно свернуть. В результате получил от Тензора скудный трояк и жестокий, унизительный выговор, чего уже давно не было.

Это меня несколько отрезвило. Слушая потом, как бодро и уверенно барабанит у доски Лекса, как у него решения отскакивают от зубов, я задал себе элементарный вопрос: а что, собственно, произошло? Почему я впал в такое муторное состояние? Да, конечно, Осу я потерял, это факт, но ведь это вовсе не означает, что жизнь закончилась. Трудно? Разумеется, трудно. Больно? Разумеется, больно, так что временами просто невозможно вздохнуть. Однако станет ли лучше, если я окончательно утону?

В общем, на следующее утро я встал без четверти семь, натянул треники, зашнуровал кроссовки и затрусил по знакомой дорожке в парк, постепенно наращивая темп и стараясь, чтоб в голове не было ни единой мысли.

Уже чувствовалось наступление осени: асфальт испятнала листва, кусты и деревья по сторонам были обметаны желтизной, воздух, будто с крупинками льда, плавился в горле и затем легким прозрачным паром срывался с губ. А на повороте к главной аллее, когда от невнятного приступа боли я все же прикрыл глаза, на меня натолкнулась девушка, выбежавшая с боковой тропинки.

Видимо, не успела притормозить.

Я-то, ничего тогда не видя, проламывался вперед, как танк.

– Привет!

– Привет…

Это была Генриетта.

Она, как я помнил, сидела за одной партой с Осой.

Почему-то я нисколько не удивился.

– Тоже бегаешь?

– Да…

– Что-то я тебя раньше не видел.

– А мне Оптимум расписание изменил. Были среда и суббота. Вдруг со вчерашнего дня поставил – вторник и пятница.

– Ага! – сказал я.

– Ага!.. Ну что, бежим вместе?

– Бежим.

На всякий случай я запросил прогноз. Оптимум вроде бы не возражал.

– Ты только не торопись. А то я за тобой не успею.

Мы добежали до памятника, который как бы благословил нас бронзовой, вытянутой вперед рукой, а оттуда пошли тропинками вдоль пруда, чтобы успокоить дыхание. На узких местах я пропускал Гетту вперед и наблюдал, как она от спортивной, напряженной ходьбы постепенно возвращается к расслабленно-женской.

Фигура у нее была – вполне ничего.

Так это Оптимум, значит?

Ну ладно.

Пусть так.

Большую часть пути мы с ней молчали, и только уже за воротами парка, прежде чем разойтись, Гетта с тяжелым вздохом сказала, что сегодня у них сдвоенная математика. Сначала – урок, потом – контрольная по нему… Кошмар!.. Я в математике этой ни в зуб ногой…

– А когда?

– Это последняя пара…

– Ну давай я на большой перемене тебя подтяну. Что там у вас за тема?

– Кубические уравнения…

– Ерунда!

Гетта аж, как при молитве, сложила перед грудью ладони.

– Ой, пожалуйста!.. Темчик!.. За это – хоть что!.. Знаешь, я так боюсь, так боюсь…

Грудь у нее тоже была ничего. Стоя дома, под душем, я вдруг послал Оптимуму уже конкретный запрос и буквально через мгновение зеленоватыми строчками всплыла межличностная развертка. Генетическая совместимость – семьдесят три процента (нормально), сексуальная совместимость – семьдесят пять процентов (оп-ля!), психологическая совместимость – шестьдесят девять процентов (тоже нормально) и социальная совместимость – представьте – восемьдесят один процент.

А главное, главное – с моего рейтинга исчез красный флажок. Правда, зеленый, острием вверх, указывающий на возрастание, пока еще не появился, но зато – тут я прямо-таки ошалел – Оптимум дал нам добро на сексуальные отношения.

Вот это да!

До окончания школы – редчайший случай. По слухам, на все наши десятые классы такое разрешение получили лишь пять или шесть пар.

От удивления я даже открыл глаза, куда немедленно затекла вода.

Я затряс головой.

А как же Оса?

– Нет, – сказал я.

Потом сказал:

– Да.

Потом снова:

– Нет.

Глаза от воды щипало.

Шумела вода.

Лампочка светила теперь как минимум в двести ватт…

На большой перемене мы с Геттой устроились в библиотеке, и я разложил ей по полочкам весь предстоящий урок.

От Гетты исходил некий жар. Она тоже получила от Оптимума соответствующее уведомление. Случайные прикосновения нас обжигали. По-моему, Гетта ничего в моих объяснениях не поняла. А у меня пару раз, как от затекшей воды, вдруг защипало глаза.

Однако я сморгнул, и это прошло.


Из обращения президента страны по поводу общенационального референдума «Об обязательной социально-медицинской оптимизации граждан».

В данном случае наши цели просты и понятны всем. Мы назначили этот референдум, потому что хотим, чтобы наша страна была современной, высокотехнологичной страной, чтобы она шла в ногу с эпохой и, если получится, даже немного опережала ее.

Вряд ли кто-нибудь сумеет отвергнуть очевидные факты. За двадцать лет, прошедших с момента внедрения государственной социально-медицинской программы «Оптимум», наша страна совершила колоссальный рывок вперед. Она превратилась в одну из лидирующих мировых держав, в одного из самых авторитетных членов мирового сообщества. Заметно вырос уровень жизни наших граждан, заметно повысились их сознательность и ответственность, заметно снизился уровень неприемлемого социального негатива.

Однако главное, пожалуй, даже не в этом. Главное, на мой взгляд, заключается в том, что благодаря инновационным оптимизирующим технологиям нам удалось снять основное, казалось бы вечное, сущностное противоречие общества. До сих пор развитие государства, или даже всей нашей цивилизации, происходило, как правило, за счет усилий креативного меньшинства, которое вступало тем самым в непримиримый конфликт с сознанием традиционного большинства и этот конфликт неизменно порождал революции, потрясения, войны, сопровождавшиеся большим количеством жертв.

Сейчас ситуация изменилась принципиально. Традиционному большинству, стремящемуся сохранить все как есть, и креативному меньшинству, обычно жаждущему перемен, более не нужно сражаться между собой: программа «Оптимум» непрерывно гармонизирует их, объединяя в общий социальный сюжет. Традиционное большинство и креативное меньшинство у нас больше не конкуренты, они – союзники, имеющие единую цель. Таким образом развитие происходит без потрясений. Общество превращается в целостный живой организм. Мы решили одну из важнейших задач. Мы действительно избавились от революций, этого кошмара истории, поражавшего целые страны, коверкавшего жизни миллионов людей. И в этом мы видим нашу заслугу как перед нашими гражданами, так и, пожалуй, пусть даже это несколько высокопарно звучит, заслугу перед всем человечеством.

Повторю то, что говорил уже много раз. Двести лет назад английский философ Иеремия Бентам сказал, что целью любого государства должно стать «достижение наибольшего счастья для наибольшего числа людей». Именно к этой цели, к максимизации счастья, устремлена и наша программа «Оптимум». Она дает нам то, чего до сих пор не смогла дать ни одна социально-политическая система – ни коммунизм, ни либерализм, ни модный сейчас в некоторых западных странах корпоративный синдикализм.

Программа «Оптимум» дает нам счастье.

Она нам дает именно счастье, потому что счастливым человек становится лишь тогда, когда его личное предназначение, его жизненный смысл совпадает с одухотворенным предназначением всех.

Вот к чему мы стремимся и чего мы хотим.

Дать людям счастье – это наша высокая миссия, наше будущее, наш исторический долг, то, ради чего мы все сейчас – думаем, дышим, боремся и живем!..


Ася Д., средняя школа, десятый класс.

Возникла стюардесса в фирменном голубом костюмчике, в кокетливой пилотке на золотистой луковице волос, мило улыбаясь сообщила, что нашим самолетом управляет специализированная программа «Оптимум». Полет будет происходить на такой-то высоте, с такой-то скоростью, длительность перелета четыре часа пятнадцать минут, аварийные выходы расположены там-то и там-то, начала показывать на себе, как следует надевать кислородную маску.

В эту секунду по всей фигуре ее прошла мелкая рябь. Стюардесса скукожилась, точно лист бумаги в огне. Впрочем, тут же расправилась и продолжила объяснения. Отец, повернувшись к нам, заговорщически прошептал, что раньше стюардессами были – живые люди.

– И вот такого, конечно, не происходило…

Он всю дорогу говорил слишком много. В зале ожидания, где мы провели полтора часа, он так же, чуть ли не на ухо, просветил нас, что вообще-то зал этот предназначен для вип-пассажиров. По-английски – вери импотант персонс. А вот теперь, видите, мы тут сидим… Зачем-то непрерывно оглядывался, потирал ладони и, наверное, раз пять повторил, что сразу же по прилете пойдет в свое Конструкторское бюро.

– Вы там уж устраивайтесь пока без меня. А я вот – побегу, побегу… Не хочу терять ни одной минуты рабочего времени…

Какое-то нездоровое было у него оживление. Мне хотелось сказать ему, чтобы он помолчал, ну хоть чуть-чуть, чтобы расслабился, отдохнул. Прилетим в Билярск – там будет видно. Тем более что меня тоже угнетала окружающая обстановка. Не знаю, может быть, когда-то это действительно и был вип-зал, но сейчас он походил на кадр из старого военного фильма про эвакуацию. Все битком набито людьми и вещами. Мест не хватает – сидят на сумках, на подоконниках, на двух низких столах. Некоторые – прямо на полу у стены. Кто-то нервно пьет воду из горлышка, кто-то также нервно поедает заранее припасенные бутерброды. Старик рядом с нами скребет ногтями морщинистые, небритые щеки. Духота, к выходу не протиснуться, заходятся криком двое-трое грудных детей, и матери никак не могут их успокоить.

Чем-то все тутошние были друг на друга похожи, и я сначала никак не могла понять чем, а потом вдруг поняла: это все были люди, потерпевшие неудачу, человеческие обломки, выброшенные волнами жизни на незнакомый и неприветливый берег. Они как бы стеснялись и себя, и других, и того, что они среди этих других оказались.

Похоже, то же самое было сейчас и с отцом. Я не знала, куда деваться от его виноватых, как у побитой собаки, глаз. К счастью, самолет уже вырулил на взлетную полосу, завыли двигатели, нас всех прижало ускорением к креслам, корпус затрясся, точно вот-вот развалится на куски, кто-то вскрикнул, у кого-то упала и выкатилась в проход бутылка с водой, опять где-то в задних рядах заплакал младенец, но тут же последовал грузный, как у переевшей птицы, прыжок, и через пару минут, когда лайнер, опустив крыло, заложил глубокий вираж, я смогла бросить последний взгляд на город: рассекающая его лента реки, иглы граненых шпилей, пестрая кавалькада дворцов, сгрудившихся у центра.

Все, больше я сюда не вернусь.

Прикрыв глаза, я подумала, что каждый человек, вероятно, проживает несколько жизней. Причем каждый раз он при этом становится совершенно иным. А переход из одной жизни в другую – маленькая смерть, темный обморок, когда уходят в небытие все те, кого ты ранее знал. Ты умираешь для них, они – для тебя. И я тоже сейчас как бы слегка умираю. Это больно, конечно, но это скоро пройдет.

А еще я подумала, что Оптимум, возможно, был прав. Мы с Артемом и в самом деле не слишком подходим друг к другу. Он точно знает, чего он хочет, или, по крайней мере, уверен, что знает. А я не знаю, чего я хочу, и не уверена, что буду когда-либо это знать. Или, может быть, даже не так. Оптимум прав в том мире, где существует сам Оптимум. И где именно он задает правила, которые следует соблюдать. А я права в том мире, где Оптимума нет вообще. И где правила своей жизни создаю я сама. Однако в этом мире Оптимум все-таки прав. И за эту беспощадную правоту я ненавидела его всей силой души. Была бы осой, действительно воткнула бы жало, впрыснула бы в его сети свой яд, пусть ему будет так же больно, как мне.

Додумать эту мысль я не успела. Самолет вдруг тряхнуло так, что я чуть не вылетела из кресла. По всему салону защелкали и открылись крышечки аварийных отсеков. Вывалились оттуда желтые кислородные маски, и одна из них закачалась передо мной, разинув змеиную пасть. Я изо всех сил отталкивала ее, краем глаза видя, как хищные резиновые нашлепки обхватывают лица других пассажиров. Люди корчились, беззвучно задыхаясь и умирая. Так вот почему нас всех собрали на один этот специальный чартерный рейс. На самом деле никакого Билярска не существует. Оптимум таким путем утилизует ненужный ему человеческий шлак.

– Что с тобой?… Аська!.. Очнись!..

Я открыла глаза и увидела испуганное лицо мамы.

– Асенька… Ты стонешь… Малыш… Приснилось что-то плохое?…

Оказывается, я задремала.

– Попей водички…

– Не надо.

– Ну вот возьми – яблоко съешь…

– Мама! Со мной все в порядке!

Или это был не сон, а прогноз? Я увидела то, что вот-вот с нами произойдет?

Не знаю.

Я отвернулась к окну.

Простиралась под самолетом комковатая облачная равнина. Солнце светило откуда-то сбоку и озаряло собой бледную арктическую пустоту.

Казалось, что мы летим в никуда.

В никуда, в никуда.

Над снегами, которые никогда не растают…

Джоконда

Синестезия – это не психическое расстройство. Это не болезнь, это лишь специфический сдвиг восприятия, довольно редкий нейрологический феномен, при котором активация одной сенсорной зоны коры головного мозга порождает непроизвольный отклик в другой. Для Набокова, например, были окрашенными слова: сине-зелено-оранжевая мозаика испещряла бумагу. Писателя вел за собой цвет, а не образ. Отсюда, вероятно, его лабораторный язык, который одних восхищает, а других, напротив, отталкивает своей нарочитой искусственностью. Или синестет, например, может ощущать музыку как плеск радужных волн, хотя и саму музыку – звук – он при этом тоже воспринимает.

Эта функциональность – врожденная. Синестезию нельзя вызвать каким-либо внешним воздействием.

Разве что впав в наркотический транс.

Однако галлюцинаторная смесь сознания и подсознания, рождаемая наркотиками, это уже не функция, а дисфункция, бред обожженных химией, беснующихся, корчащихся нейрорецепторов.

К синестезии это отношения не имеет…


В субботу вечером, в самый прайм-тайм, я смотрю финал «Карусели». Транслируется он одновременно по трем каналам, но я выбираю «Сколлер», гарантирующий – по крайней мере в теории – «подлинное присутствие». Сегодня мне это особенно нужно. В финал, как я знаю, прошла Арина, и это порождает во мне тревожное ощущение. Похоже оно на яд в сладком вине: вкус смерти не ощущается, но кончики пальцев уже болезненно холодеют. Все комментарии я, естественно, отключаю. Пустопорожняя болтовня покемонов меня не интересует. А вот число текущих просмотров я вывожу в угол экрана и отмечаю, что оно уверенно держится на уровне четырех миллионов. Патай сегодня явно идет на рекорд. В российском шоу-сегменте он догоняет даже «Нашу войну», рейтинг которой, как и предсказывали эксперты, неуклонно снижается. На сцене он поистине великолепен. Костюм его мелко искрится, словно стекают по ткани капли золотого дождя. Отвороты рубашки то вспыхивают синевой, то медленно угасают. Волосы вздыблены тремя продольными гребнями от лба до затылка. А голос пропитывает зал такой энергетикой, что даже бюргеры в зрительских креслах начинают ворочаться.

По традиции, он сначала представляет участников: десять человек, и каждому он задает какой-нибудь идиотский вопрос. На ответах явно выделяется фрик, Мойщик Окон, которого я отметил еще в отборочном туре. Даже не дождавшись окончания фразы, он кричит, что сейчас порвет в клочья всех здесь присутствующих. Он всех ошеломит, загипнотизирует, уничтожит, сотрет в пыль, покажет, что такое подлинное искусство. При этом фрик вскакивает со стула и потрясает над головой кулаками. Волосы его, собранные в пучки, стоят дыбом.

Патай требует:

– Все же ответьте на мой вопрос.

– Включите пейнтер, и я вам выдам ответ! – орет фрик.

Зал реагирует на его кривляние аплодисментами. Ничего удивительного, для этого бюргеры сюда и пришли. Хлеб у них уже есть, много хлеба, теперь им хочется зрелищ. Им нужен адреналин, который растормошит их вялую плоть.

Арина на этом фоне выглядит бледновато. На вопрос Патая: что вы сегодня собираетесь нам показать? – еле шевелит губами:

– То, чего нет…

– Громче! – требует Патай. – Мы вас не слышим.

– То, чего нет! – кричит Арина.

Это, разумеется, заготовка. На мой взгляд, кстати, не слишком удачная. Она претендует на некий интеллектуализм, а здесь ведь не шоу «Эйнштейн» с рейтингом, между прочим, почти на порядок ниже, чем у Патая. Здесь – «Карусель», цирк, площадное зрелище, здесь ценится не умствование, а отчаянные кульбиты, рискованный перелет под куполом с трапеции на трапецию. Аплодируют ей весьма хило. Я вижу, как Арина напряжена, и пальцы мои против воли стискивают поручни кресла. Меня не радует даже то, что в информационной строке, где указывается мастер прошивки, мерцает моя фамилия. Это уже третья моя прошивка, которая выходит в финал, а для профессионала, работающего в данном сегменте, нет лучше рекламы, чем та, что крутится в «Карусели».

Остальные, впрочем, отвечают не лучше. Нынешний состав финалистов, как мне кажется, вообще скучноват. Ну – фрик, ну кривляется, но ведь фрик присутствует почти в каждом финале, ну еще какая-то тетка, разъевшаяся до того, что свисает с сиденья рыхлыми ягодицами, ну прыщавый юноша в старомодных очках, которые непрерывно сползают у него к кончику носа. Он их нервными движениями поправляет. Наверняка тоже – продуманная имиджевая заготовка. Не очень-то интересно. Патай, вероятно, это тоже печенкой чувствует. Я вижу, что он сокращает хронометраж: вместо обычного получаса представление конкурсантов длится всего двадцать одну минуту. Теперь эти срезанные девять минут ему придется на чем-то отыгрывать. Он и отыгрывает: вытягивает вверх руки, вертит, как заводная кукла, туда-сюда головой и, выдерживая звенящую паузу, произносит пять-шесть ничего не значащих фраз, впрочем интонационно насыщенных, так что бессодержательность их практически не ощутима. А затем, чуть ли не по отдельным буквам, объявляет, что начинается финальный забег.

Тут же появляются минимально одетые девушки и раздают участникам стандартный набор: сенсорные перчатки и серебряные ментоскопирующие обручи с присосками для закрепления на висках.

– Тема! – провозглашает Патай.

Загорается центральный экран. На нем – знакомый всему миру портрет: «Мона Лиза», она же «Джоконда».

Зал дружно ахает.

Я тоже ахаю, хотя и с некоторым опозданием.

На меня это производит даже большее впечатление, чем на зал.

Вот это да, вот это Патай выдал фитиль.

– Вы готовы? – кричит он, тыча указательным пальцем в сторону фрика.

– Да!!! – вопит в ответ Мойщик Окон.

– А вы готовы? – Палец перенацеливается на тетку.

Та просто визжит, тряся перед собой растопыренными ладонями.

– Гонг! – командует Патай, запрокидывая лицо к потолку.

На нас обрушивается громовой удар меди. Вспыхивают в воздухе десять пустых полотен. Начинают мелькать десять пар рук, и на полотнах появляются первые цветовые мазки. Вперед, как я и ожидал, сразу же вырывается фрик. Он с размаху бросает на полотно ком желтой краски, затем, рядом с ним, ляпает ком зеленой, а сверху припечатывает их огненно-алой, которая тут же стекает вниз кровавыми сгустками. Брызги летят во все стороны. Конечно, это виртуальные брызги, они никого не запачкают и, выйдя за край полотна, осыпаются искрами пикселей. Все равно эффект потрясающий. Рейтинг фрика начинает быстро расти. Сам фрик при этом дико хохочет, подпрыгивает чуть ли не вместе с сиденьем, выкрикивает что-то несвязное, не воспринимаемое на слух. Правда, это еще ничего не значит. Забег будет продолжаться аж целый час, и, как показывает опыт, лидеры в течение этого времени сменятся несколько раз. Я замечаю, что Арина не слишком торопится. На ее полотне возникает лишь контур из разобщенных пятен, которые слабо пульсируют, словно разрываемые изнутри. Возможно, она таким образом размечает координаты рисунка, но я не уверен: в том, что касается действий Арины всем предсказаниям и домыслам – грош цена.

Патай между тем разогревает аудиторию. Все четыреста мест заполнены сегодня реально, просветов меж ними нет. Сработала еще одна его гениальная фишка: билеты для физического присутствия в зале продавались в этом цикле на аукционной основе, любой из них можно было перекупить вплоть до дедлайна, который объявлен был всего за двадцать четыре часа до финала. Итоговые цены вздымались как на дрожжах, одни и те же места покупались и перекупались по десять и более раз. Все это, разумеется – в открытом доступе, демонстрировалось онлайн… Сейчас Патай задает вопрос депутату парламента. Тот поспешно вскакивает и сдергивает с лица широкие, непрозрачные телеочки. Так же сдергивают очки и ближайшие его соседи, надеясь, что и их натужные физиономии втиснутся в кадр. На ответ у депутата есть двадцать секунд. Насколько я знаю, эти двадцать секунд оплачиваются особо. Причем что именно депутат ответит – никого не волнует. Значение имеет одно: целых двадцать секунд четыре миллиона зрителей будут видеть его лицо. Ничто так не стимулирует рейтинг политика, как участие в популярном шоу.

Затем Патай поднимает некоего бизнесмена, главу корпорации то ли «БТВ», то ли «ПДБ», логотип – волк, воющий на луну, а далее – известного кинорежиссера, который за двадцать секунд пытается отрекламировать свой новый фильм. Он слишком торопится, слова у него, пузырясь, наталкиваются друг на друга.

– Ничего не понял, – заявляет в итоге Патай.

Зал хохочет. Режиссер счастлив: такой инцидент запомнится, а значит сумасшедшие деньги за билет были выложены не зря.

Камеры между тем переключаются на художественный процесс. Мойщик Окон, забутовав все полотно, теперь быстрыми движениями ладоней сгоняет лишнюю краску к краям. Как будто действительно протирает тряпкой окно, отсюда, кстати, и его сценический псевдоним. А в светлой промоине начинает проступать нечто геометрическое: чуть расплывчатый конус, вроде бы пористый, с выемками по нижним краям. Покемоны и бюргеры еще не догадываются, но я, имея опыт таких просмотров, понимаю, что это, скорее всего, будет громадный, во весь экран, нос с прилепленной к нему мелкой женской фигуркой. Фишка, конечно, пародия, карикатура, вряд ли она принесет фрику победу. Нечто подобное в «Карусели» всплывает чуть ли не каждый сезон.

Тетка с громадными ягодицами тоже близка к конкретной фигуративности. Она, как я вижу, взяла за основу классический портрет Моны Лизы и теперь трансформирует его в соответствии со своим замыслом: по-волчьи заостряет ей уши, акцентирует выскобленный костяк лица, раздвигает губы, так что становится виден заостренный, как у акулы, зубной оскал, глаза заливает светящимся фиолетом, а зрачки с булавочную головку – гнилостной мерцающей желтизной. Идиоту понятно, что получится ведьма. Тетка изо всех сил старается оправдать свой псевдоним – Сатанида. Банальность, помноженная на пошлость, более – ничего. В отборочном туре с такой стилистикой она бы имела успех, но в финале у нее никаких шансов нет.

А вот юноше в сползающих очках не везет. Раздается резкий гудок, и его полотно перечеркивают две красные линии. Патай извещает, что превышен анимационный максимум. В принципе для работ, оцениваемых в «Карусели», допустима некоторая движуха: мерцание, например, колебание очертаний, дрожь линий, определенные девиации цвета. Требование одно: движуха не должна превращаться в сюжет – иначе это будет уже не картина, а ролик, что не соответствует жанру. То есть на полотне может накрапывать дождь, могут чуть трепетать на ветру деревья, перемежая то синеватые, то зеленоватые блики, можно представить даже листопад или метель, но вот если прорастает из семечка стебель и распускается на верхушке его венчик цветка – это уже сюжет. Я немедленно переключаюсь на юношу и вижу, что его Джоконда, изображенная в полный рост, пытается показать нам стриптиз: играя пышными телесами, неторопливо стягивает с себя платье. Конечно, это сюжет. Без вопросов. Теперь Овердрайву (такой у очкарика псевдоним) придется все начинать сначала.

Кстати, имена прошивщиков трех этих кандидатур мне неизвестны. Они явно не входят, ни в «платиновый полтинник», ни даже в первую «золотую сотню».

И это уже само по себе хорошо.

Арину я оставляю напоследок. Мне не хочется видеть, как она беспомощно, будто в клетке, тычется в прутья моей прошивки. Ограничения, которые накладывает «Ван Гог», очень жесткие, даже пейнтеры «Хокусай», используемые в «Карусели», вряд ли сумеют их преодолеть. Не хочу я на это смотреть, совсем не хочу. Однако в табличке рейтингов, расположенной в левом нижнем углу, я с удивлением замечаю, что ее показатели непрерывно растут. Вот она обходит тетку и еще двоих конкурсантов, вот она подтягивается к Мойщику Окон и минут пять-шесть идет вровень с ним, буквально голова в голову, вот она понемногу, но уверенно обгоняет его и разрыв между ней и остальной группой увеличивается на глазах. Большинство камер теперь нацелено на нее. В конце концов я не выдерживаю, тоже переключаюсь, и мне тут же бьет по глазам фантастическая конвульсия красок. Яркие цветовые пятна мечутся по всему полотну, вспыхивают, дрожат, угасают, сливаются, разъединяются, образуют полосы, линии, бешеные зигзаги молний, облачные скопления, которые тут же взрываются изнутри. Так могла бы выглядеть энергия в чистом виде – еще до рождения мира, когда из нее образовывались сгустки первобытийного вещества. От полотна веет безумием, и я сразу же понимаю, что у Арины, вне всяких сомнений, была вторая прошивка, сделанная, скорее всего, в одной из тех полулегальных, крошечных «художественных мастерских», которые прячутся за зеркальными гранями величественных, как пирамида Хеопса, торгово-развлекательных центров. Слоган: «Хочешь стать гением? Обратись к нам!» – дешевенький ментоскоп, никакого предварительного диагностического сканирования, вся операция занимает тридцать – сорок минут.

Я понимаю, что ее необходимо остановить. У нее между нейронными связями с бешеной скоростью проскакивают сейчас тысячи микровольт. Мозг, подхлестываемый разрядами, вот-вот закипит. Но я понимаю также, что Патай ни за что не нажмет тумблер аварийного прерывания. Ведь благодаря именно этим спонтанным протуберанцам рейтинг «Карусели» кристаллизуется в банковские счета, вытягивающиеся змеиными колонками цифр. Я могу дико кричать, могу колотить в стену лбом, могу кататься по полу, крушить все вокруг, но кроме ближайших соседей по дому, меня никто не услышит. И потому я лишь, задыхаясь, смотрю на шизофреническое полыхание красок. Они как раз начинают приобретать некоторую фактурность: сквозь вирусное кишение их всплывают то глаз, то ухо, то часть подбородка или щеки. Происходит визуализация подсознания, звучат художественные глоссолалии на неведомых языках. Что-то пытается просочиться к нам с другой стороны бытия и не в состоянии превозмочь деконструирующих осцилляций хаоса. Потеря целостности – обычный результат после второй прошивки. Психика реципиента искажена, в ней как бы начинают не на жизнь, а на смерть сражаться две разные личности. Или, может быть, даже три, если учитывать изначальную, от рождения, природную конфигурацию. Арина сейчас не говорит, а мычит, как немой, способный выдавить из себя только мятые фонемы косноязычия.

И все же есть в этом странная магия. Даже в бесновании одержимого может неожиданно высверкнуть некий обжигающий смысл. То же происходит сейчас и у Арины на полотне. Разрозненные фрагменты слипаются, на какую-то долю секунды из смятения красок проступает колеблющееся лицо, точно призрак волшебным образом обретающий плоть. Оно исполнено гипнотического очарования. Это несомненно Джоконда, но Джоконда – совершенно иная. Причем что в ней иного, объяснить я не в состоянии. Я просто впитываю в себя этот взгляд, этот смуглый цвет кожи, эту загадочную улыбку и одновременно чувствую себя так, словно мне в мозг погружают болезненную иглу. Раздается крик; на смежной, обзорной камере я вижу, как в зале, в разных его местах, вскакивают несколько человек. Все они срывают с себя телеочки, ужасно вопят. Я пробуждаюсь от транса и судорожно бью по клавише выключателя. Экран гаснет. Передо мной фотообои, где охлажденным, сентябрьским серебром фосфоресцирует лесное озеро.

Их уже давно пора заменить.

Правда, сейчас они выглядят как-то не так. Вода в озере кажется не серебряной, а свинцовой, листва на деревьях не зеленая, а багровая с черными подагрическими прожилками. Сам воздух в комнате какого-то фиолетового оттенка.

А когда я, вздрогнув, оборачиваюсь к окну, то вижу в нем не свет, а непроницаемую черноту.

Ни искры, ни проблеска, ничего.

Стекла покрыты монотонной плоскостью мрака.

Как будто обращены они не на улицу, а в какое-то параллельное измерение, в совершенно иной, неведомый мир, в остывающую уже миллионы лет, почти погасшую, беззвездную и невыносимо безжизненную Вселенную…


– Чего ты хочешь? – спрашиваю я.

Впрочем этот вопрос можно было бы не задавать. Я и так знаю, чего она хочет. Все эти девочки, мальчики из агонизирующей провинции, которые, как мотыльки, летят на яркие огни мегаполисов, хотят одного: славы и счастья. Точней – другой жизни, праздника, сверкающего блестками, словно елочные игрушки. Потому что иначе – что? Иначе мальчики начинают пить водку, покрываются угрями, трахают девочек, размазывая по наивным лицам цветной жир косметики, увечат друг друга в драках, с тупым унынием отсиживают положенные часы в школе, потом делают прошивку «солдат» и идут в армию или делают прошивку «рабочий» и идут на единственное в городе предприятие. Ну, может быть, пристраиваются в мелком бизнесе, это уж кому повезет. А девочки тоже пьют водку, глотают контрацептивы, трахаются то с одним мальчиком, то с другим, делают себе прошивки «официантка» или «продавец-консультант», к двадцати пяти годам уже оплывают, словно килограммы косметики откладываются жиром у них под кожей, каким-то образом оказываются замужем, во весь рот зевают, тупо глядя по сторонам, и через четко определенное количество лет тащат своих детишек в школу, чтобы продолжить все тот же унылый бытийный круговорот.

