Читать онлайн Дар берегини бесплатно

Елизавета Дворецкая
Дар берегини

Часть I

Глава 1

Прекраса стояла посреди бани, на расстеленной своей старой рубашке, и светло-русые мокрые волосы окутывали ее до середины бедра. С концов их стекала вода, и обнаженная девушка сейчас напоминала русалку, едва вышедшую из родной стихии.

Две женщины, самые знатные в Холмогороде, лили княжеской невесте на голову теплую воду и приговаривали, подхватывая одна за другой:

– Мать-Вода!

– Государыня-Вода!

– Течешь ты по камушку белому!

– Омываешь крутые берега!

– Мать-Вода!

– Государыня-Вода!

– Не теки ты по камушку белому!

– Не омывай крутые берега!

– А ты омой Прекрасу, Хрокову дочь!

– Смой с нее страсти и болясти, худые оговоры!

– И нареки ей имя…

…Готовясь к завершающим свадебным обрядам, молодой князь Ингер точно знал, какое имя должна носить будущая госпожа его дома.

– Это имя моей матери, и моя жена получит его вслед за ней, как ее наследница, такая же полноправная хозяйка всего, чем владел мой отец, мой дядя Ельг и чем буду владеть я, – уверенно отвечал он тем, кто сомневался в верности этого решения. – Ельга – имя истинной госпожи, жены и матери князей, и она примет его, входя в мой дом.

– Так-то оно так… – отвечали ему двое бояр, Братимил и Светлой.

Кияне приехали за Ингером из далекой земли Полянской, чтобы сообщить ему о смерти брата его матери, Ельга Вещего, и позвать на опустевший, оставленный ему киевский стол.

– Но в Киеве уж есть Ельга, дочь князя нашего. Сам отец ее нарек. К чему будут в городе две госпожи одинаково зваться? Возьми хоть имя матери ее покойной или бабки. Ольведа или Придислава – разве плохо?

– Княгиней в Киеве будет не сестра моя, а жена, – невозмутимо, но твердо возражал Ингер. – Сестра выйдет замуж – вы ведь говорили, она уже взрослая? И тогда в нашем роду останется только одна Ельга – моя жена.

– И так среди киян… смущение может выйти, что ты супругу простого рода взял, а тут еще имя княжеское ей даешь… – осмелился намекнуть Братимил.

– Моя невеста не родилась в знатной семье, и я сам должен дать ей знатность, – Ингер прочно стоял на своем. – Она спасла мою жизнь и тем стала мне дорога не менее, чем была мать. Она наделена от богов мудростью и волшебными умениями, и ей по праву должно принадлежать имя, которое носили в древности правительницы и валькирии. Она станет равной им всем и не уступит ни одной из тех, о ком сложены сказания.

Киевских бояр поддерживал даже Ивор, Ингеров воспитатель. Но восемнадцатилетний князь вышел победителем в споре – никто не имел власти оспаривать его волю, а он хорошо знал, чего хочет.

– И нареки ей имя… – приговаривали по очереди Ольсева и Миролада, жены знатнейших холмоградских бояр.

В длинных белых сорочках, тоже с распущенными волосами, они напоминали двух судениц, Макошиных помощниц, вынимающих новую душу из облачного колодца. Одна – Доля, другая – Недоля, счастье и беда, рука об руку идущие с человеком через всю его жизнь.

– Ельга Прекрасная…

– Ельга Прекрасная…

Девушка стояла, закрыв глаза и чувствуя, как потоки воды омывают ее с головы до ног, как будто она только сейчас вышла из материнской утробы. С водой уносится прочь вся ее прошлая жизнь. Нет больше Прекрасы с Хрокова двора. Теперь ее зовут Ельга, и она не дочь варяга-перевозчика с реки Великой, а жена Ингера, владыки Холмогорода, а в недалеком будущем – и Киева. У нее больше нет другого рода и родичей, кроме князей холмоградских. Совсем недавно она уехала из дома простой девушкой, но еще до начала зимы вступит в столицу земли Русской как ее полновластная госпожа. Княгиня Ельга.

И если кто-то в Киеве не готов к этой встрече, то пусть побережется.

В тот весенний день Прекраса кормила кур, когда во двор прибежал Гунька, ее младший брат.

– Отец сказал… князь из Холмогорода едет! – выпалил он, задыхаясь. – Иди… посмотри… если хочешь.

От неожиданности Прекраса, перед тем думавшая о курах, всплеснула руками и чуть не уронила деревянное корытце.

– Ох ты! Гунька, да что ж ты, шиш беспортошный! Напугал!

– Сама такая! Не хочешь, не ходи.

– Кня-азь? – недоверчиво повторила Прекраса, пытаясь понять, о чем речь. – Не наш?

– Да не! Из Холмогорода, говорю же! – от нетерпения десятилетний Гунька приплясывал на месте. – Ну, идешь?

И в летнюю пору – по воде, и в зимнюю – по льду мимо Выбут часто ездили люди: здесь лежал путь с юга и запада к Плескову, стольному городу северных кривичей. От выбутских порогов до него оставалась половина днища – дневного перехода. Выйти поглядеть на проезжающих было излюбленным развлечением жителей, и потом, бывало, еще долго судили: кто был каков, как одет, у кого какие лодьи (а зимой – лошади), что везли, какие новости рассказывали, кто чего купил или продал. Не менее двух раз в год мимо Выбут проезжал и князь плесковский, когда отправлялся в гощение, а потом возвращался назад. Иной раз даже заходил к ним в избу – Хрока, отца Прекрасы и Гуньки, князь Стремислав знал с давних пор, еще до его женитьбы. Поэтому своим князем Прекрасу было не удивить, хотя и на того она не отказалась бы глянуть. А тут какой-то чужой! Из Холмогорода!

– Я сейчас!

Прекраса огляделась, пытаясь понять, как быть, сунула корытце на дрова, отряхнула руки, оглядела себя и побежала в избу – взять поневу. Шел только месяц травень, но было так тепло, что она вышла на двор в одной сорочке с пояском. Но на люди так идти не годится – взрослая дева, уж две осени как замуж можно.

– Там князь из Холмогорода едет, отец прислал сказать. Можно, я схожу посмотрю? – запоздало спросила она у матери, что стряпала пироги.

– Прямо целый князь? – обернувшись, усмехнулась Гуннора. – Ну, сходи погляди.

Прекраса торопливо завернулась в поневу и, на бегу завязывая гашник, устремилась наружу. Выбуты стояли над длинной мелью на реке Великой, где не проходили лодьи; здесь их вытаскивали и на катках тянули дальше, за каменистый брод, пока через три версты не начнется снова глубина. Переправой лодий на катках заведовал отец Прекрасы – человек князя Стремислава, поэтому он всегда знал, кто и куда направляется.

На ходу расправляя поневу, Прекраса вышла к реке и остановилась возле стайки местных жителей, у крайнего выбутского тына. Великая, главная река плесковского племени, была здесь широка, но мелка; белая пена бурлила среди синей глади у краев каменных плит. День и ночь здесь стоял шум неистовой воды. Под ярким солнцем поверхность искрилась, колола стеклянным блеском, и Прекраса поднесла ладони ко лбу.

Сразу бросилась в глаза незнакомая толпа – с два десятка человек, все мужчины, хлопотали возле двух больших лодий, перетаскивая поклажу на берег. Весла уже лежали на возах, запряженных волами – эти повозки и животные принадлежали князю, а надзирал за ними отец Прекрасы. Девушка окинула чужаков быстрым пытливым взглядом. Она никогда не видела никаких других князей, кроме своего, Стремислава плесковского, и очень хотелось узнать, какие бывают князья в других землях.

Князь – основа всего своего рода-племени, корень его и дух. Старший потомок пращура-прародителя, он ведет свой род напрямую от Перуна. Всякую осень князь с малой дружиной обходит свою землю, посолонь, как само солнце, замыкает благодетельный охранительный круг. Он благословляет нивы и стада, приносит жертвы богам, поднимает чары на дедов, чтобы не прерывалась связь пращуров и правнуков, чтобы множились роды плесковские. Как и все, Прекраса привыкла видеть в своем князе создателя и хранителя земли. Весь белый свет, как она его себе представляла, принадлежал ему, Стремиславу. А за сумежьем[1] лежало Окольное – чужие страны, граничащие с самой Навью. И так чудно было увидеть князя чужой страны – все равно что солнце чужого, неведомого мира.

Но ведь они есть где-то, эти чужие страны. Словенская сторона в Приильменье, чудская земля за Чудским озером, варяжские страны, из которых когда-то давно пришли деды и отца ее, и матери. А еще больше эти стран было в сказаниях, которые она слушала по зимам. Дед Пирята знает предания и про Греческое царство, что лежит на полудень в такой дали, что туда года три добираться… И везде свои князья. Каковы же они?

Среди занятых работой отроков в пропотевших серых рубахах выделялось несколько человек. Двое-трое не таскали мешки, а стояли с хозяйским видом, переговариваясь. Возле них был и отец – высокий, худощавый, с черной бородой, издалека бросавшейся в глаза. За рост, худобу и темные волосы плесковские варяги ему с юности дали прозвище Хрок – Грач, а настоящее имя его, Эйфрид, уже почти забылось. Прекраса радовалась тайком, что уродилась в светловолосую мать. Имя ей, как первенцу родителей, поначалу дали отцовское – Эйфрида, однако матери так часто приходилось объяснять соседкам-славянкам, что это имя означает «прекрасная», что дочь ее стала Прекрасой еще до того, как сама научилась говорить.

Двое других, стоявших возле отца, Прекрасе были незнакомы. По виду ничего особенного: один в серовато-зеленом варяжском кафтане, другой в белом, некрашеном. Тот, что был одет поярче, стоял к Прекрасе лицом: рослый мужчина лет пятидесяти, уже немного огрузневший, с округлым животом, с крупными чертами лица и темной полуседой бородой. Некоторая полнота придавала его широкоплечему стану еще больше внушительности. Густые темные брови были изогнуты над строгими глазами, губы с опущенными краями добавляли суровости, и даже в том, как он стоял, немного откинувшись назад и засунув за пояс большие пальцы, сказывалась привычка повелевать и быть на виду. Больше ничего особенного Прекраса в нем не углядела, любой торговый гость мог бы выглядеть так же. Ну, понятно же, сказала она себе, стараясь одолеть разочарование. В дорогу кто же наряжается? Вот доедет до Стремислава, там будет и красный плащ с золотой сустогой[2], и меч в золоте.

– Ну, он ничего так, – улыбнулась она, – вида основательного. И не совсем старый еще…

Стремислав плесковский был постарше, и хотя еще не одряхлел, как-то весь выцвел и дряблой своей бледной кожей напоминал Прекрасе о лягушачьем брюшке.

– Не туда ты смотришь, чащоба! – хмыкнул Гунька. – Не этот – князь. А вон тот – князь! – он показал рукой. – В белой сряде который!

Словно услышав их – хотя плотный шум воды над порогами помешал бы, даже стой они куда ближе, – второй собеседник обернулся.

От неожиданности у Прекрасы оборвалось сердце, по всему телу разлилась дрожь. Этот, в белом кафтане, был совсем юн – на два-три года старше нее самой. Потом он снова отвернулся, но она уже не сводила глаз с его спины, будто завороженная.

– Но как же он… – едва владея своим голосом, пробормотала она, – отрок же еще совсем, как же он… князь?

Как может быть отцом целому племени тот, кто сам еще едва ли не нуждается в отцовской заботе?

– Так отец его за Сварожичем ушел[3] уже… когда? – призадумался старый Пирята, стоявший возле нее. – Уж зимы две либо три… А родни другой у них нет. Я слыхал, как бывал в Холмогороде. Вот он и сел сам на стол тамошний. А тот боярин – кормилец его, заместо отца покуда. Имя у него варяжское какое-то, запамятовал я…

Лодьи тем временем разгрузили, вынесли из воды и поставили на катки. Чтобы не мешать, двое старших отошли и вместе с Хроком двинулись следом за лодьями. Толпа выбутских жителей – по большей части женок, отроков и детей, – тоже потянулась следом. Перенос лодий через отмель был привычным, но неизменно любимым развлечением в здешних местах.

Заметив движение толпы, почтительно не подходившей слишком близко, отрок в белом кафтане снова обернулся и оглядел жителей. Улыбнулся и приветственно махнул им рукой. Ему ответили: иные из баб поклонились, дети радостно закричали. Одна Прекраса стояла, не шевелясь. Беглый взгляд его опалил ее, перехватило дыхание, будто молния сверкнула прямо перед глазами.

Теперь он был поближе, и она могла разглядеть его лучше. Отрок лет восемнадцати был высок, еще по-юношески худощав, но уже было видно, как красиво стан его сужается от широких плеч к тонкому поясу. Продолговатое лицо с тонкими чертами, нос великоват, но ровно и красиво вылеплен. Большие серые глаза смотрели немного исподлобья, осененные черными и густыми, как у девы, ресницами и ровными русыми бровями. Шапки на нем не было, и волосы, тоже русые, подстриженные до середины ушей, были опрятно расчесаны на прямой пробор и двумя мягкими волнами красиво осеняли высокий лоб, наводя на мысль о крыльях.

От восхищения Прекраса едва могла вдохнуть. Вот теперь она видела настоящего, истинного князя из сказаний! Того самого, что дойдет хоть до неба и выведет из золотого терема Солнцеву Сестру. Именно таким он и должен быть. Не зря она всегда в глубине души полагала, что бледный и дряблый их Стремислав – досадная ошибка, подделка, недостойная своего звания.

Всякий истинный князь ведет свой род от богов, и божественная кровь дает ему все – ум, красоту, удаль, отвагу, вежество, удачу. Все это имелось в холмоградском князе, и юность только подчеркивала остальные дары. Казалось, вместо крови в жилах его течет солнечный свет, и оттого сияние одевает его лицо, весь стан до самых черевьев. И даже черевьи его ступали по траве с особой значительностью, будто благословляя своим касанием каждую былинку.

Прекраса глядела ему в лицо, и в груди ее разрасталось какое-то белое пламя. Оно растекалось по жилам, наполняя жаром и дрожью, восторгом и болью. Само солнце в человеческом облике не могло быть прекраснее. Хотелось идти за ним, как за солнцем, ни о чем не думая, ничего не желая – только видеть его и греться в его лучах, как цветок на зеленом лугу.

Под выкрики две лодьи дружно толкали вперед; из-под кормы забирали катки, переносили вперед и подкладывали под нос. Это все Прекраса видела уже сотни раз и теперь замечала только молодого князя. Вместе со своим боярином он неспешным шагом следовал за лодьями, мимо череды полосатых камней, где Великую переходят вброд, мимо длинных гряд за плетнями, уже засеянных репой, морковью и бобами, мимо белых и черновато-серых коз, пасущихся среди валунов. В отдалении за ними брела стайка любопытных. Глядя только в спину молодого князя, Прекраса опередила всех; сама того не замечая, она шла за ним шаг в шаг, невольно подстроившись под его неспешную походку.

С каждым шагом она волновалась все сильнее. Дрожь не унималась, от нее слабели ноги, теснило дыхание, а сердце как будто сжимала жесткая рука. Подумалось: а что если отец перед дальнейшей дорогой пригласит знатных гостей отдохнуть в избе? До Плескова еще полперехода, и те, кто перед ним больше не делает остановок, бывают рады подкрепиться. Что если они сейчас повернутся и вместе с отцом пойдут назад? К ней? И он увидит ее? А потом ей велят подавать на стол для гостей? Эта мысль так ее испугала, что Прекраса чуть не бросилась бежать прочь от берега. Но никто на нее не смотрел, князя и его боярина занимали только их лодьи.

Вот и конец мостков – там лодьи вновь спускали на воду. Отроки стали разгружать возы с поклажей. Князь снова разговаривал с отцом Прекрасы; развязал мешочек на поясе, вынул что-то, передал – плату за помощь в прохождении порога. Здесь все платят, но обычно частью своего груза. Кто крицу железную даст, кто репы мешок, кто зерна. Отсюда и сегодняшние материны пироги – гости проезжали, везли жито в Плесков, дали полмешка, а так по весне запасов нет ни у кого. Но у людей из Холмогорода никакого товара с собой не было, только дорожные пожитки. Видимо, не торговать они ехали. А зачем? Может, отец знает? Прекраса с нетерпением ждала, когда отец простится с гостями и вернется домой, чтобы можно было его расспросить.

Отроки уже почти все в лодьях. Вот они прощаются. Отец что-то говорит, показывая вперед по течению. Князь кивает, улыбается… У Прекрасы сладко защемило сердце – как он хорош от этой улыбки! Вот он махнул рукой… перескочил в лодью, прошел назад, на корму, где трепещет на высоком древке небольшой красный стяг, и сел возле кормчего. Отец махнул им вслед, и лодьи двинулись вниз по реке, к Плескову.

В груди похолодело. Это все! Он уехал, и больше ей его не увидеть! Невольно Прекраса сделала несколько шагов вдоль берега, будто пытаясь догнать уходящее солнце, но опомнилась. Не бежать же за ними. Да и что увидишь? Лодьи отходили дальше от берега, на ширину реки, и вот уже лишь пятно его кафтана смутно белеет вдали.

Вот пропало среди солнечных бликов на воде и оно. Прекраса опустила веки, зажмурилась. Только сейчас поняла, как устали глаза. Под опущенными веками бродили огненные пятна, будто отражая жар ее сердца, а в мыслях она продолжала видеть молодого князя, вглядывалась в оставшийся в памяти образ. Он был внутри нее, заполонил все пространство в душе, и это пространство вдруг оказалось очень большим. Она сама, с этим образом внутри, как будто стала больше.

– Ты чего? – раздался рядом знакомый голос. – Заснула на ходу, что ли?

Прекраса открыла глаза. Возле нее стоял отец и слегка хмурился.

– А что он тебе дал? – Прекраса жадно взглянула на отцовский кулак, в котором было зажато что-то маленькое.

– Да вот, – Хрок раскрыл мозолистую ладонь, и Прекраса увидела четвертинку серебряного кружка-ногаты.

– О-о! – она взволнованно охнула и с трепетом взяла кусочек серебра.

Ногата была старая, стертая, печать едва видно. Но ей казалось, осколок самого солнца она держит в пальцах – ведь только что его касался он! Он привез сюда этот кусочек серебра, тот лежал в кошеле на его поясе, согретый теплом тела… Прекраса содрогнулась, будто ощутив это чужое, но такое желанное тепло. Она сжала обрубок ногаты в кулаке и приложила к сердцу. Хотелось запрятать его туда, внутрь, и носить в своей груди всю жизнь!

Отец засмеялся и забрал у нее плату – это княжье. Прекраса с неохотой разжала пальцы, но тут же вспомнила еще кое-что.

– Батюшка, а он… он сказал…

– Что? – отец поднял косматые черные брови, не понимая, что нашло на его единственную дочь. – Ты о ком?

– Ну, он… князь… это же князь был холмоградский? Который молодой… мне Гунька сказал…

– Да, это князь. Я за тобой и послал, думал, тебе любопытно будет глянуть.

– Как его зовут? Он сказал?

– Боярин сказал. Да я и сам знал.

– Ну?

– Ингер его зовут. Хрориков сын.

Прекраса выдохнула и больше ничего пока не спрашивала. Ей требовалось время, чтобы уместить в своей груди и это сокровище – его имя.

Хрок повел ее домой, радуясь, что больше дочь не задает вопросов. Кое-что из речей молодого князя его встревожило, но он еще не решил, стоит ли с кем-то делиться.

Молодой князь Ингер и сам дивился судьбе, что послала его в дорогу – и это было лишь начало. До того он не удалялся от Холмогорода далее чем в Ладогу в низовьях Волхова, но для него это была «своя земля»: Ладога хоть и не платила дань Холмогороду, но не имела своего князя и туда Хрорик, как его отец и дед, ходил в гощение. Граница владений между словенами ильменскими и плесковичами проходили по Узе, притоку Шелони: на Шелони еще встречались старые, дедовых времен, округлые могильные сопки, а далее на запад – только длинные курганы, как насыпают для своих мертвых кривичи. В чужой край Ингер вступал с неуютным чувством неуверенности, будто солнце, вынужденное спускаться в Подземье. Чудилось, что здесь и земля не такая, и вода не такая, и само небо уже какое-то другое… Но делать нечего – приходилось привыкать. Успокаивало присутствие Ивора – два года назад тот уже ездил этим путем, да и вообще был человек бывалый. Потому Хрорик и выбрал его в кормильцы своему последнему, позднему сыну – единственному, кто остался в живых ко дню смерти отца.

Без боярина Ингер не справился бы – слишком нелегкая доля ему выпала. Через Приильменье проходили дальние торговые пути на юг и на восток, освоенные варягами лет полтораста назад. Если не лгали родовые саги, то уже двести лет – десять поколений варяги жили в Ладоге, постепенно проникая оттуда дальше на юг. Хрорик Старший, прадед Ингера, происходил из потомков знаменитых конунгов Харальда Боезуба и Хальвдана Старого. Он пришел с Варяжского моря и занял место, с которого словенами были изгнаны слишком жадные конунги свеев. При Хрорике Старшем словене получили защиту от набегов с Варяжского моря, оживилась торговля, в которой словенские девы и отроки больше не оказывались в перечне товаров, увозимых в сарацинские страны. Зато сами словены теперь порой снаряжали по зимам дружина для набегов на чудь, а захваченный полон при посредстве Хрорика сбывали его товарищам-варягам для продажи на юг. Хрорик и его люди не раз и возглавляли эти походы, укрепляя связи пришлого вождя и местных старших родов.

Перед смертью Хрорик-внук собрал всех окрестных старейшин в святилище Перынь и взял с них клятву, что они признают своим князем его единственного сына. На самом деле, как понимал Ингер, все эти два года Поозерьем правили сами старейшины, а Ивор направлял их в нужную сторону, если они никак не могли договориться между собой. Все изменится, когда он возмужает, утешал себя молодой князь. Глупо же надеяться, что отцы и деды старинных родов будут повиноваться безусому отроку, у которого лишь два поколения предков погребены в этой земле, а прадеды – где-то за морем. По сравнению со здешними родами, живущими в этих краях лет по пятьсот, его род был что двухлетнее чадо перед седыми старцами.

Когда выбутские пороги остались позади, Ингер тайком вздохнул с облегчением. До Плескова оставалось менее половины перехода, и следующую ночь холмоградская дружина проведет уже под крышей, возле печи. Тепло поздней весны позволяло печь в доме не топить, избегая дымной горести, но где печь – там чуры, и если ты принят под чужой кров как гость, то можешь не бояться… пришельцев из Нави.

Ту ночь, что предшествовала приезду холмоградцев в Выбуты, они провели под открытым небом. Поставили три шатра, развели костер, расстелили вокруг кошмы. Сварили кашу, поели, сидели возле угасающего огня, зевая и вяло переговариваясь. Комары еще не полетели, но на долгие посиделки после шести дней дороги не тянуло, кое-кто уже и спал, завернувшись в вотолу. Багряные полосы заката еще висели над лесом в той стороне, куда холмоградцы направлялись.

Ингер поднялся, потянулся.

– Пойду пройдусь, пока не совсем стемнело, – сказал он Ивору. – Засиделся в лодье.

– Пройдись, – тот почесал под бородой, подавил зевок. – Гляди, чтоб русал… гляди, словом. Поосторожнее будь.

– Да разве им уже пора? – Ингер понял, о чем кормилец хотел сказать.

– А то нет! Рожь цветет – стало быть, здесь они.

– А мне мнилось, снег только сошел, – Ингер улыбнулся своей незадаче. – Проскользнула весна, как миг один.

– Эх! – Ивор махнул рукой. – Вот всегда ты у меня такой был… неприметливый.

– Да это ему не терпится, чтоб девки поскорее круги завели, – усмехнулся отрок, Обрядило.

– А чего Ратьша купается? – Ингер кинул на ивы, из-за которых доносился плеск воды и веселая приглушенная брань. – Коли опасно?

– Да этого поленом не убьешь! – Ивор махнул рукой. – Ты на него не гляди.

Ратислав приходился Ивору двоюродным племянником, и тот не очень высоко ценил его благоразумие.

Ингер в воду лезть не хотел – не положено этого делать раньше Купалий, да и холодно, особенно к ночи, – поэтому пошел в другую сторону. Место было довольно глухое, окрестные весняки[4] ездили здесь только по реке и тропинок вдоль реки не протоптали. Но и лес оказался довольно чистый, без бурелома, только между белым известковым обрывом и темной водой стеной стояла осока. Ингер шел дальше – что-то тянуло его вперед. Хотелось найти красивое место и посидеть над рекой, глядя, как гаснут над лесом отблески заката. Подумать – что осталось позади, что ждет впереди? Жизнь его была на крутом изломе, и хотел бы он приостановить бег времени, опомниться. Да нельзя…

Князь оглянулся, запоминая приметы. Не потерять бы обратную дорогу в темноте. Берег повышался, теперь он ясно видел реку поверх осоки. На бугре росли старые сосны, а на отмели под ними темнела россыпь валунов. Ингер спустился, сел на ближайший валун. Несколько таких же виднелись на мелководье.

Шагах в десяти от него меж камней мелькнуло что-то светлое. Ингер вздрогнул от неожиданности и вгляделся. На валуне сидела птица – утка, но только совершенно белая. Благодаря белизне она четко выделялась в сумерках и даже, кажется, испускала легкое сияние.

Ингер смотрел на нее, невольно приоткрыв рот. Никогда еще он не видел белых уток!

– Год от году хуже, – вдруг прошелестел над водой чуть слышный голос. – Летошный год был плох, а сегодний год еще того пуще будет.

Ингер вскочил на ноги и в изумлении огляделся. Казалось, голос исходит из темной стены густой осоки, и стало жутко: кто там прячется? Зачем? В теплый вечер по спине продрало морозом.

Утка спрыгнула с камня и нырнула. Потом вынырнула.

– Плеск есть, а головы нет, – снова прошелестел голос.

Ингер попятился. Осока стояла плотной стеной, только верхушки ее слегка качались на ветерке. И голос раздавался опять позади – со стороны камня, где кувыркалась в воде уточка.

– Плеск есть, а головы нет, – опять услышал Ингер.

У кого нет головы? У нее, что плещется? Да нет же, вон ее голова, там, где и положено быть.

Потянуло взяться за собственную голову и проверить – на месте ли? От жути заледенели жилы. Показалось ужасно глупым, что в чужом месте отошел от своих. Нужно скорее вернуться к огню… Ингер попятился еще, не сводя глаз с реки. У начала склона повернулся и стал торопливо подниматься.

– Плеск есть, будет и голова! – прошелестел вслед ему голос, и в нем слышалась поспешность, будто говорившись собирался пуститься вдогон. – Будет и голова!

Ингер с трудом сдержал желание побежать.

В лесу голос отстал, но по дороге к стану Ингер то и дело оглядывался. Так и мнилось, что эти шептуны идут за ним, след в след. Сердцебиение не унималось, в груди ощущалась прохладная пустота.

На полпути он увидел на тропе впереди кого-то рослого, темного; в первый миг вздрогнул, но тут же узнал Ратислава, собственного десятского. Это был худощавый белобрысый парень с продолговатым лицом; надо лбом у него в светлых волосах виднелась небольшая прореха над шрамом, полученным год назад в чудских лесах при сборе дани.

– Вон он ты! – воскликнул Ратислав при виде Ингера. Волосы у него были мокрые после купания. – А я за тобой! Старик послал, – стариком он по-свойски называл своего дядю Ивора, – говорит, не сгинул бы…

– Не сгинул я! – усмехаясь, Ингер приобнял Ратислава за плечи и развернул обратно к стану. – Экие вы боязливые!

– Да я что, а старик забеспокоился. Чужая земля, говорит…

– Будто он сам дальше выгона не бывал! Ну что, холодна водичка?

У костра осталось несколько человек, остальные уже разошлись по шатрам. Какие-то двое в реке отмывали котел, человек шесть спали прямо тут, у кострища. Ивор еще сидел, зевая и дожидаясь молодого князя.

Ингер присел на бревно, раздумывая: рассказать, не рассказать? Что это все значило? «Плеск есть, а головы нет» – как это понимать? Но, покосившись на Ивора, передумал. Откуда дядьке знать, что это за плеск такой?

Ночью Ингер спал плохо – то и дело вздрагивал и просыпался, будто падая куда-то. Под утро так замерз, что едва дождался, пока отроки поднялись и развели костер – варить кашу. Вчерашнее вспоминалось, как сон, однако он знал: не привиделось ему это. И весь день загадочные речи не шли из головы.

Когда проходили пороги, Ингер тоже думал об этом, но старался никому не показать тревоги: улыбался местным веснякам, таращившим на него глаза, вел беседу с порожским старейшиной. Когда уже пора было отплывать и Ивор ушел в лодью, Ингер вдруг решился.

– А скажи-ка, – обратился он к чернобородому варягу по имени Хрок, проведшему их через пороги, – что в ваших краях значит слово «плеск»?

– Плеск? – тот изумленно воззрился на него с высоты своего роста. – Да… да вот он, плеск! – Широким взмахом Хрок обвел реку, перекаты позади, где бурлила желтоватая мелкая волна, и каменистый брод, где поперечные полосы на выступающих камнях указывали, где стояла вода в какой-то из прежних лет. – Вот наш плеск и есть.

– Значит, это вода? – Ингер нахмурился, по-прежнему не понимая.

– Вода. Ну, еще судьба, – Хрок усмехнулся. – У нас так говорят. Здесь, у плеска, ходят судьбу слушать. Чего услышишь, бают, то и будет. Жена моя искусница по этому делу.

«Вода есть, а головы нет»? «Судьба есть, а головы нет»? Что ему хотела сказать та клятая утка? Смысл не складывался, понимание не приходило.

– А ты чего любопытствуешь? – Хрок видел по лицу юного князя, что ответ не рассеял недоумения.

– Так… ничего.

Попрощавшись, Ингер направился в лодью, где ждали его одного. И, едва лодья отчалила, тревога исчезла из мыслей, будто он сумел бросить и оставить ее на выбутском берегу. Нет толку в тех словах, ну и нечего думать. Мало ли нежить всякая безлепицы несет?

О приезде молодого холмоградского князя Стремислав плесковский был предупрежден и ждал гостя с нетерпением – томило любопытство. Два года назад, когда шестнадцатилетний отрок оказался на Хрориковом столе, они, как положено, обменялись посольствами, но сами не виделись. Князья не ездят в чужие края и, ежегодно обходя свои земли, никогда не удаляются за их пределы. Вне своей земли князь теряет свою священную силу, да и земля, лишенная князя, открыта для всяческих бед.

– У них, у варягов, не так, – толковали старейшины. – Им что здесь быть, что за морем – все едино.

– Они, варяжские-то князья, сами из волн морских вышли, какая им земля?

– Род их, говорят, с острова Буяна ведется.

– Да он, Хрориков-то сын, в Холмогороде и родился, Буяна не видал. Любопытно, видать, отроку свет белый посмотреть. Погулять, пока молодой.

– Невесту ищет, – княгиня, полная, жизнерадостная женщина, была уверена, что именно она угадала истину. – Ему же было шестнадцать, теперь восемнадцать уже, а ведь он неженатый?

Старики переглядывались и качали головами: этого никто не знал.

– Да вроде не слышно было, чтоб он женился, – Стремислав разводил руками. – Кабы женился, так уведомил бы, с кем ныне в родстве, мы б дары послали.

– Ну! А у нас-то есть красный товар! Видать, прослышал…

Поездка за невестой и правда была чуть ли не единственным объяснением такого необычного шага. Женская часть Плескова пришла в смятение, да и Стремислав то и дело раздумывал – подходящее ли дело? Да вроде в самую версту – князь молодой, да по соседству, где зятя лучше найдешь?

У Ингера и впрямь имелась новость, способная удивить плесковичей, но лежала она далеко от их догадок. Стремислав со своими ближиками[5] и кое-кем из старейшин жил в детинце, что стоял на высоком узком мысу при слиянии Плесковы и Великой, но гостя принял в святилище, неподалеку от города. На площадке за валом стояли два длинных дома, где плесковичи собирались на пиры во время священных праздников или на совет – в один и поместили знатного гостя. День отвели на баню и отдых, а назавтра сам Стремислав явился в святилище вместе с кое-кем из близко живущих старейшин и своим варяжским воеводой, Дагвидом. Несколько дней они спорили с княгиней, вести ли с собой дочерей, но порешили сперва взглянуть на гостя.

Два князя, молодой и старый, встретились на площадке между обчинами, перед идолом Перуна: на большом камне лишь слегка были намечены очертания лика с длинными усами. Каждый принес жертву, прося благословения для этой встречи. Стремислав зорко следил, как Ингер исполняет это дело, и остался доволен: несмотря на молодость, тот действовал уверенно. Важно умертвить жертвенного барашка, не причинив ненужных мук и не пролив на землю крови, а для этого требуется умение и опыт. Но тот, кто рано становится старшим в семье, и опыт приобретает рано. Двое отроков держали уложенного на спину барашка за ноги, а Ингер ловким движением рассек брюшину, просунул руку внутрь и остановил сердце, сжав в руке. Стремислав лишь приметил, как хмурился при этом молодой гость, стараясь сохранять уверенный вид. Удивительное зрелище являли они двое, стоящие перед грубым каменным идолом божества; один – как месяц ясный, тонкий и стройный, а другой – как полная луна, бледная и расплывшаяся. Стремислав, происходя из древнего рода «князей-пахарей», как знак своей власти держал посох; Ингер, из рода князей-воинов, имел возле пояса дорогой меч с рукоятью в серебре.