Жизнь бессмысленна и скучна.

Она тянется, как вываренный, клейкий сироп, не имеющий ни вкуса, ни запаха.

А в это время сияют на горизонте заманчивые огни, гремит музыка, звучат веселые голоса, вспыхивают аплодисменты, визуальное эхо их разносится по всем интернет-каналам. Есть, значит, есть и другая жизнь. Есть и другой, блистающий мир, где счастье в избытке, где его можно черпать ладонями. И вот они, выдравшись из провинциальной тоски, летят и летят туда, где мониторы и подиумы, где деньги возникают из воздуха, где расцветают в небе сказочные фейерверки – напрягаются, взмахивают слабыми крылышками, не подозревая, что здесь они никому не нужны, что мегаполисы переполнены точно такими же бестолково мечущимися мотыльками, что в лотерею под названием «жизнь» выигрывает один из ста тысяч и что бенгальские огни счастья не только светят, но и обжигают. Они не подозревают об этом. И вот хрупкие крылышки их сгорают, глаза мутнеют, они падают на дно и копошатся там среди мириадов своих полуобожженных собратьев. Выбраться оттуда уже нельзя. И в конце концов мальчики делают себе прошивку «полицейский», «механик» или «бармен», а девочки – «секретарша», «официантка» или тот же «продавец-консультант». Или, в зависимости от темперамента – «специальный сервис», подразумевающий секс-услуги. Клейкий, мутный сироп обволакивает их со всех сторон.

Так что ответ на этот вопрос мне известен. Однако тут ситуация складывается немного иная. Девушку зовут Арина, и ей нынче везет, если, конечно, это можно назвать везением. Вчера я и разговаривать бы с ней не стал, но сегодня… сегодня я поставил прошивку кандидату на выборах в наш городской парламент, гонорар – и официальный, и плюс из рук в руки наличными – получил и считаю, что теперь у меня есть полное право на отдых. К тому же такая деталь: Арина сумела просочиться ко мне аж через два электронных барьера – и тот, что в парадной, и тот, что перекрывает вход на этаж, а подобная целеустремленность как-никак заслуживает уважения.

В общем, я усаживаю ее на кухне:

– Что будешь пить?

– Что-нибудь легкое…

Как будто ей это поможет.

– Есть хочешь?

Она отчаянно мотает головой. Демонстрирует скромность, непритязательность, хотя, может быть, просто так взвинчена, что ей не до еды.

Тем не менее я быстренько настругиваю десятка два канапе с сыром и колбасой, укладываю поверх дольки маслин, втыкаю в них зубочистки.

Вот такой у меня дома изыск.

– Давай излагай… Нет-нет, сначала допей, расслабься, а то будешь спотыкаться на каждом слове.

– Вкусное вино, – говорит она.

Еще бы! Приторно-сладкий парфюм, который сам я на дух не переношу. Держу пару бутылок как раз для подобных случаев.

– Так какая прошивка тебе нужна?

– «Ван Гог», – отвечает она.

Ну конечно – «Ван Гог». Об этом я тоже мог бы догадаться и сам. «Ван Гог», «Гоген», «Гойя» и «Сальвадор Дали» – четыре прошивки, лидирующие сейчас на рынке. Их заказывают чаще всего. Хорошо еще что не «Рафаэль», «Дюрер», «Босх» или «Леонардо да Винчи». Правда, у Леонардо слишком мало живописных работ, чтобы реконструировать по ним качественную ментограмму.

Я картинно поднимаю брови:

– Это довольно дорогая прошивка.

На самом деле стоит она гораздо меньше, чем та, что я сделал будущему депутату. Но ведь всегда полезно поднять ценовой барьер. Арина на мгновение спотыкается, а потом, преодолевая смущение, говорит, что у нее денег нет. При этом смотрит на меня так, что и без слов становится ясно, как она собирается расплатиться. Краснеет она очаровательно. Кстати, редчайший случай – девушка, которая еще не разучилась краснеть. Или это я сам уже начинаю слегка воспарять, поддерживаемый токами коньячного жара? Ну и пускай! В конце концов отдых есть отдых, а после вчерашнего гонорара я могу позволить себе мелкую благотворительность.

– Тебе сколько лет?

– Двадцать четыре.

Ого! Я думал, поменьше.

– Ладно, показывай, что у тебя есть.

Арина вытаскивает из сумочки мини-проектор и развешивает на стене десяток своих работ. Я задергиваю шторы, чтобы голограммы были лучше видны: на всех изображен Петербург. Петербург солнечный, Петербург в хмуром дожде, Петербург в сумерках, Петербург летний, в свете белых ночей… Выбор темы понятен: один из отборочных туров для «Карусели» будет происходить именно здесь, да и прошивка, если ставить ее в Петербурге, обходится гораздо дешевле, чем в очумелой от денег Москве.

Дело, однако, не в этом.

Я прикрываю глаза, сижу так пару секунд, потом медленно поднимаю веки.

Ничего не меняется.

– Да, – говорю я, – в тебе что-то есть.

И хрипотца голоса, внезапно пробившаяся изнутри, по крайней мере для меня самого подтверждает этот экспертный вердикт.

– Ты не гений, но в тебе что-то есть. У тебя пейнтер какой? «Глазунов»?

– «Глазунов»…

– Знаешь, я скачаю тебе одну утилиту, поставишь ее на свой «Глаз», надеюсь, сумеешь. Он будет возражать: дескать, с базовой программой несовместимо, но ты все равно инсталлируй, ничего, разжует…

– И что?

– Посмотришь, как это будет выглядеть в новой редакции.

Она распахивает глаза:

– Спасибо…

Конечно, у нее «Глазунов», простенький, самый дешевый пейнтер российского производства. Определить это нетрудно. У каждого пейнтера есть свои технические особенности: у «Сезанна» – «наплывающая перспектива», у «Дали» – «текучесть» линий, граней и форм, у «Гойи» – акцентированная графика светотеней, у «Поллока» – деструкция конфигурата, «ускользающий смысл»… «Глазунов» же, хоть сфумато делай на нем, всегда чуть-чуть лакирует изображение. На исполненной им цветовой поверхности обязательно проступает пошловатый затирочный блеск, профессиональный прошивщик это сразу же замечает.

Но опять-таки дело не в этом.

Я глубоко вздыхаю и, как бы действительно воспарив над собой, объясняю ей, что прошивка, особенно под Ван Гога, это вовсе не то, что ты думаешь. Не то, что написано в рекламных брошюрках типа «Как стать богатым и знаменитым за два часа» или «Художественное ментоскопирование: найди свой талант». Прошивка вовсе не делает человека гением. Она привносит в него не талант, как многие полагают, а лишь техническое мастерство. Причем это чужое техническое мастерство, созданное тем гением, который данное мастерство породил. А оно от начального гения не отделимо. Прошивка даст тебе рисунок, колоратуру, мазок, даст чувство цвета и композиции, которыми обладал Ван Гог. Но тут есть одна тонкость, брошюры о ней не пишут: ты уже никогда не сможешь вырваться из этих координат. Для этого тебе придется стать талантливее Ван Гога, растворить его мастерство в себе, а не наоборот. Вот в чем тут риск: тот, кто прошился, уже не сделает ничего своего, он будет – с некоторыми несущественными вариациями – повторять художественный исходник. Причем это дорога с односторонним движением. Трансформация анизотропна: прошивка «Ван Гог» полностью сольется с твоей ментограммой, их нельзя будет отделить друг от друга. Ты понимаешь? У тебя не будет пути назад.

Вот о чем я ей говорю.

А далее в том же легкомысленном воспарении объясняю, что и головокружительная «Карусель» – это тоже вовсе не то, что видится при взгляде со стороны. «Карусель» отнюдь не выявляет таланты, как об этом самоуверенно вещает Патай. Ведь что такое талант? – вопрошаю я, вдохновляемый распахнутыми глазами Арины. Талант – это то, чего раньше… ну… чего раньше не было. Это молния средь ясного неба, грезы несбыточного, дневные сны, властно внедряющиеся в реальность и преобразующие ее, для их восприятия нужна серьезная эстетическая подготовка. Говоря проще, для этого нужен вкус. А у покемонов, которые голосуют в «Карусели», впрочем как и у бюргеров, могущих заплатить за билет, его, разумеется, нет. Откуда? Они же – фанера, они в принципе не способны разглядеть проблеск гения в мутном коловращении художественных потуг. Им требуется для этого четкий маркер, галочка красным карандашом – вот это действительно гениально. И таким маркером для них сейчас стала фишка.

Тут я перевожу дыхание и мельком прикидываю – не слишком ли меня занесло?

Арина внимает мне, будто гласу господнему, раздавшемуся с горних высот.

У нее даже пальцы молитвенно сцеплены.

Глаза – сияют.

А… подумаешь!..

Гулять так гулять!..

И я объясняю ей, что настоящей трагедией современной культуры является переизбыточность самой этой культуры: слишком много книг, слишком много картин, слишком много фильмов, слишком много спектаклей. Слишком много званых и как следствие – избранных, слишком быстро крутится калейдоскоп, выкладывая то те, то другие заманчивые узоры. Как выделиться из душного пелетона? Как заставить капризную публику обратить на тебя внимание? И вот тут фишка становится тем самым маркером, тем самым жирным красным карандашом, который своим перстом указывает на автора. Марсель Дюшан демонстрирует на выставке писсуар – фишка, скандал, художественная революция, которую чуть позже определят как поп-арт. Энди Уорхол машинным способом создает изображения консервированных супов: «Рисово-томатный суп», «Тридцать две банки супа», «Сто банок супа» – фишка, скандал, хитроумный Энди становится классиком современной живописи. Распространяется как чума: зачем мучиться со своим талантом, которого, может быть, вовсе и нет, если можно просто придумать фишку и – победить. Красота – в глазах смотрящего, провозглашают эксперты. Философы пишут статьи о сенсорном пересотворении мира: бытовые элементы цивилизации обретают фактурную чувственность. Осуществляется их эстетическая легитимация. Все начинает приравниваться ко всему. И вот: автор создает композицию из подгнившей банановой кожуры, и вот: автор представляет картину, где на полотне наклеены трупики мух, и вот: автор рисует носом или другими частями тела, и вот: автор голый бегает по галерее на четвереньках, лает собакой, кусает посетителей за лодыжки… Фишка вытесняет собою все. Придумал фишку – о тебе написала пресса. Написала пресса – заметили в своих обзорах вертлявые критики. Заметили критики – выставили в галерее. Выставили в галерее – бюргеры начали покупать твои картины. Ведь бюргеру – что? Если эксперт в костюме от Армани тычет холеными пальцами в полотно и объясняет, что это гений, то бюргер верит, что это гений, и покупает «пейзаж», написанный даже не красками, не губной помадой, даже не мылом, а – кошачьим дерьмом. Можешь быть уверена, детка, что если тебя, пусть мельком, заметят Лика Торчок или Тимофей Самоблуд, если твои работы выставят, пусть ненадолго, Бульман, Коркин или Кирпиченко-Белесый, тебя купит, ну банк – не банк, но какой-нибудь ресторан для оживления интерьера…

– И зачем ты мне это все говоришь? – вдруг спрашивает Арина.

Я спотыкаюсь.

Оказывается, мы с ней уже перешли на ты.

И глаза у нее уже не сияют. Напротив, они уставились на меня с каким-то напряженным вниманием, словно зрели перед собой некий редкостный экспонат.

Действительно, зачем я все это ей говорю? Наверное, затем, что мне ее немножечко жаль. Она еще глупый цыпленок. У нее еще – розовый туман в голове. Она еще трепещет от возвышенных девичьих мечтаний и совершенно не представляет, куда с таким упорством пытается влезть. Какая там работает жестокая мельница. Какие там крутятся жернова, перемалывающие романтическую наивность в серую пыль.

– Пойми простую вещь, – я стараюсь быть убедительным. – Если ты поставишь себе прошивку, то не создашь, как, вероятно, надеешься, выдающийся, потрясающий, поражающий воображение визуал. Не станешь знаменитым художником. Не войдешь в сонм олимпийских богов… В лучшем случае ты выдавишь из себя фишку, исполненную в технике Винсента Ван Гога. И если тебе исключительно повезет, если эту фишку заметят – ты получишь свои пятнадцать минут славы.

Она вновь распахивает глаза:

– Иногда надо броситься в пропасть, чтобы в падении отрастить крылья.

И добавляет:

– Рэй Брэдбери.

А затем, через пару секунд:

– Писатель такой… был…

Ну что с ней, дурочкой, сделаешь? Нахваталась цитат и думает, что красивые фразы имеют какое-то отношение к жизни. И не понимает, не понимает, хоть по голове ее постучи, что пятнадцать минут славы – это как доза наркотика: сначала необыкновенное счастье, а потом – депрессия, ломка, скручивающая нервы в комок. Хочется еще и еще. Но наркотика больше нет, и ни за какие деньги его не купишь. Окажется искалеченной на всю жизнь: будет знать, что такое счастье, но также – что оно ей более недоступно.

Нет, ничего ей не объяснишь.

Как, впрочем – никогда, никому.

Некоторое время мы смотрим друг на друга в молчании.

– Крылья у тебя будут из картона, – наконец говорю я. – Такие в воздухе не удержат.

– Зато я получу свои пятнадцать минут. Так что? Мы договорились?…

В постели она очень старается мне понравиться, и, вопреки стараниям, ей это все-таки удается. Может быть, потому, что старания эти искренние. А искренность – редкий товар, хотя спроса на него сейчас практически нет.

И лишь одно меня мучает: яд в сладком вине.

Арина не догадывается об этом, но за свою искренность, за спасительную психотерапию любви, она получит от меня вовсе не славу, точнее не только славу, но в дополнение к ней – быструю и скорую смерть.


Синестезия – это все-таки не болезнь. Острая фаза приступа проходит у меня буквально через три-четыре минуты. Воздух вновь проясняется, озеро и листва на фотообоях обретают естественную окраску, рассеивается мрак за окнами, теперь там – сумерки, придавленные вогнутыми отсветами облаков.

Цвета, однако, еще смещены: белый – к пепельному, коричневый – к красноватому. Пальцы рук у меня имеют лимонный оттенок, а в кофейной чашечке на столе покоится темная болотная зелень.

Как ни странно, мне кажется, что мир и должен быть раскрашен в такие цвета. Они для меня естественны, как дыхание, как биение сердца. Вместо испуга я ощущаю в себе густой внутренний жар и потому делаю то, что, казалось бы, уже ушло в далекое прошлое. Я включаю «Сезанн», надеваю перчатки, обруч, вывешиваю на стену, там, где обои, пустеющий матовой белизной экран, немного прикрываю глаза, и, замирая, будто на краю пропасти, кладу на него первый, полупрозрачный мазок. Я не обдумываю предварительно ни композицию, ни сюжет. Я вообще не имею ни малейшего представления о том, что в итоге у меня должно получиться, но к первому мазку тут же прибавляется второй, затем – третий, они сцепляются между собой и, словно из тумана, проступают из белесых пикселей полотна некие загадочные очертания. Я даже не пытаюсь понять, что это такое. Я не пишу ни умом, ни сердцем, но – тем странным, потусторонним жаром, который пробудила во мне «Джоконда» Арины. Хотя тогда я этого еще не понимаю. Я как бы отсутствую: я не понимаю вообще ничего. Да и не надо мне ничего понимать – за меня это делают краски, обретшие цветовую самостоятельность. Они сами слагаются в некую живописную целостность, а я, не замечая ни времени, ни пространства, плыву по ним, как по волнам, влекомый песней сирен куда-то за горизонт. Заканчиваю я, когда внезапно соображаю, что мучительно пытаюсь совместить на одном полотне две разные картинки. Тогда я стягиваю перчатки, снимаю обруч, перевожу пейнтер в спящий режим и с некоторым трудом перебираюсь в кресло, свисая с него конечностями, как задохнувшийся осьминог. Я до предела опустошен. Ничего себе, оказывается, проработал, не прерываясь, более четырех часов.

Творческое наваждение – иначе не назовешь.

Со своего тридцать первого этажа я взираю на мегаполис, раскинувшийся вокруг звездными пажитями огней. Вздымаются громады жилых комплексов с тысячами пылающих окон, возносятся эстакады развязок, подсвеченные длинными светодиодными арками, далеко внизу текут искрящейся лавой потоки машин, и толща воздуха над ними тоже искрится от мошкары непрерывно снующих дронов. Город не успокаивается ни на мгновение, ночная жизнь здесь столь же насыщена, как и дневная. Сравнение с гигантским муравейником уже стало банальностью, но никакая другая метафора не выражает так точно суть этого мегалитического организма. Он полностью самодостаточен. Он не интересуется ничем, кроме себя. За его границами жизни не существует. Разве что в виде компактных производственных площадей, сельскохозяйственных или промышленных, обеспечивающих его, мегаполиса, интенсивный и безостановочный метаболизм. Ему не требуется природа, он сам – природа, разрастающаяся ввысь и вширь. Ему не нужны люди, ему нужны только возобновляемые ресурсы. И потому он превращает людей в покемонов, пассивно, как клетки крови, скользящих по его бесконечным артериям. Они думают как покемоны, они чувствуют как покемоны, они, в сущности, не живут, а лишь отрабатывают нужный этому сверхорганизму технический функционал. А чтобы нарисованные человечки не превращались в людей, он создал для них, в частности, бешено вращающуюся «Карусель». Патай вовсе не автор этого блестящего шоу. Патай точно так же отрабатывает функционал, как и любой другой покемон. А подлинный автор, кстати авторскими правами вовсе не озабоченный, воспринимает это как собственную адреналиновую стимуляцию.

Вот какие мысли бродят у меня в голове. Не слишком оптимистичные, разумеется, зато соотнесение масштабов действует успокаивающе. Минут через двадцать я уже вполне хладнокровно вывешиваю свои работы на противоположной стене и оцениваю их взглядом постороннего и равнодушного наблюдателя. Ну вот это – «Пейзаж в Овьере после дождя», конечно, не один к одному, но прототип каждый профессионал тут же определит. А это – «Красные виноградники в Арле», та же самая базовая расфасовка цветов. А это – знаменитая «Звездная ночь», прозвучавшая потом изобразительным эхом у многих художников. Особенное умиление у меня вызывают «Подсолнухи» (оказывается, я набубырил не три визуала, а целых четыре): вместо них в вазе растопырился лохмами борщевик, но – те же ядовитые краски, то же эпилептическое искривление линий. Я презрительно усмехаюсь. Конечно, эти мои «Подсолнухи» можно было бы выдать за постмодерн, если бы постмодерн уже давно не вышел из моды.

Нельзя сказать, что я сильно разочарован. Если честно, то я ожидал чего-то подобного. Это не первая моя попытка вырваться из прошивки, и все предыдущие имели тот же самый итог. Кстати, Патай, с которым мы прошились одновременно лет пять назад, как-то сказал, что он потом целый год бился, чтобы выкарабкаться за пределы «Ван Гога». Занимался йогой, аутотренингом, одно время даже наркотиками себя оглушал. Чуть было совсем не свихнулся. Спасся тем, что, как обухом, ударила по башке идея создать «Карусель».

Дьявольское искушение эта прошивка. Ведь самое мучительное состояние для творческого человека – это когда чувствуешь, что в тебе что-то есть, оно в тебе точно есть: горит, душит, скребет сердце как демон, требует воплощения, а ты не можешь выразить это что-то ни словами, ни красками, ни музыкой, ни скульптурными композициями, ничем вообще, и – что еще хуже – когда раз за разом пытаешься, пробуешь, когда переламываешься, когда неимоверным усилием преодолеваешь себя, а потом каждый раз отчетливо видишь, что это не то. Вот – не то, не то и не то, вместо этого – анемичное, бледное до отчаяния подобие. А как сделать «то», совершенно не понимаешь. Не хватает какого-то миллиметра, крохотного шажка, прозрения, двух-трех обертонов, чтобы из тщеты мертвых нот выросла живая мелодия. Жаждешь вдохновения, чуда, ищешь, как слепой, волшебную палочку, которая могла бы помочь. И такой волшебной палочкой оказывается прошивка. Она обещает все сразу, стоит лишь поверить в нее. И ты в нее веришь, и подключаешься к ментоскопу, и по капле, по отдельным молекулам впитываешь в себя чужой талант, и надеешься, надеешься, что чудо наконец-то произойдет. Ты надеешься: оно не может не произойти. И чудо действительно происходит: неземная мелодия в тебе начинает звучать, правда неожиданно выясняется, что она не твоя, ты приобрел весь мир, но утратил себя.

Впрочем, это все уже было.

Читал, читал и обдумывал бесчисленное количество раз.

«С очей его вдруг слетела повязка. Боже! и погубить так безжалостно лучшие годы своей юности; истребить, погасить искру огня, может быть, теплившегося в груди, может быть, развившегося бы теперь в величии и красоте, может быть, также исторгнувшего бы слезы изумления и благодарности! И погубить все это, погубить без всякой жалости!.. Он схватил кисть и приблизился к холсту. Пот усилия проступил на его лице; весь обратился он в одно желание и загорелся одною мыслию… Но увы! фигуры его, позы, группы, мысли ложились принужденно и несвязно. Кисть его и воображение слишком уже заключились в одну мерку, и бессильный порыв преступить границы и оковы, им самим на себя наброшенные, уже отзывался неправильностию и ошибкою… Как беспощадно-неблагодарно было все то, что выходило из-под его кисти! Невольно обращалась она к затверженным формам, руки складывались на один заученный манер, голова не смела сделать необыкновенного поворота, даже самые складки платья отзывались вытверженным и не хотели повиноваться и драпироваться на незнакомом положении тела. И он чувствовал, он чувствовал и видел это сам!»

В общем, я даю «Сезанну» команду «стереть». И присовокупляю к ней – «без возможности восстановления». Мои визуалы гаснут один за другим. Мне кажется, что это я сам гасну – «без возможности восстановления».

Мириадами огней мерцает за окном город.

Я вспоминаю, что Тино Бономи, тот, кто создал метод прошивки, в конце концов выбросился из окна. Видимо, понял, что это единственный способ вырваться из тюрьмы, в которую он сам себя заключил.

Тоже – выход.

И вместе с тем этот выход меня как-то не привлекает. Лично я отнюдь не стремлюсь вырваться из ниоткуда, чтобы потом попасть в никуда.

Не вижу смысла.

Я почему-то уверен, что там – то же самое.


Прошивку я Арине все-таки ставлю. Я совершенно не хочу этого делать, но есть у женщин одна особенность: они умеют превратить тебя в должника. Причем долг этот даже в принципе невозможно отдать, чем больше по нему платишь, тем больше оказываешься должен.

Меня это всегда раздражало. А в данном случае мое раздражение выражается в том, что я еще раз пытаюсь отговорить ее от ментоскопирования. Я объясняю ей, что, конечно, лауреат «Карусели» обретает множество благ: картина его, «подлинник», то есть базовый визуал, обычно продается за весьма приличную цену, он также, в зависимости от договора, имеет право продать еще пятьдесят или сто электронных «авторских копий», которые удостоверяются цифровыми подписями, целый год – правда, уже по затухающей – о нем пишет пресса, у него берут интервью, он сверкает, он пенится, он участвует в круговороте светских мероприятий, возможно, что несколько фирм сделают ему заказы на художественную рекламу. Все вроде бы здорово, все отлично. Только надо иметь в виду, что еще никому не удавалось подняться на эту вершину дважды. Никому не удавалось удержаться на ней больше одного годового цикла. Ты понимаешь? Через год придет другой победитель, и тебя сбросят в отвал. Сгоришь, как спичка. Обгорелая спичка никому не нужна.

Так я ей говорю.

Арина смотрит на меня злыми глазами.

– Знаешь, что? – неприятным голосом отвечает она. – По-моему, ты мне просто завидуешь. У меня есть способности, а у тебя их, видимо, нет. Я буду художником, а ты на всю жизнь останешься мелким прошивщиком. Не отважился в свое время рискнуть, вылупиться из старой кожи, красиво взлететь, теперь скрежещешь зубами и пытаешься удержать других.

Вот это удар!

Хотя Арину можно понять. Она честно мне заплатила, оплату я принял, а теперь исполнять обговоренную работу отказываюсь.

– Ну так что? – Голос у нее прямо звенит.

Ни слова не говоря, я открываю дверь в мастерскую. Посередине ее – ментоскоп с полулежачим креслом и ребрами сканирующих дуг. Однако прежде чем его подключить, я выкладываю на столик типовой договор.

– Подпиши вот здесь. Целиком можешь его не читать. Для тебя тут важны только два пункта. Во-первых, я снимаю с себя ответственность за возможные психические аномалии. Не пугайся – это чисто формальный пункт, у меня еще не было случая, чтобы кто-то свихнулся. А во-вторых, в течение года я получаю роялти – пять процентов от всех твоих гонораров.

– Пять процентов? Не много ли? – ядовито спрашивает Арина.

– Подписывай! – Буквы у нее аккуратные, круглые, как у школьницы в сочинении «За что я люблю родной край». – Все, садись!

– Мне… раздеться?

– Это не обязательно.

– Но… желательно?

– И нежелательно тоже. Не трать времени, залезай!

– А говорят, что при эротическом возбуждении прошивка получается более качественной…

– Ты бы не слушала всякий бред… Садись!..

Арина неловко забирается в ментоскоп. Откидывается в кресле, вытягивается.

Она все же волнуется.

– Я что-нибудь при этом почувствую?

– Ничего. Просто расслабься. Думай о своей живописи, какой она должна быть. Или – о Ван Гоге, картины его представляй. Хотя это тоже не обязательно.

Я зол и на нее, и в большей степени – на себя. На нее, потому что она все-таки вынудила меня делать прошивку. А на себя, поскольку знаю, что ничего хорошего из этого не получится. Одно дело, когда приходит какая-нибудь дурочка беспросветная: ноги от ушей, сиськи, попа, в руках не держала не то что кисти, но обыкновенного карандаша. И вдруг вообразила себя художником. Ее прошивай или не прошивай – один хрен. И совсем другое, когда натыкаешься вот на такую Арину: не то чтобы явный талант, но все же у девочки есть способности. Возможно, могла бы их реализовать. И вот сейчас я загрунтую их так, что они больше никогда не пробьются на свет. Иногда бывает жалко до слез. Но не прошью я – прошьет кто-то другой. И ведь еще как прошьет, может получиться, что у реципиента потом все будет двоиться в глазах. Не зря же у любого прошивщика есть в типовом договоре пункт о психических аномалиях.

Впрочем, когда ментоскоп начинает слегка гудеть, я успокаиваюсь. Я все же – профессионал, и в такие минуты для меня не существует ничего, кроме работы. Примерно через час ментограмма готова. Конфигурация у нее, в общем, стандартная, хотя в слое акцентированных эмоций наличествуют два сильных асимметричных скоса. Один действительно свидетельствует о художественных способностях, а второй – тут я мысленно усмехаюсь – о высокой эротической сенситивности. Говоря проще, она мгновенно ощущает партнера и подстраивается к нему, давая мужчине то, чего он подсознательно хочет. Качество неоценимое, например, для путаны. В этой области Арина могла бы сделать блистательную карьеру. А вот насчет «Ван Гога» у меня возникают некоторые сомнения. Не то чтобы прошивочные конфигурации не совпадали, но при наложении они чуть-чуть осциллируют, а это не очень хороший признак. Психика после такой прошивки может поплыть. Хотя и явных противопоказаний вроде бы тоже нет. Расхождения ментограмм – в пределах физиологических допусков.

На всякий случай я спрашиваю:

– Ты точно хочешь «Ван Гога»? Возможно, тебе больше подошли бы «Моне» или «Ренуар».

– «Ван Гог»! – твердо заявляет Арина.

Она почти кричит, и это тоже не очень хороший признак. Значит, психика у нее все же «парит», как мы, прошивщики, называем состояние повышенной возбудимости. С другой стороны, очевидной патологии я здесь не вижу. Каждый мой шаг фиксирует контрольная запись, любая экспертиза потом подтвердит, что я при сопряжении ментограмм не выходил за границы дозволенного.

Ладно, «Ван Гог» – значит «Ван Гог». Вообще-то я не люблю, когда клиент мне указывает, под кого его прошивать. Обычно я это определяю сам, исходя из базовых параметров ментоскопирования. Далеко не все конфигурации совместимы. Однако в данном случае это возможно.

Ну хорошо, хорошо – пусть будет «Ван Гог».

Надеюсь, она потом не отрежет себе ухо и не застрелится.

Я подбираю наиболее подходящую версию. В сегменте «Ван Гог» существует не меньше шестидесяти различных вариантов прошивок. Из них реально работают десять – двенадцать, остальные – «слепые», самодеятельное фуфло, они реципиенту практически ничего не дают. К тому же процесс инсталляции строго индивидуален. Ведь каждый формат прошивки, пусть даже самый стандартный, типа «солдат» или «официант», внедряется в психику конкретного человека. Совмещение контуров зависит от мастерства прошивщика. Собственно, это и есть то самое, за что нам платят.

– Готова? – спрашиваю я.

– Готова, – подтверждает Арина.

– Пошла запись. Лежи спокойно, не дергайся.

Я нажимаю тумблер, и звуковой фон ментоскопа меняется. Гудит он по-прежнему тихо, но как-то мощно и ровно, словно громадный металлический шмель. На панели вспыхивают индикаторы, отслеживающие инсталляцию, а я поворачиваюсь к дисплею и начинаю корректировку. При этом я чувствую себя отвратительно. Будто свихнувшийся энтомолог, который наткнулся на новый вид бабочек, не внесенных еще в каталог, с неброским, быть может, но необычным рисунком на крыльях. И вот он осторожно, тоненькой кисточкой, стирает с этих крыльев пыльцу и раскрашивает их яркими красками под знаменитый «павлиний глаз». Со стороны посмотреть – красиво. Но ведь «павлиний глаз» уже давно известен, описан, а новый вид, о котором никто ничего не знал, теперь так и сгинет, даже не получив собственного имени.