Пока назначенная для людей часть жертвы варилась, оба князя прошли в обчину и там уселись: холмоградцы с левой стороны от очага, плесковичи с правой. Стремислав с княгиней сидели во главе стола, а Ингер – слева от них, так чтобы удобно было вести беседу. Глаза княгини горели откровенным любопытством: она не могла прогнать мысли, что Ингер приехал поискать себе здесь жену, и уже примеривала, годится ли в зятья. Отрок ей нравился: рослый, стройный, красивый, взгляд серых глаз спокойный и вдумчивый. За столом он держал себя опрятно, с хозяином был почтителен, со своими людьми ровен, не выказывая ни дерзости, ни заносчивости. И княгиня уже мысленно ставила рядом с ним своих дочерей, прикидывая, которой он лучше подойдет. Едва не прослушала за этим занятием, когда князья покончили с вопросами, хорошо ли гость доехал и все ли благополучно у хозяина и перешли к делу. Стремислав посматривал на Ингера и на Ивора с намеком: вежество с трудом превозмогало любопытство.

Ингер и сам хотел скорее поговорить о деле: предстоящие перемены в судьбе занимали все его мысли.

– Отец мой, Хрорик, всегда был тебе, Стремиславе, добрым соседом, – начал он.

– Да и мы соседей не обижали вроде, – ответил плесковский князь.

– Я ни в чем вас не виню. Напротив того – хочу просить, чтобы и дальше вы дружбой нашей меня и землю мою не оставили. Я вскоре Холмогород покидаю… далеко отсюда буду… но хочу, чтобы в сердце ты и я по-прежнему близки были и никакого зла друг на друга не мыслили.

– Далеко будешь? – насторожился Стремислав. – Куда же ты собрался? За море, что ли? На остров Буян?

– Нет, – Ингер качнул головой. – Не за море. Ты знаешь, вуй мой, Ельг, много лет назад ушел на полуденную сторону, в землю Полянскую, в Киев-город, и там себе княжий стол сыскал.

– То нам ведомо, как же иначе. Как он там, к слову? Здоров?

– Получил я весть нерадостную, – Ингер опустил глаза, потом снова воззрился на Стремислава, и по взгляду его тот сразу понял великую важность предстоящих слов. – Зимой минувшей умер родич мой Ельг и стол киевский мне завещал.

– Вот как! – изумленный Стремислав подался вперед. – А у него сыновей нету своих?

– Были у него сыновья, да всех он пережил. Один у него наследник ныне – это я. И придется мне в сие же лето ехать туда, в землю Полянскую, наследок его принимать.

По правой стороне стола, где сидели плесковичи, пробежал ропот удивления. Ахнула княгиня, Стремислав еще шире раскрыл глаза.

– В Киев собираешься?

Ингер кивнул.

– Надолго ль?

– Как богам поглянется.

Ингер улыбнулся: на такой вопрос и пытаться отвечать было неразумно. Отсюда Киев казался лежащим не то что на краю света, а и далеко за краем. Доедешь ли? Кто там ждет? Как встретят? Думая об этом, Ингер видел впереди такой же туман, как если бы собирался на тот свет. Даже, пожалуй, хуже. На том свете ждут деды, о которых он знал не так уж мало. Но о тех людях, полянах, киянах, что обитали на среднем Днепре, он не имел никакого представления. Из них ему были знакомы только двое бояр – Братимил и Светлой – что приехали сообщить ему эту весть и позвать на опустевший киевский стол.

Оставшийся без князя Холмогород Ингер мог поручить только посаднику из ладожской родни своей матери. Киева он совсем не знал и настоящей своей землей считал только словенское Поозерье; уезжая в немыслимую даль, на неизвестно какой срок, он хотел обеспечить ей мир в свое отсутствие и для этого решил повидаться с наиболее сильными соседями. С днепровскими кривичами ему предстояло увидеться по пути на юг, а в Плесков, на запад, пришлось ехать отдельно.

Он был даже рад этой необходимости: все же легче для начала проделать путь довольно известный, протяженностью в каких-то десять дней. Тот же, что ему предстоял еще до осени, уже очень скоро уводил в неведомое. До Киева уже не первый год ездили из Холмогорода торговые люди, и сам Ингер в последние два года снаряжал их в путь, но и они казались ему какими-то особенными людьми. А теперь ему предстояло стать таким и самому.

– Так это что же, – постепенно и Стремислав осознавал значение услышанного, – ты теперь и Холмогородом, и Киевом один владеть будешь?

Ингер снова кивнул, будто говоря: ты правильно понял. Даже слегка прикусил губу, чтобы не улыбаться, но от этого его ясное лицо приобрело выражение мягкой насмешки над столь невиданным счастьем.

– Это у тебя земля-то будет… – в голове у Стремислава не помещались такие просторы, – от Ладоги до… докуда же?

– Между Полянской землей и морем Греческим еще угличи живут да печенеги хаживают, а далее уж болгары. До Греческого моря не достают Ельговы владения, но только полпути.

Двое киян кивали, подтверждая.

Стремислав молчал, лишь покачивал головой. Трудно было представить сам этот путь протяженностью в пару месяцев. А уж вообразить эти просторы как владения одного-единственного князя… и не какого-нибудь полника-исполина, а отрока восемнадцати лет…

Однако отрок этот носил на боку варяжский меч огромной стоимости, что сразу давало знать его высокий род и особую судьбу. Почти как месяц в затылке у божественного дитяти.

– Это я будто баснь какую слышу, – честно признался Стремислав. – Так вот сразу и в толк не возьмешь.

Ингер слегка развел руками и мягко улыбнулся. Ему и самому все казалось, будто он слушает сказание о каком-то другом молодце – сыне Солнца и Зари, а не о себе. Но время не ждало, судьба звала в дорогу, и он шаг за шагом все дальше заходил в это сказание.

Глава 2

Пару дней спустя Стремислав устроил пир в честь гостя, и там Ингер наконец увидел княжеских дочерей. Для голодного весеннего времени пир вышел недурным: отроки закололи свинью, наловили рыбы, настреляли уток и гусей. Хлеба в эту пору было мало – в иных родах его не видели уже месяца два-три, – и князь сам делил немногочисленные караваи, рассылая каждому гостю его долю. Народу собралось густо, «гостисто», как здесь говорят: старейшины съехались со всех окрестных волостей, на несколько дней пути, кто успел прослышать и добраться. Все надели праздничные беленые рубахи с узкими полосками вытканного узора на вороте и рукавах, белые насовы[6] с узкой черной окантовкой, узорные тканые пояса. Вдоль бревенчатых, украшенных венками свежей зелени стен виднелись рядами лица стариков и мужчин средних лет, расчесанные бороды – седые, русые и рыжие, внимательные глаза. Было даже трое-четверо чудинов с западного берега Чудского озера: тот край уже лет сто был подчинен Плескову и платил ему дань. Всем хотелось поглазеть на молодого князя Холмогорода, которому предстояло вступить во владение еще и далекими полуденными землями.

Каждый невольно соединял взглядом Ингера с дочерьми Стремислава. Ни о чем таком не объявлялось, но при виде неженатого отрока и юных девиц мысль о сватовстве приходила сама собой. Дочерей у князя было две, одна на пятнадцатом году, вторая на год младше. В невесты годились обе, хотя младшую, Любонегу, княгиня предпочла бы еще хотя бы годик подержать при себе. Девушки были очень похожи друг на друга, с миловидными округлыми личиками, только у старшей волосы были русые, а у младшей – светлые. Они везде ходили вместе и почти казались одним целым; сидя за женским столом в обчине наискось от Ингера, они метали в него одинаково любопытные взгляды, как будто собирались взять его в мужья обе вместе. Одеждой – сорочками, красными поневами и белыми широкими вздевалками из тонкой белой полушерсти – они почти не отличались от других девушек в Плескове, но очелья их были обшиты красным шелком, на висках блестели серебряные колечки, а на груди – стеклянные и сердоликовые бусины, немалое сокровище, привезенное из дальних сарацинских стран. Благодаря такому богатству каждая выступала, будто заря среди звездочек, и приятный звон серебра указывал всякому: эти девушки не простые. Шелк и бусы плесковские торговые люди закупали или в Холмогороде, или в Смоленске на верхнем Днепре, дальше того они сами, не имея договоров с иноземными царями и каганами, не ездили.

Плесковичи рассматривали холмоградцев, а больше того двоих приехавших с ними киевских бояр. Кияне оказались на вид люди как люди, только выговор непривычный и одежда диковинная: для пира оба надели греческие кафтаны, на вороте и рукавах отделанные узорным шелком, красным и зеленым. В таком же кафтане (несколько ему широковатом) сидел и Ингер – послы привезли в дар. Стремиславу Ингер ради дружбы поднес широкий плащ из тонкой красной шерсти, обшитый по краю узорным синим шелком – он назывался мантион, и князь немедленно в него облачился поверх насова. Кияне рассказывали, что эти одеяния, совсем не похожие на привычные славянам, им достались как добыча из давнего похода князя Ельга в царство Греческое. Заговорили о Ельге, Ивор заново принялся рассказывать тем, кто не знал, как много лет назад Ельг явился с дружиной из-за Варяжского моря, осел первоначально в Ладоге, потом отдал замуж за Хрорика в Холмогород свою сестру, а сам ушел на полуденную сторону, как одолел тех варягов, что за полвека до того обосновались в Киеве, и сам стал там править.

Ингер больше молчал: он родился уже после ухода Ельга на юг, никогда его не видел и знал только понаслышке. На него посматривали взыскательно, будто оценивали, будет ли он достоин своего родича, сумеет ли удержать в руках его богатое наследство? Никто не беспокоился об этом больше самого Ингера, однако никто не догадался бы об этом по его невозмутимому лицу с приветливым и внимательным выражением. Он лишь немного хмурился, но усилием воли разглаживал лоб. Шум пира, дымный воздух обчины быстро утомили его, хотелось прилечь, и он с тайным нетерпением ждал, когда все нужные слова будут сказаны и обряды выполнены.

Вот Стремислав во главе стола поднялся на ноги; княгиня тоже встала, с таким многозначительным и довольным видом, что все вновь воззрились на двух девушек. Получив в подарок расписное греческое блюдо, стоявшее теперь перед ней, княгиня уже парила на крыльях воодушевления, будто вот-вот ей поднесут все сокровища заморских цесарей. Взгляд Стремислава был устремлен на Ингера, и молодой гость тоже встал, держа свою чашу – деревянную, с тонкой оковкой серебром по краю.

– Послухи[7] вы днесь, мужи плевсковские, – начал Стремислав; все затихли, ожидая продолжения, и тоже приняли важный вид, – да будут послухами боги, – он приподнял рог с медом на вытянутых руках, – и чуры наши, – обернулся к очагу, где высилось три деревянных столба с вырезанными лицами, – что ныне подкрепляем мы докончание наше с Ингером, Хрориковым сыном. Будет он в Холмогороде, или в Киеве, или еще где – мы ему друзья, соседи добрые, на его земли не заримся, никакой вражды не допускаем.

– Я же клянусь и богов в послухи призываю, – в ответ произнес Ингер, – что, как сяду в Киеве, гостей из земли Плесковской, Стремиславом присланных, буду принимать как друзей, пристанище давать и в город допускать, чтобы торг вели, как им пожелается.

Плесковичи оживленно загудели. Все знали, что в Холмогороде или в Смоленске дары земли – мед, воск, всевозможные меха и шкуры, а то и полон, взятый в дальних чудских землях, – можно сменять на заморские богатства: красивейшие узорные ткани, серебро, яркие бусины, расписную посуду, хорошие железные изделия, бронзу, медь, соль… Заморскую торговлю вели варяги, люди того или иного князя, имевшего договора с цесарями, но чем дальше везли товар, тем дороже он стоил. В Киеве же, где ближе от Греческого царства, куницы и бобры должны стоит дороже, а шелка и бусы – дешевле. Обзавестись договором с киевским князем было полезно и выгодно, и заключенное соглашение несло благо для обеих сторон. В обмен на эти возможности Стремислав обещал Ингеру безопасность оставленных без князя словенских земель, по крайней мере, со своей стороны.

– Приносим клятву межей не нарушать, – продолжал Стремислав, – бортей не перетесывать, скота не угонять, лова в его земле не деять. Ну, только если отрок какой девку с той стороны умыкнет, это как водится, за то с нас спросу нет!

Он улыбнулся, и по обчине пробежал понимающий смешок. Женитьбы «уводом» или «убегом» случались постоянно, и между разными племенами, и внутри каждого; в нынешние времена они уже не служили поводом для кровной мести и заканчивались примирением родов. И снова все взоры обратились к Ингеру и двум девушкам; понимая, о чем все думают, те еще сильнее покраснели и потупились, под столом держась за руки, будто разлука грозила им прямо сейчас. Казалось, обоим князьям теперь только и оставалось, что объявить о скреплении своих договоренностей родством.

– А ты-то, княже, – с усмешкой сказал Беломир, один из старейшин, – не опасаешься ли за овечек своих? Куда ж отроку в такую дальнюю дорогу без жены? Кто его в чужом краю приветит, приголубит?

– Больно молоды мои дочери, чтоб в такую даль от родителей уезжать, – Стремислав покачал головой. – Мы их не торопим. Не объели нас пока.

На крайнюю молодость невесты ссылаются, когда не хотят отпускать ее из дома. Неужели Стремислав отказал в сватовстве? Глаза со всей обчины устремились на Ингера – а он что? Ингер тоже был довольно красен и выглядел немного растерянным. В его заломленный русых бровях, в глазах под черными ресницами появилось выражение страдания.

– Не в пору мне… – начал он и посмотрел на Ивора, – чужих овечек…

– Мы-то не слепые, видим, где есть невесты хорошие, лучше всех, – пришел ему на выручку кормилец, – да спешить нам не с руки. Сперва осмотреться надо, вызнать, что за земля там, в Киеве, каков дом, а потом уж и хозяйку вести.

Ингер кивнул, соглашаясь, и с облегчением сел. Но Ивор продолжал смотреть на него с беспокойством: Ингера как будто пробирала дрожь, он с трудом сидел прямо, а голова его все клонилась над столом.

– Это вы верно рассуждаете, – согласился Стремислав. До этого ни гости, ни хозяева, к разочарованию княгини, даже не заводили разговора о сватовстве. – Что там за люди еще… Не будет ли, гляди, еще каких там охотников до Ельгова стола…

– Я – сын его родной сестры, его единственный законный наследник, – Ингер понял голову и гордо выпрямился, хотя казалось, это стоило ему труда. Его опущенная рука стиснула покрытое тонким серебряным узором навершие меча, пытаясь почерпнуть твердости у своего оружия. – Все имение свое, стол и земли Ельг оставил мне. Я опозорил бы дедов своих, если бы отступил от своего права. Мой род ведется от богов. Я могу перечесть всех моих пращуров, до самого Одина. Ничье право в Киеве не может быть выше моего. Ничто не заставит меня отступить… Боги на моей стороне, и ничьим рукам удачи против меня не будет.

– Так, так, – Стремислав одобрительно кивал. – Своего отдавать не годится. Но с таким делом, – он оглянулся на дочерей, – поспешать не следует. Ты осмотрись. А как устроишься в Киеве как следует, так, если надумаешь, и присылай…

Ингер кивнул и, посмотрев на девушек, заставил себя улыбнуться. Более определенных договоренностей сейчас не желали ни гости, ни хозяева. Мысль о том, чтобы породниться с юным соседом, у Стремислава исчезли, едва он услышал о смерти Ельга киевского. Выдать дочь в Холмогород, куда дорога известна и занимает дней семь-десять – это одно. Совсем другое – отослать юное дитя с таким же юным супругом в края чужие и неведомые, где ждет невесть что. Как примут Ингера кияне, сумеет ли он утвердиться на столе своего покойного родича? Пути до Киев месяца полтора-два – только доехать до места благополучно уже будет большой удачей, а потом ведь начнется самое трудное. Не желая подвергать дочерей опасности дороги и неверного положения, Стремислав не дал бы разрешения на свадьбу, даже если бы Ингер о том попросил. Не хотел он и обручения: худо для девы оказаться невестой жениха, которому грозит смерть. Сгинет там, в земле Полянской, и станет с того света приходить, пытаться свою нареченную с собой утянуть.

Но Ингер вовсе не собирался об этом просить. Кое-что говорило в пользу этого решения: женатый молодец совсем не то, что отрок, да и заручиться родственной поддержкой плесковичей перед отъездом было бы полезно. Выехав в чужую землю, он постоянно ждал здесь чего-то невиданного, а ведь главное, что привозят из чужих краев – это невеста, волшебная дева, летающая на лебединых крыльях. Ингер был бы вовсе не прочь найти себе такую, но плесковские девушки, пожалуй, для этого выглядели слишком обыкновенно. Они так же не подходили к его будущей судьбе, как мешковатый насов беленого льна, надетый на их отце, не подошел бы обладателю киевского стола. Вернее, и киевского, и холмоградского разом. Уже с месяц Ингер знал о переменах в своей судьбе, но и сейчас еще у него кружилась голова при мысли о предстоящем. Чтобы окинуть взглядом его будущие владения, пришлось бы подняться к самим божественным престолам, где сидят Один и его сыновья. За эти дни, думая об огромности этих просторов, Ингер сам себе казался все больше и больше. Теперь он был рад, что не успел жениться. Ему понадобится какая-то особенная жена. Прекрасная, мудрая, ведущая род от богов. Совсем не похожая на дочерей Стремислава.

У Ивора, сведущего его кормильца, имелись и более приземленные доводы против того, чтобы свататься в Плескове. Не требовалось большой мудрости, чтобы понять: жениться Ингеру надо будет в Киеве. Может быть, на дочери какого-нибудь из знатных киевских варягов из Ельговой дружины или полянских бояр. Может быть, свататься в семье кого-то из ясских, древлянских, уличских князей – Ингер пока и не знал толком, с кем по соседству ему придется жить. Для этого решения сначала требовалось осмотреться, понять, чем Полянская земля дышит, кто имеет вес в ней и по соседству. Но ясно было: жена из Плескова в Киеве принесет мало пользы и только помешает стать своим. Поэтому на дочерей Стремислава Ингер смотрел как на тех, кого больше никогда не увидит.

– Ты гляди, он еще в Царьграде себе невесту высватает! – крикнул кто-то из плесковичей. – У самого тамошнего князя, как его там?

– Цесарь там, – поправил киянин Светлой.

– Ну вот. Цесарь. Есть у него дочери-девицы?

– Бывало уже и такое, – кивнул Светлой.

– А хотите, песнь вам спою про то, как князь наш Кий на обров ратью ходил? – оживленно предложил его товарищ, Братимил.

В обчине одобрительно зашумели. Братимил привез с собой гусли и не раз уже пел старинные песни о походах и подвигах былых времен, знакомя Ингера с прошлым той земли, где тому предстояло жить. Молодой князь уже слышал сказания о Кие, о деве Улыбе, о борьбе его и братании с хазарским князем Хоривом, о победе над Змеем, которого Кий запряг в плуг и пропахал межу-борозду между человеческим миром и змеевым Подземьем. Теперь же речь зашла в войне Кия с обрами, что много раз делали набеги на славян днепровского правобережья.

Разбудил Кий удалых добрых молодцев,
«Гой вы еси, дружина хоробрая!
Не время спать-почивать, пора вставать!
Пора вставать, в путь-дорогу выступать.
На тое-то царство Оборское!»
И пришли они к стене белокаменной,
Крепка стоит стена белокаменная,
Шире леса стоячего, выше облака ходячего,
Ворота у города железные,
Крюки-засовы все медные,
Стража стоит могучая денно-нощно…

Братимил певцом был неплохим, Ингер это признавал, хотя Поозёрье славилось гуслярами и он с детства часто слушал лучших из них. Пять бронзовых струн то звенели, то рокотали, подражая грозному стуку войска в ворота вражеской крепости и звону оружия. Но сегодня искусство его не радовало Ингера: звон слишком сильно отдавался в голове, будто те давние сражения проходят прямо у него между ушами. Голова с утра побаливала и была тяжелой; теперь же, в полутемной обчине, где раздавалось пение, она сделалась неподъемной. Ингер старался держаться прямо: а то засмеют, скажут, собрался за киевский стол парень бороться, а самого гусли с ног свалили!

Кий берет царя за белы рученьки,
А славного царя обринского Бойтаула Жупановича,
Говорит ему Кий таковы слова:
«А вас-то царей не бьют, не казнят».
Ухватил его правой рукой за праву рученьку,
А левой рукой за леву ноженьку,
Да и разорвал царя напополам,
Да и разметал клочки по полю по чистому…

Ингер старался слушать, но сосредоточиться не мог; его пробирал озноб, так что даже зубы постукивали. Он хотел отпить из своей чаши, чтобы согреться, но запах вареного меда чуть не вызвал тошноту. Старался дышать глубже, чтобы прийти в себя, но вдохи отдавались в груди острой болью.

На воздух бы, подумал он, боясь, что до конца Киевых подвигов ему тут не досидеть. Но как выбраться? Чтобы встать из-за стола, ему пришлось бы поднять весь ряд своей дружины, а потом человек десять плесковских старейшин.

– Ты чего клонишься? – шепнул ему Ивор. – Не спи!

– Я не сплю, – прошептал Ингер. – Хочу… на воздух…

Ивор озабоченно огляделся: он видел, что с воспитанником его творится нечто странное, но как встать у всех на виду, не дослушав песнь!

Тут Кий сам царем настал,
Взявши молодую царицу Бойтаулову,
Молодую Светлолику Баяновну…

Две княжеских дочери слушали, смущенно опустив взоры и слегка улыбаясь: они сами были из тех дев, с чьей рукой передают престолы. Старшая бросила из-под ресниц взгляд на молодого гостя… и вдруг изумленно расширила глаза, позабыв о скромности.

В миг наивысшего торжества Кия над обрами Ингер вдруг наклонился над столом и лег лбом на скатерть. Кудри его русые рассыпались по столу, и больше он не шевелился.

Отчаянно, резко звякнули струны и смолкли.

– Вот не было печали! Ровно сглазил кто! – причитал Стремислав, сидя у себя в избе. – Слышь, мать!

– А! – Княгиня, рывшаяся в большой укладке, разогнулась и повернулась.

– Ты что хочешь делай, но мне его на ноги подыми! Ведь скажут: отравил Стремислав гостя молодого! У меня на пиру посидел, моего хлеба поел – и того, к дедам отошел!

– Кто же скажет! – княгиня негодующе всплеснула руками. – Ты сам не тот же хлеб ел, не из той же бочки мед пил?

– Найдутся злые люди! Скажут, задумал Стремислав отрока-сироту извести и землю его захватить! В гости зазвал и отравил!

– Да он сам приехал!

– Сам, не сам… А я только перед тем клятву принес перед людьми и богами, что зла ему не мыслю! Опозорен буду я и весь род мой! Боги проклянут!

– Да чего же проклянут – боги-то знают, нет на нас вины! Ну, а что я сделаю? – Княгиня села на укладку; у ног ее лежали два-три полотняных мешочка сушеных трав. – Водяная лихорадка у него или повесенница[8]. Коли судьба – исцелится, выживет. А коли нет, кто же против судьбы силен?

– А может, сглазили, – вставила челядинка, княгинина ключница. – Отрок молодой да пригожий – живым и неживым зависть сердце гложет…

С пира Ингера перенесли в другую обчину, где холмоградцы ночевали, и уложили на скамью. Он был почти без памяти и горел от жара. Гости разошлись в большом смятении: после всего, что было сказано и подумано, внезапная хворь молодого гостя показалась таким же дурным знаком, как если бы молния ударила прямо посреди святилища. Что это значит? Один из князей солгал о своем желании дружбы? Или Ингер неугоден богам, родством с коими похвалялся? Или правда сглазили, завидуя его юности, красоте и великой доле?

Не перекинется ли беда с холмоградцев на плесковичей, разделившими с ними хлеб?

Княгиня пообещала Ивору, что немедленно найдет целебных зелий и пришлет с бабами, сведущими в лечении. Она еще не отошла от мысли со временем увидеть в Ингере будущего зятя и сейчас тревожилась о нем почти как о родном сыне.

Присланные княгиней женщины сделали отвар зимолюбки, избавляющий от жара, и Ивор сам поил молодого князя. Того трясло от озноба, и его закутали в несколько шкур. Еще принесли липовый цвет, развели отвар с медом и тоже поили на ночь. Ивор не сомкнул глаз до утра, когда его сменил Ратислав, но лучше Ингеру не стало. Утром и вечером жар спадал, но к полудню и полуночи опять поднимался. Княгиня сама убедилась в этом, когда назавтра пришла проведать гостя. Вернувшись домой в Плесков, она уже не улыбалась: и впрямь умрет молодой гость у них в доме, вот сраму-то будет!

На вторую ночь жар усилился; Ингер ворочался в беспамятстве и что-то бормотал. Но Ивор, склоняясь к нему, ничего не смог разобрать: только слово «блеск» или «плеск». И еще «голова моя».

– Зови каких знаешь волхвов и вещих людей, уж верно сыщется кто-нибудь помудрее, – строго наказал жене князь. – Если сама не справишься.

– Да я уже за Немыкой в Озерище послала, а Бажана с вечера при нем сидит. Кого ж еще?

– За Грачовой женой нехудо бы еще послать, – подсказала ключница. – Она, говорят, лихоманки ловка изгонять.

– И верно! – обрадовалась княгиня. – За Грачихой пошлю. Да, отец?

– Только пойдет ли она? – добавила ключница. – Не ко всякому идет, Грачиха-то.

– Да уж пусть так попросят, чтобы пошла, – встревоженный Стремислав почти рассердился. – Не на игрище кличут! Князь, скажи, зовет!

И в тот день, и в следующие в Выбутах много говорили о холмоградском князе. Его молодость и красота поразили не одну Прекрасу – хотя, пожалуй, никто другой не принял их так близко к сердцу. Много толковали, зачем он едет в Плесков, но даже Хрок, единственный, кто с ним разговаривал, этого не знал.

– Кто я такой, чтобы у чужого князя о его делах допытываться? – отвечал он любопытным. – Лодьи перевели, за проход уплачено, а прочее не мое дело.

– Он, видно, к Стремиславу свататься поехал, – заметила мать. – К чему бы еще? Он парень молодой, а у нашего две дочки-невесты.

Простое это соображение прошло по сердцу Прекрасы, будто острый нож. Что тут возразишь? Все ее мысли сосредоточены были на ожидании того дня, когда Ингер со товарищи поедет обратно. Она как будто ждала возможности снова увидеть само солнце вблизи – ходящим по земле в белой «печальной» свите и в сиянии русых кудрей. И ожидание это было так огромно, что за пределы того дня она не заглядывала.

Чего она ждала? Да ничего. Ни подойти к нему, ни слово сказать она даже не думала. От мысли о том, чтобы случайно попасться ему на глаза, Прекрасу пробирала дрожь, как будто взгляд его мог ее убить. Нет, она хотела еще раз полюбоваться им издалека, увидеть, как двигаются его губы при разговоре с ее отцом, как улыбка освещает его ясное лицо…

И все же догадка, что Ингер поехал свататься к дочерям Стремислава – очень правдоподобная догадка, – заставила ее сердце болезненно сжаться. Как будто долгожданное солнце затянуло тучкой…

Сколько Ингер собирается пробыть в Плескове, никто не знал, Хроку он об этом не говорил. Прекраса даже надеялась, что это произойдет не очень скоро – ожидание доставляло ей мучительную отраду и она не хотела, чтобы все миновало и осталось позади слишком быстро. День, два, три она ждала почти спокойно – так быстро из гостей не уезжают, – но с каждым следующим днем ее волнение возрастало. Она старалась не отходить далеко от двора, а все время, свободное от дел по хозяйству, проводила у реки, глядя вниз по течению, на брод и полосатые валуны, торчащие из мелкой воды. Так и виделось: вот покажутся лодьи, и в одной она разглядит белое пятно его свиты… И тогда… Весь мир переменится, зальется ярким светом, воздух будет полон блаженства его присутствия. Дальше этого мгновения она не заглядывала: и это-то счастье было слишком большим, чтобы вместиться в душу.

Но проходил день за днем, а река оставалась пустой. Вон, долбушка показалась, в ней мужик в длинной серой рубахе. Пристал возле брода, пошел в весь… Зачем это – ни сетей в долбушке, ни даже мешка за плечами у него нет.

И что она сидит здесь, как пришитая? Небось дома матери нужна. Вздохнув, Прекраса отправилась домой. К удивлению ее, в родной избе обнаружился тот самый мужик.

Еще ни о чем не спросив, Прекраса поняла: гость явился с дурной вестью. У отца и матери лица были встревоженные и немного растерянные. Сердце гулко стукнуло: что стряслось? Родни у них не было, злых вестей ждать неоткуда.

Мужик выглядел недовольным и явственно хмурился.

– Я человек подневольный, – снова начал он речь, которую Прекраса прервала своим появлением. – Мне что велено передать, то я передал. Один ворочусь – буду ответ держать, так и скажу: волю твою, княже, я Грачу довел, а жена его ехать к тебе не желает…

– Я не сказала, что не желаю, – терпеливо, видно, не в первый раз ответила Гуннора. – Скажи князю: я спрошу у плеска. Если можно его излечить, то приеду. А если нет воли судениц – и толку нет ездить.

– Недоволен будет князь, – все еще хмурился мужик.

– Я не суденица! – Гуннора развела руками. – Жизнь и смерть людская не в моей власти, я лишь волю богов передаю. Коли скажут водяные девы, что князь будет здоров – завтра на заре в путь пущусь, к полудню буду.

– Ну, я так передам… – хмуро ответил челядин, которому явно не хотелось возвращаться к господину с неуспехом поручения. – Что завтра к полудню будешь.

Слегка поклонившись хозяевам, он вышел. Прекраса удивленно взглянула на родителей. Стремислав захворал? Как всякому живому человеку, князю порой случалось быть нездоровым, но никогда еще княгиня не посылала по этому случаю за Гуннорой! У них в Плескове свои знающие есть.

– Недаром, знать, он про плеск мне поминал, – обронил Хрок, глянув на жену.

– Кто?

– Да он. Князь молодой.

– Про плеск поминал? – Гуннора недоумевала, а Прекраса и подавно, к тому же она начала тревожиться сильнее, чем поначалу. – Когда?

– А вот в тот день… как в лодью садился. Спросил меня, что в наших краях значит «плеск». Ну, я сказал ему.

Некоторое время все молчали, обдумывая это известие и чувствуя за ним какое-то весомое и грозное значение.

– Это, видать… по пути с ним говорил кто-то… – пробормотала потом Гуннора. – Или во сне привиделось. Что-то он знал о судьбе своей…

И по лицу ее было видно: недобрая это судьба.

– Так вы о ком говорите? – превозмогая дрожь и гул в груди от смятенно бьющегося сердца, спросила Прекраса.

– Князь холмоградский, что проезжал здесь, захворал, – пояснила мать. – Прямо на пиру на стол упал, будто пьяный, а сам весь в огне. Со вчерашнего лежит, не встает, в полубеспамятстве. Князь испугался, скажут, отравил гостя, велел всех знающих созвать, чтобы непременно вылечили. За мной, вон, тоже человека отправил.

Прекраса села на лавку. Так это не Стремислав хворает! А он! Ингер!

– И что? – она с надеждой взглянула на мать. – Ты поедешь?

Весь разговор перед тем от волнения уже испарился из памяти.

– Что попусту ехать, не зная, чего ждать? – Гуннора развела руками. – Пойду на зорьке вечерней плеск слушать. Скажут водяные девы – жить ему, так поеду. А не скажут… К чему тогда ехать – еще виноватой выйду. Опять…

Гуннора насупилась. Прекраса знала, что жизнь их дома началась с довольно страшной саги. Когда-то, до ее рождения, в Плескове княжил Боронислав, старший брат Стремислава. Гуннора, тогда еще девушка, дочь уважаемой в Плескове ведуньи, уже тогда была известна как лекарка. Когда князь захворал, она поначалу согласилась помогать в его лечении. Трижды она ходила слушать водяниц, и трижды они предрекли князю смерть. Тогда Гуннора отказалась лечить, чтобы не быть после обвиненной в этом несчастье. Когда Боронислав вскоре все-таки умер, княгиня, его жена, обвинила Гуннору, потребовала суда и казни. Стремислав, занявший место брата, в вину Гунноры не верил, но велел ей покинуть город. Она уехала на брод и тут вышла замуж за Хрока. С тех пор мать была вдвойне осторожна и не приближалась ни к кому из больных, не получив ответа от водяных дев о его судьбе.

Прекраса молчала; внутри у нее все заледенело. Она хорошо знала этот материнский обычай, но сегодня он приобрел такой жуткий смысл, какого она никогда раньше за ним не сознавала. Раньше речь шла о жизни и смерти других людей – иногда знакомых, из Выбут, а чаще совсем чужих. Никогда раньше Прекрасе не приходилось тревожиться о ком-то, кроме обитателей родной избы.

А теперь речь шла о нем – о красном солнце, о ясном месяце в облике молодого холмоградского князя. Это его жизнь и смерть уже ведают девы у брода. И если они скажут, что нить его оборвана… она, Прекраса, больше никогда не увидит его. Юное солнце погаснет.

И все решится уже вот-вот, на вечерней зорьке.

Прекраса глянула в оконце: на земле двора лежали длинные тени, указывая на угасание дня.