К счастью, корректировка и редактура прошивки – работа трудоемкая, требующая полной сосредоточенности. Она быстро вытесняет из головы все лишние мысли. Не дай бог допустить здесь промашку! Мелкий сбой, неправильно положенный шов может перерасти потом в большую психопатологическую проблему. А это, разумеется, скажется, и на моем профессиональном авторитете. Клиент, у которого после прошивки один глаз смотрит вверх, а другой – вбок, дискредитирует прошивщика на всю жизнь. Депутатов в числе заказчиков мне тогда уже не видать. Поэтому я, как обычно в такой ситуации, выпадаю из времени и пространства. Передо мной пульсируют в воздухе две многогранные, нитчатые, разноцветные, объемные паутины, и я световыми пинцетами, иголками, скальпелями пытаюсь подогнать друг к другу их ребра, плоскости и узлы. Занятие весьма кропотливое, учитывая, что ментограммы по природе своей явления динамические: мозг продолжает функционировать, а потому размерность отраженных его элементов все время меняется; неверно скрепишь, неправильно что-то соединишь и в силу инерции перекашивается сразу же целый сектор. Выправлять его потом – сущая мука.

В общем, когда, часа через полтора, я даю команду «зафиксировать результат», то представляю собой ком взмокшей человеческой плоти, бесформенно оползающей в кресле. Даже не замечаю, что Арина, оказывается, уже выкарабкалась из ментоскопа и стоит передо мной – задумчивая, прислушиваясь к своим ощущениям.

– Ничего вроде бы не изменилось…

– А ты чего ожидала? Что у тебя откроется во лбу третий глаз? – Я достаю из ящика пару бумажных салфеток и вытираю лицо. – Не беспокойся, все прошло хорошо. Однако усвой, пожалуйста: вторая прошивка тебе категорически противопоказана. Это и законом запрещено, но еще и то, что психика у тебя слишком лабильная – крышу может напрочь снести. Я во всяком случае предупреждаю: вторую прошивку тебе делать не буду. Ты поняла?

– Поняла.

Арина смотрит на меня в упор.

– Что еще? – спрашиваю я устало.

Мне хочется, чтобы она побыстрей ушла.

Арина мнется.

– Говорят, что вы с Никитой Патаем друзья… Не могли бы вы… как это называется… меня рекомендовать…

Ого! Мы, оказывается, снова на вы. Арина, чисто интуитивно по-видимому, устанавливает тем самым четкую дистанцию отчуждения: если мы с ней один раз переспали, то это еще не значит, что и дальше у нас будут подобные отношения.

– Дяденька, дайте попить, а то так есть хочется, аж переночевать негде, – комментирую я.

– Не поняла… – растерянно говорит Арина.

– Естественно. Это – из другой культуры. Так ты хочешь, чтобы я рекомендовал тебя в «Карусель»?

– Ну… Если уж вы взялись за дело, то следует довести его до конца.

Ничего себе!

Она еще меня учит.

Несколько мгновений мы смотрим друг на друга – глаза в глаза.

– Ладно! – Я отнюдь не забыл, как она назвала меня мелким прошивщиком. И вообще полезно было бы продемонстрировать Арине ее реальную значимость. А то кажется, она себя сильно переоценивает.

Я тычу пальцем в телефонный номер Патая, а когда он уже на третьем гудке отзывается, сообщаю ему, что у меня есть интересная кандидатура – можно взять ее непосредственно в отборочный тур.

При этом я переключаюсь на громкую связь.

– Да ну на фиг, – отвечает Патай. – Опять, наверное, какое-нибудь фуфло длинноногое. Будет выпячивать сиськи перед монитором, и все.

Голос у него вялый, ленивый. В жизни Патай далеко не такой, как на сцене. Под софитами он – сгусток взрывной энергии, а при обычном общении – заторможенный, полусонный, неохотно движущийся человек, которому каждый жест дается с трудом.

Видимо, бережет силы для «Карусели».

Не обращая на это внимания, я объясняю ему, что у клиентки поставлена прошивка «Ван Гог», свеженькая, без аномалий, то есть драйв гарантирован, ставил я сам, к тому же – внешность, характер, упорство, может и нахамить, покемонам это понравится. Вообще, когда я тебя подводил?

Некоторое время Патай размышляет.

– Она хоть сговорчивая? Или брыкается? Не хочется, знаешь, тратить время впустую.

– Сейчас спрошу, – в тон ему замечаю я и поворачиваюсь к Арине, которая через динамики слышит наш разговор. – Ты сговорчивая?

Она вздергивает подбородок:

– Да.

– Точно?

– Да!

– Сговорчивая, – говорю я Патаю.

Тот издает мелкий смешок.

– Уже опробовал? Знаю твой вкус. Наверняка какая-нибудь курица с голубыми глазами… Не везет мне что-то в последнее время, – жалуется он, громко зевнув. – Приходят либо тетки, такие, что вдвоем ее не обхватишь, либо скелетики какие-то на кривеньких ножках, не пощупаешь, нет у них ничего, кроме костей. – Он опять ощутимо зевает. – Ладно, подгони ее часикам к трем на студию, гляну.

– Теперь достаточно? – Я отключаю связь.

– Достаточно, – инфернальным голосом отвечает Арина. – Я вам очень благодарна за помощь. Спасибо! Вы необыкновенно добрый и отзывчивый человек.

Мы опять взираем друг на друга – глаза в глаза.

Наконец мне эти гляделки надоедают.

– Ничего подобного, я не добрый, а глупый. Если бы я был по-настоящему добрый, я бы тебя просто отшлепал и выгнал. И ментограмму не стал бы снимать. А сейчас хочу попросить тебя об одном…

Арина опять вздергивает подбородок.

– Я знаю! Не звонить вам больше, не приходить. Вообще – не надоедать, оставить в покое. Правильно?

Возникает пауза, придающая весомость любым словам.

Слышно только наше прерывистое дыхание.

Ну что же.

– Правильно, – отвечаю я.


Отборочный тур я смотрю в записи, а не в прямой трансляции, и единственно по той лишь причине, что из ленты новостей узнаю: Арине каким-то образом удалось пробиться в финал. По-моему, ей исключительно повезло. Там уже в самом начале вспыхнула грандиозная драка: две девицы, чего-то не поделив, вцепились друг в друга. Одной удалось сорвать со своей соперницы юбку, и она попыталась стащить с нее еще и трусы. Но вторая, изловчившись, разбила ей нос, кровь хлынула на полупрозрачную кружевную блузку. Ролик набрал два с половиной миллиона просмотров. Скрин с разбитым носом перепостили десятки тысяч личных страниц. Не знаю, была ли катавасия эта спонтанной или постановочной. Возможно, Патай перед началом тура намекнул обеим девицам, что было бы неплохо убрать конкурентку подобным образом. Дальше оно уже закрутилось само. Один из участников шоу, сдуру видимо, попытался девиц разнять и тоже получил в глаз. А другой, напротив, попятился, споткнулся о стул и чуть было не рухнул со сцены. И в добавление непременный фрик, без коего у Патая не обходится ни одно представление, закудахтал, как курица, отчаянно замахал руками, опрокинул стакан с водой.

Из остальных участников двое представили малоинтересные карикатуры, и еще двое – голографическую мазню в духе абстрактного экспрессионизма. Этакий бесконечный дриппинг: непрерывно то вспыхивающие, то гаснущие цветные пятна. Наверное, у обоих была прошивка под Поллока, что и обеспечило этой паре полный провал: покемоны абстракционизма терпеть не могут.

На этом фоне петербургский пейзаж Арины выглядел очень пристойно. Тем более что и темой данного тура объявлен был именно городской пейзаж. При чем тут абстрактный экспрессионизм? Меня же в ее визуале поразило следующее. По художественной стилистике это был несомненный Ваг Гог: искривленные линии, выражающие напряженность пространства, комковатый мазок, фрагментированная, будто раздробленное стекло, мятущаяся светотень. Изображена была Сенная площадь, центр города, причем в час пик, когда ее заполняют толпы народа. Но главное – все это мелко подрагивало, как бы вибрировало, видимо, непрерывно перезагружаясь, имитировало микросаккады, быстрые, в доли секунды, практически не улавливаемые сознанием сканирующие движения глаз, создающие в механике восприятия целостную картинку. В результате казалось, что толпа на площади движется, оставаясь при этом на месте, а выражения лиц в ней непрерывно меняются: опять же на доли секунды угадывались то Достоевский, то Блок, то Пушкин, а то вроде бы – Раскольников или такой – Акакий Акакиевич. Фишка, конечно, но довольно эффектное зрелище. Я не сомневался, что этот визуал будет куплен и, вероятно, по вполне приличной цене. А значит и мне накапают какие-то скромные отчисления.

Другое дело, что по стилистике это был все же явный Ван Гог, а саккада, добавленная к нему, – чисто техническая, «придуманная» подробность. Удачная находка, не спорю, но тем не менее пребывающая внутри творчества великого нидерландца. Сама Арина, как я и предполагал, полностью растворилась в прошивке. Испарились сладкие девичьи грезы. Не смог крохотный мотылек лететь встречь неистового урагана. И хотя Арина довольно уверенно, с хорошим процентным запасом переползает в финал, но я понимаю, что там у нее шансов нет. Это лишь на презентации в Петербурге специфически петербургский пейзаж получает дополнительные бонусы-баллы от обрадованных горожан, а в Москве такая региональная аранжировка не очень приветствуется. К тому же в финале у нее будут сильные конкуренты. Из других туров в финальную «Карусель» проходят, во-первых, еще один фрик, с запоминающимся псевдонимом «Мойщик Окон»: заляпывает полотно красками, а потом протирает в них как бы окно в иной мир, а во-вторых, некий серьезный юноша в винтажных очках, непрерывно съезжающих к кончику носа. Юноша использует хроматическую инверсию: выворачивает визуал, придавая каждому цвету противоположную, как в негативе, сущность. Простая фишка, лежит, можно сказать, на поверхности, а вот, поди ж ты, почему-то никто до сих пор ее не использовал.

Арина и сама чувствует свою конкурентную недостаточность. На другой день после «петербургской селекции» я получаю от нее по электронной почте письмо, где она все же просит сделать ей вторую прошивку. Собственно, даже не просит, а умоляет. Текст преисполнен восклицаний, бурных эмоций, неумеренных комплиментов мне как «настоящему мастеру ментоскопирования», странных намеков, эротических обещаний, от которых у меня краска приливает к лицу (а вроде бы я уже ко всему привык), безумных клятв и так далее, и тому подобное – всей той чуши, которую девушка может нагородить, находясь в полуобморочном состоянии.

Я вежливо отвечаю ей, что вторая прошивка, как вам, дорогая Арина, несомненно, известно, запрещена законом, ее делают только в исключительных случаях, в центрах реабилитации, по особому разрешению медицинской комиссии. К тому же прошу меня извинить: я сейчас чрезвычайно перегружен работой, нет времени, не могу брать на себя никаких дополнительных обязательств.

Я стараюсь, чтобы в моем ответе чувствовалось непрошибаемое равнодушие. «Синдром непризнания» – это серьезное психологическое испытание практически для любого творческого человека. Тот же Набоков, у которого до «Лолиты» много лет были мизерные тиражи, раздраженно писал о всяких там сартрах и фолкнерах, этих ничтожных фиглярах буржуазной культуры, кривляющихся на подмостках. И это Набоков, огромный талант, он все же понимал, кто он есть. А у людей менее одаренных иногда напрочь срывает крышу. Я уже нагляделся на всякого рода истерики. И потому, отправив письмо, я копирую из договора с Ариной ее портрет и заношу его в домовую опцию «нежелательные посетители». Теперь, если даже Арина за компанию с кем-то проникнет в мою парадную, охранная система, идентифицировав ее через камеры, потребует, чтобы она немедленно удалилась, а если этого не произойдет, через десять минут приедет полиция.

Никакой вины я за собой не чувствую. Я ведь ее предупреждал? Предупреждал и самым серьезным образом. Она меня не послушала? Не послушала. Все. Пусть дальше живет, как хочет. Я более не желаю ничего о ней знать.

Здесь я сам с собой немного лукавлю. Финал «Карусели» я, разумеется, смотреть буду. Если уж там объявят мою прошивку, я просто обязан глянуть, что из этого получилось. Но в остальном – это да. Я действительно ничего больше знать о ней не хочу. Пошли они к черту, эти полусвихнутые девочки из провинции!

И все-таки я сталкиваюсь с Ариной еще раз.

Происходит это вполне закономерно. Всю следующую неделю я по просьбе Патая, почти не вылезая из дома, занимаюсь экстремальным шоу «Наша война». В медиапространстве оно появилось всего месяца полтора назад, когда генерал Упама Сошон, командующий повстанцами тхету в Центральной Африке, объявил подписку на планируемые им боевые действия: он может сразу же двинуть свои войска на столицу страны Рангапор и попытаться ее захватить, не глядя ни на какие потери, а может сначала завоевать провинцию Табба, где имеются и морской порт, и богатые урановые рудники. Стоимость подписки – сто долларов. Несмотря на протесты ряда общественных организаций рейтинг этого шоу тут же взлетел до небес. Тем более что после пилотного голосования: брать ли ближайший к фронту областной центр Наг-Бартар или нанести удар вдоль шоссе, с запада на восток пересекающего страну, когда большинство высказалось за Наг-Бартар, генерал Упама эффектным штурмом взял город и в прямом эфире поблагодарил подписчиков за три миллиона долларов, собранных в его фонд для данной боевой операции.

Правда, через некоторое время выяснилось, что война – это не только кровавые, зрелищные сражения, от которых захватывает дух, но еще и долгая, в целом занудливая подготовка к ним: доставка оружия, амуниции, боеприпасов, переформирование войск, маневрирование, сосредоточение, скучные рутинные марши, могущие занять несколько дней, а то и недель. Даже уличные бои, прямые огневые контакты, в реальном времени транслирующиеся в эфир, представляют собой сплошной хаос, в котором обычному зрителю трудно что-то понять. Рейтинги шоу начали также стремительно падать. И хотя изобретательный генерал поставил сейчас на голосование острый вопрос: расстреливать ли четыреста двадцать пять солдат племени латху, плененных в Наг-Бартаре или пока сохранить им жизнь (интересно, что голоса подписчиков разделились здесь половина на половину) – спасти шоу это уже не могло. К тому же множество стран немедленно ввело строгий запрет на трансляцию у себя этого интернет-канала.

Патай попросил меня – чисто технически – посмотреть, нельзя ли аналогичную модель использовать и у нас. Конечно, не на основе войны, этого не разрешат, а, например, в виде реалити-шоу на выборах мэра города: подписчики будут открытым голосованием определять и выдвижение кандидатов, и основные пункты их политической ориентации, и стратегию их действий в течение всего электорального цикла.

Мысль интересная. Мне кажется, что из этого в самом деле может получиться перспективный проект. И финансирование для начального этапа раскрута под такую идею, скорее всего, найти будет нетрудно.

В общем, я всю неделю вкалываю как маленький гномик, лишь в конце ее выбираюсь на презентацию, которую Патай устраивает для победителей отборочных туров. Происходит она в мансарде на крыше старинного здания, в центре города, народу не слишком много, поскольку приглашены сюда не бестолковые покемоны, а исключительно бюргеры. То есть, конечно, те же самые покемоны, но с хорошими деньгами, которые они способны вложить в «Карусель». Висит в воздухе приглушенный гул голосов, вращается в бесстрастном электрическом свете круговорот улыбок, встречных приветствий и комплиментов. В меня тут же вцепляется депутат, которому я недавно сделал прошивку, и долго трясет мне руку, благодаря за отлично выполненную работу. Оказывается, рейтинг у него вырос аж на сорок один процент. Слушаю я его вполуха. Мне не до него: взглядом я пытаюсь обнаружить Арину. Вот она вроде бы мелькнула на противоположном конце галереи, но пока я, выдравшись из депутатских объятий, протискиваюсь туда, ее уже нет. Нет ее и у демонстрационного визуала, хотя другие авторы, как часовые, замерли у своих картин. Между прочим, сам визуал уже продан, более того, как указывает счетчик, подключенный к нему, вместе с оригиналом проданы почти семьдесят «авторских копий».

– Неплохо, – говорит Патай, подойдя ко мне со спины. – Честное слово, даже очень неплохо. По продажам пока лидирует, еще штук пятьдесят – семьдесят мы запросто продадим…

– А сама она где?

– Ну где-то здесь… – Патай оглядывается и, убедившись, что никто нас не слышит, добавляет, понизив голос до шепота: Слушай, по-моему, она все-таки чокнутая. Причем не играет, а у нее действительно в голове – таракан. Здоровый такой, черного цвета, с усиками… Представляешь, я с ней даже не переспал… бр-р-р… совершенно никакого желания. – Впрочем тут же жизнерадостно добавляет: – Надеюсь, в финале она нам устроит грандиозный скандал.

Патай еще не знает, что его ждет.

Впрочем, я сейчас этого тоже не знаю.

Не знает даже сама Арина.

В конце концов я ее нахожу. К мансарде примыкает терраса, отделенная от собственно галереи сплошной стеклянной стеной: невысокое чугунное ограждение, дальше – скат крыши, поблескивающий от дождя. Арина стоит в самом ее углу, обеими руками держась за окантовку перил. Туда падает от здания треугольная тень: если не искать специально, то чуть сгорбленную фигуру внутри нее не заметишь. Потыкавшись, я обнаруживаю сбоку такую же стеклянную дверь, но открыть ее не решаюсь и, как выясняется тут же, правильно делаю, звякает мой телефон, появляются на экране черные буковки текста: «Не подходи ко мне, ты – урод, и всех вокруг тоже превращаешь в уродов, понял, я тебя ненавижу», и затем – целый частокол восклицательных знаков.

А когда я поднимаю глаза от бледно-пепельного, светящегося квадрата экрана, выясняется, что Арины на террасе уже нет. Ее там нет, ее нет, нет ее, будто бы и не было никогда. Я стою, вглядываясь в дождевую темноту за стеклом, и не то чтобы вижу, но чувствую, как она, плотно прижимаясь к стене, движется сейчас, переступая по мокрой крыше, огибает мансарду, вздрагивает, щурится, отжимая из-под век воду, порывами ветра летят ей в лицо брызги дождя, а вокруг вселенским табором звезд дрожат и подмигивают цветные огни мегаполиса, констелляции городского инобытия, самодовольного, самодостаточного, которому ни до нашей жизни, ни до нашей смерти, ни до чего вообще уже давно нет никакого дела…


Существует целый набор версий о том, кем в действительности был Тино Бономи. Причем все они выстроены не на фактах, а в основном на домыслах, рожденных фантазиями биографов. Одни авторы представляют его как гениального программиста, американца, работавшего в секретной лаборатории АНБ (Агентство национальной безопасности США), но почему-то жаждавшего стать художником. Эта жажда и подтолкнула его использовать в своем творчестве технологию психогенного моделирования, первоначально созданную исключительно для военных целей. Другие авторы, напротив, считают его талантливым живописцем, коренным итальянцем, вынужденным для заработка заниматься рекламным дизайном и совершенно случайно наткнувшимся на метод прошивки. Просто технологическая база рекламы уже вплотную приблизилась к этому уровню: не предложи прошивку Бономи, это сделал бы кто-то другой. Третьи утверждают, и не без оснований, что даже само имя Тино Бономи – это только никнейм, сетевой псевдоним, носитель которого так и остался не выявленным. Он вынырнул из Даркнета и ушел обратно в Даркнет. В сети выставлены сотни картин, якобы принадлежащих данному человеку, но ни одной из них эксперты подлинником не признают. Согласно самой распространенной легенде, Бономи уничтожил все свои визуалы в день смерти. Есть также версия, что Тино Бономи – это не отдельная личность, а псевдоним целой группы людей, художников, дизайнеров, программистов, аналог – французские математики, выпускавшие в свое время коллективные монографии под именем Николя Бурбаки. И наконец высказывалось предположение, что Бономи вообще не является человеком, это персонифицированный фантом, искусственный интеллект, спонтанно зародившийся на сцепленных утилитах сети. Последнее, впрочем, кажется не слишком правдоподобным.

Большинство исследователей полагает, хотя никаких доказательств данному факту нет, что причиной смерти Бономи явилась его собственная прошивка, сделанная под Ван Гога. Осознав, что ему никогда не вырваться из этих стилистических координат, а попытка счистить прошивку с архитектоники мозга превратит его психику в мутный и тухлый фарш, Бономи покончил с собой, выложив перед этим сам метод прошивки в открытый сетевой доступ. Это было его предупреждение человечеству и одновременно – его личная месть всем тем, кто спешит нарастить свою художественную мускулатуру с помощью инъекций стероидов, его протест против бройлерного потока псевдоталантов, заполонивших собою все, – протест, парадоксальным образом как раз и приведший к созданию нынешней «Карусели».

Так, во всяком случае, мне представляется, когда, отходя от приступа синестезии, я смотрю из окна на колышущуюся безбрежность огней мегаполиса. Бономи создал метод прополки художественных сорняков. Он предложил технологию элиминации нетерпеливых и тщеславных посредственностей. А мы на основе этого метода сконструировали тотальную газонокосилку, работающую непрерывно и уничтожающую талант вообще. Овеществляется давняя мечта всех правительств Земли: вырастить послушные, удовлетворенные тем, что есть, пребывающие в социальной летаргии народы. Тысячи лет кристаллизовалась эта мечта: создавались прошивки иудаизма, христианства, буддизма, ислама, прошивки коммунизма, фашизма, либерализма, прошивки национальной культуры, жесткие поведенческие прошивки, прошивки этики и эстетики. Интериоризация их, то есть делание внешнего внутренним, осуществлялась путем образования и воспитания. Однако у всех этих прошивок был один существенный недостаток: они оставляли человеку достаточную свободу, чтобы выйти за границы, обусловленные данной мировоззренческой утилитой. И потому Лютер, например, вырвавшись из прошивки католического вероучения, смог создать протестантизм (обновленную версию христианства), Коперник, прорвав прошивку геоцентризма (Земля – центр Вселенной), создал гелиоцентрическую систему мира, Эйнштейн, поднявшись над прошивкой стационарного пространства-времени, – теорию относительности.

Сейчас все иначе. Сейчас не надо тратить долгие, тяжелые годы, чтобы овладеть какими-либо профессиональными навыками. Не нужен изматывающий, упорный труд, чтобы достичь технического совершенства. Достаточно поставить соответствующую прошивку, и результат налицо. Причем человек от этого вовсе не превращается в зомби: прошивка «солдат» не означает, что рядовой или офицер выполнит абсолютно любой приказ. Он вовсе не перестает быть человеком. Но он получает высшую степень профессионального воинского мастерства, улучшить которую «изнутри» невозможно. Он трансформируется в специалиста, социального покемона: может практически все в узком диапазоне внедренных в него способностей. Не случайно в мире сейчас небывалый расцвет ремесел: мы с легкостью овладеваем тем, что у нас уже есть, но не в состоянии создать то, чего нет, потому что для этого надо выйти за границы прошивки, а такое состояние воспринимается как безумие. Вот парадокс нашей эпохи: чтобы обрести творческую свободу, чтобы научиться не повторять чужое, а создавать свое, надо сойти с ума.

Впрочем, думаю я, так было в любую эпоху. С точки зрения правоверных католиков, тот же Лютер был сумасшедшим еретиком. И Дарвин тоже выглядел сумасшедшим в глазах верующих, и Галилею пришлось, хотя бы формально, отречься от знания, которым он обладал. А если вспомнить художников? Сколько раз убеждали Ван Гога, что он просто не умеет грамотно рисовать. Показывали ему, как надо, назойливо учили, пытались прошить. Кто знает, существуй тогда «метод Бономи», и, быть может, Ван Гог повторял бы всю жизнь Дюрера, или Босха, или Маттиаса Грюневальда, абсолютно убежденный при этом, что иначе нельзя.

К счастью, не было тогда техники ментоскопирования.

Зато сейчас у нас имеются и мощные ментоскопы, и наборы разнообразных прошивок, и «Карусель», вращающая свои циклопические жернова. Но главное – у нас теперь есть квалифицированная обслуга, «прошитые», покемоны, сами не умеющие летать, не рискнувшие в свое время броситься со скалы и теперь аккуратно подрезающие крылья другим, чтобы они, устремляясь к небу, не дай бог, не поймали бы восходящий воздушный поток.

Тут не надо далеко ходить за примерами. Я вновь вывожу на воздушную плоскость экрана текст, написанный еще в позапрошлом веке.

«Все чувства и весь состав его были потрясены до дна, и он узнал ту ужасную муку, которая, как поразительное исключение, является иногда в природе, когда талант слабый силится выказаться в превышающем его размере и не может выказаться, ту муку, которая в юноше рождает великое, но в перешедшем за грань мечтаний обращается в бесплодную жажду, ту страшную муку, которая делает человека способным на ужасные злодеяния. Им овладела невыносимая зависть, зависть до бешенства. Желчь проступала у него на лице, когда он видел произведение, носившее печать таланта. В душе его возродилось самое адское намерение, какое когда-либо питал человек, и с бешеною силою бросился он приводить его в исполнение. Он начал скупать всё лучшее, что только производило художество. Купивши картину дорогою ценою, он осторожно приносил ее в свою комнату и с бешенством тигра на нее кидался, рвал, разрывал ее, изрезывал в куски и топтал ногами, сопровождая смехом наслажденья. Бесчисленные собранные им богатства доставляли ему все средства удовлетворять этому адскому желанию. Он развязал все свои золотые мешки и раскрыл сундуки. Никогда ни одно чудовище невежества не истребило столько прекрасных произведений, сколько истребил этот свирепый мститель. Казалось, как будто разгневанное небо нарочно послало в мир этот ужасный бич, желая отнять у него всю его гармонию»…

Текст висит передо мной в воздухе. Экран – это не зеркало, не стекло, он не способен что-либо отражать. И тем не менее, когда я вглядываюсь в него, мне кажется, что из графического распределения букв, из пробелов между ними, черт знает из каких пустяков, складываются, сцепляясь между собой, карикатурные очертания моего собственного лица.


В принципе никаких трудностей у нас нет. Если я говорю: присаживайся, Арина садится. Если я спрашиваю ее о чем-то, она отвечает, причем вполне разумно. Если прошу: помолчи немного, она сидит – руки на коленях, с интересом, будто видя окружающее впервые, оглядываясь по сторонам. Она так может сидеть часами. Если я не выдерживаю и кричу: ну что ты уснула, займись хоть чем-нибудь! – она пугается и закрывает лицо ладонями. А потом осторожно, с хитрецой ребенка, изучает меня сквозь пальцы. Увидев, что я успокоился, искательно улыбается, как бы давая понять без слов: я же хорошая, не надо меня ругать.

Иногда, правда, она сама, без команды, встает, подходит к визуалу «Джоконды» – единственная картина, которая теперь непрерывно висит у нас на стене – и, словно зачарованная, всматривается в нее, то чуть ли не тычась носом, то, напротив, отступая на шаг.

За этим занятием она тоже может проводить часа два или три, пока я наконец не говорю, сдерживая раздражение:

– Ну все, хватит! Иди в комнату!

Тогда она послушно уходит к себе и сидит там, тихо, не шевелясь, как манекен, глядя в окно.

Я оберегаю ее от общения с внешним миром. После грандиозного скандала в финале, когда почти сотня бюргеров и тысячи покемонов испытали острый приступ синестезии, прошедший, впрочем, почти сразу же и безо всяких последствий, «Карусель» по требованию врачей чуть было не запретили. Отстоять ее Патаю удалось с колоссальным трудом и во многом благодаря тому, что за шоу энергично вступились миллионы подписчиков. Зато Арина стала чуть ли не мировой знаменитостью. Оригинал ее визуала «Джоконда – 21», под таким именем он попал в каталог, был продан немедленно и за сумасшедшие деньги, количество «авторских копий», между прочим тоже весьма дорогих, уже приближается к пятистам, а тираж копий простых, которые на порядок дешевле, исчисляется в настоящее время десятками тысяч. Разумеется, проданы и права на рекламу: «Джоконда – 21» красуется ныне на пластиковых пакетах, на футболках, на куртках, на упаковках косметики. Я как официальный агент Арины, захлебываюсь под напором этого денежного водопада. Хорошо, что шум уже понемногу идет на спад, и можно надеяться, что по окончании следующей «Карусели» мы заживем спокойно, не прячась от поклонников и журналистов.

Все просьбы об интервью я, несмотря на недовольство Патая, категорически отвергаю, ни в каких светских мероприятиях мы с Ариной тоже участия не принимаем. На телевидении тем более не показываемся. Согласно легенде, которая сама собой возникла в сетях, Арина намеренно замкнулась в уединении, отрешилась ото всего, чтобы создать новый шедевр. Меня такая интерпретация вполне устраивает.

Сама Арина этого ажиотажа не замечает. Больше всего она любит мультфильмы, которые я для нее регулярно скачиваю откуда только могу. Сериал про Тома и Джерри она пересматривала бесчисленное количество раз и после каждого эпизода, когда хитрый мышь опять обманывает глуповатого и напыщенного кота, она хохочет и аплодирует, оглядывается на меня, приглашая разделить ее детский восторг. Я выдавливаю в ответ мучительную улыбку. Я не знаю, что лучше: взлететь и через секунду разбиться, рассыпаться бенгальскими искрами, приняв быструю и легкую смерть, или жить, если это можно назвать жизнью, так и не оторвавшись от плоской и равнодушной земли.

Главное – не хочу этого знать.

Изредка я разрешаю ей что-нибудь нарисовать. Арина вспыхивает от радости и немедленно усаживается за пейнтер. Возможности моего «Сезанна» она уже изучила вдоль и поперек.

Через час или два она с гордостью показывает мне свои работы.

Черный фон, где расталкивают друг друга обведенные фосфором, рыхлые грязевые комки.

– Гроза, – объясняет она.

– Гроза, – подтверждаю я.

Или – что-то желтое, огненное, с лохматыми коричневыми разводами.

– Солнце…

– Солнце, – киваю я.

Или – небесно-голубой визуал, по которому медленно, как ленивые рыбы в аквариуме, проплывают разноцветные, кружевные снежинки.

– Счастье, – объясняет она.

И вся сияет.

– Счастье, – соглашаюсь я.

«Джоконда», взирающая на нас со стены, снисходительно улыбается.

Продолженное настоящее

Неважно, кто он, неважно, откуда он, неважно, как его на самом деле зовут. Даг – это псевдоним, составленный из первых букв имени, отчества и фамилии. Неважно, сколько ему лет (еще молодой), неважно, где он учится или работает.

Все это неважно. Здесь важен не человек, а история, участником которой он невольно является. Важно то, что это Санкт-Петербург, конец весны, вспышка эпидемии коронавируса, все ходят в масках, в перчатках, шарахаются друг от друга, закрыты школы, предприятия, учреждения, в метро – пустота, в вагонах трое – четверо пассажиров на расстоянии тревожной социальной дистанции, отменены все массовые мероприятия, на Дворцовой площади вместо стойбищ автобусов и туристов – два человека, опасливо огибающих ее по периметру. Никто не понимает, что будет дальше, в сетях – дискуссии, как лучше предохраняться: принимать тардибол или пандипан, а также: существует ли коронавирус в реальности или это заговор мировых элит против народов? Публикуются кошмарные сводки смертей в Италии, Испании, Германии, Франции, осуждается безумие шведов, решивших не вводить у себя карантин, отменяются поезда, авиарейсы, все туристические направления, запечатываются границы стран, политики, как и положено, выступают с успокаивающими заявлениями. Больницы, тем не менее, переполнены, мобилизованы врачи, студенты старших курсов медвузов, графики числа зараженных, изгибаясь дугой, устремляются в заоблачные высоты. Всеобщие растерянность и смятение. Вот, жили вроде бы ничего, вдруг – бац, ни с того ни с сего проваливаемся в средневековый чумной кошмар.

Хотя это тоже неважно. Гораздо важнее то, что как раз в это время у Дага начинаются пугающие галлюцинации. Напоминает сон среди бела дня. На мгновение, словно мутнеет сознание, скрывает все окружающее серая пелена, впрочем, она тут же развеивается и внезапно оказывается, что Даг уже не сидит за компьютером, занимаясь унылой дистанционкой, а крадется – именно не идет, но крадется – по переулку, оглушенному непривычной для города тишиной.

Переулок совсем не похож на тот, к которому он привык: асфальт потрескался, пробиваются сквозь него лезвия жесткой, как на пересохшем болоте, травы, дома – заброшенные, нежилые – темнеют пустотой выбитых окон, на стенах – пятна коричневатого мха, на штукатурке – вмятины и выемчатые царапины, словно после обстрела. А когда Даг, ведомый непонятным стремлением, выбирается на проспект, то видит, что правая часть его, напротив пригородного вокзала, залита сплошной гладью воды и по ней – в полном безветрии – пробегает мелкая конвульсивная дрожь.

Все это абсолютно реально.

Тем более, что здесь, на проспекте, он, как бы вживаясь в иллюзию, начинает слышать первые звуки. Сначала – подвизгивающий мучительный скрежет, точно где-то неподалеку проводят острием ножа по железу, затем – лягушачье кваканье, доносящееся из сада, окружающего Военно-медицинский музей. Сад по сравнению с прежним невероятно разросся: чугунная ограда накренилась под навалом ветвей, в просветах между черными стволами деревьев проглядывает такая же черная, из разжиженной, вязкой земли, застойная хлябь.

А через секунду доносится до него рокот мотора. Крокодильей мордой выворачивается из-за угла обшарпанный бронетранспортер, с него тут же соскакивают пять или шесть солдат с автоматами. Среди них – женщина в пятнистом, желто-зеленом комбинезоне. Лицо – знакомое, он откуда-то знает ее имя – Агата. Она размахивает руками, что-то ему кричит. Звук голоса Даг воспринимает отчетливо, но слов почему-то не разобрать, хотя женщина вроде бы недалеко. Солдаты тоже что-то кричат вразнобой, указывая ему за спину. Даг оборачивается. Вода – вроде бы чистая, но одновременно и мутная, как потертое органическое стекло – на глазах прибывает, будто прорвало водопровод. Выкатываются из нее два довольно широких ручья и, лениво струясь, растягивая жилы морщин, охватывают Дага полукольцом.

Мокрые рукава их начинают смыкаться.

– Ги!.. ги!.. – отчаянно кричит Агата. – Сда!.. сда!.. сда!..

Даг не понимает, чего она хочет. Слова по-прежнему слипаются в вибрирующую звуковую волну. Агата, как бы подзывая к себе, загребает воздух ладонями. Даг делает неуверенный шаг вперед. И в это время солдаты, сместившись вправо и влево, вскидывают автоматы и начинают палить прямо в него…

На этом месте он обычно приходит в себя – задыхается, хватает ртом воздух. Бешено колотится сердце. Такие галлюцинации обрушиваются на него по крайней мере раз в день. А иногда даже по два или по три раза. Эпизод воспроизводится один и тот же, повторяясь, как при копировании, до мельчайших деталей. Приступы наваливаются неожиданно. Определить их длительность Дагу не удается. Однако, судя по экрану компьютера, успевающему за это время перейти в спящий режим, транс продолжается не менее десяти минут. Но и не более двадцати – так подсказывают ощущения.

Даг сильно напуган.

Это ведь ненормально, правда?

Все так живо, ярко, правдоподобно, словно он перемещается в иную реальность.

Одно время он серьезно подумывает – не обратиться ли в самом деле к врачу? Но, во-первых, из-за эпидемии в городе карантинный психоз: поликлиники большей частью закрыты, как будто никаких болезней, кроме коронавируса, не существует. Больницы тоже принимают лишь тяжелые случаи. А во-вторых, ну что скажет врач? В лучшем случае пропишет успокоительное, в худшем – сделает «психиатрическую отметку» в медкарте; не дай бог потом где-то всплывет – «психа» на приличную работу никто не возьмет.

Ничем не помогает и интернет. После некоторых сомнений Даг все же выкладывает описание галлюцинаций на свою страницу в сетях, прикрываясь: дескать, видел такой странный сон, и получает в ответ всплеск маловразумительных комментариев. Десятка три френдов примерно с таким же количеством случайных гостей спешат сообщить ему о собственных сновидениях. Причем, если не врут и не фантазируют, чтобы было поинтересней, то видения Дага средь них – как невзрачный воробышек среди ярких, экзотических птиц. Тут и полеты на белых крылатых слонах, тут и беседы с фиолетовыми облаками, которые являются пришельцами из астрала. Тут и откровенная порнография, указывающая, видимо, на возраст автора. Тут и призраки давно умерших родственников с различными прорицаниями. Каждой твари по паре. Заодно всплывает связанная реклама и, пройдя по ней, попав на специализированные сайты о сновидениях, Даг видит, что здесь дело обстоит нисколько не лучше: тот же идиотский астрал, те же голоса из космоса или из загробного мира, те же странствия вырвавшейся из тела души по скрытым от обыденности «тонким мирам». Ничего удивительного. Сеть давно стала глобальной помойкой, где, чтобы найти что-то полезное, надо сперва разгрести груды удручающего барахла.

Почти две недели, остаток мая и начало июня, Даг бродит по квартире, пропитываясь постепенно нарастающим безразличием. Оно затопляет его, как угарный газ – невидимый, неощутимый, но погружающий человека в неотвратимую смерть. Пытается читать – смысл прочитанного ускользает, пытается смотреть фильмы – к середине забывает, что было в начале. Он и сам себе кажется персонажем фильма, такого, в котором нет ни сюжета, ни содержания. С работы ему не звонят: кому он там нужен. Приятели точно повымирали, а может быть, действительно вымерли поголовно, не успев даже ни с кем попрощаться. На улицу он не почти не выходит: что, если галлюцинации прихватят его где-нибудь в людном месте? Тогда – что? Увезут на «скорой»? Или так и будет в беспамятстве лежать на асфальте, и прохожие станут опасливо его огибать, считая жертвой коронавируса? Так что лишь раз в неделю он совершает пробег до магазина на углу и обратно. Вся его улица – двор за окном, летнее-весенний, полный солнечных бликов. Погода, как назло, в эти дни стоит изумительная: воздух прогрелся, дрожит, дома напротив выглядят нереальными. На тополе перед песочницей, перебирая оттенки зеленого, колеблются новорожденные листья. Они такие счастливые, что даже светятся. Жизнь, проходит, не замечая затворника, взирающего на нее сквозь пыльные окна четвертого этажа.

Да и была ли у него какая-то жизнь?

Может быть, она закончится тем, что после эпидемии он останется вообще один на земле.

Задумываться об этом тоже не хочется.

Две недели беззвучно стекают туда, где в гумусе времени перепревают останки веков.

Ничего там не разглядеть.

Мутное, слепое пятно.

И вдруг одиннадцатого июня – ему этот день запомнится навсегда – тишину квартиры разламывает бибикающий телефонный сигнал.

Даг с недоумением взирает на появившийся текст:

«Набери этот код».

И далее – десятизначная вереница строчных и прописных букв и цифр.

С некоторой опаской – а вдруг какие-нибудь мошенники? – Даг тычет пальцем в экран и чуть не отшатывается, увидев вспыхнувшее на нем лицо.

Та женщина, что спрыгнула с бронетранспортера.

Агата!

– Привет, – говорит она. – Ты меня узнаешь?… Полагаю, что узнаешь. Не пугайся, нам надо поговорить…

* * *

Гремлин стоит на площадке между третьим и вторым этажом и рассматривает себя в большое настенное зеркало. В действительности фамилия его пишется – Грелин, а Гремлином его зовут за глаза, что, разумеется, секретом для него не является. Ничего не поделаешь, в самом деле похож: эти оттопыренные, чуть треугольные уши, эта выставленная вперед нижняя часть лица, да еще отчеркнутая скобками резких морщин, точно у обезьяны, этот уплощенный нос со вздернутыми и как бы вывернутыми ноздрями. Его проклятие. Его кривая судьба. Главная его жизненная и карьерная трудность – внешность, не располагающая к доверию.

Однако сегодня он смотрит на уродца в зеркале даже с некоторым удовольствием. Да – безобразные уши, да – близковато посаженные маленькие глаза, да – обезьянья челюсть, да – тусклый голос (а все чиновники, как на подбор, говорят бархатными, обволакивающими баритонами), но ведь этот уродец в очередной раз всех уел, выгрыз своими меленькими острыми зубками все, что ему было нужно. Особенно приятно, что удалось закопать Панародина. Тот опять, как, впрочем, и ожидалось, попытался перетянуть скудное одеяло финансов на свою московскую группу. Выложил аргумент: дескать, те визуализированные пейзажи, которые «Аргус» выдает за видения будущего, на самом деле являются иллюзорными представлениями реципиентов. То есть это не физические, а чисто психологические феномены. К вероятному будущему они никакого отношения не имеют. Вот так завернул. Давняя вражда: топчутся на одной тесной лужайке. Аргумент вроде бы сильный. Даже Коркус очнулся, поднял тяжелую голову, сразу насторожившись. Но Гремлин в ответ на этот аргумент – бац! Прогноз «Аргуса» по эпидемии коронавируса оправдался? Оправдался! На все сто процентов! Или у кого-то еще есть сомнения? Обвел присутствующих взглядом: над полированным овальным столом повисло молчание… Коркус наткнувшись на этот взгляд, вновь опустил веки и погрузился в благодушную дрему.

– А где, позвольте спросить, была в это время группа военных астрологов? Представила она хотя бы один точный прогноз? Только не надо, Исмар Бакадович, задним числом подгонять туманные эзотерические экзерсисы под конкретную ситуацию.

В общем, переломил хребет Панародину. А чтобы добить его окончательно, чтобы тот даже не дергался, выложил главный свой козырь: полное, до деталей, совпадение двух недавних трансцензусов – у реципиента Дага и у реципиента Агаты.

– Надеюсь, все понимают, что если факт подтверждается двумя независимыми источниками, то это уже не предположение, но – реальность.

Тут даже председательствующий Чугунов весомо кивнул.

– А что касается физической основы трансцензуальности, то она, скорее всего, представляет собой аналог так называемых «запутанных» элементарных частиц, которые «чувствуют» друг друга на расстоянии, поскольку являются единой квантовой системой. То же самое с нашими реципиентами. Каждый визионер – это единая личность, существующая одновременно и в настоящем, и в будущем, отсюда – трансцензуальный канал, своего рода инсайт, связь между ними.

Заткнулся Панародин, пытался, правда, еще что-то мычать, обиделся на «эзотерические экзерсисы», но всем было ясно, что – утонул. Расширенное финансирование «Аргуса» будет утверждено.

Все.

Сражение выиграно.

Звенит торжественной медью оркестр.

Гром победы, раздавайся! Веселися, храбрый росс!..

Так что ладно, пусть будет Гремлин. Ничего, Гремлин – это звучит. Гремлин – это сразу запоминается. Гремлин сожрет любого, кто попытается встать на его пути.

Он подмигивает самому себе. Наверху раздается шарканье ног, сладкий тенорок Панародина:

– Сюда, сюда, Сергей Александрович… Осторожнее, здесь ступенька…

Это из зала совещаний выводят Коркуса: восемьдесят два года, академик, цокает палкой по каменной облицовке лестницы. Кто еще может быть научным консультантом проекта?

Все, пора сматываться.

Шофер, увидев его, поспешно натягивает на лицо маску противно-голубоватого цвета.

– Да ладно, Толик, сними эту дрянь, ни от чего она не спасает, – весело говорит Гремлин, усаживаясь.

– Нам приказано.

– А я этого приказа не слышал. И вообще: они приказывают там, – он большим пальцем тычет себе за спину, – а я – здесь. Так что, дыши нормально. Не беспокойся, меня только что проверяли.

Машина мгновенно проскакивает по Суворовскому проспекту и, чиркнув по ободку площади, оказывается на Невском.

– Красота!.. – вздыхает Толик, оглаживая ладонями руль. – Город – пустой. Вчера возил одного вашего сотрудника на озеро Долгое, так долетели, не поверите, за двадцать минут… Эх, так бы – всегда!..

– Петербургу идет безлюдье, – рассеянно говорит Гремлин. – Он ведь и задумывался не для жизни, а как парадиз, витрина новой России, как государственная мечта. И застраивался, между прочим, не хаотично, как, например, та же Москва, а сразу – целыми архитектурными ансамблями. Петербург, старый Петербург я имею в виду, это тебе не тупички с переулочками, а пространство: площади, набережные, проспекты… Одним словом – державность…

– Ну а Коломна? – поворачивая на Загородный, интересуется Толик.

– Вот я и говорю: Коломна – это окраина. Туда, на Козье болото, была вытеснена обычная жизнь. С глаз подальше, во вторые – третьи дворы, чтобы ее вообще не было видно. В парадизе для обыденности места нет…

Гремлин вспоминает, видимо по ассоциации, как на одном из самых первых совещаний по «Аргусу», тогда еще и названия такого не было: проект только-только появился на свет, он, отвечая на ядовитую реплику Панародина, что почему-то все так называемые трансцензусы регистрируются исключительно в Петербурге, привел те же самые доводы. Санкт-Петербург по изначальному замыслу своему принадлежит не быту, а бытию, он ближе к небу, а не к земле, «умышленный город», как припечатал когда-то Федор Михайлович. И естественно, что «промоины времени» (так Гремлин тогда это определил) должны возникать именно здесь. Конечно, в других городах они тоже иногда появляются, но значительно реже и в менее четкой конфигурации. Заглянуть в будущее легче всего отсюда.

Разумеется, это была метафора, а не научное рассуждение, но какое-то чутье подсказало ему, что в данном случае, при данном составе участников совещания метафора окажется убедительнее, чем логически выверенные аргументы. Так и произошло. Чугунов, неделю назад назначенный куратором из Москвы, кивнул тогда в первый раз. Несомненно сообразил, что и президент, и многие в ближайшем его окружении – выходцы из Петербурга. Панародин лишь рот разинул.

Чутье, вот что у меня действительно есть, прикрыв веки, в очередной раз думает Гремлин. Чутье – это когда вдруг, ни с того ни с сего задребезжит в глубине мозга некий звоночек, и сразу же становится ясным, что следует делать. Впервые звоночек задребезжал лет пять назад, и тогда Гремлин очень вовремя соскочил из проекта по торсионным полям. А ведь сумасшедшие деньги были в этот проект вбуханы: специальные спутники для него запускали, начинали уже закладывать целый научно-производственный комплекс с какими-то там сверхмощными ускорителями. Рассчитывали, что – все, пипец будет Америке. Вот вам наше российское Аламогордо! И в результате – пшик. Заключение комиссии РАН гласило, что «ни один из заявленных эффектов воздействия торсионных полей не получил экспериментального подтверждения». Почти семьсот миллионов долларов – коту под хвост. Полетели головы. Президент лично приказал отвинтить башку главному «проектанту»… А во второй раз задребезжал звоночек в мозгу через два года, и Гремлин тогда успел соскочить из проекта по созданию боевого психогенного излучателя. Впрочем, это с самого начало выглядело как бред: облучать Америку «пакетами» информации особой психологической конфигурации, внедрять в сознание американцев деструктивные мысли, взять под незаметный контроль и президента, и весь Конгресс США, вселять панику и смятение в американских солдат. Денег тоже вбухано было боже ты мой, один «психотрон» размером с пятиэтажный дом чего стоил, зато и разгром, когда лопнул этот мыльный пузырь, был тихий, но беспощадный. Полетели в разные стороны уже не одни головы, но и тела. Кое-кто просто сел – за взятки и расхищение государственного имущества. Другие канули в административное небытие. Собственно, Гремлин оказался единственным, кто в этой мясорубке не пострадал. И вот теперь звоночек прозвучал в третий раз, когда он занимался подборкой скучноватых материалов по «прекогнитивному мониторингу» (в действительности – по ясновидению, очередной мыльный пузырь, упакованный в красивую терминологию). Звон в данном случае был не тревожный, а какой-то переливчатый, чистый, такой иногда по утрам чуть слышен в весеннем воздухе. И ведь точно, не подвело чутье – через полгода вылупились на свет проектные очертания «Аргуса».

А что подсказывает это чутье сейчас?

Машина въезжает в сад, раскинувшийся вдоль набережной Фонтанки, огибает желтый с высокими трубами прямоугольник теплоэлектростанции и задерживается у шлагбаума, отгораживающего внутреннюю, закрытую для посторонних, часть территории. Отсюда уже видно трехэтажное здание, скромно именуемое в документах «Флигель № 4». У него – новенькие металлические решетки на всех окнах и два более низких крыла, справа и слева, с отдельными входами. Выглядит неказисто, но Гремлин взирает на него с отеческим умилением. А чутье мне сейчас подсказывает, думает он, что, вероятно, здесь тоже когда-нибудь будет музей. Экскурсоводы торжественными голосами станут рассказывать школьникам, студентам, приезжим, что в этих комнатах, в этих кабинетах, лабораториях, в этих нелепых, перекрещивающихся коридорах, даже на этом переоборудованном в мансарду сплющенном чердаке, зарождался «Аргус», тот самый знаменитый проект, о котором они все, безусловно, слышали еще в детстве. Здесь разрабатывалась идея управления будущим, и отсюда вышла программа глобального преобразования мира. Вполне возможно, думает Гремлин, что перед этим грязноватым фонтаном – я, кстати, ни разу не видел, чтобы он был включен – даже поставят бронзовый бюст, и моя облагороженная скульптором голова будет взирать на посетителей с гранитного постамента.

Тьфу, чушь какая!..

Нет, не чушь, тут же поправляет он сам себя. Судя по всему, этот третий звоночек прозвенел не напрасно. Возможно, «Аргус» – это и в самом деле наш единственный шанс, узенький такой, хлипкий мостик, по которому мы можем перебраться на другую сторону пропасти. Конечно, мостик уже постанывает, поскрипывает, края пропасти расширяются, грозя его разорвать, но все-таки пока он у нас есть.

Ладно, тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.

Во Флигеле стоит рабочая тишина. По расписанию все визионеры должны сейчас пребывать в режиме прослушивания. Хотя кто из них придерживается расписания? И, разумеется, как назло, по коридору навстречу ему цокает каблуками Агата. Гремлин чертыхается: вот уж кого он хотел бы видеть меньше всего. И Агата тоже вряд ли мечтала об этой встрече – она приостанавливается, старательно растягивает губы в улыбке и, несмотря на то, что в джинсах и джемпере, делает книксен, поддергивая руками колокол невидимой юбки:

– Здравствуйте, господин директор!

Гремлин чертыхается во второй раз. После того как свихнулась и почти сразу же скончалась Тортилла, Агата стала обращаться к нему только так. Открытое и намеренное издевательство. Гремлин знает, что она его ненавидит. Собственно, они все, скопом, ненавидят его, как будто это он виноват в нынешней ситуации. Но мне и не надо, чтобы меня любили, думает он. Проживу я как-нибудь и без их любви. А мне надо всего лишь, чтобы они нащупали наконец проклятую точку, где начинается динамическое разветвление версий.

Больше мне от них ничего не надо.

Ну, и не обращай внимания.

– Добрый день…

Агата проскальзывает в отсек, где находятся кабины визионеров.

Еще раз – тьфу!

Тем не менее, гром победы, вдохновенно звучавший в ушах, становится глуше. И вовсе это уже не гром – так, невнятное эхо, отлетевшее и теперь распадающееся на шорохи. Настроение у Гремлина падает. Черт бы побрал эту стерву. Нет, она не испортит ему сегодняшний праздник.

И все же он почему-то чувствует в эту минуту, что успеха, скорее всего, не будет. Не будет музея, по которому станут водить экскурсантов, не будет гордого бюста перед бетонной чашей фонтана, и, как ни печально это, но перейти через пропасть им уже не удастся.

Тьфу-тьфу-тьфу!..

Сглазила рыжая ведьма.

Распахивается дверь ближайшего кабинета, и вечно озабоченный полковник Петр Петрович Петров поманивает его короткопалой рукой:

– Ну-ка зайди.

Сердце у Гремлина проваливается в бездонную глубь.

– По телефону я не хотел, – прикрыв дверь и понизив голос, говорит полковник Петров. – Но такое дело у нас… – Он как от зубной боли морщит щеку. – Исчез Чага…

Пол вдруг становится мягким и, чтобы не провалиться в глубь следом за сердцем, Гремлин опускается, почти падает в кожаное кресло у батареи.

– Как это исчез?

Полковник не торопится отвечать. Он тоже усаживается в кресло за своим широким канцелярским столом, некоторое время пребывает в молчании, уставясь на Гремлина, как на отвратительного жука, а потом яростно, но все-таки шепотом, приглушенно бросает в него:

– А вот так!.. Исчез!.. Нигде его нет!.. Сбежал!..

И уже спокойней:

– Тебе лучше знать, как они, эти твои уроды, могут исчезнуть…

* * *

Даг сидит в звукоизолированной кабине и, полуприкрыв веки, вслушивается в бессмысленную тишину. Кабина крохотная, два с половиной метра на два, но все же в ней помещается мягкое кресло, в котором Даг сейчас пребывает, узкий диванчик с головным возвышением на тот случай, если Даг вдруг захочет прилечь, встроенный в стену, будто в вагоне, столик, где покоится коробочка диктофона. Диктофон включен, о чем свидетельствует зеленый глазок.

Находиться здесь ему предстоит еще сорок минут. Два часа – это минимальный сеанс, который визионеру требуется отработать согласно утвержденному расписанию. Время тянется невыносимо. Мелкими блошиными скоками передвигается по циферблату секундная стрелка. Хотя, если честно, то два часа – это еще ничего. Незадолго до появления Дага в «Аргусе» минимальный сеанс длился целых четыре часа. А Агата, она из самых первых визионеров, говорила, что вначале это вообще был полный рабочий день: восемь часов, ну – с двумя небольшими санитарно-гигиеническими перерывами. Казалось бы ерунда, подумаешь – отдохнуть восемь часов в кабине. Но вы попробуйте: в полной звукоизоляции, в тишине; ни читать, ни смотреть ничего нельзя, категорически запрещается; будто в шахте; через неделю даже у психически устойчивого человека начинает потрескивать крыша.

Дага более всего угнетает именно бессмысленность данного бдения. По статистике, которая не слишком обширная, но все-таки уже есть, трансцензусы с одинаковой вероятностью возникают как в кабине, специально для того оборудованной, так и в обычном житейском пространстве. Вне кабин даже несколько чаще. Та же Агата рассказывала, что Чагу (Даг его уже не застал) пробило во время прогулки в саду. А Марго (это он видел собственными глазами) трансцензус накрыл, когда она в общей аудитории спокойно работала за компьютером. Вдруг застыла Марго, точно мраморное изваяние: одна рука на весу, другая на клавиатуре, веки напряжены, зрачки расширены, лишь пальцы мелко-мелко подергиваются, как бы перебирая что-то невидимое.

Интересно, что первым это заметил Сонник. Вроде бы находился по обыкновению в полудреме, но вот, поди ж ты, углядел раньше других – тут же, как положено по инструкции, нажал кнопку тревоги, беззвучную, предназначенную как раз для подобных случаев, включил и осторожно пристроил перед Марго диктофон (ни единого слова, ни единого звука, произнесенного во время трансцензуса, не должно было пропасть), примчался со второго этажа Гремлин и страшным шепотом, боясь нарушить сеанс, потребовал, чтобы очистили помещение. Марго на другой день исчезла. А когда Даг поинтересовался – куда, Агата со странной интонацией объяснила, что теперь с ней будут работать особо.

– Это как?

– Конкретные процедуры мне неизвестны…

Темнила что-то Агата. А чего, спрашивается, темнить? Дага через эти самые процедуры пропустили в первый же день. Ничего особенного он в них не узрел. Просто пришлось четырежды с небольшими перерывами, чтоб отдышаться, рассказывать о своем личном трансцензусе; описывать все мелочи, все подробности, отпечатавшиеся в сознании: и что он в это время почувствовал, и как выглядели улицы и дома, и не заметил ли он где-нибудь календарь или число, например в обрывке газеты (конкретная дата этой версии будущего была бы очень важна), и не узнал ли он кого-нибудь из солдат, и про запахи (таковых не было), и вообще – вплоть до воспроизведения звука скрежетания по железу.

Все было вполне естественно. Даг быстро понял, что фактурная и, главное, хронологическая привязка трансцензуса – прежде всего. Возьмите, например, трансцензус, обозначенный как «Тысяча дождей», объяснял ему Гремлин, прекрасный, детализированный, исключительно реалистичный материал, но непонятно, что мы из него можем извлечь. С одной стороны – глобальная засуха, заболачивание, экологическая катастрофа. С другой стороны, вот вопрос: что послужило для нее, так сказать, спусковым крючком? Можем ли мы это предотвратить? Или возьмите трансцензус «Оптимум»: Китай уже начал эксперимент с тотальным внедрением социальных рейтингов. И что? Россия действительно пойдет тем же путем? А если пойдет, то – каким образом и когда?

Так что Даг это все уже проходил.

Или под особыми процедурами подразумевается что-то еще?

Так и не объяснила Агата. Секретность, видите ли; здесь все были помешаны на секретности. Флигель, где базировался проект «Аргус», представлял собой одно из зданий большого военно-медицинского комплекса, куда входили и Медицинский музей, и клиника, и лаборатории, и виварий, и еще какие-то учреждения, разбросанные по громадному саду. Территориально это было между Загородным и Фонтанкой. Удивительное совпадение: всего в двух шагах от переулка, где жил сам Даг. Если срезать через проходные дворы, не закрытые еще по дурацкой моде воротами с цифровыми замками, дойти было можно за три-четыре минуты. Правда, сам Флигель был отделен от комплекса довольно высокой оградой, шлагбаумом, будкой с вооруженным охранником, вход был строго по пропускам. Официальное именование: «Флигель № 4», в стене – железная дверь с табличкой «Отдел ПЗМУ». Что такое ПЗМУ, никто понятия не имел. По крайней мере, никто из визионеров. Гремлин, конечно, знал, но спрашивать у него не было никакого желания.

Секретность тут соблюдалась неукоснительно. Появившись во Флигеле, Даг первым делом сдал сотовый телефон, а далее запечатлел свою подпись на документе о неразглашении: четыре машинописные страницы, заполненные микроскопическим шрифтом. Руководил данным ритуалом полковник Петр Петрович Петров, тоже, разумеется, псевдоним, во Флигеле, как Даг быстро понял, пользовались не настоящими именами, а псевдонимами, и взгляд у полковника был такой, что сразу же захотелось вытянуться по стойке «смирно». Даг даже не пытался выяснить, что собственно он подписывает. И так понятно: сболтнешь лишнее слово – через полчаса расстреляют, тело сожгут, прах развеют, вычеркнут из всех баз данных – никогда такого человека не существовало. И командовать расстрелом будет лично полковник Петров, гаркнет: «Товсь!.. Цельсь!.. Огонь!..» – одним предателем родины станет меньше.

А Гремлин действительно был похож на известного кинематографического уродца: невысокого роста, болезненно тощий, с несколько раздутой вширь головой, по бокам которой торчали треугольные уши. Движения у него были какие-то дерганые, словно Гремлин внутри себя непрерывно куда-то бежал: опаздывал или уже опоздал. Казалось даже, что из-за решетки ребер доносится потикивание подгоняющих его неумолимых часов.

– Обращаться ко мне вы можете просто – шеф, – сказал он. – Некоторые называют меня господин директор, но это неправильно.

Ну шеф, так шеф.

Дагу было без разницы.

Хотя где-то за мозжечком, у него вспыхнула искорка интереса: кто эти некоторые?

Теперь-то понятно.

Однако при первой встрече было не до того. Гремлин, постукивая сухим пальчиком по столу, говорил нечто совершенно невероятное. По его словам, галлюцинации Дага на самом деле представляли собой вовсе не галлюцинации: не пугайтесь, это не шизофренические заскоки, а не больше не меньше как прозрение будущего. Своего рода трансцензус, такой термин он в этом разговоре употребил – выход за пределы реальности, восприятие онтологических перспектив, только, конечно, не в смысле ощущения бога или, извините за выражение, какой-нибудь там астральной галиматьи, а в смысле расширения бытия, устремленного по вектору времени.

– Будущее вырастает из настоящего, – объяснял ему Гремлин. – Они связаны между собой тысячами животрепещущих нитей. И вполне естественно, что человеческое сознание, как бы продолжая эти нити вперед, словно бы чуть-чуть приподнимаясь на них, может воспринимать некоторые фрагменты грядущего. Всегда существовали и существуют люди, обладающие такими способностями. Мы их называем визионерами. Или реципиентами, если выражаться скромнее. Судя по всему, вы один из тех, кто обладает подобным даром.

Помнится, при этих словах Гремлин со значением посмотрел на Дага, который, если честно, ничего толком не соображал, и далее объяснил, что будущее обладает еще одним важным свойством: оно многовариантно, эвентуально, то есть окончательно не определено, в нем наличествует целый спектр разных версий, как привлекательных, так и негативных, как благоприятных для нас, так и несущих в себе угрозы. Реализация этих версий зависит от конфигурации настоящего.