Солнце садилось за спиной, позади Выбут, когда Гуннора, подобрав подол, осторожно перебралась по камням через широкий брод и уселась на восточном берегу Великой, на камне у края воды. На правом берегу никто не жил, но отсюда виднелись соломенные и дерновые крыши Выбут за рекой. Издали доносилось чуть слышное пение – шла пора весенних гуляний молодежи, и по вечерам девушки собирались у березовой рощи либо у Русалочьего ключа, пели и плели венки. Обычно Прекраса тоже ходила туда – дочери самая пора идти замуж, – но в этот вечер она сидела грустная и встревоженная, сказала, что никуда не пойдет и будет ждать возвращения матери.

Большой камень одним боком лежал на песке, а другой его бок омывался речной водой. Гуннора уселась, свесив ноги, сняла с головы убрус, волосник и расплела косы. Никогда замужняя женщина не показывает волос вне своей избы, кроме таких вот случаев – когда нужно призвать иные силы. Но никто не увидит: кроме девушек у рощи, прочие жители на вечерней заре в русалочьи дни сидят по домам, избегая опасных встреч.

Не гулял бы молодой Ингер в одиночестве у воды на заре вечерней – и его бы не задело…

Распущенные волосы упали двумя волнистыми потоками. И мать Гунноры, и бабка славились своими волосами и вовсе не случайно отличались мудростью и умением слышать Дев Источника. У Прекрасы тоже хорошие волосы, лучше, чем у любой девки в Выбутах…

Из кожаного кошеля на поясе Гуннора достала гребень и стала медленно расчесывать пряди, смятые в косах. Сюда доносился шум воды у порогов, не умолкавший ни днем ни ночью, привычный, как ветер и воздух. Прислушиваясь к нему, Гуннора начала приговаривать вполголоса:

Матушка-Вода, Государыня-Вода,
Бежишь ты по камушку белому,
От светлого дня до темной ноченьки,
От зари утренней до зари вечерней,
Ни сна ни отдыха не ведаешь,
Обмываешь берега свои крутые!
Не обмой-ка ты крутые берега,
А скажи-ка мне судьбу младого отрока,
Ингера, сына Хрорикова.
Сколько ему лет летовать,
Сколько ему зим зимовать,
Скоро ль ему свадьбу играть,
Скоро ль малых детушек водить,
Или ему на белом свете не живать,
Во сырой земле лежать…

Приговаривая, она все расчесывала волосы, чутко прислушиваясь к далекому шуму воды. Этот способ проведать будущее был известен в Выбутах давным-давно, но Гуннора славилась верностью своих предсказаний, полученных у брода.

Гребень ровно скользил в ее руке по светлой волне волос, и казалось, что их мягкое движение сливается с колебаниями речной волны под камнем. Закончив, Гуннора помолчала, вслушиваясь, потом снова начала:

– Матушка-Вода, Государыня-Вода…

Солнце уже село, лишь самый краешек торчал из-за синего окоема и разлитый по небу багрянец еще отмечал сторону, где оно погружалось в сумрачные воды Подземья. Вода тоже казалась почти черной, на западном берегу над кустами сгущалась мгла.

Проговорив призывание в третий раз, Гуннора закрыла глаза и стала слушать. В ровный шум воды у перекатов вплеталось далекое пение девичьих голосов, будто поет сама вода. Не открывая глаз, Гуннора продолжала медленно водить гребнем по волосам. Вода плескала возле камня у ее ног, над рекой пронесся порыв ветра… И где-то там, где шум воды вливался во тьму изначальной бездны, возникли слова, выпеваемые протяжным заунывным голосом:

Ой, резвы ножки подломилися…
Ой, ясны очи замутилися…
Ой, что тебе не прилюбилося…
Ой, что тебе не приглянулося…
Что ты покинул родну матушку,
Мое дитятко бажоное[9]

Гуннора слушала; рука ее с гребнем замерла. Но сколько она ни вслушивалась, раздавались все же унылые строки погребального причитания над юным сыном. Ой, резвы ножки подломилися…

Накатил озноб – будто повеяло стылым духом земли из только что отрытой могилы. Медленно Гуннора открыла глаза, невольно подергивая плечами. И увидела. Напротив нее, на таком же валуне – наполовину в воде, наполовину на земле – сидела некая… вроде бы женщина, но удавалось разглядеть только белую сорочку и густую волну русых волос. Волосы закрывали лицо, а рука медленно водила гребнем по прядям, спускавшимся до самой воды… Но стоило моргнуть – и женщина превращалась в белую птицу-лебедя, что сидит на камне, сложив крылья. Пристальнее вглядываться нельзя – она исчезнет и душу живого унесет за собой.

Это была она – водяная дева, бродница, хозяйка этих мест. Это ее голос день и ночь шумел на перекатах, и ей два раза в год приносили жертву ради милости, чтобы не губила людей, скота и лодок. Выйдя на зов, она ответила на тот вопрос, который ей задали.

– Плеск есть – есть и голова… – пролетело в порыве ветра над водой.

Гуннора снова опустила голову и отложила гребень. Казалось, что вокруг очень холодно. Дрожа, она слезла с валуна и встала на песок, спиной к воде. Шепча оберег, заплела волосы, уложила на голове, покрыла волосником и потом убрусом. Дрожь отступила. Потерев ладонями плечи, Гуннора обернулась. На том берегу уже никого не было видно, валун стоял пустой.

Забрав гребень, она тронулась через брод назад, на свой берег. Проходя мимо валуна, где сидела бродница, поклонилась и положила моток выпряденной шерстяной нити.

И только когда Гуннора уже шла по своему берегу к Выбутам, озноб окончательно оставил ее и она вновь ощутила тепло весеннего вечера.

Девичье пение у рощи уже смолкло, последние отблески заката угасли среди вод Подземья.

В избе совсем уже стемнело, когда наконец на крыльце послышался легкий стук шагов. Гунька (его настоящее имя тоже было варяжским – Гуннар) уже спал на полатях, но Хрок и Прекраса ждали: отец сидел в потемках у стола, а дочь – на укладке со своим приданым. Оба молчали.

Когда скрипнула дверь, Прекраса вздрогнула. Сердце оборвалось: сейчас она узнает, жить ей или умереть. Молодой князь Ингер лежит в Плескове больной, его лечат, отыскивают ему умелых ведунов, заваривают зелья, но судьба его уже решена. И если его нить оборвана, то все хлопоты напрасны.

Мать вошла, плотно затворила за собой дверь. Она еще только направилась к столу, чтобы взять ковш и черпнуть воды из ведра, а Прекраса уже знала, с чем та пришла… Просто знала, будто каждое движение матери говорило: ему не жить. Она была вестницей смерти, и Прекрасе виделись овевающие ее черные тени. Будто не мать родная в дом вернулась, а черная лебедь Мары…

Гуннора выпила воды из ковша, села возле отца на лавку, сложила руки на коленях и испустила глубокий вздох.

– Худо дело, отец, – сказала она то, что оба слушателя уже знали. – Бродница… причитала по нем. Не встать ему.

Прекраса прижала ладонь ко рту. Глаза сами собой расширились, будто готовясь извергнуть потоки слез, но она не смогла заплакать – грудь сжало, как будто на нее камень навалился.

– И как мне быть теперь? – продолжала Гуннора. – Не поеду – князь огневается, а поеду – отрок у меня на руках умрет. Так и этак виновата выйду.

– Не езди, – решительно ответил отец. – Скажем, сама захворала.

Прекраса молчала. Ужас, горе, недоверие смешались в душе и не давали произнести ни слова. Неужели совсем нельзя помочь? Нельзя, отвечала она сама себе. Бродница никогда не обманывает. Если в ответ на вопрос о судьбе слышится погребальный плач – умереть тому человеку еще до истечения года. Не раз уж такое было. Потому люди боятся бродницу вопрошать.

На глазах закипали слезы. Несправедливость судьбы Прекраса ощущала как острую боль. Как жестоки суденицы! Жестоки и злы! Зачем им понадобилось погубить Ингера – молодого, прекрасного, знатного родом, уже получившего холмоградский стол! Неужели даже боги способны испытывать зависть?

Не желая, чтобы родители заметили ее слезы, она быстро скользнула на полати, где уже посапывал Гунька, и отвернулась к темной стене. Мысль судорожно искала выход, мечась по сторонам, будто застигнутая в сусеке мышь. Если бродница напророчила смерть, бессмысленно искать каких-то чудодейственных зелий. От Марены нету коренья, как мать говорит. Не пытаясь заснуть, Прекраса напряженно вспоминала: нет ли какого сказания об избавлении от неминучей смерти?

Много раз она слышала про «обещанных детей», которых родители от рождения пообещали отдать в услужение к разной нечисти. Бывают про́клятые, которых уносит нечисть. Но это все не то.

«Не того сгубила, кто был ей указан…» Прекраса остановилась на этой вдруг всплывшей мысли, пытаясь сообразить, что это такое. Мать рассказывала когда-то… Какое-то из древних преданий их с отцом северной родины, Свеаланда. Что же там было? Прекраса стала вспоминать. По зимам и мать, и отец часто рассказывали им с Гунькой что-то из того, что сами слышали от своих дедов и бабок – тех, что родились за морем, а в землю Плесковскую прибыли уже взрослыми. Это сказание о валькирии, которая спала на высокой горе. К ней пришел Сигурд – самый славный тамошний витязь, и увидел деву, спящую в кольчуге. Он рассек кольчугу мечом, и дева проснулась. Она стала давать ему разные мудрые советы, а перед этим рассказала о своей судьбе. Два конунга вели войну, один был старый, а другой молодой. Старому сам Один обещал победу и послал ту деву, Сигрдриву, чтобы она отняла жизнь молодого, Агнара. Но она пожалела его и сгубила старого конунга. На это Один сильно рассердился и уколол ее шипом сна. Так она оказалась на горе…

Дальше Прекрасе было не нужно. Широко открыв глаза, она лежала, глядя в близкую кровлю. Валькирия нарушила волю Отца Ратей и погубила одного из двух соперников не по его, а по своему выбору. А другого, который ей больше нравился, спасла. Значит, посланницы судьбы могут менять волю богов!

Она невольно заворочалась, но сдержалась, опасаясь разбудить брата. Бродница – почти та же валькирия, только без кольчуги и щита. Норны – владычицы судьбы, сами вышли из источника Мимира, чтобы прясть судьбы смертных. И бродница выходит из воды, неся людям их судьбу. Значит, в ее власти что-то изменить!

Осознав это, Прекраса чуть не подскочила. Захотелось немедленно бежать к броду, вызвать бродницу и упросить ее помиловать Ингера!

Но нет, не сейчас – ночью она не выйдет.

Прекраса потянулась и глянула с полатей в сторону оконца, но его не было даже видно в полной тьме избы – стояла глухая ночь. А бродницу можно вызвать на зорьке – или утренней, или вечерней.

Глубоко дыша и стараясь успокоить свое лихорадочное смятенье, Прекраса принялась размышлять. В Плескове мать ждут завтра к полудню: она обещала выехать на заре, если получит благоприятный ответ. Значит, осталась только одна возможность – утренняя зорька, что придет после этой ночи. И тогда, если удастся что-то изменить, мать успеет, когда обещала, и Ингер поправится!

Мысленно Прекраса видела эту зорьку, будто узкую светлую щель в глухой стене злой судьбы. Нужно проскочить в эту щелку, протиснуться, – тогда можно исправить неисправимое.

Лишь бы не оказалось уже поздно! А что если он умрет вот этой ночью? Что если он умирает вот сейчас, пока она лежит здесь и думает о нем? Или уже умер? От этой мысли враз охватила противная холодная дрожь – будто водой внезапно залило, и Прекраса села, спасаясь от этой невидимой воды. Нет, нет, убеждала она себя, тяжело дыша. Не может быть, чтобы уже… Он болен только два дня. Еще есть время вымолить милость у судьбы. Не могут Прядущие у Воды быть так жестоки, чтобы желать гибели этому светлому отроку – единственному истинному князю на свете, вышедшему прямо из сказания!

Опасаясь проспать, Прекраса не пыталась дремать, но ей и не хотелось. Ее наполняла лихорадочная бодрость, жажда движения и борьбы. Только то и томило, что приходилось ждать конца ночи.

Когда пятно оконца начало проступать среди тьмы, Прекраса бесшумно скользнула с полатей. Нашла свой пояс, вздевалку. Потом легко-легко, как невесомый блазень, прокралась к ларю, где была сложена верхняя одежда матери.

Вот ее пояс – из красной и черной шерсти, сотканный на бердышке простым узором. На нем куриная косточка – плесковские женщины носят ее, чтобы легко вставать до зари, – а рядом костяной гребень с резной спинкой, упрятанный в кожаный чехол. Дрожащими руками Прекраса отвязала тонкий кожаный ремешок. Свой гребень, как ей думалось, для этого не годился. Она знала, что делает мать для вызова бродницы, но не была уверена, что у нее получится, если она сделает то же самое. Материнский гребень казался более надежным орудием. Было очень стыдно и тревожно, что она берет без спроса такую важную вещь у родной матери, но единственная цель заслонила в ее глазах все.

Зажав гребень в руке, Прекраса скользнула к двери и осторожно ее толкнула. Нужно спешить – на заре мать встанет к корове и, конечно, обнаружит, что исчез и гребень, и дочь. И поймет, почему они исчезли. Она должна успеть раньше.

Снаружи было лишь чуть светлее, чем в избе, солнце еще не поднялось. Прекрасу охватил озноб от утренней прохлады – все-таки еще не лето, – но вместе с тем она взбодрилась.

Стараясь не шуметь, она плотно прикрыла за собой дверь, села на крыльце и обулась. Потом пересекла двор и исчезла; белая ее вздевалка мелькнула во мраке и растаяла, будто дух уходящей ночи.

Тихий скрип двери нарушил сон Гунноры. Не понимая, что ее разбудило, она повернула голову и, моргая спросонья, взглянула во тьму. Ничего не было ни видно, ни слышно, но ей казалось, во тьме тихой избы остался широкий, ощутимый след неведомой силы…

Нужно сидеть так, чтобы видеть солнце перед собой. Тогда бродница покажется на стороне Иного. Прекрасе повезло, что на утренней заре бродницу следовало ждать на своем, западном берегу, и ей не пришлось переходить реку в предутренних сумерках. В часы перелома это место вдвойне опасно – споткнешься, головой о камень ударишься… и очнешься сама уже бродницей, с речной водой в жилах вместо крови.

Прекраса села на бревно, где отдыхали путники, пешком пересекавшие брод. Идти на камень было еще рано. Она смотрела на восток, на небо, все более светлое, и ожидала первых проблесков зари. Все ее существо сосредоточилось на этом ожидании, весь мир сжался до узкой полоски между нею и водой с торчащими камнями. За сумерками казалось, что ничего другого в мире и нет, но ничто другое ей и не было нужно.

Вода струилась меж валунов – в темноте и при свете, в полдень и на заре, всегда одинаково. И чем дольше Прекраса смотрела туда, тем сильнее ей мерещился ответный взгляд – но не прямой, а откуда-то сбоку. Река наблюдала за ней так же, как она наблюдала за рекой. И те, кто жил в реке, уже знали, почему и для чего она пришла. Они ведь знают судьбы всех людей на свете – и ее тоже. Им уже известно, добьется ли она того, зачем пришла. Нужно было ждать – в этих делах нарушать правила смертельно опасно! – и Прекраса сидела неподвижно, дожидаясь, пока Заря-Зареница возьмет золотые ключи и отомкнет ненадолго ворота между белым светом и Иным, чтобы выпустить солнце. В руках она сжимала гребень матери, как свой, особый ключ. Поможет ли он ей проникнуть за грань? Угадает ли она нужное время? Может быть, есть еще какая-то хитрость, о которой мать не говорила? Ведь недаром такие люди называются знающими – они ведают нечто, переданное им «старыми людьми». Нужно знать особые слова… проходить посвящение… а с ней ничего такого не было.

Но разве у нее есть время на все это? Если она не поможет Ингеру сейчас, завтра будет поздно. Третьей ночи ему не пережить.

Было уже довольно светло, когда что-то толкнуло ее: ну, иди же! Чего ты ждешь? Испугавшись, что упустит нужный миг, Прекраса вскочила и кинулась к реке. Встала на камень между песком и водой и стала расплетать косу. Потрясла волосами, расправляя пряди, потом достала гребень из чехла и дрожащей рукой провела по волосам.