– Вы, наверное, слышали, что если бы Наполеон в битве при Ватерлоо не страдал насморком, то он это сражение выиграл бы. Карта Европы стала бы тогда совершенно иной. Так это или не так – не нам судить. Обратного хода история не имеет. Но суть здесь выражена абсолютно правильно: пушинка может потянуть вниз чашу весов, легкий поворот стрелки, и поезд, целый состав, движется совсем в другом направлении. То есть, изменяя определенным образом настоящее, можно управлять будущим, получать ту его конформацию, которая нам желательна. Собственно, этим мы и занимаемся по мере сил: сканируем будущее, выявляя разные его версии, и затем пытаемся найти траектории, ведущие не к катастрофам, а к позитивным реалиям. На мой взгляд, ничего важнее этого сейчас нет. Вы же не хотите жить среди мертвых развалин?

– А что, такие версии тоже имеются? – скрипучим голосом спросил Даг.

Он был так напряжен, что слова царапали горло крупнозернистым песком.

– Сколько угодно. – Гремлин пожал плечами. – Деструкции, то есть глобальные катастрофы, спонтанны. Мелкие изменения, которые непрерывно накапливаются в сложных системах, как кислота разъедают их изнутри. Разрушение происходит само собой. А вот чтобы создать нечто устойчивое, образовать целостность более высокого уровня, требуются значительные усилия. Посмотрите на наш мир, – сказал Гремлин. – Как вы полагаете, по какому пути он сейчас движется?

Вопрос был, разумеется, риторический. Достаточно было полистать новостные ленты в сетях, чтобы понять: мир распадается на фрагменты, на самостоятельные отдельности, на осколки, не имеющие функционального смысла, в нем закручиваются вихри водоворотов, поглощающие людей, нации, целые государства, зияют провалы, исторгающие отравленный дым, расползаются язвы войн, оставляющие после себя некротизированные пустоши. Бесполезно и не к кому взывать о спасении: в грандиозной сумятице, в каковую превратилась нынешняя мировая политика, ничей голос уже не будет услышан. И не пандемия тому виной. Вирулентен сам воздух, которым мы дышим. От него мучительно кружится голова, в нем не хватает какой-то важной жизненной составляющей – легкие на вдохе пересыхают и расслаиваются на слюдяные чешуйки.

– Выражаясь несколько пафосно, – сказал Гремлин, – мы хотим спасти мир, найти для него безопасный путь в будущее. Вы же видите: если все и дальше пойдет так, как сейчас, то глобальный катаклизм неизбежен. Сумеем ли мы его пережить? Сумеем ли мы выкарабкаться из-под завалов старой реальности? Причем под «мы» я подразумеваю не одну нашу страну, но все человечество, которое сейчас просто агонизирует. И потому вопрос стоит так: если не мы, то – кто? – Чуть вздернув брови, он с ожиданием посмотрел на Дага. – Впрочем, познакомитесь с нашими сотрудниками, почитаете материалы, вам многое станет понятно…

Даг был этим разговором ошеломлен. Жизнь перевернулась с ног на голову буквально за четыре секунды. То он бесцельно шаркал тапочками по квартире – в отчаянии, в глухой апатии, еле дышал, считая, что сходит с ума, а то вдруг – раз! – и оказался в роли спасителя мира.

Как тут не впасть в легкий ступор?

Постепенно он начал различать окружающее: его углы, его стены, его незнакомые очертания. Вот тогда возле него и появилась Агата, вроде бы Гремлин назначил ее чем-то вроде наставника: лет тридцати, в облегающих джинсах, в джемпере, плотно прорисовывающем фигуру, с внимательными глазами, как будто взвешивающими человека на каких-то одной ей ведомых, но очень строгих весах. Она сразу же уточнила, что избрала такой псевдоним вовсе не потому, что обожает Агату Кристи. У нее были другие причины.

Какие – опять-таки не объяснила.

– А ты, значит – Даг?

Даг неловко кивнул. Он-то эту аббревиатуру выбрал исключительно по растерянности. Сходу ничего лучше придумать не смог.

Агата представила ему несколько человек. Сначала Анчутку, девушку с трехцветными волосами: зеленый, желтый, оранжевый, чем она резко выделялась из остальных. А еще были на ней мешковатые брезентовые штаны и футболка с фиолетовым иероглифом на животе.

Анчутка потыкала в иероглиф пальцем:

– Переводится как «бойкая птичка». Ну ты все понял?

А что Дагу тут нужно было понять?

Ладно, разберемся потом.

Далее последовал некто Профессор, лет шестидесяти, очки, седая бородка, твидовый мягкий пиджак: здравствуйте, очень приятно, – сдержанные манеры интеллигента. Затем – Сонник, пухлый, как младенец, подросток, у него действительно был такой вид, что он, лишь только от него отойдут, мгновенно заснет. И наконец – Марго, так упакованная в вельветовый брючный костюм, что сразу чувствовалось: она – бухгалтер какой-нибудь процветающей корпорации, может быть, даже – начальник планового отдела; властный взгляд, укладка завитых платиновых волос, ее хотелось назвать королевой по аналогии с известным романом, это она, вероятно, и имела в виду, когда выбирала свой псевдоним.

Насчет остальных, еще человек десять – двенадцать, не все из которых присутствовали, Агата сказала: разберешься, постепенно сообразишь, кто тут есть кто, и Даг верхним офисным чутьем уловил, что те, кто ему представлены, это своего рода дружеское комьюнити, «группа в группе», один из кланов, стихийно сложившийся внутри рабочего коллектива. Хочешь – не хочешь, а он теперь к этому клану принадлежит. У них в фирме точно такая же рассортировка.

Однако что там со временем?

Даг переводит взгляд на часы, которые бледной медузой распластаны чуть выше двери. В прямоугольной кабине настаивается сумрак. Объем ей придают два микроскопических красных глазка, тлеющие на стенах справа и слева. Гремлин, он еще, оказывается, и психолог, считает, что трансцендированию благоприятствует интервал между светом и темнотой, именно сумрак, именно графическая неопределенность, где реальное выглядит нереальным и наоборот. Ни хрена, видимо, не благоприятствует. Даг уже почти две недели, как проклятый, дежурит в этой кабине, поначалу и по шесть, и по восемь часов в ней просиживал – как известно, нет дурака хуже энтузиаста. Теперь-то эти романтические порывы подвыдохлись, стало ясно: сиди – не сиди, результат одинаковый. Из камня воду не выжмешь. За две недели его лишь раз пробил все тот же старый трансцензус – тот же переулок, те же нежилые дома, тот же разлив воды на Загородном проспекте, тот же выползающий из-за угла, обшарпанный бронетранспортер, с коего соскакивают солдаты. Любопытна, правда, одна деталь, на которую обратил его внимание Гремлин: зная здесь, что там с ним произойдет, он, Даг, попадая туда, ничего об этом не помнит. Как будто возникает каждый раз новая личность. Ну и что? Какие выводы можно из этого сделать?

В общем, за две недели – один старый трансцензус, и все.

Нельзя сказать, что это хоть сколько-нибудь значимый результат.

Слегка утешает, что у других дело обстоит не лучше. Агата за два с лишним месяца пребывания здесь, выловила всего две полноценные картинки. Причем как раз по второй удалось идентифицировать его, Дага. Ведь Агата – профессиональный художник. Сразу же нарисовала портрет, и потом поиском в интернете установили точные данные.

– Неужели я в Петербурге один такой? – поинтересовался Даг.

– Нет, конечно, поиск дал тринадцать кандидатур. Но у тебя совпадение было девяносто четыре процента, с большим отрывом от остальных.

У Марго тоже было всего два трансцензуса, у Профессора – два полноценных и один какой-то невнятный: тени, тени, серые, наплывающие друг на друга комки, словами не описать. Рекордсменом в их клане являлся Сонник: целых четыре трансцензуса, и все – яркие, однозначные, словно кадры кино. Агата по его описаниям сумела создать, как сам Сонник выразился, аутентичные изображения.

Может быть, имеет смысл дремать так же весь день?

Наконец секундная стрелка совмещается вместе с минутной на одиннадцати часах. Отчетливо щелкает. Рабочий сеанс окончен. Даг с наслаждением и хрустом потягивается. Однако дверь наружу открывать не спешит. Он хорошо представляет, как все, кто сейчас находится в общей аудитории, повернутся к нему и у всех в глазах будет один и тот же вопрос.

Ну что?

И по ускользающему взгляду его поймут, что по-прежнему – ничего.

Но не сидеть же в кабине до ночи. Даг все-таки откатывает дверь, движущуюся в пазах, и видит, что лица в аудитории повернуты отнюдь не к нему, а ко входу из коридора. Там, в проеме, в болезненной люминесценции ламп, стоит парень – иллюстрацией Великого голода – в распахнутом халате на голое тело, с сизой, выбритой, почему-то покрытой ссадинами головой, кажется, даже босой.

Он воздевает костистые руки, как будто молится, и в напряженной тишине говорит:

– Это я… Ребята… Возьмите меня к себе…

Тут же, будто снежные джинны, его с двух сторон подхватывают санитары в масках, скрывающих лица, в белых медицинских комбинезонах и без усилий, словно на крыльях, уносят куда-то в глубины Флигеля.

Тишина, неподвижность царят в аудитории еще секунды три или четыре.

А потом все, будто ничего не случилось, возвращаются к экранам компьютеров.

– Что это было? – одними губами спрашивает Даг.

– Это был Яннер, – говорит Агата.

* * *

В служебной росписи должность его обозначалась как референт, и за последние семь лет он с ней сросся настолько, что в деловых распоряжениях его по фамилии уже и не называли; других – да: передайте это Ковальчуку, пусть материал подготовит Чепрак, а в том, что касается его, говорили: данный вопрос поручено прорабатывать Референту. Причем произносилось именно так: с особой интонацией, точно с заглавной буквы. Он сам воспринимал это как знак заслуженного отличия. Никто в Секретариате не умел работать с документами лучше, чем он. Был у него редкий дар, впрочем давно и сознательно им развиваемый: он был способен из сухих официальных бумаг, из бюрократического языка, специально затемняющего содержание, из мешанины фактов, из лукавых цифр, из сомнительных и противоречивых источников вынуть суть и представить ее в виде краткого и ясного изложения, учитывающего все основные позиции. Разумеется, в изложении и намека не было ни на какие рекомендации – этого президент не терпел – но сама логика текста указывала, что следует делать.

Благодаря этому дару он и держался в должности личного Референта уже целых семь лет, несмотря на попытки различных кланов, иногда весьма энергичные, сдвинуть его на периферию. Он иронически щурился, наблюдая эти потуги. У вас равноценная замена имеется? Нет замены? Тогда сидите на чем сидите, не дергайтесь.

Сейчас, находясь в одиночестве за стеклянной стеной Секции информационного обеспечения, он занимался тем, что с профессиональной скоростью проглядывал сегодняшнюю статистику по коронавирусу, чтобы свести ее в сводку – не более чем на тридцать строк.

Ничего неожиданного в статистике не было. Эпидемия разрасталась, захватывая своими щупальцами все новые и новые регионы. Число заболевших в мире достигло уже семнадцати миллионов, из них примерно шестьсот тысяч случаев закончились летальным исходом. Тяжелое положение по-прежнему сохранялось в Италии и Испании, хотя правительства обеих стран регулярно бубнили, что ситуация у них постепенно стабилизируется. В фокусе тревоги оказалась Америка. Конечно, трупы на улицах, как злорадно писали российские тролли, там не валялись, но четыре миллиона зараженных американцев – это уже национальная катастрофа. Референт скривил губы в усмешке: Трамп сначала отмахнулся от эпидемии, мол, это все вздор, искусственно раздуваемая истерия, теперь расплачивается, такой промах ему еще припомнят на выборах… Кажется, провалился и разрекламированный шведский эксперимент: относительное число заболевших в Швеции было несколько ниже, чем в Италии, Испании и Голландии, но значительно выше, чем в других скандинавских странах, объявивших строгие карантинные меры. Кстати, у шведов была выше и смертность.

В России, к счастью, ситуация складывалась менее напряженная. И количество заразившихся, и процент летальных исходов с очевидностью не дотягивал до среднего европейского уровня. В кои-то веки мы вовремя отреагировали на угрозу и даже не просто отреагировали, а, если сравнить с Европой и США, сумели сыграть на опережение. Бестолковости, разумеется, и у нас хватало, куда ж без нее, но посмотрите на эти пологие графики, на цифры в аккуратных таблицах – они явно скажутся позитивно на рейтинге президента.

Прогнозы, правда, выглядели не слишком оптимистично. Вопреки всем успокаивающим заявлениям, эпидемиологи настойчиво предупреждали, что пандемию вряд ли удастся остановить раньше зимы, кроме того у нее будет длинный контагиозный хвост, то есть карантинные меры, жутко раздражающие население, придется держать еще два-три года. А алармистские прогнозы лучше было вообще не смотреть. Предрекали новые обширные очаги, предрекали вторую волну, значительно более опасную, чем первая. Вирус мутирует, вакцина, которую спешно разрабатывают сейчас, против новой версии окажется бесполезной.

Главная закавыка все же была не в этом. Западные эксперты – вот аналитика Трайффера и Моллинари – уже начинали бить в тревожные колокола: из-за блокады границ, из-за жесткого карантина, из-за повсеместных локдаунов мировая экономика проседает, нас ожидает крупнейший после Великой депрессии экономический спад.

Он, впрочем, догадывался, что президента это не слишком расстроит. Россия, конечно, тоже просядет, но ведь вина в том не его, это следствие пандемии. Зато можно будет продлить запрет на массовые мероприятия: митинги протеста, вспыхнувшие после злосчастного референдума, окажутся блокированными по закону. При чем тут диктатура и произвол? При чем тут авторитарное государство? Мы заботимся о здоровье и благополучии россиян. Посмотрите на Западную Европу – там нисколько не лучше.

С той же кривоватой усмешкой Референт зафиксировал последнее соображение. Получилась тридцать одна строка. Отлично! С утра он проглядит текст еще раз и отформатирует его, как положено. С экрана президент уже давно не читает, а бумажные документы ему распечатывают аж двадцать четвертым кеглем. С ума сойти! Возраст, однако. Вот тебе и «наше всегда».

Референт потянулся, так что сладко хрустнули суставы в локтях. Ого! Уже десять часов, оказывается, начало одиннадцатого. К оконным стеклам липла дождевая пупырчатая мокрота. В громаде здания административно-хозяйственной части на другой стороне внутреннего двора одиноко светились окна первого этажа. Пробегали по ним синеватые блики: ночной дежурный, понятное дело, смотрел телевизор и безмятежно пил чай. Хотя «были сигналы: не чай он там пьет». Ну – тем более. Есть же у людей счастье… Референт посидел с полуприкрытыми веками, медленно, очень медленно считая про себя до семидесяти пяти, а потом распахнул – ударом – глаза и с неохотой подтянул к себе довольно пухлую папку с наклейкой «АРГУС» в правом верхнем углу. Вторая наклейка, чуть ниже, красным шрифтом предупреждала: «Только для служебного пользования», а также – «Копирование материала или отдельных фрагментов его на электронные носители строго запрещено». Вот еще сюрприз так сюрприз. Новая игрушка президента, о которой он узнал четыре часа назад. Военные по своим каналам сунули, минуя обычную процедуру. Ну так и что? На предварительное рецензирование, на подготовку синопсиса все равно вернулось к нему. Судя по объему папки, возиться с ней до утра. Референт вздохнул. Ладно, посмотрим, что они изобрели в этот раз.

Первая же страница заставила его поморщиться. Заголовок гласил: «Основные конфигурации и закономерности будущего». Референт, как бы найдя то, что и ожидалось, кивнул сам себе. Идея управления будущим бродила по административным кабинетам Кремля уже довольно давно, всплывая то здесь, то там в разных вариантах и под разными наименованиями. Некоторые разработки Референт имел сомнительное удовольствие обозревать. На его взгляд, они выражали собой лишь страстную надежду на чудо, которая охватила людей, олицетворяющих российскую власть, лет десять назад, когда экономика страны, исчерпав сырьевую модель развития, начала останавливаться. На что тогда только не делали ставку. Одно время искренне верили, что России, которая сохранила в праведной чистоте истинное, то есть православное, христианство, поможет сам Бог. В сияющих одеяниях сойдет с небес архангел Гавриил и огненным мечом покарает всех наших врагов. Никаких сомнений в том не было. Дискуссии в горних сферах Кремля шли в основном, когда это произойдет – на Пасху, на Рождество или в новоназначенный День народного единства, он же – день празднования Казанской иконы Божьей матери? Патриарх тогда был желанным гостем в Кремле. Духовник президента, трудолюбивый митрополит, выпускал книгу за книгой, доказывая, что Византийскую империю, духовную нашу прародину, погубил коварный западный либерализм. Президент во главе всего чиновного сонма чуть ли не каждый месяц выстаивал торжественное богослужение, смиренно осеняя себя крестным знамением. Но ни на Пасху, ни на Рождество архангел Гавриил почему-то с небес не сошел, российская экономика неумолимо сползала в рецессию, а когда рухнули цены на нефть и – после украинского апокалипсиса – были введены санкции, стало ясно, что Бог занят какими-то собственными делами. Ему, видимо, не до России.

И вот, конечно, появляется очередной чудотворец, некто Н. Ю. Грелин (фамилия, кстати, смутно знакомая) и предлагает очередной чудотворный проект.

Так что тут у господина Грелина насчет закономерностей?… «Будущее всегда не такое, как мы его представляем»… Н-да… А с чего бы это?… И господин Грелин, разворачивая данный тезис, пишет, что обычно мы конструируем будущее, чисто механически продлевая и компонуя между собой тенденции текущей реальности. Это ошибочная методология, утверждает он. Таким образом мы получаем не будущее, а продолженное настоящее. А реальное будущее – то, что нас ждет – это всегда принципиальная новизна, оно не параллельно, а перпендикулярно текущей реальности и потому не продолжает, а разрушает ее. Оно взламывает имеющийся ландшафт и образует на его обломках нечто совершенно иное. Мы не умеем управлять этим процессом, в результате приход будущего, как правило, представляет собой системную катастрофу.

Референт поскреб ногтем затылок. Ну, предположим, хотя, на мой взгляд, это слишком общие рассуждения. Хотелось бы немного конкретики. А вот, дальше господин Гремлин как раз делает вывод, что прогнозирование в рамках продолженного настоящего всегда приводит к фатальным ошибкам. Характерный пример. После того как СССР запустил первый искусственный спутник Земли, после того как на орбиту был выведен первый корабль, который пилотировал Юрий Гагарин, после того как американские астронавты высадились на Луне, ни у кого не возникало сомнений, что успешно начатая экспансия человечества в космос станет неудержимой. Считалось, что уже в ближайшее время человек освоит всю Солнечную систему, создаст поселение на Луне и базы на астероидах, международная исследовательская станция повиснет над Юпитером. А затем люди на фотонных или ядерных звездолетах двинутся в глубины Вселенной, где нас ждут не дождутся «братья по разуму». Прошло полвека. И что мы видим? Да ничего! Внезапно – и предугадать этого никто не сумел – сменился глобальный вектор развития, вспыхнула компьютерная революция, образовались сети, вместо экспансии в физический космос человечество устремилось в глубины виртуальных миров.

Другой пример. В 1972 году Римский клуб, объединение ведущих интеллектуалов, политиков, финансистов, представил свой знаменитый доклад «Пределы роста», где на основе серьезных расчетов доказывалось, что впереди нас ждет ресурсная катастрофа. Уже к 2000 году будут полностью исчерпаны мировые запасы золота, меди, олова, свинца, цинка, меркурия, газа и нефти. Все, финал. Человечество окажется на краю гибели. Прозвучало как вопиющий набат. Мир вздрогнул, последовал всплеск алармистской прогностики, мгновенно, словно извергся вулкан, возникло множество сценариев апокалипсиса… Опять-таки прошло полвека, и что? Человечество не погибло, никакие ресурсы не были окончательно истощены, срок их исчерпания отодвинут сейчас, по крайней мере, на пятьдесят – семьдесят лет.

Референт прищурился на гладкую черноту стекла. Отражалась в нем лампа и бледное подобие человека, выглядящего как призрак… Продолженное настоящее?… Н-да… Что ж, скрипя сердцем, признаем, что это любопытный концепт. Любопытный, любопытный, ничего не попишешь… Однако, что там у господина Грелина насчет реальной прогностики? Ретроспективами, ссылками лишь на прошлое, от нас не отделаешься… А вот насчет реальной прогностики господин Грелин пишет, что от нее, безусловно, следует отделить феномен пророчеств. Пророчества к прогнозам никакого отношения не имеют, пророчества туманны, их можно интерпретировать как угодно. Железную саранчу из Библии трактовали и как ландскнехтов, опустошавших Европу во время религиозных войн, и как танки и самолеты Второй мировой войны, и как баллистические ракеты времен Великого противостояния США и СССР. То же самое с Нострадамусом. Вот катрен из его «Центурий», изданных в шестнадцатом веке: «Глава Овна, Юпитер и Сатурн, / Боже Бессмертный, какие перемены?! / Затем через долгий век его злое время вернется. / Галлия и Италия, какие волнения?»… Оказывается, здесь подразумеваются Февральская и Октябрьская революции в России, а также Вторая мировая война.

Ладно.

Это мы пролистаем.

А вот тут уже о современных прогнозах. Василий Леонтьев, лауреат Нобелевской премии по экономике, предсказывает Японии необыкновенный расцвет, а Япония вопреки этому погружается в экономическую депрессию. Жиль Кепель, крупнейший специалист по исламу, в своей книге «Джихад» говорит о закате исламского радикализма. Книга выходит летом 2001 года, а уже осенью того же года исламские радикалы наносят удар по башням Всемирного торгового центра в Америке. Большинство мировых аналитиков в 2013 году предсказывает рост цен на нефть до двухсот долларов за баррель, а всего через год цены обрушиваются более чем в три раза.

Ну, это тоже понятно.

И все же – что конкретно предлагает наш Н. Ю. Грелин? А наш Н. Ю. Грелин предлагает обратить внимание на феномен визионеров. Во все времена пишет он, существовали люди, которые прозревали будущее. Не выводили его умозрительно на основе расчетов или тенденций, а просто видели как живую картинку, во всей его полноте – и последующие события доказывали их правоту. В 1898 году американский писатель Морган Робертсон публикует книгу «Тщетность, или гибель Титана», где подробно описывает крушение корабля «Титаник», которое в действительности произойдет только через четырнадцать лет. Совпадают название корабля, его технические характеристики, время крушения (апрельская ночь), столкновение с айсбергом при попытке идти на предельной скорости, повреждение правого борта, паника и нехватка шлюпок, приведшая к большому количеству жертв. В 1994 году автор популярных детективов Том Клэнси издает роман «Долг чести», где террорист направляет самолет «Боинг» на здание Капитолия. Через семь лет исламские радикалы атакуют башни-близнецы на Манхэттене… Снова н-да… а не автор ли подсказал им эту идею?… Референт поставил аккуратную галочку на полях… В 1977 году становятся известны дневники Льва Федотова, московского школьника, которые тот вел в 1935–1941 годах. В дневниках точно названа дата начала Великой Отечественной войны, изложен ее ход и многие значительные события послевоенного времени. Сам Лев Федотов был призван в армию, погиб в июне 1943 года в боях у села Озёрского Тульской области…

И так – одна, две, три, четыре… восемнадцать страниц машинописного текста.

Хорошо, хорошо, Н. Ю. Грелин. Считайте, что вы меня убедили.

Но дальше, дальше-то что?

А дальше имелось уже собственно описание проекта «Аргус». Двадцать визионеров, найденных путем специального поиска в интернете. Три месяца напряженного мониторинга и четырнадцать реальных трансцензусов… Референт нахмурился: трансцензус – это еще что за зверь?… А вот: «непосредственное чувственно-зрительное восприятие вероятной реальности, хронологически отнесенной в будущее»… Б-р-р… ну и формулировка!.. Наибольшее значение на данном этапе имел трансцензус визионера Чаги (Игнат Веретенников, программист), описавший ни много ни мало близящуюся эпидемию коронавируса. Трансцензус был зафиксирован в январе 2020 года, за два месяца до того, как Всемирная организация здравоохранения сделала заявление о пандемии… Референт побарабанил пальцами по столу. Так это что получается? Мы действительно были предупреждены?… Интересный факт… Что там еще?… Трансцензус «Океания» – об экспедиции, направленной великой Океанской империей на край света для раскопок легендарной Москвы… Хм, забавно… Трансцензус «На Груманте» – глобальное похолодание, жизнь во льдах, появление биологически нового вида людей… Трансцензус «Гомо» – вспышка вируса джи-эф-тринадцать, уничтожившая большую часть человечества… Трансцензус «Цифровой Люцифер» – а это уже тотальная компьютерная эпидемия: биржевой крах, паралич производства, распад управления, коллапс мировой экономики… Трансцензус «Тысяча дождей»… Трансцензус «Механо»… Трансцензус «Маленькие обезьяны»… Интересно, конечно, но насколько я понимаю, это все очень отдаленные версии будущего.

Он перелистнул пару страниц. А вот мнение одного из контролирующих экспертов. И. Б. Панародин, футуролог, доктор наук, профессор, лауреат. Ну эта фигура нам знакома уже давно… «Таким образом невозможно определить – это эпизоды одного и того же будущего, просто разнесенные по вектору времени, или это сегменты принципиально разных версий грядущего, из которых осуществится только одна… Также невозможно определить, являются ли данные версии онтологическими возможностями грядущего или это лишь галлюцинаторные представления визионеров о том, каким будущее должно/может быть… Подводя итоги сказанному, мы вынуждены заключить, что ни один из предъявленных эпизодов, «трансцензусов», как их называет автор проекта, не имеет связи с текущей реальностью (настоящим), а потому и не может служить основой для социального проектирования».

Зарубил.

Ох, строг Исмар Бакадович, ох – суров.

Так, еще пара страниц… А это у нас что?… А это визуальное приложение к сюжетам трансцензусов. Создано по рассказам реципиентов, исполнитель – Агата (Анастасия Тальникова, художник). Тушь, рисунок пером… Референт медленно перебирал плотные негнущиеся листы картона: громадный зал, ряды сотен коек, на них – скорченные в застывшей судороге фигуры людей… Эскалатор метро: лица, прикрытые медицинскими масками, поверх них – расширенные ужасом, слезящиеся глаза… Ледяные торосы, мохнатое, в белой шерсти, уродливое существо, крадущееся меж них… Снова – громадный зал, толпа, вздернутые руки, разинутые кричащие рты… Биржевая паника, что ли?… Чахлый поселок с обшарпанными строениями, сугробы пыли у стен, потрескавшаяся, как в среднеазиатских такырах, корка земли… Ничего не скажешь, здорово нарисовано. У этой Агаты (Анастасии Тальниковой) явный талант…

Еще раз: н-да… И еще раз признаем: хорошее для прикладной аналитики определение – продолженное настоящее. Возможно, главная наша ошибка заключается именно в том, что мы пытаемся жить в продолженном настоящем. Всеми силами стараемся удержать то, что есть, а оно уже умерло, разлагается, отравляет собою ростки будущего, пробивающиеся сквозь безжизненный дерн.

Об этом следовало бы подумать.

И все же Референт, несмотря на весь свой опыт, не понимал, почему данный материал был направлен ему да еще и с пометкой «срочно!», о чем свидетельствовала галочка, поставленная синим карандашом. Ведь прав, прав Панародин: все это не имеет отношения к нашей реальности. Даже если так называемые трансцензусы действительно выражают собою будущее, то это очень отдаленное будущее, не требующее принятия незамедлительных мер. А трансцензус Чаги (Игната Веретенникова) можно объяснить простым совпадением: сделай сто – двести прогнозов, и пара – тройка из них обязательно окажется правильными.

Твердо он знал одно: президент никогда не загружал его второстепенными материалами. И если раньше не поручал ему ничего по «Аргусу», то, вероятно, и не считал это направление важным.

Что изменилось?

С чего появилась синяя галочка?

Почему данный проект вдруг оказался в фокусе его внимания?

Он положил перед собой два последних картона. На одном была изображена Дворцовая площадь в Санкт-Петербурге. Ее заполняла плотная многотысячная толпа: вздымались транспаранты, флаги, портреты, людской разлив выплескивался и на Невский проспект, и на Певческий мост, а на импровизированной трибуне перед дворцом – сразу бросалось в глаза, что это временное сооружение – стоял человек в куртке и, подняв к небу руку, что-то кричал. Причем голова его была обведена красным карандашом.

А на втором картоне, как бы приближенным наплывом, тот же оратор был изображен почти в четверть листа. И едва Референт бросил взгляд на его лицо, как мелкая холодная дрожь окутала ему сердце.

Так вот в чем тут дело.

Вот почему эта папка оказалась у него на столе.

Он узнал человека, стоящего на трибуне.

* * *

Они уже около часа гуляют по саду. Точнее – по той его части, которая огорожена и является внутренней территорией Флигеля. Сад сильно запущен: деревья, в основном ивы, вразнобой кренятся изогнутыми стволами, ветви кое-где сплетаются так, что через них приходится чуть ли не продираться.

– Зато нас никто не услышит, – говорит Агата.

– А нас слушают?

– Не знаю. Но рисковать не стоит.

Дагу здесь тоже спокойней. Его что-то начинают ощутимо давить стены Флигеля: тесный, со спичечный коробок, номер в жилом отсеке, где расселили визионеров, тесная, еще меньших размеров, кабина, в которой он проводит по несколько часов в день, тесная рабочая аудитория, где они сидят, уткнувшись носом в компьютеры, тесная комната отдыха с телевизором, показывающим, кстати, всего три федеральных канала. Хочется пространства, свежего воздуха, незнакомых лиц, шума улиц… По крайней мере, эта окраина сада из Флигеля не просматривается. Да и некому сейчас за ними смотреть. Сегодня среда, а по средам ровно в одиннадцать их удостаивает личным посещением Коркус, формально он – научный руководитель проекта. Обставляется это весьма торжественно. Гремлин встречает уважаемого академика еще в дверях, почтительно, на полшага сзади, препровождает его на второй этаж, в общую аудиторию, где тот, остановившись и оглядев присутствующих из-под нависших, как мох, бровей, делает несколько маловразумительных замечаний. Их аккуратно записывает Анчутка, играющая в данном случае роль секретарши, а затем Коркус, благосклонно кивнув: «Работайте, работайте! Желаю успехов!», скрывается с Гремлином в кабинете – там уже приготовлены коньяк, чай, печенье. Выслушивание ценных указаний занимает около получаса, и далее Коркус так же торжественно, постукивая палкой с позолоченным набалдашником, отбывает, причем Гремлин с приятной улыбочкой провожает его до машины. Правда, Даг однажды своими глазами видел, как Гремлин, взяв листок с записями, сделанными Анчуткой, не читая, рвет его на клочки и выбрасывает в мусорную корзину.