Костяные зубчики путались в густых прядях, немного сбитых за ночь. Поначалу Прекраса никак не могла собраться с мыслями, но потом, когда гребень стал ходить легче, заговорила, задыхаясь от волнения:

Мать-Вода! Государыня-Вода!
Течешь ты по зеленым лугам,
Омываешь крытые берега!
Не омывай ты, Мать-Вода,
Крутые берега,
А выйди ко мне, Мать-Вода,
Послушай моей печали,
Помоги моему горю…

Она взглянула через реку – нигде не виднелось движения, она была здесь одна. Прекраса сглотнула и начала с начала:

– Мать-Вода! Государыня-Вода…

Гребень легко скользил по волосам, они уже заблестели и мягко шуршали меж костяных зубьев. От волнения теснило дыхание: что если не выйдет? Не отзовется? И эта последняя заря ускользнет напрасно, оставив Ингера во власти неумолимой Марены…

– Выйди ко мне, Мать-Вода…

Вдруг Прекраса ощутила как бы толчок – не то снаружи, не то изнутри. Подняв глаза, она замерла: напротив нее, на середине потока, сидела на камне другая девушка, почти такая же, как она сама. Юная, светловолосая, она опустила ноги в воду и тоже водила гребнем по волосам, повторяя движения Прекрасы. Только волосы ее были куда длиннее и падали концами в реку. Белая сорочка выглядела свежей, как лепестки «русалочьего цвета», а глаза речной девы смотрели прямо в душу.

Ничего другого Прекраса не могла бы сказать об этих глазах – они влекли и наводили жуть, затягивали и подавляли. Одно она сейчас ощущала очень ясно: как велики те силы, что она призвала, как беспомощна она сама перед ними. Ее жизнь и судьба находились во власти этих глаз, шаривших по дальним закоулкам ее души. В них не было зла или угрозы, но они открывали дверь в Иное – в безграничное туманное пространство, способное выпить тепло твоей жизни и не заметить, как море не замечает, если в него падает слеза…

От потрясения словно кровь заледенела в жилах. Прекраса моргнула. Сглотнула, чувствуя, что не владеет языком и не помнит ни единого слова.

«Я пришла, – услышала она, но шепот, похожий на шум воды над порогами, раздался прямо внутри ее головы. – Поведай мне твое горе».

– Ингер… – выдавила Прекраса из пересохшего горла; только об этом она и помнила. – Он… ты сказала, он должен умереть?

«Плеск есть. Голова есть», – ответила речная дева теми словами, какими издавна указывала на скорое получение жертвы.

– Оставь его, – произнесла Прекраса.

Она не знала, какими словами молить речную деву о милости; само то, что она обратилась с такой просьбой, ясно изъявляло, до какой крайности она дошла.

– Оставь ему жизнь, – продолжала она. – Пусть он исцелится. Возьми чего хочешь… что у меня есть.

«А что у тебя есть?»

Прекраса промолчала. Что у нее есть такое, в чем нуждается речная дева? Им подносят в дар караваи, цветочные венки, вешают на ивы новые сорочки, шерстяную пряжу и льняную тканину. Но разве этого достаточно, чтобы выкупить жизнь, да не чью-нибудь, а самого князя?

«Сейчас погляжу», – шепнула вода…

…Прекраса не сводила глаз с девы на камне, не могла даже моргнуть, и все же не поняла, куда та делась. Перед глазами вдруг расплылось, как бывает, если взор заволакивает слезами, но Прекраса не решалась поднять руку, чтобы их протереть. А когда в глазах прояснилось, на камне никого не было. Река текла меж полосатых валунов самым обыденным образом, как всякий день уже тысячу лет.

И вот тут Прекраса ощутила, что последнее время провела, кажется, не на этом свете. Все время, пока длилась беседа, она не чувствовала ни тепла, ни холода, не замечала ветра, не различала никаких звуков, кроме шепота воды. Да и дышала ли она в это время? Теперь все ощущения вернулись, грудь задышала, сердце забилось. Глаза жгло. Зажмурившись, Прекраса прижала пальцы к опущенным векам.

«А за смелость награжу тебя особо, – всплыли в памяти слова речной девы. – Вот тебе гребень мой. Как придешь на реку, станешь волосы чесать, позовешь меня – я приду и судьбу любого тебе расскажу. Прощай. Солнце восходит, нельзя мне больше здесь»…

Издали тот камень казался пустым, однако Прекраса поспешно стянула черевьи и вступила в воду. Солнце еще не прогрело мелководье, но Прекраса не заметила холода. Осторожно ступая по каменистому дну, она пробралась к тому камню, где сидела речная дева.

Там, в небольшой выемке на верхушке, лежал гребень. Прекраса не сразу решилась к нему прикоснуться. Он был непохож на те варяжские гребни с составной костяной спинкой, какими многие пользовались в Плескове и в Выбутах, был не собран из костяных пластин, а словно вырос сам, целиком. Он походил скорее на сделанный из хрупкой рыбьей кости, чем из обычной, коровьей.

Осознание того, что произошло, едва умещалось в голове. Расчесывая волосы над водой, берегини тем самым прядут судьбы человеческие. Оттого их и зовут Прядущими у Воды, хотя ни Прекраса, ни даже Гуннора не слышали, чтобы кто заставал их на камне с прялкой. Те из смертных женщин, кто подражает им, тоже способны влиять на пряжу судьбы. Оставив ей гребень, водяница поделилась своей судьбоносной силой. Теперь и Прекраса войдет в число «дев источника», Прядущих у Воды… Гребень был зримым подтверждением уговора, но Прекраса не верила глазам. Не решалась его тронуть, как будто от касания ее смертных рук этот дар источника растает.

Но это же подарок. Отступать нельзя, а речная дева и сейчас ее видит – как бы не пожалела о милости к такой трусихе. Прекраса осторожно взяла гребень с камня. Прикоснулась к острым кончикам зубьев, и от легкого укола ее пробрала дрожь с головы до ног.

Изменилось все. Она заключила договор с силой, во много раз превосходящей ее человеческую силу. Прекраса не могла сразу осознать все, на что себя обрекла, но само собой пришло понимание: теперь все станет другим. В первую голову – она сама. Она сделалась разом и больше, и меньше прежней: больше – по сравнению с другими людьми, меньше – перед той силой, частью и рабой которой стала.

Но пути назад не было. Даже если она решилась на этот шаг не подумав, время вспять не повернуть, как не догнать вот эти речные струи…

Ничего другого, кроме ощущения огромности и необратимости свершившейся перемены, Прекраса сейчас не могла осознать. Она осторожно коснулась холодной поверхности розовато-рыжего камня, выражая благодарность, и побрела назад на свой берег. Там подобрала черевьи и отправилась к дому. Даже не обулась, не заплела косу – для этого пришлось бы выпустить из другой руки гребень, а ей казалось, что он исчезнет, если она разожмет пальцы.

Движение немного подбодрило Прекрасу. Когда навстречу показались первые выбутские коровы и зазвучал впереди рожок Добрилы-пастуха, она уже почти опомнилась. Было совсем светло, зеленая трава блестела под первыми косыми лучами солнца.

Уже утро, сообразила Прекраса, будто проснувшись. А к полудню ведунью из Выбут ждут в Плескове.

Глава 3

Еще до полудня ключница доложила княгине: явилась девка, Грачова дочь, просит допустить. Княгиня удивилась: к Грачу и правда вчера посылали, но за женой, а не за дочерью.

– Будь жива, госпожа княгиня! – войдя, девушка с длинной светлой косой вежливо поклонилась. – Приезжал к нам вчера человек от тебя, сказал, хворает молодой князь холмоградский, созывают знающих людей. Матушка моя собиралась к вам, да занемогла. Прислала со мной зелие силы могучей. Позволь мне для князя отвар приготовить, и землей-матерью клянусь, скоро будет здоров.

– Ох ты! – Княгиня в удивлении разглядывала юную посланницу. – Грачиха сама занемогла? Вот незадача… Как же быть-то, не знаю…

Колебания ее были понятны: жена Грача славилась своими умениями, но дочь его была еще слишком молода для такого дела. Зелие не поможет без «сильного слова», а заговаривать можно только людей моложе себя, поэтому самые лучшие ведуньи – старухи. Чем старше, чем ближе к «дедам», тем сильнее. А молодая девка – что она может?

Гостья спокойно ждала, сложив руки и опустив голову. Выглядела она опрятно, скромно, только на подоле рубахи княгиня разглядела большое влажное пятно – будто лазила в воду и не успела высохнуть.

– Ты что же, одна из Выбут приплыла? – озадачилась княгиня.

– Одна, госпожа. В долбушке.

– А что же отец не привез тебя?

– Я с долбушкой и сама управлюсь. А отцу недосуг, у него дела много.

На самом деле Прекраса даже не зашла домой – побоялась, что родители не отпустят ее в город, если узнают, что она затеяла. Пришлось бы все рассказывать им, уверять, что теперь Ингер непременно выздоровеет… Поверят ли они ей? Не станут ли сердиться и бранить? Что если посадят дома, велят не воображать себя ведуньей и выбросить Ингера из головы? Захваченная своей целью, она отмахнулась от всех этих мыслей и отвязала отцовский челн, где на дне лежали весла. Выросшая на реке, она хорошо умела управляться с легкой долбушкой, сделанной из цельного ствола ивы. До Плескова недалеко – и пешком за полдня дойдешь, а по реке вниз по течению проплыть и ребенок справится.

Прекраса ничего не ела с утра, причесалась уже перед отплытием, умылась в реке и вытерлась подолом. Но все это ее не смущало: тревоги, надежда, нетерпение поскорее увидеть Ингера и помочь ему наполняли силой и несли вперед. В своем лихорадочном возбуждении она не замечала недосыпа и голода.

Через пару верст она увидела в заводи, на ковре из плотных круглых листьев, похожих на зеленые блюда, три белых огня – первые этой весной белые цветы «русалочьего цвета». Осторожно ведя долбушку между листьев и осоки, Прекраса подобралась к ним вплотную. Осока и прочая водяная растительность шуршала по дну и низким бортам долбушки.

«Возьми три цветка русалочьего цвета и дай ему отвар выпить – через три дня будет здоров», – сказала ей речная дева.

Прекраса не раз весной и летом помогала матери собирать «русалочий цвет»; раньше они брали и цветки, и корни, и листья, все это годится от разных хворей. Но сейчас ей были нужны только цветки – только они прогоняют жар, унимают боль и дают целительный сон. С новым волнением и трепетом прикасалась она к упругим белым лепесткам с зеленоватыми прожилками, охранявшим золотые реснички сердцевинки. Вода уже прогрелась и ласкала руки, сквозь нее было видно заросли внизу, будто особый маленький лес с золотистым воздухом. Стоя на толстых своих стебельках, белые цветы приподнимались над ковром листьев и будто сами просились в руки. Речные девы взирали на Прекрасу из-под этих солнечных ресниц, и теперь она ощущала их присутствие так ясно, как никогда ранее. Смотреть в золотую серединку цветка было и отрадно, и тревожно: его взгляд затягивал в гущу золотых ресничек. Как глаза самих речных дев… Ведь говорят, что в цветках «русалочьего цвета» – душа их, и в эти цветки они обращаются, когда закончится их время выходить из своей стихии. Но ведь Прядущая у Воды сама велела ей взять три цветка. От волнения было тяжело дышать, но в то же время каждый вдох вливался в грудь, будто хмельной мед, наполнял жилы огнем, а душу – отрадой.

– Русалочий-цвет, одолень-трава! – шептала Прекраса, отделяя очередной цветок. На поясе у нее висел маленький нож в кожаных ножнах, но целебные зелья следует брать, не прикасаясь к ним железом, и она обрывала стебель руками. – Мать-Вода тебя породила, силой могучей наделила. Беру я тебя на утренней заре, а с тем беру твою силу могучую, Ингеру, Хрорикову сыну, на здоровье, на долгий век.

Сорвав несколько самых крупных и ровных листьев, Прекраса завернула в них цветы, положила на дно долбушки и тронулась дальше. Уже вышло солнце, свет белый казался ясным и приветливым, но не таким, как был вчера, и Прекраса знала: прежним он больше не будет. Ни свет белый, ни она сама. Она сходила на грань, а оттуда если возвращаются живыми, то уже не прежними. Встреча на заре казалась сном, но Прекраса не сомневалась – это было на самом деле.

Теперь три белых целительных огонька были у нее в руках, тщательно завернутые в листья. С листьев вода потихоньку капала на пол, на дубовые плахи пола в княжьей избе. В Плесков Прекраса не раз ездила с отцом и матерью в дни больших торгов, но в избе Стремислава ей бывать не случалось. Многие нашли бы, на что здесь подивиться: расписная греческая посуда на полках, шелковая бледно-золотистая занавесь перед постелью, шелковые, узорные покрывала на ларях, а на столе – литой бронзовый светильник. Но Прекрасе не было до этого дела, она жаждала поскорее увидеть Ингера.

– Не слыхала я никогда, чтобы молодые девки… – начала княгиня.

Прекраса медленно, с выражением почтительности на лице, подняла на нее глаза. И возражения мягко встали у княгини в горле. Взгляд Грачовой дочери упал прямо в душу и будто разлился там, заполонил до последнего уголка. Эти глаза затягивали и подчиняли, вернее, унимали желание спорить, убеждая без слов. Хотелось смотреть в них без конца, словно в них таилась мудрость, недоступная иным. Но смотреть было страшно – хоть эта сила и не угрожала, но она смущала и пугала одним своим присутствием.

И эти капли на полу, будто вода стекает с самих волос гостьи и проступает в следах…

– Ну, будь по-вашему… – Княгиня моргнула, прогоняя наваждение. – Коли мать послала…

Однако не в матери тут дело. Чего дивного, если дочка Гунноры и внучка старой Гердицы тоже растет знающей? Да как бы еще не сильнее всех. Она ведь будет третья в роду этих женщин…

– Ступай! – движимая смутным опасением, княгиня махнула рукой, отпуская Прекрасу. – Он в святилище лежит, в обчине, скажи там во дворе, чтобы проводили. Ой, стой! – опомнилась она: привычка к заботе одолела неуютное чувство. – Лайна! – окликнула она ключницу, стоявшую у двери. – Сведи ее накорми. Девка же прямо с дороги, а от Выбут тут полдня грести…

Несколько раз в год Хрок со всей семьей ездил в плесковское Перуново святилище на большие праздники, и Прекраса знала, как туда идти, но отказываться от провожатых не стала. Пустили бы ее, невесть откуда взявшуюся, к молодому князю, явись она сама по себе? Холмоградцы же и не слыхали о ней никогда. Лайна – невысокая, круглолицая и довольно полная женщина средних лет, бодрого вида светлобровая чудинка, – повела ее на двор за вал и к одной из двух больших обчин. Незнакомые люди – холмоградские отроки – с унылым видом сидели под стеной, в тени. При виде Прекрасы они несколько оживились – всегда приятно увидеть молодую миловидную девушку, – но приняли ее, просто одетую, за челядинку. А она их едва заметила – ведь уже вот-вот ей предстояло увидеть Ингера! Лайна сказала, что со вчерашнего дня ему стало еще хуже: жар усилился, он иногда открывал мутные глаза, но никого не видел.

– Кормилец его прям чуть не плачет, – говорила ключница по дороге от города. – Прям весь убивается. Доверил, говорит, князь мне чадо свое единое, а я и того не уберег…

Дверь обчины стояла нараспашку. Лайна просунула голову внутрь, потом зашла и поманила за собой Прекрасу. Едва чуя землю под ногами, та последовала за чудинкой. В обчине было полутемно, оконца наполовину закрыты заслонками, и после яркого дня Прекраса поначалу ничего не видела. Лайна манила ее в дальний конец длинного строения, где по праздникам усаживались за столы многие десятки плесковичей. Сейчас столы были убраны, оставлены только два в другом конце, уставленные простыми глиняными и деревянными мисками и чашами. Холмоградские отроки сидел на лавках, иные дремали на кошмах на полу, везде виднелись дорожные мешки и разные пожитки. Говорили мало, и то вполголоса. При виде двух женщин все обратили лица к ним. Лайна провела Прекрасу мимо, к широкой лежанке, собранной из двух скамей, покрытых несколькими постельниками[10]. Возле нее сидел кто-то высокий; когда Лайна подошла, он встал.

Прекраса удивилась: больно молодой у князя кормилец! Это был парень лет двадцати, высокий, худощавый, светловолосый, с резкими чертами лица и легкой золотистой щетиной на подбородке и впалых щеках. Несмотря на худощавость, он производил впечатлений жилистого и сильного – такого не сломаешь. Глубоко посаженные глаза казались узкими и смотрели с острой настороженностью, губы были сложены жестко.

– А отец где? – спросила у него Лайна.

– Ивор спит, – парень кивнул в сторону, откуда доносился храп. – Умаялся, всю ночь сидел. Отдыхает.

– А я вам ведунью новую привела.

– Где? – Парень взглянул в сторону двери, ожидая найти позади Лайны еще одну старуху – пятую или шестую из побывавших здесь за последние дни.

– Да вот же она! – Ключница указала на Прекрасу. – Глаза протри.

Парень, только сейчас заметив Прекрасу, окинул ее внимательным и недоверчивым взглядом.