Во всяком случае, Гремлину сейчас не до них, и Агата, слегка нервничая, что на нее непохоже, объясняет Дагу складывающуюся ситуацию. Она считает, что ситуация в «Аргусе» – хуже некуда. Все четырнадцать трансцензусов, полученных за весенние и летние месяцы, представляют собой негативные версии будущего.

– В принципе это логично. Ты материалы читал? Я имею в виду приложение, которое написал Профессор.

Да, конечно, Даг читал эти материалы. И, конечно, на него, как, впрочем, и на других, комментарий Профессора к ним произвел соответствующее впечатление. Профессор, по специальности историк и культуролог, обратил внимание на любопытный факт: впервые за два с половиной тысячелетия мы пребываем в эпохе, у которой нет позитивного будущего. По мнению Профессора, будущее возникло в Античности. Еще Платон в четвертом веке до нашей эры предложил проект идеального государства, основанного на разумных, как казалось тогда, социальных началах. Это и был желаемый образ будущего. Но и помимо Платона существовали в то время разнообразные «Солнечные острова», «Аркадии», «Острова блаженных» – образы такого будущего, где человек живет счастливо и беззаботно… Множество аналогичных моделей породило Средневековье – от теократий Иоахима Флорского и Раймонда Луллия до вполне светских проектов Томаса Мора («Утопия»), Томмазо Кампанеллы («Город Солнца»), Фрэнсиса Бэкона («Новая Атлантида»), Франсуа Рабле («Телемское аббатство»). А дальше, уже в Новое время, возникли проекты социализма и либерализма, предложившие конкретные социальные технологии для достижения привлекательного грядущего.

Вполне понятно, писал Профессор, что все эти проекты были неосуществимы. Они представляли собой идеал, а идеал – статику абсолютного счастья – невозможно воплотить в изменчивой и спонтанной реальности. При проекции на нее идеал искажается. И тем не менее эти модели имели важное психотерапевтическое значение: они рождали надежду. Мир мог быть плох, он мог быть ужасен, он мог быть трагичен, полон несчастий и тьмы, но где-то там, за линией горизонта, существует светлое будущее, которого мы в конце концов сумеем достичь. Вера в это поддерживала целые поколения. И вдруг все закончилось. Последнюю утопию (образ позитивного будущего), которая имела общественный резонанс, создал американский философ Эдвард Беллами в 1887 году. В романе «Взгляд в прошлое» он описал мир 2000 года, предсказав в числе прочего кредитные карточки и супермаркеты. Роман имел колоссальный успех на Западе, хотя в России почему-то остался практически неизвестен. И вот тут словно была подведена мировоззренческая черта. Фактически за сто тридцать лет, прошедших с публикации романа Беллами, в литературе появились лишь два привлекательных образа будущего: «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова и «Мир Полдня», созданный Аркадием и Борисом Стругацкими. Оба, заметим, возникли в СССР, в короткий период «оттепели», когда после смерти Сталина и начала хрущевских реформ казалось, что советский социализм обретает второе дыхание.

Профессор делал вывод, что это тревожный признак: за целый век, за сто тридцать лет, европейской культурой были созданы всего две утопии. А если точнее, то даже одна, поскольку будущее в «Туманности Андромеды» очень условное, у него нет сцепления с нашей реальностью. Зато более чем на целый век в литературе, обращенной к будущему, воцарилась антиутопия. Авторы как будто начали соревноваться между собой: кто ярче опишет неизбежную смерть человечества, кто сумеет создать самую впечатляющую картину распада и гибели нашей цивилизации.

Это было вполне естественно, считал Профессор. После двух мировых войн двадцатого века, где достижения науки и техники использовались для того, чтобы уничтожить как можно больше людей, будущее перестало быть сияющим горизонтом. Она стало мрачным. Оно стало пугающим. Оно превратилось в хищного монстра, пожирающего настоящее. Особенно хорошо это заметно сейчас. В современной фантастике, как западной, так и российской, будущее – это либо глобальная катастрофа, постапокалипсис, как определяется сейчас этот жанр, либо это миры до такой степени темные и жестокие, что жить в них совершенно не хочется. И если фантастика, которая в силу своей лабильности всегда очень чутко реагирует на запросы времени, не видит позитивного будущего, то это значит, что такого будущего у нас просто нет.

– Можно предложить два объяснения, – говорит Агата. – Профессор почему-то не стал их формулировать, зря: они так и напрашиваются. Либо в нынешней ситуации, в той реальности, которая сложилась к настоящему времени, позитивная версия будущего отсутствует вообще – и наши трансцензусы, наши инсайты, наши хаотические прозрения раз за разом подтверждают данный печальный факт. Либо в группе, ограниченной малой выборкой, – а сколько нас, всего два десятка, – нет таких визионеров, достаточно сильных, которые были бы способны обнаружить ее.

Она поворачивается к Дагу и смотрит в упор.

– Что ты думаешь? Какая гипотеза кажется тебе более правдоподобной?

Даг пытается над этим задуматься, тут же спотыкается о какую-то кочку, чуть было не летит носом вперед и удерживается на ногах лишь потому, что Агата ловко подхватывает его под руку. Это прикосновение обжигает. У него накатами волн начинает шуршать кровь в ушах. Плохо то, что Агата старше его лет на пять, а если сравнивать по образованию и уму, то, наверное, и на все десять. Кто он рядом с ней – мальчик, подросток, который безнадежно таращится на нее и от смущения едва ворочает языком.

– Не знаю… – бормочет он. – Наверное… мне кажется… что второе…

– Правильно, – говорит Агата. – Эффективность проекта можно поднять за счет обновления реципиентов. Не зря же мы целыми днями обшариваем интернет в поисках новых кандидатур. И скольких к настоящему времени удалось найти? Спроси у координатора, у Анчутки…

Ничего спрашивать Дагу не нужно. Он и без того знает, что из пятнадцати человек, с трудом раскопанных лично им в завалах всякого трэша, ни один не был зафиксирован Гремлиным как настоящий визионер. Поиск – трудоемкая и утомительная работа, четких критериев не существует, все основано на интуиции. Многие, например, предсказывали в свое время победу Трампа на президентских выборах в США, но это же не трансцензусы, обычная прогностическая аналитика: отсутствовали картинка, фактура, подлинный образ будущего… Всплыло, правда, несколько сомнительных случаев, и если бы можно было напрямую связаться с найденными людьми, если бы удалось чуть-чуть их расспросить… Но ведь нельзя. Входящий трафик во Флигеле не ограничен ничем, хоть целыми днями смотри порнуху или боевики, но исходящий полностью заблокирован; невозможно отправить почту, невозможно зарегистрироваться в соцсетях, невозможно оставить где-нибудь свой комментарий. Секретность, черт бы ее побрал!

Агата между тем, порывисто глотнув воздух, объясняет ему, что он попал уже во второе поколение визионеров. А из первого поколения осталась только она, Агата… Первая смена, пробная, очень маленькая, семь человек, уперлась в тот же тупик: все трансцензусы представляли собой негативные версии будущего. Нет, конечно, были и отдельные достижения. Чага, как ты знаешь, увидел пандемию коронавируса, даже название его сумел как-то считать: ковид-девятнадцать. Тогда, между прочим, в проект пошли настоящие деньги. Или был еще показательный случай: Тортилла, бодренькая такая старушка, ее уже нет в живых, предрекла внезапное размножение муравьев, пожирающих пластик, в частности – изоляцию проводов. Помнишь, быть может, полгода назад произошел крупный сбой на сиреневой ветке метро? На трое суток перекрывали входы, якобы образовалась трещина в перекрытиях потолка? На самом деле – закачивали туда дезинфицирующий спрей… Или трансцензус Яннера: нам грозит эпидемия еще одного смертельно опасного вируса, от которой, вероятно, вымрет большая часть человечества. Кстати, это наиболее подробный трансцензус: дано описание интерната, где живет и учится реципиент, структуры тамошнего общества, некоторых генетических операций… Жаль, нет у него привязки по времени. Это обрушится на нас через пять лет или через пятьдесят?… В общем, достижения имеются, а привлекательной версии будущего никак не найти. И та же закономерность: способность к повторному видению резко падает. Такое ощущение, что большая часть визионеров способна воспринимать лишь одну строго фиксированную картинку…

– Куда ж она делась, эта первая смена? – чужим голосом спрашивает Даг.

И тут же понимает, что он не хочет слышать ответ. Не хочет, не желает этого знать. Агата, тем не менее, отвечает, что реципиенты из первой смены много экспериментировали – и с галлюциногенами всякими, и с психомодуляторами, и с разными методиками религиозного трансцендирования.

– Ты про «Иисусову молитву» у исихастов читал?

– Что-то припоминаю…

– Посмотри еще раз в тех же материалах: строгий тридцатидневный пост, полное одиночество, руминация – бесконечное, по тысяче раз повторение одной и той же молитвенной формулы… Соответствующие ритуалы… Здесь сложность в том, что видения в данном случае возникают необыкновенно яркие, но, насколько можно судить, это именно галлюцинации, а не версии реального будущего… Вроде как Игнаций Лойола – помнишь историю иезуитов? – после длительного поста и молитв узрел Богоматерь на ступенях храма…

– Так что с первой сменой? – спрашивает Даг.

– Существует всякая… военная… фармацевтика, – неохотно отвечает Агата. – Коромицин, например. Применяется в малых дозах для повышения двигательной активности бойцов спецподразделений. Видел, наверное, в боевиках, в кино, с какой скоростью они движутся? Недалеко от реальности… А ведь дозу можно и увеличить. Причем там помимо коромицина, есть еще пентапсил, есть бета-бептан, есть некий пранизолон, резко обостряющий восприятие…

– И что тогда?

– Тогда… В большинстве случаев мозг элементарно сгорает. Ну как если бы на обычную лампочку накаливания подали не двести двадцать, а четыреста вольт. Пшик – и лопается проводок… Но перед этим следует яркая вспышка… Чага именно таким образом увидел приближение пандемии. Первый трансцензус – без фармацевтики – у него был не слишком понятный: человек в белом халате, лицо скрыто маской – как это можно интерпретировать?… А после инъекции пранизолона… Ну, ты ведь смотрел мои иллюстрации…

Даг вспоминает листы с кошмарами графики: ребристый металлический купол, прорези тусклых окон, бесконечные ряды коек, где, неестественно выворачивая конечности, корчатся люди.

– Ты здорово рисуешь, – говорит он.

– Лучше бы я продавала на рынке морковку, – отвечает Агата. – Как раз по рисункам, я их сдуру выложила в интернет, меня и нашли…

Она останавливается и часто-часто моргает. Даг боится, что из глаз ее сейчас хлынут слезы. Он не понимает, что ему в этом случае делать. Однако Агата порывисто, колыша грудью, заглатывает холодный воздух и говорит, что если она и выжила, единственная из первого поколения, то благодаря тому, что обрела редкую специализацию – может по рассказу перевести трансцензус в зрительный образ, практически совпадающий с тем, что видит визионер.

– Иначе бы и меня тоже… – Она вновь судорожно вздыхает. – Видел пристройку, два этажа, слева от Флигеля? Там – клиника для тех, у кого мозг сгорел… Трое полностью заторможенных, вообще ни слова не могут сказать, двое что-то бормочут, я слушаю запись, бред, вдруг там мелькнет что-то ценное. Еще у одного – эпилептические припадки, я тоже вынуждена это прослушивать… Знаешь, как кричала Марго, когда ей ввели бета-бептан… Руки и ноги ей пристегнули, иначе упала бы на пол, колотилась бы головой… Кричала, что у нее в затылке сидит раскаленный гвоздь…

– Наша Марго?

– Ну да… С ней вообще что-то не то. Упрятали ее почему-то в отдельный бокс, дверь всегда заперта, мне туда хода нет… – Агата внезапно поворачивается к Дагу. Они стоят, чуть ли не прижимаясь, глаза в глаза. – Извини, что втянула тебя в эту историю, но я тогда, месяц назад, еще ничего толком не знала. Просто зарисовывала трансцензусы. В клинику меня допустили совсем недавно…

У Дага в голове – каша. Только вчера под строгим взглядом полковника Петрова он звонил из его кабинета родителям и заверил их, что с ним все в порядке. Сидит дома, работает дистанционно, ни с кем не видится, никуда не выходит, абсолютная изоляция. Что, между прочим, полностью соответствует действительности: контактов с внешним миром у них во Флигеле нет, носить маски, перчатки не требуется, разве что ежедневно с утра меряют температуру.

Разумеется, ни слова об «Аргусе».

Успокоил, как мог.

И вот – «Флигель номер четыре»: коромицин, пранизолон, пентапсил, бета-бептан…

Марго, королева Марго, пристегнутая ремнями к кровати.

Во что превращается мир?

И мучительное, бессмысленное вопрошание: почему это случилось со мной?

Ответ: да потому что случилось.

Они находятся вблизи чугунной ограды. За решеткой, украшенной острыми шишечками, простирается Загородный проспект. Скользит по нему редкий транспорт. Немногочисленные прохожие в масках не обращают на них внимания. Там, всего в полутора метрах от них, пусть осложненная пандемией, но течет самая обычная жизнь, не подозревающая ни о каких секретных проектах.

Ограда, кстати, не слишком высокая.

Казалось бы – что стоит перемахнуть на другую сторону?

Камер наблюдения здесь вроде бы нет.

– Найдут, – безнадежным голосом говорит Агата. – Куда мы – без денег, без документов, паспорта ведь у нас изъяли. Даже кредитные карточки пришлось сдать…

– Чага все же как-то сбежал.

– Куда он сбежал? Его через три дня нашли в том самом больничном комплексе, в Гавани, который был на рисунке. Совпадение практически полное. Улавливаешь? Просто он во время фармакологического сеанса, когда ему вкололи этот, пранизолон, увидел свое собственное будущее… И он уже умирал. Не коронавирус, как выяснилось потом, а тяжелейшее двустороннее воспаление легких. Ночевал, разумеется, на улице, простудился, домой пойти не рискнул… Знаешь, что слегка утешает? В одной из версий будущего, в той, которую видел и ты, мы все же присутствуем. Понимаешь? У нас, видимо, есть шансы спастись. Сообразить бы еще, как в эту версию можно попасть. Что нужно сделать, чтобы она осуществилась?

– А ты…

– Нет, – сразу же говорит Агата. – Я помню лишь этот короткий фрагмент: едем на БМП, ты стоишь у воды, тебе грозит опасность, я пытаюсь предупредить… Ограниченный импринтинг: все длится чуть более двух минут…

– А опасность…

– Не представляю! – прерывает его Агата. – Поверь, пожалуйста, я знаю не больше тебя!..

Глаза у нее блестят подозрительной мокротой. Даг, почти не соображая, что делает, обнимает ее, и Агата приникает к нему, так что ощущается близость теплой щеки.

– Неизвестно, сколько нам еще остается… – шепчет она. – Неделя, может быть, две…

На мгновение кажется, что кроме них никого, ничего в мире нет: ни пандемии, ни Флигеля, ни ушастого Гремлина, ни страшноватого проекта «Аргус».

Но это не так.

– Кхым!.. Кхым!.. – раздается нарочитый, протяжный кашель.

Это Анчутка – стоит, оттопыривая кулаками карманы мешковатых штанов.

– Извините, что помешала. Но там у нас легкий раздрай… Вас ищут.

– С чего это вдруг? – отстраняясь, спрашивает Агата.

Она буквально за долю секунды успевает принять свой обычный холодновато-сдержанный вид.

– Яннер исчез, – хмуро сообщает Анчутка. – Ни в клинике его нет, ни в рабочей зоне, нигде. Ну и вы еще куда-то запропастились. Пипец… Сейчас обыскивают весь Флигель, а дальше, директор распорядился, будут прочесывать сад… – Она встряхивает разноцветными волосами. – Так что, идем?…

На них падает серая тень.

Мир вдруг меркнет, словно в нем выключают внутреннюю подсветку.

Рыхлая, с комками черных подпалин, тяжелая грозовая туча выдвигается из-за крыш и, распространяясь на обе стороны, закрывает собою небо.

Агата поднимает голову:

– Кажется, намечается дождь…

* * *

Дожди идут неделю подряд. Они то обрушиваются с небес грохотом ливней: дрожат оконные стекла, деревья в саду трепещут, теряя мокрые листья, то вдруг превращаются в серую бесконечную морось, окутывающую пространство шепотом потустороннего мира. Надежда, что ливни смоют проклятый коронавирус, быстро рассеивается. Напротив, судя по новостям, начинается вторая волна пандемии, причем вирус мутирует, его новая версия, согласно самым осторожным оценкам, может оказаться опаснее, чем исходная.

Во Флигеле воцаряется атмосфера уныния.

Неясно, откуда и как просачиваются слухи, но всем в их группе уже известно, что Яннер каким-то образом умудрился бежать и что обнаружить его, несмотря ни на какие усилия, не удается.

По этому случаю во Флигель прибывает комиссия из пяти человек, закрывается у Гремлина в кабинете и совещается там целых четыре часа. Полковник Петр Петрович Петров вечером выходит оттуда – багровый, будто натертый свеклой – шествует к себе, тяжело, издавая при каждом шаге грозное, но невразумительное мычание. Гремлин тоже – провожает членов комиссии более всклокоченный, чем всегда.

Усиливается охранный режим. Теперь на участке повешены камеры, просматривающие вдоль и поперек весь периметр. Дополнительные камеры наблюдения устанавливаются также в вестибюле и в коридорах Флигеля. Вводится комендантский час: с девяти вечера до семи утра все визионеры должны находиться внутри помещения. Сад теперь днем и ночью патрулирует пара солдат с калашниковыми на ремнях, а в дополнение к этому полковник Петров ежедневно за завтраком, за обедом и ужином, мрачной глыбой стоит в дверях и лично пересчитывает присутствующих. По тем же слухам, полковник предлагал окружить участок спиралями колючей проволоки в два ряда и непременно – поставить бетонное ограждение высотой по меньшей мере в три метра.

Уныние, правда, воцаряется не только по этой причине. Как-то само собой становится ясным, что выдыхается весь проект «Аргус». За месяц, прошедший после трансцензуса, зафиксированного Марго, удается получить всего одну да и то сильно смазанную и расплывчатую картинку. Вылавливает ее Профессор: вроде бы проспект, вроде бы в городе, по которому вроде бы с флагами и транспарантами вроде бы движется демонстрация. И путь ей вроде бы преграждают сомкнутые шеренги ОМОНа. Картинка получается в самом деле невнятная: пятна, накладывающиеся друг на друга, внутри которых проступают обрывочные загогулины и штрихи. Агата, по ее словам, замучилась, пытаясь изобразить что-то конкретное. Сделала более двадцати вариантов. Идентифицировать их по времени и пространству возможным не представляется, хотя Профессор, несмотря на расплывчатость изображения, почему-то считает, что это Минск, где он жил в детские и юношеские годы. В Белоруссии, кстати, через две недели должны состояться президентские выборы, и такая локализация трансцензуального визуала вызывает у Гремлина нездоровое возбуждение. Агата шепотом рассказала, что у него даже руки тряслись, когда он рассматривал картонные листы с графикой.

Между тем сам Профессор, единственный в группе, кто способен к аналитическим умозаключениям, неожиданно высказывается в том духе, что трансцензусы, которые акцептирует «Аргус», представляют собой не версии нашего будущего, а версии параллельных реальностей. При этом он ссылается на давнюю гипотезу Эверетта, предполагающую, что Вселенная расщепляется при каждом квантовом переходе. То есть мы имеем множество сходных миров, первоначально отличающихся от нашего лишь по ничтожным деталям, и пока эти миры сюжетно не разошлись, их – при определенных условиях – можно воспринимать из нашей реальности. Они имеют общие нуклеарные зоны. А вывод отсюда такой: все эти трансцензусы онтологически бессодержательны, они отражают то, чего в нашей реальности никогда не будет.

В общем, берет и прихлопывает их всех пыльным мешком.

Гремлин, и так-то до крайности возбужденный недавними неприятностями, в ответ ядовито шипит, что гипотеза Эверетта – это схоластическая чепуха. Каарло Хинтикка уже давно доказал, что расщепление действительно происходит, но исключительно на квантовом уровне, а по мере приближения к макромиру траектории бытия укрупняются, поглощая друг друга, в результате мы получаем единственную реальность.

– Вообще не морочьте им голову!.. – Он тычет большим пальцем вверх, к потолку, указывая на невидимых наблюдателей. – Они и так ничего в этом не понимают!..

Все это – при открытых дверях кабинета.

Группа прислушивается.

Профессор потом, видимо, чтобы остыть, бродит с полчаса под дождем в полиэтиленовой прозрачной накидке. Даг к нему осторожно присоединяется, и тот, словно продолжая дискуссию, говорит, что весь проект «Аргус», по его мнению, опирается на гносеологическую невнятицу. Во-первых, у нас нет метода для нахождения поворотных точек, воздействовав на которые мы могли бы создать желаемые версии будущего. Нет аналога решетки Эратосфена для простых чисел, слышали о такой? Нет фильтра, который просеивал бы фактуру реальности, выделяя необходимые реперы. Во-вторых, мы совершенно не знаем, как требуется повлиять на эти самые поворотные точки, к тому же каждая версия может определяться различным сочетанием их. Вариантов здесь может быть сколько угодно. А в-третьих, и это главное, говорит Профессор, я не уверен, что наша реальность, наше сумбурное, безобразное, хаотическое настоящее вообще такие точки имеет. Возможно, мы давно их проехали. Они скрыты в глубоком прошлом, под пластами времени, и нам уже недоступны. Понимаете? Наша реальность даже в принципе не способна породить никакой позитив. У нее просто нет такого потенциала…

Минуты три после этого монолога Профессор молчит. Слышен шорох дождя, ощупывающего их полиэтиленовые накидки. А потом Профессор, влекомый, видимо, инерцией рассуждения, говорит, что интересную мысль высказал в свое время Макс Планк, один из основоположников квантовой физики. Планк полагал, что если существует начальный статус Вселенной, сингулярность, кауза аффикьенс, побудительная причина, как он ее вслед за Аристотелем называл, которая породила собою все, то, вероятно, у Вселенной существует и конечный статус, кауза финалис, некий предел, «точка омега», как несколько раньше обозначил ее уже Тейяр де Шарден. Но если подобный конечный статус в самом деле наличествует, то все процессы, текущие в мироздании, должны быть ориентированы на него. А отсюда Планк выводит парадоксальное заключение. Не будущее определяется прошлым, как мы наивно считаем, а прошлое определяется будущим, пусть даже этого будущего пока еще нет. Такой вот обратный детерминизм.

– То есть все это может выглядеть совершенно иначе, – задумчиво говорит Профессор. – Стрела времени, по определению Хокинга, действительно существует, в том смысле, что мы помним прошлое, а не будущее. Но это память отдельного человека или всего человечества, а есть еще память Вселенной, выраженная в ее универсальных законах. Нам эти законы пока неизвестны.

К ним незаметно присоседивается Анчутка. Тоже – в накидке, которая явно ей велика и потому волочится по земле. Она осторожно берет Дага под руку, тот чуть вздрагивает, но не отодвигается: Анчутка последнее время весьма откровенно липнет к нему, претендуя, по-видимому, на нечто большее, чем приятельские отношения.

– А я сегодня во время сеанса, представьте, уснула, – сообщает она. – И видела такой сон… такой сон… – Она закатывает глаза. Ни Даг, ни Профессор к ее словам интереса не проявляют. И Анчутка немного обиженно добавляет: – Это, разумеется, не трансцензус…

Тем не менее она мягко сжимает Дагу запястье: форма близости, означающая, наверное, сексуальный призыв. Однако Дагу сейчас не до романтических игр. И не до заумных концепций Профессора, смысл которых он улавливает с трудом. После того что ему рассказала Агата, он другими глазами смотрит на ситуацию в «Аргусе». Он теперь знает, что все они скоро умрут. Умрет Котяра, одышливый, неуклюжий подросток, видевший некую «Океанию», империю, расположенную на тропических островах, умрет Бармаглот, баскетболист, весельчак, узревший, напротив, надвигающийся «ледниковый период», умрет Сонник, описавший кошмарный «механический мир», умрет Агата – не спасут ее никакие картинки, умрет Профессор – его рассуждения о закономерностях будущего утонут в море пыльных бумаг, умрет Анчутка, сколь бы продвинутой в интернет-технологиях она ни была, умрет он сам – никто никогда не узнает, что он, такой, когда-то существовал. Даже в отчетах по «Аргусу», если они сохранятся, он будет фигурировать под псевдонимом. И убьет их всех вовсе не Гремлин. Их убьет будущее: оно безжалостно к текущей реальности. Гремлин – лишь кукла, лишь исполнитель, с помощью которого оно реализует себя. Будущее – это действительно монстр, от него не скроешься ни в настоящем ни в прошлом. Его нельзя победить, как нельзя победить ночные кошмары – от них не убежишь на ватных ногах. Свою жертву оно все равно настигнет. Надежда Агаты выжить, потому что в какой-то из версий грядущего она существует, это иллюзия, обманчивая как всякий мираж.

Или все-таки не иллюзия?

Даг понимает, что ему нужен новый трансцензус. Требуется заглянуть за призрачный временной горизонт, где формируются сейчас контуры новой реальности. Что там его ждет? Какие неожиданности скрываются в туманной неопределенности? И если уже невозможно спасти весь мир, то, может быть, удастся спасти хотя бы несколько человек?…

Попытаться, во всяком случае, стоит.

Он теперь вновь проводит в рабочей кабине минимум по шесть часов в день. Он напряженно всматривается в темноту и ждет, когда из нее проступит пусть слабая, пусть даже сомнительная тень будущего. Он листает машинописный справочник по медитации, подготовленный неизвестно кем, но имеющийся у каждого члена группы. Обилие различных методик пугает. Трансцендентальная медитация… когнитивная медитация… ортогональная медитация… радения молокан и хлыстов… исламский зикр… кружащиеся дервиши суфиев… обычная йога… патанджали аштанга йога… кундалини йога… индуистская тантра… буддийская тантра… дзен-буддизм… алмазная колесница… учение Гурджиева о Четвертом пути… учение Кришнамурти… учение Сатправанга… «Роза мира» Даниила Андреева… Десятки страниц, сотни имен, краткие характеристики методов трансцендирования… Оказывается, сколько их было, фанатичных визионеров, пытавшихся прозреть иную реальность…

Даг быстро приходит к выводу, что ничего из этого ему не освоить. Абсолютно все технологии выхода за пределы реальности требуют долгих лет подготовки, аскезы и мучительной практики. Такого времени у него нет. Все, что ему остается, это вслушиваться в тишину, всматриваться в безмолвный сумрак, надеяться, что произойдет чудо.

Чуда, однако, не происходит. Не только с ним, но и ни с кем из их группы. Хотя именно в эти мрачноватые дождливые дни то одного, то другого внезапно пронизывает какое-то лихорадочное возбуждение. Иногда даже не хватает свободных кабин: реципиенты медитируют по три, по четыре, по пять, по восемь часов подряд. Некоторые готовы сидеть в изоляции целыми сутками. Тут, правда, все не так просто: при долгом напряжении психики, в полной тишине, в сумраке, в условиях сенсорного дефицита, может померещиться всякое. Тот же Бармаглот, например, рассказывает, что на седьмом часу сосредоточенного внимания он отчетливо узрел две мохнатые руки, протянутые к нему из угла: пальцы – морщинистые, черные, как у орангутанга, на них желтые ногти со светящимися лунками на концах. А Анчутке – она клянется – пригрезилось, что тоже в углу, если смотреть краем глаза, не смаргивая, появляется некто в призрачном, колеблющемся одеянии, в капюшоне, надвинутом на глаза, дрожит, чуть подпрыгивает, изображает ладонями какие-то знаки.

– Я чуть не заорала, – признается она. – Шевельнулась – этот чудик исчез…

К версиям будущего это, конечно, никакого отношения не имеет.

Даг сильно подозревает, что внезапный всплеск трудового энтузиазма вызван тем, что Агата осторожно поделилась сведениями об их дальнейшей судьбе помимо него и с Профессором, и Анчуткой, и кое с кем из наиболее разумных реципиентов. То есть объяснила – мы все в ловушке, нам отсюда не выбраться, мы – как морские свинки, на которых ставят смертельный эксперимент.

Настроение во Флигеле подспудно меняется. Теперь даже воздух в нем, кажется, чуть подрагивает от внутреннего напряжения. Тем более что происходит неожиданное, но знаковое событие: доктор Салаев читает им лекцию о новых средствах стимулирования когнитивных способностей.

Даг, как и многие, впервые видит этого человека. До сих пор доктор Салаев по большей части мелькал в отдалении, ничем не проявляя себя. Вход в клинику, где он в основном пребывает, для всех, кроме Гремлина, был категорически воспрещен. Да никто особенно и не жаждал узнать, чем там в действительности занимаются. Вблизи доктор выглядит весьма респектабельно: идеально белый халат, галстук, аккуратная академическая бородка, на холеном лице – очки в золотой оправе, поблескивающие от света ламп. Вместе с тем Дагу почему-то кажется, что этот образ врача, солидного, внушающего пациентам доверие, доктор Салаев долго и тщательно создавал.

Содержание же его тридцатиминутного выступления сводится, по сути, к тому, что современная фармацевтика и связанные с ней физиология и биохимия мозга за истекшее десятилетие совершили настоящий революционный прорыв. Синтезированы и вводятся в практику препараты, о которых мы и помыслить ранее не могли. Препараты, ускоряющие физические реакции человека, препараты, резко интенсифицирующие процесс мышления, препараты, позволяющие превратить обычного человека чуть ли не в гения. Не все из них, конечно, изучены до конца, вкрадчивым баритоном поясняет доктор Салаев, но уже самые первые результаты вполне можно определить как феноменальные. Разумеется, никакого принуждения здесь не будет, говорит доктор Салаев. Фармакологическая активация – дело исключительно добровольное. Но вы посмотрите, что происходит с миром: на кого еще надеяться людям, нашим соотечественникам, россиянам, если отступят те, кто сейчас обращен лицом к будущему. Не следует оглядываться назад: там нет ничего, кроме тлена прошлого, надо идти вперед, открывая человечеству новые горизонты. Вспомните слова президента Кеннеди, сказанные, кстати, тогда, когда Америка тоже находилась на перепутье: не спрашивайте, что ваша страна может сделать для вас, спрашивайте, что вы сами можете сделать для своей страны…

Доклад доктора выслушивается в полном молчании. Вопросов ни у кого нет, только Агата, когда все начинают расползаться по своим рабочим местам, шепчет Дагу:

– Весной он говорил то же самое. Правда, приводил тогда из Кеннеди две цитаты. Вторая: изменения – это закон жизни. Тот, кто смотрит лишь в прошлое и в настоящее, пропустит будущее…

– И что? – не понимает Даг.