– Это что за ведунья? Вчера поневу надела, а уж лечить?

– Эта умеет, – с неожиданной для Прекрасы уверенностью возразила Лайна. – У нее и мать, и бабка по всей земле нашей славились. У них род весь такой: как скажут, так и выйдет. Коли недужному помереть, и близко к нему не подойдут. А коли она пришла, стало быть, счастье вам.

Ключница понимала: холмоградцам трудно поверить, что от девки будет толк, когда и Бажана, и Немыка, и старый варяг Хавбьёрн, умелец резать «целящие руны», не смогли своим искусством помочь больному. Хавбьёрн даже сказал ей тайком, что «норны противились», когда он резал те руны, но он не мог отказать князю. Тут уж приходилось хвататься за соломинку.

– Ну, не знаю, – парень еще раз с сомнением оглядел Прекрасу.

Она же едва слышала этот разговор: взгляд ее и внимание было приковано к лежащему. Она снова видела Ингера, и уже это казалось чудом. Длинная эта изба совсем не походила на подходящее для солнца жилье, но вот так же солнце лежит на дне тьмы в те дни, когда сила его на самой нижней точке. Сердце колотилось, биение крови отдавалось во всем теле до последней мелкой жилочки. Эта часть дома была затемнена, и в полутьме Прекраса плохо различала его черты, но само сердце ей говорило: это он. Она видела, как вздымается его грудь – он дышал с трудом, и иногда до ее слуха доносился слабый невольный стон. Он был без памяти.

– Ратьша! – хрипло окликнули парня со стороны. – С кем ты там? Кто пришел?

– Да говорят, ведунью привели, а она девка совсем! – вполголоса ответил светловолосый парень, обернувшись.

Послышалось кряхтенье, покашливание. С лавки спустил ноги и сел тот самый мужчина, которого Прекраса видела у брода вместе с Ингером – крупный, широкий, с сединой в темной бороде. Только сейчас он был не в зеленом кафтане, а в белой сорочке и простых полотняных портах. Поднявшись, он направился к ним, на ходу повязывая пояс.

– Где ведунья? – Он воззрился на Лайну, уже ему знакомую, потом перевез взгляд на Прекрасу. – Вот эта?

– Не сомневайся, – ключница хмыкнула. – Я уж твоему отроку говорю: у них весь род такой, знающий, и ты не гляди, что молода.

– Будь жив, боярин, – Прекраса оторвалась от Ингера и поклонилась его кормильцу. – Я – Хрокова дочь, ты помнишь его, он на броде сидит в Выбутах, лодьи перевозит. Моя мать – знатная ведунья. Она сама занемогла, меня прислала. Привезла я от нее зелье могучее. Надо его заварить и поить князя вашего на утренней заре и на вечерней – через три дня будет здоров.

– Да ну! – Ивор вгляделся в нее, насколько позволяла полутьма. – Хрока я знаю, он человек добрый… А тебя не припомню.

Прекраса слегка улыбнулась: откуда тебе меня помнить? Дома у них холмоградцы не бывали, а на броде он имел дело только с Хроком.

Ничего не говоря больше, она встретила его испытывающий взгляд. Ивор застал: взглянув ей в глаза, он забыл, о чем они говорили. Девка миловидная, но обычная, в каждой веси таких встретишь. Но глаза ее… В полутьме и не разобрать, какого цвета, но сила этих глаз поразила, будто острый рейнский меч. Они затягивали и подчиняли, но внушали не страх, а лишь влечение. Хотелось смотреть в них, как в теплые ласковые воды, где отражается небо, впитывать саму силу Матери-Воды…

– И что ты за зелье привезла? – спросил он, стараясь опомниться. – Молоко звериное?

– Как начнет смеркаться, я пойду за водой, а вы печь не гасите, ждите, – сказала Прекраса Ивору. – Мне три колодца обойти придется. Как вернусь, пусть никто из вас не говорит со мной. Для дела нашего нужна «молчаливая вода», а если я, пока несу ее, хоть слово скажу, то дух целящий уйдет из нее и помощи нам от Матери-Воды не будет.

Холмоградцы выслушали ее и молча кивнули в ответ. Возле них начинала твориться загадочная ворожба, и эта девушка с брода, по виду такая обыкновенная, владела особым умением – ловить, укрощать и определять к себе на пользу духов воды.

Но приходилось ждать нужного часа – чудодейственные силы доступны не когда пожелаешь, а в урочное время, и знание этого времени составляет немалую часть мудрости любого ведуна. А пока Ингер лежал в полусне-полубреду. Немного унявшийся до полудня жар теперь опять усилился. Князь дышал с трудом, лоб его горел; Прекраса лишь коснулась и отдернула руку, как от раскаленного камня. И все же ее пробрал счастливый трепет – прикоснуться к нему было блаженством. Русые волосы, слипшиеся от пота, разметались по подушке, на щеках за три дня появилась колкая щетина. Но даже таким он казался ей прекрасным, как солнце.

– С чего он захворал? – вполголоса спросила Прекраса у Ратислава.

Парня она робела меньше, чем старика Ивора. В другой раз она бы со стыда сгорела: молодая девушка, явилась совсем одна, в чужое место, к чужим мужчинам, сидит тут с ними без присмотра; даже Лайна, все устроив, ушла по своим делам. Но сейчас все это мало заботило Прекрасу, все ее мысли были о здоровье Ингера. Теперь это самое важное, что есть для нее на всем белом свете.

Боярин и его сестрич переглянулись.

– Да не с чего вроде… – Ратислав недоуменно двинул углом рта. – Мы с Кари и Аки купались, и нам хоть бы что. А он и в воду-то не лазил ни разу.

– Вам встречался кто-то? Женщина незнакомая, чудная птица или зверь?

– Женщины нам тут все незнакомые, – буркнул Ратислав. – И ты тоже.

– Вы моего отца знаете.

– Отца-то знаем… – Ратислав и сейчас смотрел на нее без особого доверия.

– Я видела, как вы шли через брод, когда в Плесков ехали. Ты, боярин, с князем стоял от всех поодаль, и мой отец с вами говорил. А за бродом князь в лодью вошел последним. Дал моего отцу четверть ногаты, – обстоятельно вспомнила Прекраса, чтобы они не сомневались: она и правда Хрокова дочь из Выбут. – Он сказал отцу… кое-что.

– Что? – Ивор взглянул ей в лицо, но тут же отвел глаза.

– Он спросил… что в наших краях означает слово «плеск», – чуть слышно ответила Прекраса; Ивору пришлось наклонился ближе к ней, чтобы разобрать. – И я ду… матушка моя думает, что с ним по пути говорил… кто-то.

Те двое снова переглянулись.

– И что… в ваших краях означает слово «плеск»? – осторожно, будто каждое слово было стеклянным сосудом, повторил Ратислав.

Уже ясно было: ничего хорошего.

– Плеском мы зовем броды наши и пороги. При них девы речные живут и прядут судьбы людские. И когда плеск головы человечьей хочет… он эту голову получает. Потому «плеск» значит «судьба». Кому судьба умереть, тот плеску достанется, судьбой взят будет. Девы водяные всегда нежданно навстречу выходят. Иной раз уткой покажутся, или девой, или цветком. И кто услышит их речи, тому жить недолго. Иной здесь же будет взят, где услышал, и скоро, иной и год протянет и совсем в другом месте судьбы дождется.

С каждым словом Прекрасы лица ее слушателей делались все мрачнее. Еще несколько отроков придвинулись ближе и тоже слушали. Прекрасе бросились в глаза двое крепких парней, очень похожих друг на друга – видимо, братья-погодки.

– Не в добрый час его в сторону эту понесло! – Ивор в досаде хлопнул себя по коленям. – Очень вот надо было самому ехать! Я бы съездил. Или из наших старцев кто. Мало ли людей толковых!

– Это в тот вечер он… – припомнил Ратислав. – В последний, что в лесу ночевали. Он тогда, помнишь, отошел один. Я пошел за ним. Как завидел, он уже возвращался, на нем лица не было. Видно, тогда и повстречал кого…

Ивор опустил углы рта в полуседой бороде, будто говоря: вон она где, беда!

– Ведь только что такие вести получили! Весь белый свет нам покоряется! – продолжал боярин. – Уж не из богов ли кто такой доле позавидовал? Или мало мы жертв принесли? Только бы жить ему! Всем белым светом владеть! На цесаревой дочери жениться! Семь сыновей родить и каждому по земле в наследство оставить! Неужто судьба его так зла – поманила честью и счастьем, да и погубила на ровном месте!

– Не кручинься, боярин. Князь твой будет жить.

Прекраса произнесла это так спокойно и уверенно, что Ивор впился взглядом в ее лицо.

– Ты верно знаешь? – спросил он с недоверием, которое, однако, не исключало возможность верного знания.

Теперь ему уже не казалось, что эта дева слишком молода для ведуньи. В ней чувствовалась сила – та сила, что дается от Иного и не зависит от возраста.

– Матерью-Водой клянусь. У меня средство верное. Через три дня хворь отступит, а еще через три дня князь ваш на ноги встанет.

Ближе к вечеру отроки принялись варить кашу в летних печах и жарить рыбу, выловленную из Великой. Тем временем приехал князь Стремислав – поведать больного, а еще посмотреть на новоявленную ведунью. Княгиня уже ему рассказала, что вместо жены Грача приехала дочь, и он не знал, досадовать на эту замену или нет. Прекраса и ему рассказала, что мать-де захворала, но дала ей верное средство.

– Ты смотри… как будешь его поить твоим зельем, сперва сама отпей, – велел князь и взглядом поручил Ивору за этим проследить. – А то мне того… дурной славы не надобно. Коли что, скажут, ведуньи у меня отравили гостя молодого. А я за него как за сына болею. Может, еще и будет мне как сын… – добавил он, имея в виду не совсем отвергнутую возможность когда-нибудь взять Ингера в зятья, чтобы все знали, что тот ему тоже нужен живым и здоровым. – Так что ты, дева… коли уж взялась лечить, лечи хорошо! А только лучше бы мать твоя приехала!

Прекраса опустила глаза. Зачем рассказывать, что ее мать не смогла бы спасти Ингера, потому что услышала у плеска погребальный плач? Только она, девушка, едва обученная простым приемам врачевания, добилась от речной девы милости для него. И она в своих руках эту новую судьбу принесла.

Посидев немного и ради дружбы съев пару ложек каши – чтобы никто не мог сомневаться в его добром расположении к холмоградцам, – Стремислав уехал восвояси. Из тех же соображений он не хотел быть при лечении Ингера: он предостерег, а дальше не его дело.

Тем временем начало темнеть. Прекраса, как и обещала, взяла кувшин и ковшик и ушла искать три колодца либо родника. Ивор, Ратислав, другие отроки ждали ее в молчаливом волнении, не находя себе места. Вспоминались слышанные в детстве сказания о том, как некто – отрок или девица – уходит из дома за чудесным средством вернуть отцу жизнь или молодость и забирается в поисках на самое небо или в подземье, где таятся сокровища богов. Куда-то туда и она ушла – скрылась за воротами ночной тьмы, в непостижимый мир, куда ход есть только волхвам…

Когда девушка вернулась, уже почти в темноте, неся полный кувшин воды, никто и не пытался заговорить с нею. Даже смотреть на нее было боязно. Два-три отрока сидели во дворе, поддерживая жар в печи под навесом – обычно ее использовали, чтобы готовить угощение для пиров. При виде Прекрасы они торопливо вскочили и отошли, будто пребывать рядом с этой девушкой и ее кувшином было опасно. Прекраса нагрела горшок «молчаливой воды» и сделала отвар из первого белого цветка. Цветки она до времени хранила в корытце с водой, накрыв рушником и поставив под стеной. Отроки, не исключая и светловолосого Ратислава, косились на нее и на это корытце, будто там сидели невесть какие куды[11], но отворачивались, опасаясь ненароком сглазить ворожбу.

Оставив отвар остывать на дворе под звездами, Прекраса снова прошла в обчину.

– Всю ночь зелье на дворе стоять будет, чтобы силой звезд напитаться, – шепотом сказала она. – А как Заря Утренняя покажется, так и дадим.

– Ох, сколько ждать-то еще! – вздохнул Ивор, сокрушенно качая головой.

Он боялся, что Ингер не дотянет до утра. Горько же будет потерять его, имея уже почти в руках средство исцеления! Но против духов Матери-Воды не пойдешь, их не уломаешь, у них законы свои.

Втроем они сидели вокруг больного. Прекраса и прошлую ночь почти не спала, ожидая рассвета и встречи с речной девой, а потом проделала в долбушке путь в десять верст, но откуда-то взялись такие силы, что она не чувствовала усталости. Она часто меняла на лбу больного важную ветошку, убирала взмокшие волосы с лица. В эти мгновения ей казалось, что он целиком принадлежит ей, и она не могла бы быть счастливенее, даже если бы ей поднесли солнце с неба. Ивор и Ратислав сидели рядом, но не вмешивались: казалось, сама эта дева заключает в себе силу исцеления и самое простое дело окажется действеннее, если будет сделано ее легкими руками.

Со двора вошел княжеский холоп.

– Ключница прислала, – доложил он, обращаясь к Прекрасе. – Сказала, чтобы ты шла к ней ночевать.

Прекраса опомнилась. В самом-то деле, нельзя же ей на всю ночь остаться в доме с двумя десятками чужих мужчин! Она ж не старуха, как Бажана, как бы слух какой не пошел… И без того она родителей опечалила, что исчезла невесть куда.

– Я на заре вернусь, – шепнула она Ратиславу. – Тогда отвара дадим.

Ратислав как будто колебался, собираясь что-то ответить, и она ждала.

– Хочешь… я провожу тебя? – предложил он наконец.

И Прекраса поняла: холмоградская дружина ей поверила.

Ночь прошла тяжело – Ингера мучил жар, он метался на возголовье[12], иногда что-то бормотал по-славянски и по-варяжски. Но вот наконец, когда Ивор уже потерял надежду дождаться нового дня, на восходе показалась легкая красная полоска. И в тот же миг в обчину, будто принесенная первым лучом зари, вошла Прекраса. В руках у нее был горшок с отваром белого цветка. Глядя на зарю, она нашептала зелье; теперь она налила половину в ковшик, отхлебнула горьковатое прохладное питье и передала Ивору.

И тут случилось первое чудо: длинные и черные, как у девушки, ресницы Ингера дрогнули и он открыл глаза. Взор его был мутен от слабости.

– Давай скорее, напои его! – шепнул Ивор Прекрасе. – Пока в себя пришел.

– Лучше ты сам – от тебя он охотнее примет, – Прекраса попятилась. – Он же не знает меня. Подумает, суденица за ним явилась.

Но была и другая причина: едва Ингер поднял веки, Прекрасу охватила мучительная робость. Она не смела показаться ему на глаза, хоть и понимала: сейчас он мало что осознает. Предпочла оставаться в тени, за спинами его ближиков, и лишь смотреть, как Ратислав заботливо приподнимая Ингера, обняв его за плечи и опирая о свое плечо, а Ивор придерживает его голову и подносит к губам ковшик.

– Пей, родной мой, – услышала она непривычно мягкий голос боярина. – От этого тебе враз легче станет.

– Ты… уже говорил… – донесся хриплый ответ.

У Прекрасы оборвалось сердце – в первый раз она слышала его голос. Едва различимый, невыразительный от слабости, он однако свидетельствовал, что Ингер в сознании. В нем даже угадывался проблеск насмешки над прежними средствами, не оказавшими действия. Здесь уже не одна бабка перебывала. Две-три из них заходили и в этот день – проведать больного и подивиться на новую лекарку. Норовили вызнать, какое-такое средство Гуннора дала дочери, но Прекраса уклонялась от ответа. Они не настаивали: всякий знахарь свои средства таит. Разумеется, Ингеру уже давали отвары ивовой коры, зимолюбки, гусиной травы, липовый цвет, душицу… чего только не давали. Бабки тоже решили, что ему не жить, и теперь с насмешкой смотрели на молодую соперницу, вздумавшую быть мудрее них.

Прекраса и сама бы не поверила, что такое возможно. Но она знала кое-что другое. Она пришла не просто так, а сперва выкупив жизнь Ингера у речной девы. А того, что она отдала в уплату, у этих бабок просто нет…

Ингер сделал несколько глотков, потом вяло помотал головой, показывая, что больше не хочет. Ратислав осторожно уложил его обратно на подушку, украдкой потрогал лоб. Прекраса, стоя поодаль, вглядывалась в его изможденное лицо с закрытыми глазами. Когда зимой настает солоноворот и тьма овладевает миром, солнце, утонувшее во мраке, вот так же лежит на дне Бездны… Но и тогда это – солнце. Вся его мощь остается с ним. Нужно лишь немного помочь ему вновь начать светить. Ведь и то, небесное солнце не выходит на небо само – его выводит сестра его, Заря Утренняя. Выводит, раздвигая перед ним холод и тьму, а потом тает в его пробудившемся сиянии.