Агата поднимает ладони и медленными круговыми движениями трет виски. Словно пытается размазать скопившуюся в них боль.

– В этом – суть… Мы не должны пропустить будущее…

В ту же ночь Даг проваливается в очередной трансцензус. Снова – переулок с нежилыми домами, зияющими разбитыми окнами, снова – пятна хищного коричневатого мха на стенах, снова – лезвия жесткой травы, пробивающиеся из разломов асфальта. Но есть и разница: теперь он идет не один, а вместе с Агатой. И движутся они не к Загородному проспекту, но, сворачивая под мрачную арку длинного проходного двора, оказываются на задниках сада, теперь более похожего на болото, перебираются через поваленную ограду и таким образом проникают на внутреннюю территорию Флигеля. Вся она выше щиколоток залита мертвой водой, из которой торчат страшноватые скелеты кустов. Под резиновыми сапогами хлюпает грязь. Агата говорит что-то, поводя чуть вперед дулом калашникова. Слов Даг не слышит, но понимает, что она призывает его быть осторожным. Флигель торчит из воды, как храм, где молились неведомым и уже забытым богам. Хотя почему неведомым, думает Даг. Мы здесь возносили молитвы будущему. И жертвовали ему своими жизнями. Входная дверь наполовину распахнута, завязла, вероятно, нижней кромкой в земле. В вестибюле тоже стоит пленка темной воды. Отражается в ней свет их фонарей. Агата достает из рюкзачка плоскую кисть, жестяную банку в слезных потеках краски, открывает ее и, обмакнув туда кисть, роняя тягучие капли в воду, торопливо – пишет прямо на стене, кровавыми буквами:

«Останься здесь».

Ставит громадный восклицательный знак.

– Что это означает? – хочет спросить Даг.

Однако Агаты рядом с ним уже нет. Единственное: за дверью, где-то достаточно далеко, раздается плеск тяжелых, равномерных шагов.

Это около четырех утра. Даг видит зеленоватые фосфоресцирующие стрелки будильника. Он лихорадочно одевается, осторожно приоткрывает дверь – в коридоре, под лампами дневного света, покоится сонная тишина. Паркет поскрипывает, но все же скрадывает шаги. У комнаты Агаты он останавливается и тихонечко скребет ногтями по прямоугольной филенке. Потом так же, ногтями, слегка постукивает по ней. Прислушивается – изнутри ни звука. Тогда он осторожно приоткрывает дверь и даже при слабом свете, проникающем из коридора, видит, что постель Агаты не тронута: гладкая белизна подушки, аккуратно, без единой морщинки застеленное одеяло.

Комната крохотная, и одного взгляда достаточно, чтобы убедиться – Агата исчезла.

* * *

Он все чаще ловит себя на мысли, что напрасно позволил закрепиться за собой кличке Гремлин. Гремлины – злобные инфернальные существа, жрут все живое, аналог нынешнего коронавируса. Возникают отрицательные коннотации, тень которых ложится и на него.

Вот и сейчас нечто подобное всплывает из темного ила сознания. А в резонанс с ним и заглушая все остальное, вибрирует, захлебываясь, очередной тревожный звонок. Он смотрит на извещение, присланное ему по электронной почте: академик И. А. Коркус подал прошение об отставке с должности научного руководителя проекта «Аргус». Мотивировка: возраст, восемьдесят два года, астения, не в состоянии добросовестно исполнять должностные обязанности.

Ничего себе: удар так удар!

Совершенно понятно, что возраст тут ни при чем. Просто административное чутье у Коркуса тоже – дай бог, пятьдесят с лишним лет в этой системе. Видимо, почуял Иона Андреевич надвигающийся провал. Первое правило любого опытного чиновника: соскочить из проекта раньше, чем тот начнет проседать, до того, как станут рубить головы причастным и непричастным.

Да, но здесь гораздо важнее другое: в чем именно Коркус узрел грозящий неприятностями симптом? Ведь только что был получен весьма значимый результат. Блестяще подтвердился прогноз, который представил реципиент с псевдонимом Профессор (между прочим, реальный профессор, доктор наук, Павел Георгиевич Светлаков): действительно – Минск, действительно – демонстрация; протесты вспыхнули после выборов, на которых Колхозник (такой кличкой наградили президента-союзника в российских верхах) нарисовал себе восемьдесят два процента поддержки. Вот ведь самовлюбленный болван! Поставил бы скромненько шестьдесят два – шестьдесят три процента, что, кстати, полностью соответствовало бы негласным социологическим данным, может быть, все бы и обошлось. Нет, захотелось ему победных фанфар, любви народа, выраженной громадами цифр. И вот – протесты идут уже больше месяца, трясет всю страну, Колхозник держится на силе ОМОНа, давно им взращиваемого и лелеемого. Наши тоже не от большого ума кинулись ему помогать. Родство диктаторских душ: перепугались, что судорога перемен перекинется на Россию, выдали ему кредиты, президент (российский) выступил с заявлением о создании силового резерва для помощи братской стране в том случае, если «белорусские экстремисты», естественно, финансируемые из-за рубежа, поднимут мятеж с захватом правительственных учреждений. Не дошла до авторитарных мозгов элементарная вещь: если бы, напротив, поддержали стихийную оппозицию, в которой поначалу преобладали пророссийские настроения, то Колхознику пришлось бы уйти, а новое правительство удалось бы сформировать как дружественное для нас. Нет, осудили «бунтовщиков», сами вытолкнули протестующих белорусов в объятия Запада.

Хотя для «Аргуса» все это вторично. Главное то, что подтвердилось еще одно задокументированное предвидение. Победа? Безусловно – победа! С чего же тогда уважаемому академику Коркусу соскакивать со вздымающейся волны? Или, быть может, просочились наружу сведения об исчезновениях?

Он нажимает иконку на сотовом телефоне и, услышав мрачный, как из-под надгробия, голос: «Полковник Петров», спрашивает, как обстоят дела с поисками сбежавших реципиентов? Удалось ли что-нибудь обнаружить?

– Ищем, – так же мрачно отвечает полковник Петров. – Ёк-килдык!.. Не дергай меня. Если что-нибудь появится, я тебе сообщу. – Он ждет продолжения, и, сообразив, что его не будет, уже более раздраженным тоном интересуется: – Ну что там еще?

– Слушай, а информация об этих исчезновениях не могла где-то протечь?

– Нет. С чего бы это?… Подожди! У тебя есть какие-то сведения?

– Сведения – не сведения, но вот докатился… некий слушок…

– Кто? Откуда?

– Это мой источник, – суховато говорит Гремлин, подчеркивая тоном неуместность вопроса.

Полковник Петров задумывается, и даже сквозь телефон становится слышно, как у него в голове, тяжело перекатываясь, стукаются друг о друга чугунные мысли.

– Нет, это не от нас, – наконец приходит он к заключению. – А ты уверен, что этот источник твой – не того… Ничего не соврал?

Гремлин смахивает этот вопрос.

– Я вот что думаю… Доктор Салаев… Это ведь ваш кадр?

Полковник опять задумывается и после тяжелого молчания сообщает:

– Нет, это не он.

– Уверен?

– Не беспокойся, Салаев у нас на таком крючке, с которого не соскочишь.

– Ладно, – говорит Гремлин.

– Ты это, если что, про себя не держи, – советует полковник Петров. – Ёк-килдык… Оперативные мероприятия – не твой профиль. Надыбал чего-нибудь – сразу же доложи. Вместе все обмозгуем. По-товарищески… Не забывай, в одной лодке плывем.

Гремлин отключается.

Нет, беглецы тут, видимо, ни при чем.

Значит, остается одно. Остается лишь то, что он с самого начала предчувствовал. Он ведь предчувствовал, он ведь сразу же в дрожи неприятного озарения понял, что будет именно так. Разумеется, он не мог предугадать все детали, но как только услышал в клинике истеричный, захлебывающийся словами бред визионера Марго (Маргарита Стопенова, администратор по кадрам корпорации «ГИТ»), вызванный инъекцией пранизолона, понял, что именно так и будет. Странно было бы не понять: площадь, заполненная толпой, ликующие баннеры, карикатуры, транспаранты с надписью «Мы победили!», портреты президента, либо перевернутые вверх ногами, либо перечеркнутые багровой краской… И – оратор на импровизированной трибуне с расплывчатым, но все же безусловно угадывающимся лицом… Тут не захочешь – поймешь. Примерно месяц назад, сразу после выборов в Белоруссии. А через некоторое время грянуло: единственный реальный Оппозиционер в стране, тот, кого нынешние, обсевшие власть, действительно ненавидят, поскольку засвечивает он самое дорогое, что у них есть: зарубежную, тщательно скрываемую недвижимость, капиталы, тайные банковские счета… – так вот, этот Оппозиционер внезапно вываливается из жизни.

Все происходит, будто во второразрядном триллере. Вылетает Оппозиционер из Томска, где, по словам сопровождающих, пьет чашку чая в аэропорту, через полчаса ему становится плохо, теряет сознание, самолет совершает экстренную посадку в Омске. Оппозиционера увозят в больницу, в отделение токсикореанимации, там он впадает в кому, состояние оценивается как тяжелое, его подключают к аппарату искусственной вентиляции легких… Вспыхивает международный скандал, со всех сторон, с самого высокого уровня сыплются требования передать Оппозиционера на лечение за границей. Российской власти доверия нет. Наконец вывозят его в берлинскую клинику «Шарите», а через некоторое время правительство Германии сообщает, что результаты токсикологической экспертизы, проведенной лабораторией Бундесвера, показывают наличие в организме Оппозиционера следов яда, классифицируемого как «Новичок», боевого отравляющего вещества, разработанного в России. Омские врачи в ответ заявляют, что никаких следов никаких ядов их собственными исследованиями не обнаружено, а ухудшение здоровья политика могли спровоцировать алкоголь, подозрительные «оздоровляющие» диеты, стресс, переутомление «или даже банальное отсутствие завтрака». Однако наличие «Новичка» в организме Оппозиционера независимо друг от друга подтверждают лаборатории Франции и Швеции, а несколько позже к такому же выводу приходят эксперты ОЗХО (Организация по запрещению химического оружия). Политики ряда западных стран тут же требуют ввести санкции против России. В свою очередь, президент России называет все эти обвинения голословными, высосанными из пальца, не подтвержденными никакими реальными доказательствами.

Вот в чем тут дело. Картина выстраивается на редкость неприглядная. Сначала отравление радиоактивным полонием Александра Литвиненко в Лондоне, затем отравление Скрипалей, отца и дочери, тем же «Новичком» в Солсбери, из-за чего уже полыхал грандиозный скандал, теперь, пожалуйста, – Оппозиционер. Что там было на самом деле? Ведь, вопреки всему, выкарабкался, уцелел. Возможно, прокол: не хватило времени, топорно сработали, не рассчитывали, что пилот посадит самолет в Омске, что врач в «скорой», который был, конечно, не в курсе, сразу же вколет больному антидот (кажется, атропин), что срочно перевезут его за границу… Совсем рехнулись. Интересно, президент лично санкционировал данный кунштюк? Или у них там уже полный раздрай: правая рука понятия не имеет, что делает левая? Неужели их так напугал трансцензус Марго? Возможно, и напугал, особенно вкупе с протестами в Белоруссии. Они ведь там смертельно боятся будущего. Не хотят его вообще, никакого – ни хорошего, ни плохого. Они хотят сохранить настоящее, в котором они так уютно устроились, будущее для них – это враг, они стремятся его уничтожить всеми доступными средствами. А может быть, уже в какой-то мере и уничтожили. Может быть, отравление Оппозиционера – это и есть тот самый поворотный момент, схлопывание бифуркации, переход на трек, где никакой благоприятной версии для нас уже в принципе не существует?

Хотя тоже – не факт.

Гремлин смотрит в боковое окно машины. Они как раз поворачивают с Московского проспекта на Загородный. Опять идет дождь. Точнее – не дождь, а морось, пропитывающая собою весь воздух. Петербург погружен в поглощающий звуки и жизнь промозглый серый туман. Он скрадывает пространство: крыши домов, дали улиц. И потому кажется, что это не обычный туман, а безостановочное кишение вируса. На тротуарах – мокрые плащи, накидки, зонты. Проглядывают налепленные на лица голубые медицинские маски. Правда, в масках по примерной оценке идет лишь четверть прохожих, вообще непонятно, как они сквозь мокрую ткань могут дышать. У водителя, Толика, маска сегодня просто висит на шее, и Гремлину представляется, что это такой маскарад, макабрический танец, исполняемый в силу древнего суеверия.

Заклинание, которое должно отпугнуть демонов.

Кстати, сам он тоже – танцует.

В памяти у него настойчиво осциллирует только что состоявшийся разговор.

Вчера ему позвонил некто Арефьев, заведующий кафедрой микробиологии в каком-то задрипанном, научно-прикладном заведении. Расплодились опять эти ведомственные «ящики». Они с ним где-то когда-то мимолетно пересекались. Гремлин его смутно припоминал. Арефьев сказал, что у него есть чрезвычайно важная информация, не по телефону, надо бы им неофициально ее обсудить, приехать во Флигель, к Гремлину, отказался, к себе тоже не пригласил, встретились в неприметном кафе неподалеку от Парка Победы. Поняли друг друга чуть ли не с полуслова. Оказывается, Арефьев тоже занимается коронавирусом, естественно, самая модная тема сейчас. И вот после серии разнообразных мутаций (конкретную методику, извините, я вам пока излагать не буду) получили они удивительный генный модификат. Необычайно высокая контагиозность: заражение происходит и воздушным, и контактным путем, и через предметы, и вообще через все. Организм при этом реагирует парадоксально – ни температуры, ни кашля, ни насморка, вообще никаких патогенных признаков, напротив – метаболизм в определенной мере даже нормализуется, носитель, судя по всему, чувствует себя здоровым и полностью удовлетворенным. Мы установили также, что при этом устойчиво повышается уровень эндорфинов, механизм до конца неясен, но скорее всего он не является аналогом наркотического воздействия, рецепторы, воспринимающие соответствующие полипептиды, не редуцируются. Проверено пока только на крысах, но есть основания полагать, что и человек будет реагировать сходным образом. Представляете? Общество социального благоденствия: все всем довольны, все чувствуют себя здоровыми и счастливыми, никаких войн, никаких революций, никаких протестов, митингов, демонстраций. Все голосуют «за», и не требуется никакой административный ресурс… Арефьев в этом месте издал легкий смешок. В общем, перспективы просматриваются феноменальные. Дело теперь за тем, чтобы расширить исследования, получить соответствующее разрешение, финансирование, вывести эксперименты на клинику, ну и так далее…

– Самое лучшее, – оттенив свои слова паузой, сказал Арефьев, – создать особую научную группу, вне юрисдикции института, самостоятельную, замыкающуюся непосредственно на заказчика.

Все было ясно.

– Вы уже говорили с кем-нибудь на эту тему? – спросил Гремлин.

– Мы оформили предварительную заявку, но пока ни в какие инстанции ее не подавали. Тут требуется… хорошенько подумать…

– К Тихонину в его «БиоКон» не пробовали обращаться? Они… по слухам… занимаются сходной тематикой.

Арефьев обнажил зубы в ядовитой улыбке.

– Если мы обратимся к Тихонину, в «БиоКон», то они сразу же затребуют все протоколы исследований и у меня нет сомнений, что их получат: мы, в общем, гражданская организация, они – военная. Силы несопоставимы. А через месяц Тихонин представит доклад, где будет сказано, что они вот уже три года разрабатывают точно такой же проект и их результаты значительно опережают наши. Конечно, Тихонин может пригласить меня и еще пару моих сотрудников в группу, которой он будет руководить. Но может и не пригласить. Зачем?… Вы меня понимаете?

Чего тут было не понимать?

– Регистрацию вы прошли?

– Чисто условно дали вирусу шифр «джи-эф-тринадцать». Так что официально можно представить его как только потребуется.

Гремлин вздрогнул:

– Джи-эф-тринадцать?

– Да… Повторяю: название чисто условное. Застолбить, чтобы не перехватили. Или чтобы не опередили наши стратегические партнеры… хе-хе… как любит выражаться наш президент… – И уже серьезнее. – Нам очень нужен хороший канал наверх. На самый верх, где принимаются окончательные решения. В крайнем случае – на руководство Министерства обороны или на фэ-эс-бэ. Вы будете куратором проекта, я – научным руководителем… Надеюсь, сработаемся…

Вот такой состоялся у них разговор. Гремлин всматривается в дождевой туман: и что с этим делать? У реципиента Яннера (Сергей Луговик) еще в начале лета был яркий трансцензус: вирус джи-эф-тринадцать уничтожит большую часть человечества. Слить Арефьева? Но ведь он рано или поздно нужный канал все равно отыщет. Возглавить и утопить? Выложить как козырную карту предупреждение Яннера? Бесполезно, слишком вкусный червяк насажен на этот крючок. Сочтут, что если держать под контролем, то все обойдется. Будет точно так же, как с отравлением Оппозиционера. У них непрошибаемая уверенность, что можно все и вся держать под контролем; никакие грабли, никакие провалы, пусть самые катастрофические, их в этом не разубедят.

Так что же впереди? Смерть?

Или все-таки остается еще узкая щель между Харибдой и Сциллой, через которую удастся проскочить в последний момент?

– Приехали, – говорит Толик.

Оказывается, они уже стоят перед Флигелем. Мокнут кусты, желтая штукатурка стен потемнела от сырости. Гремлин, согнувшись, выбирается из машины… Джи-эф-тринадцать… А ведь вместе с Коркусом уберут и меня, думает он. Уберут, зачем им свидетель?… Он хлопает дверцей. Наружный охранник отшагивает чуть влево, чтобы освободить проход. Народ в общей аудитории сидит за компьютерами и делает вид, что интенсивно работает. Просеивают интернет, ищут новых визионеров. Гремлин, однако, чувствует, что когда он идет вдоль столов, то внимательные горячие взгляды упираются ему в спину. Они уже все знают, вновь думает он. Проклятье! Агата их, конечно, предупредила. Капризная, упрямая девка! Сказала при позавчерашнем их разговоре: мне терять нечего. Считает себя незаменимой. Забыла, что незаменимых у нас нет, это еще товарищ Сталин изрек… Гремлин передергивает плечами. Вот что, вероятно, почувствовал достопочтенный наш Коркус, думает он, грядет зачистка, грядет переформатирование кадрового состава проекта, так это, видимо, будет аккуратно определено в соответствующей докладной. И если Коркусу еще могут позволить просто уйти, пусть тихо догорает в забвении восьмидесятидвухлетний старик, то мне такого шанса – просто уйти – никто, разумеется, не предоставит.

Гремлин на секунду остолбеневает. Кабинет, привычный его кабинет, разгромлен, как будто по нему прошлись железной метлой. Опрокинута этажерка с книгами, по всему полу распластались истоптанные листки бумаг, сейф отодвинут от стены и распахнут; краем глаза он замечает, что разбиты даже лампы дневного света на потолке – когда он делает шаг, стекло хрустит под ногами. А за его столом, положив на полированную поверхность сжатые жилистые кулаки, сидит человек в потертом военном комбинезоне, с тремя малиновыми крестами на плечах вместо погон. И еще Гремлин неожиданно чувствует, что двое других людей, хваткие, явно накаченные, крепко держат его за локти.

Не вырваться.

Кто это? Откуда они взялись?

Что за черт?

Человек за столом черным от ярости голосом говорит:

– Народный Трибунал, независимой Коммунитарной республики, оценив вашу ответственность за действия, приведшие к катастрофе, приговаривает вас к смерти – от того же оружия, которое вы создали для других. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.

Гремлин хочет сказать, что это не я, не я, оружие создавали другие, я тут вообще ни при чем, меня несло общим потоком… – разбитые губы его еле шевелятся, вспухшие, горят кровяным огнем. Горло пересохло, из него вырывается неразборчивый хрип.

Четвертый человек, выступивший из-за спины, тоже в комбинезоне, но с грязноватой белой повязкой на рукаве, где в зеленом круге опять-таки багровеет кривовато нарисованный крест, прижимает к его запястью металлический серый цилиндр, что-то щелкает, раздается короткое злое шипение, словно пробудилась змея, в запястье, под кожей, надувается болью плотный пузырь.

Двое державших Гремлина сразу же отступают.

Можно даже сказать – отшатываются.

– Не боись, – говорит человек, который делал укол. – При внутривенном вводе он станет контагиозен часа через три, не раньше.

– Береженого бог бережет, – бормочет тот, что находится справа.

Человек за столом поднимается:

– Все, идем!

Отчетливо хлопает дверь.

На деревянных ногах Гремлин огибает свой стол и валится в кресло.

Так вот, что представляет собой трансцензус, думает он.

Кабинет выглядит, как всегда: чистый паркет, аккуратная этажерка со справочниками, крашенный коричневой краской, запертый сейф.

Так вот, что меня ждет.

Интересно, это Сцилла или Харибда?

Впрочем, неважно. Значение имеет лишь то, что эта тварь готова меня сожрать.

Ну это мы – поглядим.

Гремлин дергает на себя ящик стола и, просунув руку, нащупывает в глубине его пистолет.

По крайней мере, я знаю одно, думает он. Будущее не предопределено. Оно еще только начинает формироваться под воздействием настоящего. И если глобальное будущее мне не подвластно, оно все равно наступит и перекроит весь мир, то свое личное будущее, свою собственную судьбу я вполне могу определить сам.

Руки у него немного дрожат.

Чуть слышно, задыхающимися шмелями, гудят лампы дневного света под потолком.

Больше – ни звука.

По крайней мере, это я могу сделать, думает он.

* * *

Дней через пять Даг ясно осознает, что главным фактором для него теперь является время. Время – это единственное, что имеет значение. Происходит это внезапно. Однажды, около одиннадцати утра, Ортан, угрюмый, восточной внешности человек, кстати и по-русски говорящий с заметным акцентом, вдруг ни с того ни с сего начинает шлепать ладонями по столу: правой – левой, правой – левой, поочередно, с каждым разом все сильней и сильней. Одновременно он подергивается всем телом, словно его корежит электрический ток, и даже часто-часто подпрыгивает вместе со стулом. Никто ничего не успевает сообразить – Ортан уже падает на пол и, как припадочный, колотится о линолеум.

– Голову придержите!.. – кричит кто-то.

Анчутка, оказавшаяся ближе всех, подсовывает под его затылок ладони. Подкладывают еще и скомканный свитер. Ортан хрипит, задыхаясь, и выкрикивает что-то на неведомом языке: «гадрут!.. джебраил!.. физули!.. зангелан!.. кубатлы!.. шуша!.. лачин!»…

Сонник, и здесь сообразивший все быстрее других, протягивает к его лицу диктофон.

– Что это? – сам себя спрашивает Даг.

– Кажется, это города в Армении, – шепотом отвечает Профессор.

Мгновенно появляются санитары в белых одеждах и уволакивают тело, изломанное конвульсиями, в левую часть Флигеля, где находится клиника.

Панародин, материализовавшийся посередине аудитории, крутит из стороны в сторону головой.

Звонко хлопает в ладони:

– Работать!.. Работать!..

За эти пять дней ситуация во Флигеле резко меняется. Панародин, возглавивший «Аргус» после загадочного самоубийства Гремлина, сразу же устанавливает в группе жесткую дисциплину. Теперь каждый визионер обязан ежедневно проводить в рабочей кабине три смены по два часа – утром, днем, вечером. Это независимо от самочувствия. Послаблений Исмар Бакадович (ну и имечко!) никому не дает. График вывешен на стене, за соблюдением его следит некий Дрозд, имеющий статус дежурного наблюдателя. Кроме того, отменены прогулки в саду, выходить из Флигеля категорически запрещено. На окнах верхних этажей тоже навешиваются решетки, и исполняется наконец мечта полковника Петрова: вдоль всей ограды внутреннего участка прокладывается спираль Бруно – завитая стальной пружиной колючая проволока. Теперь к ограде не подойти, а с улицы незаметно, да и кому нужно вглядываться.

Главное же изменение заключается в том, что отныне также каждый визионер перед началом сеанса должен принимать дозу легкого стимулятора. Так, во всяком случае, характеризует его доктор Салаев. Однако легкий-то он, быть может, и легкий, но Бармаглот, например, в прошлом баскетболист, рослый, внешне совершенно здоровый парень, после приема этого стимулятора на целые сутки теряет пространственную ориентацию: не может войти в дверь, промахивается, не может самостоятельно сесть на стул, приходится водить его под руки. После этого двое ребят, Снегирь и Шпунтик (подростки, Даг с ними почти не общался), предпринимают отчаянную попытку бежать: ночью проникают каким-то образом на чердак, разбирают часть крыши, охрана их засекает, когда они спускаются по водосточной трубе. Обоих немедленно переводят в клинику.

Стимуляторы – это ужас, от которого меркнет сознание. К счастью, они действуют на всех по-разному. Профессор говорит, что у него стимуляторы акцентируют в первую очередь память: внезапно, будто на мониторе, всплывают внутри мозга статьи, написанные бог знает когда – весь текст, целиком, вплоть до сносок и рисунка абзацев. Аналогично и у Анчутки: крутятся в голове фильмы, просмотренные ею за последнюю пару лет, не надо никакого планшета, закроешь глаза – все ярко, как на экране. Зато у Ортана – припадок, через сутки сменившийся комой, а Белка, тщедушная, белобрысая, взъерошенная девица, два дня назад, точно так же как когда-то Марго, впала в кататонический ступор. Только, в отличие от Марго, она совершенно окаменела: ее так и уносят – полусидячую, с растопыренными руками, с мертвым взглядом, со скрюченными, будто у ведьмы, костистыми пальцами.

С другой стороны, на Дага, что удивительно, легкие стимуляторы воздействия почти не оказывают: некоторый прилив сил, более никаких последствий. Профессор, правда, предупредил, что тут может сработать кумулятивный эффект: сначала – ничего, ничего, а потом – как пробьет.

Спасибо, это, разумеется, успокаивает.

В общем, Даг чувствует, что времени у него совсем нет. Их, визионеров второго поколения, остается все меньше и меньше. Группа, первоначально состоявшая из двадцати человек, сократилась уже более чем на половину. А на остальных Панародин посматривает, прищурясь, блестя черными, будто из антрацита, хищными глазками. Нетерпение его можно понять. Инцидент с Ортаном имеет неожиданный результат. Через несколько дней вспыхивает азербайджано-армянский конфликт из-за Нагорного Карабаха, очень быстро перерастающий в широкомасштабные военные действия. С обеих сторон используются танки и артиллерия, а со стороны Азербайджана еще и турецкие беспилотники, против которых оборона армян бессильна. В новостях начинают мелькать названия населенных пунктов: Гадрут, Джебраил, Физули, Зангелан, Кубатлы… Так вот что содержал в себе трансцензус Ортана: мгновенно подтвердившийся, точный и конкретный прогноз! Это колоссальный успех для «Аргуса». Панародин не скрывает победного торжества. Его акции, его административный авторитет выросли до небес. Вопрос, по-видимому, теперь заключается в следующем: ждать ли ему и дальше чего-нибудь от нынешней группы, явно исчерпавшей себя, или сжечь их всех разом, назначив тяжелые стимуляторы, и продолжать футурологический мониторинг с новым поколением визионеров. Тем более что следующий состав уже сформирован. Анчутка по секрету сказала, что в списке резерва числится сейчас аж двадцать пять человек. Правда, понизив голос, добавила, что примерно у половины из них проскопические способности довольно сомнительны, торопится Панародин, набирает черт знает кого, и все же пять – семь фигурантов, по ее мнению, вполне работоспособны.

Так сколько они, оставшиеся, еще продержатся? Неделю, две недели… может быть, месяц – но это уж если исключительно повезет.

Времени действительно нет.

Даг не понимает одного: как он умудрился завязнуть в этой безнадежной трясине? Ведь поначалу – он хорошо помнит те первые дни – и в самом деле был полон кипучего энтузиазма. Ведь какая грандиозная перед ним встала задача: найти позитивную версию будущего, спасти мир, который погружается в пучину безумия. Хотя Профессор уже тогда, глядя на его восторги, осторожно спросил:

– А мир хочет, чтобы его спасали?

И без напора, как опытный лектор, напомнил, что Фрейд, например, слышали о таком? считал, что стремление к смерти – одна из имманентных, то есть врожденных, характеристик личности. Причем – а это уже не Фрейд, это, извините, мое собственное суждение – такое стремление имеет сильную биологическую основу. После двадцати пяти – тридцати лет человек как элемент популяции природе просто не нужен: репродуктивный период им, как правило, завершен, потомство появилось на свет, окрепло, особь исполнила свое чисто биологическое предназначение. К тому же дальше увеличивается вероятность негативных мутаций. Неслучайно именно в этом возрасте когнитивный рост большинства людей останавливается: исчерпан природный драйвер, для дальнейшего развития необходимы сознательные и целенаправленные усилия, а на это далеко не каждый способен. Собственно, на данном критическом рубеже человек перестает быть сугубо биологическим существом и начинает, если, конечно, получится, путь человека разумного. На аналогичном распутье находится сейчас все человечество: оно достигло возраста биологической бесполезности, пора приглушить инстинкты, ориентироваться на примат разума, жаль, что осознание этой необходимости к нам еще не пришло.

– Ну да… – мрачно подвела итог присутствовавшая при разговоре Анчутка. – Мы как крысы, посаженные в лабиринт: дергаемся туда-сюда, в панике, ищем выход, а выхода нет…

Профессор сказал:

– Чтобы найти выход из лабиринта, надо мысленно, в воображении подняться над ним.

Анчутка лишь иронически хмыкнула. Даг, кстати, был с ней согласен: идея сугубо академическая, а вот как это осуществить на практике? И вообще – как жить, если от жизни осталось всего ничего? Анчутка тыкалась носом ему в плечо, шептала, что уже несколько дней совершенно не может заснуть: закроет глаза – крутятся идиотские фильмы, вздрагивает, просыпается. Ей кажется, что они как бы обитают на острове, а вокруг него не вода, не море, а безжизненный серый туман, растворивший в себе весь мир, и он, то есть туман, каждый день, каждый час поглощает по кусочку их жалкой земли, ее все меньше, она неумолимо сжимается, деться некуда, скоро и они тоже растворятся в тумане, не останется ничего – одна безжизненная серая муть…

Анчутка, как и все вокруг, преображается за эти пять дней: отмывает голову от крикливого молодежного разноцветья, меняет брезентовые штаны на джинсы, футболку с иероглифом – на нормальный темно-зеленый джемпер. Оказывается – вполне привлекательная девица, разве что – бледная, с расширенными от испуга глазами, из которых вот-вот потекут слабые слезы. За Дага она цепляется так, будто боится, что, если хоть на секунду отпустит его, то действительно растворится в этом своем сером тумане.

А чем Даг ей может помочь? У него самого примерно такие же ощущения… Идут тяжелые бои вокруг Нагорного Карабаха… Громадный взрыв со множеством жертв происходит в порту Бейрута… Исламский радикал, оскорбленный карикатурой на пророка Мухаммеда, отрезает голову учителю во французской школе, который эту карикатуру продемонстрировал на уроке… Количество заболевших коронавирусом достигает уже шестидесяти миллионов, умерших от него – полутора миллионов человек… В Англии поджигают вышки, построенные для передачи сигнала сети «пять-джи»: граждане убеждены, что они способствуют распространению пандемии… В Ормузском проливе горит танкер с нефтью, торпедированный неизвестными террористами… Китай и Россия начинают сбрасывать доллары… Американские военные корабли вошли в Южно-Китайское море… Лидер Китая призвал сограждан готовиться к грядущей войне с США…

Мир колеблется – так наступает будущее. Раньше оно представлялось Дагу чем-то абстрактным – недоступным, непостижимым, как вечно недосягаемый горизонт, и вдруг оказалось на расстоянии вытянутой руки; волны его прокатываются по реальности, искажая картинку, точно вода, криво бегущая по стеклу. И каждая такая волна, омывая Флигель, обесцвечивает в нем краски и звуки, стирает постепенно предметы, его самого, превращает в тень среди других зыбких теней. Помочь Анчутке он может лишь тем, что не отстраняет ее, когда она в середине ночи однажды прокрадывается к нему в номер. Их любовь, если это так можно назвать, тороплива, сумбурна и напоминает, скорее, судороги отчаяния. Она не возносит, а опустошает. И потому, вероятно, – хотя, быть может, играет здесь роль и кумулятивный эффект стимуляторов – из опустошенности этой всплывают некие сновиденческие ретроспективы. Даг словно проваливается в далекое детство и вновь – был когда-то у него такой эпизод – бежит куда-то, торопится по залитой солнцем Красноармейской улице, тянущейся от Измайловского до Лермонтовского проспекта. Причем в теле – необыкновенная легкость, кажется, оттолкнись от асфальта и дальше полетишь, стремительно, без усилий, лишь иногда, для поддержания скорости, чуть-чуть касаясь земли. А может быть, он и в самом деле летит, ведь дело происходит во сне. И тут, по левой стороне этой улицы, он вместо привычного чахлого садика, стиснутого глухими стенами трех домов, видит странное здание, словно из одного стекла, сияющее, будто бы парящее в воздухе, посверкивающее, как елочная игрушка, ослепительными отражениями. Внутри здания угадываются такие же стеклянные галереи, а по фасаду его пылает солнечной желтизной непонятное словосочетание «REGSTILE HJK». Среди скучно оштукатуренных, четырехэтажных домов оно выглядит пришельцем из иного мира. Это еще что такое? Длится все не больше мгновения. Даг, проскочив вперед, оборачивается, но там, слева, уже снова – кусты, два заморенных тополя, облупленные скамейки… Тем не менее его точно подбрасывает. Даг садится и под тихий шелест Анчутки, тоже вдыхающей и выдыхающей какие-то свои, легкие сны, всматривается в белесую мглу окна.

Сознание у него ясное, прозрачное, словно из хрусталя.

Он теперь твердо знает, что ему следует делать.

Прав был Профессор: им надо действительно «подняться над лабиринтом».

Конечно, сказать легче, чем сделать.

Анчутка, выслушав его, немедленно заявляет, что он просто свихнулся. Тоже подскакивает в постели, как на пружине, и, повернувшись к нему лицом, шипит:

– Ты соображаешь, что говоришь? Ты вообще что-то соображаешь? Мы же сразу – того…

Она крутит пальцами у виска, будто завинчивает под череп тугую гайку.

Слышен даже негромкий скрип.

– А что мы теряем? – спрашивает Даг. – Или ты считаешь, что будет лучше, если твоим родителям сообщат, что ты скончалась от тяжелой формы ковида, и выдадут им тело в пластиковом мешке?

– Не говори так!.. – шепотом кричит Анчутка.

И, словно отталкивая его, трясет растопыренными ладонями.

– Считаешь, что тебе удастся этого избежать?

– Замолчи!..

Даг сам удивляется, с какой безжалостностью он вонзает в Анчутку горячие стрелы слов. Как будто у него появилось неоспоримое право взвешивать и судить.

Анчутка всхлипывает, глотает слезы, а затем с трудом говорит:

– Ладно… Теперь уже – все равно… Я здесь одна не останусь… Куда ты – туда и я…

Гораздо спокойнее реагирует на его идею Профессор. Выслушав Дага, он около минуты смотрит поверх него, вероятно, мысленно изучая проблему с разных сторон, а потом замечает, что чисто теоретически перспектива здесь есть: в безнадежных ситуациях стандартные методы не работают, обеспечить благоприятный исход может лишь нечто «перпендикулярное». Тут я с вами согласен. Это, к сожалению, не означает, что «крылья», на которые вы рассчитываете, будут держать вас в воздухе. Помнится, у Икара они расплавились… Очень, очень рискованно. Впрочем, решать вам…

Проще всего, как ни странно, удается убедить Панародина. Правда, сначала тот смотрит на Дага, явившегося к нему, как на жужелицу или на червяка. Что, в общем, естественно. Это называется – расчеловечивание. Как еще смотреть на того, кого собираешься уничтожить? Только как на низшее, безмозглое существо, не заслуживающее ничего, кроме брезгливости. Однако по мере того как Даг излагает ему свое предложение, Панародин начинает прислушиваться, прищуриваться, причмокивать, бессознательно поглаживать нижнюю часть лица, будто пропуская меж пальцами завитки невидимой бороды, и наконец благосклонно кивает:

– А что?… По крайней мере оригинально. Когнитивный резонанс, говорите?… Психологический гетерозис?… Да… Можно попробовать.

«Запуск в космос», как, вероятно, чтобы снизить напряженность момента, называет данную процедуру Профессор, происходит в этот же день. Церемония действительно напоминает проводы космонавтов. Собираются все – весь жалкий остаток «Аргуса», весь его наличный состав: Даг с Анчуткой, которая стоит, сцепив пальцы, ее бьет мелкая дрожь, Профессор, наблюдающий за ними с академической отрешенностью, Сонник, несмотря ни на что зевающий так, как будто вот-вот заснет, Бармаглот – с выпученными глазами, плохо понимающий, кто он, где и зачем, сам Панародин в сером чиновном костюме с патриотическим галстуком, суетливо переступающий с ноги на ногу Дрозд, двое санитаров-охранников – это, видимо, на всякий случай… Присутствует даже полковник Петр Петрович Петров – он взирает на все, точно уже укладывает каждое слово, каждую процедуру, каждый случайный жест в строчки служебного рапорта.

Доктор Салаев лично приносит два лабораторных стаканчика, до середины наполненные некой жидкостью, напоминающей по цвету разбавленное молоко.

Приподнимает губу, обнажая крупные, словно у зайца, зубы-резцы.

Он так улыбается.

– Вот, адская смесь… Полчаса резко обостренного восприятия вам обеспечены.

– А потом? – спрашивает Анчутка.

– Будем надеяться, что повезет…

В кабину они заходят, точно на эшафот. Анчутка еле переставляет ноги и все время, как бы случайно, прикасается к Дагу. С чмоканьем уплотняющей окантовки закрывается дверь. Анчутка тут же садится на узкий диван и приваливается к стене. Даг, понимая, что медлить не следует, подает ей стаканчик со стимулятором.

Анчутка смотрит на него расширенными глазами.

– Мы – как Ромео с Джульеттой… Они жили недолго, не слишком счастливо, но умерли все равно в один день…

– Пей, – говорит Даг.

– А ты?

– Я – сразу же за тобой.

Анчутка судорожно опрокидывает стаканчик в себя: морщится, трясет головой:

– Фу… гадость какая…

Даг так же, залпом, выпивает свою порцию. Ну не гадость, конечно, но вкус неприятный – химический, с резкой медицинской отдушкой.

– Ложись, – говорит он.

Анчутка вытягивается на диванчике. А Даг опускается в кресло, расположенное вплотную.

Кабина узкая и тесная, как купе.

– Дай руку, – говорит Даг. Сжимает ее теплые, слабые пальцы, чуть влажные от волнения. – Вот так… И не отпускай. Что бы ни случилось, что бы ни происходило – не отпускай.

– Ладно, не отпущу… И что дальше?

Даг некоторое время молчит.

– Прикрой глаза.

– Прикрыла…

– Помнишь, что сказал Гагарин за минуту до старта?

Анчутка тоже некоторое время молчит.

Вдруг – нервно вздыхает:

– И что он сказал?

– Поехали…

* * *

Олег Комаров погиб поздним вечером четвертого декабря, когда возвращался с выступления на одном из петербургских телеканалов. По официальной версии его сбила машина, видимо внедорожник, на перекрестке Мичуринской улицы и улицы Куйбышева.

Сразу скажу, официальной версии я не верю. Через пару дней после трагического происшествия я специально съездил на это место: в одиннадцать вечера, точнее – в начале двенадцатого, обе улицы, и так-то транспортом не перегруженные, абсолютно пустынны; мчащийся внедорожник, даже если он сильно превысил скорость, можно было бы заметить за километр. Это был специальный наезд. Кстати, и машину, совершившую его, тоже не обнаружили. Никаких доказательств у меня, разумеется, нет: смутные догадки, предположительные умозаключения.

Мы с Олегом учились в одной школе, два года сидели за одной партой, у большого окна, из которого видны были ворота Новой Голландии. На контрольных списывали друг у друга. Предполагалось, что мы – друзья на всю жизнь. Однако в дальнейшем пути наши, как водится, разошлись: я поступил на исторический факультет, он – на факультет журналистики. После окончания университета мы не виделись лет пятнадцать и даже особо друг о друге не вспоминали, пока не столкнулись случайно на мероприятии, посвященном юбилею Октябрьской революции – я в этот период как историк был очень востребован. Обрадовались, конечно; Олег стал иногда ко мне забегать, напечатал в двух популярных журналах пару довольно обширных моих интервью, откликнулся интересной рецензией на мою книгу «Февраль и Октябрь». Он к тому времени уже перешел на фриланс, приобрел некоторую известность: его блог «Тень истории» имел двадцать с чем-то тысяч подписчиков.

И все же настоящего успеха у него пока не было, из-за чего Олежек, по крайней мере в разговорах со мной, откровенно переживал.

– Ты посмотри на этого Н., – говорил он, называя фамилию популярного блогера. – Ведь у него, кроме обволакивающего голоса, ничего не имеется. Несет полную чушь. И вот, пожалуйста – пятьсот тысяч просмотров… Или глянь на этого Ф., перевирает все, что возможно, не раз его уличали в грубых ошибках, и все равно – громадная аудитория…

Он страстно мечтал раскопать какую-нибудь сенсацию, найти и через свой блог раскрутить какой-нибудь уникальный материал.

– Мне бы зацепиться за что-нибудь, – говорил он. – Мне бы хоть вот такое зернышко, но настоящее, получить, а дальше я его уже проращу…

У него блестели глаза, дрожал голос, мы сидели на кухне: в стеклах окна, в вечерней глубине темноты жестикулировало его призрачное отражение.

Я лишь скептически хмыкал.

Сенсацию ему подавай!

И вот – я хорошо помню тот день – в начале года, когда сведения о вспышке эпидемии в китайском Ухане еще только-только начали просачиваться в сообщениях информационных агентств, он явился ко мне, преисполненный нескрываемого торжества, и с порога объявил, что наткнулся на нечто потрясающее… нечто неслыханное… ты не поверишь… в самом деле – сенсация мировых масштабов… И, слегка успокоившись пятьюдесятью граммами коньяка, поведал мне, что, оказывается, существует совершенно секретный российский проект по мониторингу будущего. Создана целая группа визионеров, называется «Аргус», сканирующая по трансцензуальным каналам различные его версии. В настоящее время они прогнозируют эпидемию колоссальных масштабов, которая вот-вот вспыхнет в мире, ожидаются десятки миллионов больных, миллионы смертей, закрытие производств, офисов, школ, институтов, запрет массовых мероприятий, все будут ходить в медицинских масках, шарахаться друг от друга… Откуда ему известно об этом? Фантастическое везение, зачем-то оглядываясь и переходя на шепот, объяснил мне Олег. Одна его приятельница, с которой он, скажем так, имел когда-то близкие отношения (после чего, впрочем, они остались друзьями), участвует в этом проекте; все жутко засекречено, нигде ни слова, контакт с внешним миром участникам «Аргуса» запрещен, но она, приятельница его, программист высшего класса, создала – не знаю, как это правильно обозвать, – скажем, некий виртуальный компьютер внутри своего ноутбука, зарегистрировала его в Эквадоре и вкруговую, через несколько хабов, чтобы не отследили, гонит ему, Олегу, потрясающую информацию.

– Ты понимаешь, надеюсь: все это исключительно между нами.

Олега распирало от предчувствия грандиозной сенсации. Сам я отнесся к его рассказу с большой долей скепсиса. Я нисколько не сомневался, что если даже такой проект действительно существует, то он представляет собой очередной мыльный пузырь, нечто вроде карикатурно известных «инновационных фильтров», которые, по идее, должны были обеспечить всю страну чистой питьевой водой (производство этих фильтров лоббировал тогдашний председатель Госдумы, великого ума человек). И вообще я, хоть специально политикой не интересовался, но, невольно анализируя текущие новости, догадывался, почему у нас возникают такие проекты: российская экономика протухает, мы все больше отстаем от развитых западных стран, что с этим делать наша власть понятия не имеет, но и уйти, уступить место более дееспособной команде не в состоянии, слишком уж приросли они к хлебному месту, рассчитывают на чудо, жаждут найти палочку-выручалочку, такую, чтобы взмахнул ею: бумс-бамс-блямс! – и все в шоколаде, а что шоколад этот пахнет дерьмом, неважно, они одного цвета, с горних высот оттенков и консистенции не различить, к тому же у них там все пахнет дерьмом.

Примерно в таком духе я и высказался. К сожалению, мои аргументы никакого впечатления на Олега не произвели. Несмотря на профессиональный журналистский цинизм, который он уже в значительной мере обрел, сохранилась в нем какая-то по-детски восторженная наивность, вера в гномов и эльфов, вера в то, что волшебные палочки действительно существуют. На словах он в этом, конечно, ни за что не признался бы, но в душе, как я понимаю, все равно, улыбаясь, тянулся к таким чудесным, таким восхитительным, мгновенно преображающим жизнь бумс-бамс-блямс!..

В общем, ни о чем в тот день мы с Олегом не договорились. Он ушел, слегка раздраженный моим «тупым, консервативным упрямством». Интересно, что эпидемия вскоре действительно разразилась и действительно введены были и ношение идиотских масок, и закрытие школ, и отмена массовых мероприятий, и еще множество социальных аттракционов в таком же духе. Моего мнения, впрочем, это не поколебало. Я все же историк, умею работать с источниками и, просмотрев соответствующую литературу, выяснил, что эпидемиологи подобную ситуацию и без всякого «Аргуса» уже давно предсказывали. Другое дело, что на их прогнозы никто внимания не обращал. Да и меры, например во время гриппа «испанки» в начале двадцатого века, кстати эпидемия тогда была посильней, принимались аналогичные. Единственное, что в те времена не было интернета, а потому и не полыхала по миру такая чудовищная истерия, раздуваемая к тому же фармацевтическими корпорациями. Мне даже казалось, что нынешняя пандемия вызвала тихую радость у властей многих стран: на нее можно было списать все их промахи и ошибки, все нелепости, которые они, сами не понимая как, успели нагородить, а главное – под предлогом заботы о здоровье людей запретить – временно, временно, разумеется! – все протестные акции, о чем, по-моему, втайне мечтает всякая власть.

В следующий раз мы встретились с Олегом лишь месяцев через десять. Был уже поздний ноябрь, сумерки, моросил мелкий дождь, я выбрался из метро и, с наслаждением содрав с себя маску-намордник, зашагал в сторону дома, когда он внезапно, словно призрак, сгустившийся из темноты, взял меня под руку:

– Спокойно, не дергайся… Мы просто прогуливаемся…

– Привет!.. Давно не виделись. Куда ты исчез? – удивленно спросил я.

– Куда исчез – это неважно. Такая просьба: не мог бы ты подержать у себя папку с моими материалами?

И далее он торопливым шепотом объяснил, что это сведения по проекту «Аргус», о котором мы с ним говорили зимой. Аутентичная копия. Хочется, чтобы был еще один экземпляр у надежного человека.

– Мало ли что… На всякий случай.

– Да пожалуйста, – сказал я, думая, что Олежек все-таки немного свихнулся.

– Должен предупредить: это может быть… довольно рискованно.

Я пожал плечами:

– Ладно, рискну.

– Тут распечатки и флешка. Не копируй ничего на компьютер. И, ради бога, никому ни полслова. Я не преувеличиваю, отнесись серьезно, прошу…

И, сунув мне в руки бумажную канцелярскую папку, он исчез так же бесшумно, как появился. Свернул в затянутый моросью переулок.

Эта была наша последняя встреча.

Больше я Олега Комарова не видел.

Через неделю появилось известие о его смерти. В ленте новостей, которую я просматриваю, этому было посвящено несколько строк: «В Петербурге погиб известный журналист»… Никаких подробностей, обычное дорожно-транспортное происшествие; никаких намеков на расследование, которым он занимался.

Сомкнулась вода забвения.

Только тогда я развязал тесемки на папке, которую Олег мне передал.

Честно признаюсь: ничего подобного я не ожидал. Вольно или невольно, но материалы были подобраны так, что выстраивался из них жесткий, чуть ли не детективный сюжет. Это было захватывающее чтение. Я листал страницы, и передо мной разворачивалась удивительная история, более приличествующая, по-моему, жанру фантастики: внезапное озарение некоего политолога по фамилии Грелин, создание группы визионеров – людей, способных предчувствовать будущее, первые их инсайты, «трансцензусы», получившие подтверждение в текущих событиях, таинственный «Флигель номер четыре», скрытый от посторонних глаз, внезапный тупик в работе, бессилие, когнитивная исчерпанность этих визионеров, зловещий доктор Салаев со своей фармацевтикой, костер, на котором они все должны были сгореть дотла, чтобы пламенем взрывающегося сознания осветить пространства грядущего…

Я не знал, верить этому или не верить. Слишком уж навороченным, словно во второсортном триллере, все это выглядело. Однако меня, как молния, пробила одна деталь. Фигурировал в группе «Аргус», наряду с прочими, некий персонаж, псевдоним – Профессор, в тексте приводились его пространные рассуждения. Так вот, пара фрагментов из них показалась мне странно знакомой; и действительно, слегка прочесав интернет, я обнаружил их в публикациях некоего П. Г. Светлакова (культуролог, профессор, доктор наук) и даже вспомнил, что мы с ним поверхностно контактировали на каком-то прошлогоднем симпозиуме. В сообщениях информатора (приятельницы Олега) Светлаков был отмечен живым и здоровым вплоть до конца ноября, между тем биографическая справка на официальном сайте указывала, что Павел Георгиевич Светлаков еще в августе скончался от заражения коронавирусом.

Ничего себе получился кульбит.

Вопрос теперь был: что мне теперь со всем этим делать? Передать в прессу? Но ведь кроме трех десятков машинописных страниц никаких доказательств существования проекта «Аргус» у меня не было. Да и какую прессу это заинтересует? Выложить материалы со своими комментариями в интернет? Но в интернете и без того хватает всякого бреда; вряд ли еще одна конспирологическая гипотеза вызовет сколько-нибудь заметный общественный резонанс.

Несколько дней я пребывал в тягостных размышлениях.

Проблема, впрочем, решилась сама собой.

Однажды, вернувшись с кафедры, где мне, несмотря на ужесточение карантина, все-таки раз в неделю необходимо было бывать, я обнаружил, что папка Олега со всеми материалами бесследно исчезла. Вот только что она лежала сверху, в ящике письменного стола, и вот – ее уже нет. Я напрасно перебирал и переворачивал все, что мог. Жена, в этот день тоже ездившая на работу, утверждала, что никакой папки она в глаза не видела: вспомни, может быть, ты ее в институт отвез? Больше в доме ничего тронуто не было. Чисто интуитивно я проверил свой компьютер, и выяснилось, что в последний раз его включали четыре часа назад, когда квартира – теоретически – была пуста.

Можно было бы считать это действиями российских спецслужб, обрывающих все нити, ведущие к проекту «Аргус», но буквально за день до исчезновения папки появилось в прессе официальное сообщение ФСБ о ликвидации группы экстремистов (национальность их не указывалась), планировавших громкий террористический акт. База экстремистов находилась во флигеле одной из больниц и была замаскирована под пункт проверки на коронавирусную инфекцию. На предложение сдаться окруженные боевики ответили автоматным огнем, подразделение ФСБ было вынуждено применить оружие. В результате обстрела и штурма здания все террористы были уничтожены, пострадал (был тяжело ранен) один из бойцов спецназа. Более никакой конкретики в сообщении не было, зато пара сайтов, рыщущих в поисках новостей, опубликовала рассказы жителей соседних домов, слышавших стрельбу, взрывы, видевших вспышки огня, и вот тут речь шла именно о Загородном проспекте, причем фигурировали учреждения некоего военно-медицинского комплекса. Внимания данное сообщение не привлекло: администрация города в этот день объявила о неожиданном усилении пандемии, пик ее, согласно расчетам эпидемиологов, должен был прийти на декабрь, вновь были закрыты кафе, рестораны, торговые центры, переведены на дистанционное обучение школьники и студенты, гражданам пожилого возраста рекомендовалось вообще не выходить из дома.

Что там какие-то террористы?

А у меня при чтении этих заметок мелькает парадоксальная мысль, что, быть может, дело тут вовсе не в спецслужбах и террористах. Если мы научились производить мониторинг будущего и непосредственно воздействовать на него, то и будущее, должно быть, способно так же и даже намного эффективнее воздействовать на настоящее, преобразуя его в соответствие со своими доминирующими интенциями. Как раз то, о чем предупреждал Макс Планк. В конце концов ни один закон физики не запрещает передвижения по оси времени. И возможно, что само будущее, вторгнувшись к нам, уничтожило то, что мешало его закономерному осуществлению. В первую очередь – проект «Аргус» со всеми его участниками. Мне еще повезло, что папка с материалами просто тихо исчезла, что не вспыхнул пожар в квартире, превратив ее в обугленные руины, что не обрушился среди ночи весь дом, погребя множество людей под бетонными блоками, что обжигающее дыхание будущего лишь прошелестело рядом со мной, не сметя меня, как пушинку, в небытие.

Это, конечно, метафора, но она, как мне кажется, выражает суть нашего зыбкого настоящего.

И суть эта состоит даже не в том, что мы создали мир, который не нравится никому: мир, где непрерывно вспыхивают конфликты, грозящие перерасти в широкомасштабные военные действия; мир, который балансирует на грани экологической катастрофы; мир, где то и дело обваливается экономика; мир, где никто никому не верит и где почти невозможно отличить правду от агрессивных пропагандистских мифов. Или, суммируя сказанное, это мир, где старая реальность уже распадается и сквозь крошево ее проступает странный, чуждый и непонятный нам цивилизационный пейзаж.

Нет, подлинная суть заключается в том, что этот патологический мир мы, несмотря на непрерывный ужас его, всеми силами стараемся сохранить. Мы скрепляем его арматурой жестких законов, мы цементируем его, наращивая численность полиции и спецслужб, мы провозглашаем стабильность единственной ценностью современности и беспощадно подавляем любые попытки что-либо изменить. Или, опять суммируя, используя ту же метафору, мы возводим мощные крепостные стены, строим бастионы, копаем рвы на пути будущего в наивной надежде, что можно остановить его продвижение.

Этим же, на мой взгляд, являлся и проект «Аргус». Судя по тому, что я знаю о нем, он вовсе не представлял собой попытку скорректировать будущее, создать благоприятную версию нашего грядущего бытия – люди, курировавшие его, прекрасно понимали, что в такой версии для них места нет. Напротив, это была попытка именно пресечь будущее, задушить его первые, пока еще неуверенные ростки, не дать ему наступить. Попытка удержать настоящее, мумифицировать умирающую реальность, продлить в бесконечность то, что есть, каким бы архаическим оно ни было.

И все это, по-моему, полная чушь.

Все это – песочные замки в полосе начинающегося прилива.

Детский лепет при виде столбов торнадо.

Энергетика будущего такова, что оно сметет любые препятствия. Потенциал грядущего неистощим. Чем выше будут возведены заграждения, тем более неожиданным и катастрофическим окажется неизбежный прорыв.

Никакие укрепления нас не спасут.

Никакие стены не остановят напор времени.

Они в конце концов рухнут и погребут нас под обломками.

Вот какая мысль приходит мне в голову.

В сумерках декабря, на исходе второго десятилетия двадцать первого века, в отравленном пандемией воздухе я вижу гигантскую вздымающуюся волну, которая скоро, уже очень скоро прокатится по всему миру…

* * *

– Жуть какая, – говорит Анчутка, озираясь по сторонам. – Ты только меня здесь не бросай. Я здесь пропаду…

– Разговаривай тише, – предупреждает Даг.

– А что? – Анчутка понижает голос до шепота.

– Не надо, чтобы нас слышали.

– Здесь кто-то есть?

– Все может быть…

Даг ощущает, что переулок не то чтобы изменился, но стал как бы яснее, отчетливее. Темнота за разбитыми окнами – дышит, жестяная трава, пробивающаяся из трещин асфальта, шуршит и ломается под ногами, в сумерках подворотен, под каменными низкими арками происходит какое-то мелкое, но опасное шевеление.

Словно содрали пленку, отделяющую сновидение от реальности.

Это неприятно.

И действительно – очень опасно.

Даг чувствует это каждой клеточкой.

– Давай быстрее! – говорит он.

Подхватывает Анчутку под руку.

Тут же докатывается откуда-то длинный скрежещущий звук – стонет раздираемое железо.

Анчутка вздрагивает:

– Что это?

– Не знаю, – говорит Даг. – Не знаю. И знать не хочу… Идем!..

– А ты уверен, что это не галлюцинации? Ну – после стимуляторов, которые мы приняли?

– Нет!.. Помолчи!..

К счастью, они уже поворачивают на проспект. Правая его часть, напротив вокзала, по-прежнему блестит сплошной гладью воды, и по ней так же, несмотря на безветрие, пробегает конвульсивная дрожь.

Даг замедляет шаг:

– Стоп! Стоим, ждем…

– Чего ждем? Хоть бы что объяснил…

– Сейчас увидишь.

– Ты стал какой-то другой, – обиженно говорит Анчутка. – Жесткий какой-то… Распоряжаешься, кричишь на меня… Я начинаю тебя бояться…

Даг иронически хмыкает.

– Просто – давай помолчим…

Из сада, окружающего Военно-медицинский музей, доносится лягушачье кваканье. Оно как будто извещает весь мир: появились чужие. Анчутка по-прежнему озирается. Дагу, хоть он и пытается это скрыть, тоже не по себе. Но уже через пару секунд, заглушая нестройный болотный дивертисмент, доносится издалека надсадный рокот мотора, еще минута – и крокодильей мордой выворачивается из-за угла обшарпанный бронетранспортер, с него тут же соскакивают пять или шесть солдат с автоматами наизготовку. Среди них – женщина в пятнистом, изжелта-зеленом комбинезоне.

Анчутка ахает:

– Это же Агата!. Смотри – это Агата!..

Агата машет руками, подзывая, кричит:

– Сюда!.. Бегите сюда!..

Краем глаза Даг замечает, что из ближайшей к ним кромки воды, из морщинистого конвульсивного ее слоя, вытягиваются два хищных ручья, справа и слева, и, устремляясь вперед, охватывают их с Анчуткой полукольцом.

– Бегите сюда!..

Мокрые ленты ручьев начинают смыкаться. Солдаты вдруг вскидывают автоматы, и тишину разрывает сумятица коротких очередей. Визжат пули, чиркающие об асфальт. Ручьи взметываются вверх плоскими прозрачными щупальцами и опрокидываются куда-то назад. Даг подхватывает Анчутку – в мгновение ока они оказываются возле бронетранспортера. Даг оглядывается: там, где только что простиралась серая гладь, бьется, пульсирует, наподобие осьминога, студенистое тело, шлепая по воде множеством гибких конечностей.

– Слава богу! – говорит Агата. – У этой медузы контактный парализующий яд, коснулась бы кожи – и все… Давайте, забирайтесь наверх.

Их подсаживают. Бронетранспортер сразу же трогается вдоль проспекта. По обеим сторонам тянутся назад полуразрушенные дома, сквер со скелетами черных, обожженных деревьев, просветы улиц, где в беспорядке ржавеют страшноватые остовы машин.

– Мы вас ждали, – поворачиваясь к Дагу, кричит Агата. – Ты понял, что означает «Останься здесь»? Понял?… Слава богу, ты – понял…

– Да-да, я понял, – тоже перекрикивая мотор, отвечает ей Даг.

Он смотрит вперед. Там, где проспект расширяется в площадь, что-то надсадно горит: бурый дым поднимается к крышам и утягивается за дома.

Небо какого-то жестяного цвета.

Словно неживые, прилипли к нему плоские оловянные облака.

Даг на секунду зажмуривается, а потом вновь открывает глаза.

Здравствуй, будущее!..

Примечания

1

per se – как таковой; в чистом виде; сам по себе.

(обратно)

Оглавление

  • От автора
  • Мелодия мотылька
  • Мы встретимся на горе Арафат
  • Издалека
  • Оптимум
  • Джоконда
  • Продолженное настоящее
  • Teleserial Book