Ивор склонился к Ингеру, прислушался к дыханию.

– Вроде заснул опять.

Прекраса снова села. Речная дева не обещала мгновенного исцеления – придется ждать еще три долгих дня. И три куда более протяженные ночи, хотя ночи в эту пору короткие и с каждым разом уменьшаются.

Рассвело. Солнце уже лило лучи на площадку святилища, когда Ингер пошевелился. Ратислав поспешно наклонился, спрашивая, не хочет ли чего.

– Укрой, – шепнул князь. – Зябко.

Укрыв Ингера овчиной – раньше тот жаловался, что жарко, и отбрасывал покрывала, – Ратислав прикоснулся к его лбу. Тут же лицо его переменилось, и он непочтительно поднес свои пальцы почти к лицу Ивора.

– Потеет! – радостно шепнул он. – И не горячий совсем.

Ивор оглянулся; Прекраса живо смочила ветошку в остатках отвара и подала ему. Ивор заботливо протер Ингеру влажный лоб, шею и грудь. Жар спал, и того бросило в пот.

– Как ты теперь?

– Получше, – донесся слабый, глухо ответ.

Это была еще не очень-то правда – у него и раньше жар временно отступал, чтобы потом вернуться с новой силой. При открытой двери и оконцах в обчине было довольно светло, и Ивору наконец-то показалось, что тень от крыльев Марены на лице молодого князя поредела.

Через какое-то время Ингер снова заснул.

– Ложитесь, я посижу с ним, – предложила Прекраса. – Вы ведь чай ночь не спали.

– Ох, истовое слово! – простонал Ивор.

От усталости, от тревоги и облегчения его теперь разморило, и он клевал носом.

– Но ты смотри! – сказал Ратислав, подавляя зевок. – Если что, сразу буди нас!

– Да, буди скорее! – подтвердил Ивор с лихорадочной бодростью.

Чувствовалось, что он и правда взбодрился и с неохотой отходит от Ингера, боясь пропустить признаки благоприятной перемены.

Гуннора с самого начала заподозрила неладное. Не то что заподозрила – была уверена. Она было расслышала, как дочь до зари ушла из дома, но потом снова заснула. Когда начало светать, Прекрасы в избе не оказалось. Одеваясь, Гуннора обнаружила исчезновение своего гребня и вспомнила, как ее разбудило движение. Но сразу искать было некогда – нужно голову чесать, печь топить, кашу варить, будить Гуньку, чтобы гнал скотину в стадо… Хрок жил небедно, коров у него было две, да пять свиней, да полтора десятка овец и коз.

– Долбушка наша пропала! – с возмущением и обидой доложил Гунька, вернувшись в избу.

Он собирался поудить рыбу в любимом месте, но выйти туда оказалось не на чем.

– Как так? – удивился Хрок.

Уже несколько дней в Выбутах не бывало чужих, а из своих разве кто возьмет?

Гуннора выразительно посмотрела на него: она и сама уже подумала проверить долбушку, но сын ее опередил. Хрок все же сходил к иве на берегу, под которой летом хранил свое суденышко. Долбушка, конечно, не появилась, зато, вернувшись домой, он молча вручил жене ее костяной гребень: нашел в дупле той самой ивы.

Зажав гребень в руке, Гуннора села и потрясенно уставилась на мужа.

– Это она, – вымолвила женщина наконец. – Подалась… сама.

– Куда?

– В Плесков. К тому… князю молодому. Что захворал.

– Чтоб ему кукнуться! – не сдержался Хрок. – Я сейчас поеду и привезу ее! У Пиряты лодку возьму…

– Не надо, – Гуннора встала и остановила его. – Подожди. Я на заре вечером… сызнова схожу. Я ведь сказала ей, что ему не жить. Но она…

Гуннора посмотрела на гребень в своей руке. Дочь знала, для чего, кроме простого расчесывания волос, ей служит этот гребень, и мать понимала, для чего Прекраса его брала.

Но к чему привела ее выходка? Ехать в Плесков, чтобы лечить заведомо умирающего, почти то же самое, что умереть вместе с ним. Но едва ли дочь настолько потеряла голову, что захотела такой смерти! Раз она все же уехала к больному князю – не добилась ли она от берегинь какого-то другого ответа? Более благоприятного, оставляющего надежду? У Гунноры кружилась голова при этой мысли – от волнения, от страха, от изумления, она сама не понимала. Хрок бранился, разгневанный своеволием дочери – где же это видано, чтобы молодая девка, отца-матери не спросясь, в одиночку отправлялась в сам Плесков! К каким-то чужакам! Людям на диво, родителям на сором! Но Гуннора удерживала его. Что бы ни сделала Прекраса, она разбудила силы, которые нельзя угомонить одной отцовской волей.

Вечером Гуннора, как и за день перед тем, отправилась «к плеску». И теперь дрожь пробирала ее по пути туда: не о чужом человеке хотела она спросить у речной девы, а о дочери родной. О той, которой она всегда желала счастья и о которой теперь стала тревожиться, как никогда раньше, узнав, что та без спросу и совета вступила на тот же путь. Саму Гуннору этот путь, во времена неопытности, когда-то чуть не привел к гибели. И вот все повторялось: снова болен не кто-нибудь, а человек княжеского рода, и снова от них требуют помощи. Но если Гуннора в свое время пыталась избежать этой опасной чести, то Прекраса рванулась навстречу беде, как ночная бабочка на огонь.

А причина одна: та самая, что лишает людей рассудка, а взамен дает невиданные силы, манит счастьем, а приводит к гибели. Но как нельзя остановить течение рек и движение ветра, так нельзя отговорить девок любить и пытаться всю жизнь свою отдать за миг счастья.

Долго-долго Гуннора чесала волосы у воды, не решаясь задать свой вопрос. Лишь когда над небокраем уже заиграли первые лучи солнца, она, пересиливая себя, спросила:

– Мать-Вода, Государыня-Вода! Скажи мне судьбу Прекрасы… Хроковой дочери… где она… благополучна ли… что ждет ее на веку?

Закрыла глаза и прислушалась. И из плеска воды родилось:

Там запели милые подруженьки
Заунывные-то песенки!
По заре-то по вечерней!
Не могла моя матушка
Не учуять да не услышати
Моего-то зычна голоса!
Как кручинная-то матушка
Обольется слезой горькою,
Меня вспомнит, молодешеньку,
На чужой да на сторонушке…

Гуннора слушала, пока жуть не охватила все ее существо; потом открыла глаза, бросила взгляд через реку и низко поклонилась. Возле того камня, где она привыкла видеть речную деву, качалось в потоке что-то белое: не то огромный цветок «русалочьего цвета», не то птица-лебедь… Но вглядываться нельзя: все исчезнет. Навь не любит пристального внимания и лишнего любопытства. Чтобы говорить с ней, надо заранее смириться с тем, что она не откроет полного знания. Всегда приходится смотреть углом глаза, истолковывать темные речи, опасаясь, что ошибешься. Но иного пути не дано.

Отвернувшись от реки и медленно, дрожащими пальцами заплетая косы, Гуннора вспоминала услышанное. Понять его можно было по-разному. Песнь речной девы сулила ей и всему дому потерю дочери. Но в чем будет причина разлуки? Замужество? Смерть? На смерть девы и на ее свадьбу песни-то поются схожие. Или увезут ее в края далекие?

Или берегиня хотела сказать, что пути Прекрасы ее и родных так разойдутся, что она больше не будет для них прежней дочерью и сестрой?

Прядущие у Воды не лгут и не ошибаются. Гуннора пока не знала всей правды, но понимала главное. Путь, в который вчера на заре отправилась в своем безрассудном своеволии Прекраса, навек положит преграду между нею и близкими.

Мать моя, Заря Утренняя!
Ты бери золотые ключи,
Отворяй золотые врата,
Выводи в белый свет Красно Солнышко.
И взгляни ты, мать моя, Заря Утренняя,
На Ингера, сына Хрорикова,
Отгони от него все хвори и болезни,
От белого лица,
От ясных очей, от черных бровей,
От могучих плечей…

На второй вечер Прекраса сделала отвар из второго белого цветка и заговаривала его дважды в день, утром и вечером. Теперь Ивор принимал от нее горшок с отваром без сомнения и опаски. На другое утро Ингеру уже заметно полегчало: приступы жара еще возвращались, но слабее прежних. Он больше не впадал в беспамятство, только был очень слаб и благодаря отвару «русалочьего цвета» много спал. В промежутках он уже приказывал поднять себя и даже начал есть – несколько ложек каши, немного молока, сыра, мясного отвара. Княгиня велела испечь для него лепешек из последних запасов жита: пусть сил набирается.

Так прошел третий день и следующая за ним ночь, когда Прекраса в третий раз сходила к трем колодцем за «молчаливой водой» и вынула из корытца последний белый цветок. Он оставался почти таким же свежим, но лепестки его немного съежились и напоминали полусжатый кулачок, скрывающий золотое колечко. Она сделала отвар и передала горшок Ивору.

– Теперь прощай, боярин. Пора мне восвояси.

– Да что ты! – возмутился Ивор. – Ты куда? Он же не встал еще! А вдруг что случится?

– Раз уж пришла, так оставайся до конца, – поддержал Ратислав, упирая руки в бока и хмуря брови.

Вид у него, высокого и жилистого, при этом был такой решительный, будто он и есть тот кол, на котором держится Всемирье.

– Нельзя! – спокойно возразила Прекраса. – На три дня меня матушка отпустила, более задерживаться не велела. Вы не тревожьтесь: никакой беды не будет, нынче на заре вечерней и завтра на заре утренней давайте отвар, и другого ничего не нужно. Поправится князь, через три дня на ноги встанет. Матерью-Водой и Матерью-Землей клянусь! А мне больше оставаться с вами нельзя.

Что-то потустороннее слышалось в этих словах, в ее спокойном голосе. Так говорят существа, кому позволено пребывать среди живых или носить человеческий облик лишь определенное время, а попытки удержать их приводят к беде.

Но сильнее слов говорили ее глаза. Голубые, как вода реки Великой в ясный летний вечер, они завораживали и влекли, затягивали и подчиняли. Внушали убеждение: как она скажет, так и будет. Так уже есть, потому что она сказала. А речь ее, как журчание воды, как движение нити на прялке судьбы творит бытие, и ход его не оспоришь.

Простившись с холмоградской дружиной, Прекраса отправилась в Плесков – переночевать у Лайны, а на заре сесть в свою долбленку, хранившуюся у тамошнего причала. Ратислав с двумя отроками, похожими лицом – они и правда были братья, варяги, их звали Рагнвальд и Игнвальд, – пошел ее провожать в знак своего уважения.

– Ну а что же ты, ведунья, в награду хочешь? – окликнул Прекрасу Ивор, когда она уже собиралась выйти со двора святилища.

– Награду? – Она обернулась и словно бы даже удивилась.

– Само собой. Ты же… князю моему жизнь спасла.

Прекраса помолчала. Что они могут дать ей? Какая награда ее порадует сильнее, чем это счастье – знание, что Ингер будет жить и что это она помогла ему выбраться из черной пасти Марены?

– Вот что… Когда князь молодой оправится… пусть сам мне награду определит, – сказала она наконец.

– Но как же, коли ты уходишь? Дождалась бы уж…

Прекраса улыбнулась, едва не смеясь над его недогадливостью.

– Не беда, боярин! Как тронется князь в обратный путь, меня не минует.

Она вежливо поклонилась – обычная миловидная дева с длинной светлой косой, в опрятной белой вздевалке, с двумя тонкими колечками на красном тканом очелье, – и плавной походкой тронулась прочь. Ивор смотрел ей вслед, пока она и долговязая фигура Ратислава с двумя провожатыми не скрылись из глаз. Идет – словно лебедь плывет. Однако в вежливой ее речи звучала та же предопределенность, как во всяком предсказании. Куда ни пойдешь, а судьбы своей не минуешь, будь ты хоть князь, хоть кто…

По дороге из небесного багрянца, которым одела реку Великую вечерняя заря, возвращалась Прекраса домой в Выбуты. Она выехала из Плескова после полудня – проспала зарю, наконец освободившись от тревоги. Вверх по течению ей все время приходилось грести, и она порядком устала. Даже останавливалась на полпути отдохнуть и поесть: Лайна по приказу княгиня дала ей с собой печеных яиц и репы. Прежнее возбуждение ушло, Прекраса чувствовала себя разбитой: сказались дни, полные волнений, и ночи некрепкого сна в чужом месте. До знакомой ивы, ввиду выбутских изб и дворов, она добралась чуть живая.

Привязав долбушку, заглянула в дупло – гребень Гунноры исчез. Прекраса так и знала, что его найдет тот из семьи, кто придет поверить долбушку. Но прежде чем идти домой, прилегла на траву под ивой и прикрыла глаза. Перед последней частью пути ей нужно набраться сил. Ее будут бранить, это уж хоть глаз поставить, – как говорил Ратислав. А она так и не придумала, чем объяснить дома свое отсутствие – не до того было. Можно ли рассказать всю правду? Нет, совсем всю никак нельзя. Но хотя бы часть: про «русалочий цвет», про обещание берегини помиловать Ингера? Она одержала победу над Мареной, ей есть чем гордиться. Это утешало – Ингер спасен, и нужды нет, что дальше будет с ней самой. Теперь она снова увидит его, когда он поедет назад: живой и здоровый, к власти и славе, а не холодный и безгласный, с остывшими устами и погасшими очами, на санях к краде погребальной.

Лицо Ингера стояло у нее перед глазами: перед уходом она прокралась в обчину и еще раз взглянула на него. Он спал, но дышал ровно, не был ни красен, ни слишком бледен. За время болезни у него так отросла щетина, что он стал выглядеть гораздо старше – таким он будет, когда женится и станет зрелым мужем. Теперь он станет зрелым, жизнь его не прервется в юности. Молодой и полный сил, он быстро поправится. Снова засияют его очи, и улыбка его осветит мир, будто восход солнца…

Забрав скотину из стада, Гуннора отправила с ней Гуньку и Горляну, челядинку, а сама завернула к иве. Она по несколько раз в день приходила сюда – посмотреть, не видать ли знакомой долбушки на реке.

В этот раз долбушка на привычном месте сразу бросилась ей в глаза, и Гуннора вздрогнула от неожиданности, будто наткнулась на чудовище.

Однако людей на поляне не было, и у Гунноры оборвалось сердце. Она могла просто разминуться с дочерью, пока ходила к выгону, и та уже дома. Но первым делом ей подумалось: долбушка вернулась домой сама по себе, а дочь уже улетела куда-то на крыльях лебединых и не вернется никогда…

Гуннора сделала еще несколько шагов к воде и тут вдруг увидела, что на траве возле ивы кто-то лежит.

Это была Прекраса: она спала, положив ладони под голову, и лицо у нее было счастливое.

Глава 4

На четвертый день жар у Ингера перестал подниматься, осталась только слабость. Однако он быстро набирался сил и еще через три дня смог выйти во двор, на вольный воздух.

– Вот ведь повезло нам с этой девкой! – вырвалось у Ратислава, когда князя усадили под стеной, на теплом солнышке, и все окончательно поверили, что Марена от него отступилась. – Мы уж тут все думали, к дедам тебя призывают, на санях домой повезем…

– Вот оно как бывает! – Ивор поднял густые черные брови. – Пять старух, одна другой старее, попусту здесь шебуршились, а пришла молодая девка – и помогла! Сам бы не поверил, если бы своими глазами не видел…

– Какая девка? – Ингер непонимающе взглянул на кормильца.

– Которая тебя лечила.

– Здесь же эта… ключница Стремиславова была? Чудинка?

Громкий голос Лайны, привыкшей распоряжаться челядью, и ее чудинский выговор Ингер различал в полусне лучше, чем тихий говор Прекрасы и ее неслышную поступь.

– То ключница, а лечила тебя одна девка, дочь перевозчика с Выбут, – пояснил Ратислав. – Помнишь, мужик такой был рослый, с черной бородой, варяг, Хроком кличут?

– Хрока помню.

– Вот его дочь ведуньей оказалась. Приезжала, какие-то белые цветы привезла, поила тебя, клялась, что выздоровеешь. Вот ты и… – Ивор провел рукой сверху вниз, будто показывая Ингера ему самому.

– Правда? – Ингер удивился. – Я никакой девки не помню.

– Ты без памяти больше был в то время, или спал.

– Она тебя одолень-травой поила, – добавил Рагнвальд, один из двоих братьев, Ингеровых телохранителей. – Моя мать бессонницу ею лечила. Вот ты и спал.

– Где ж она?

– Восвояси убралась. Сказала, только на три дня ее мать с отцом отпустили.

– А какая она собой была? – Ингер слегка нахмурился, надеясь что-то припомнить, хотя его воспоминания о днях болезни были очень расплывчаты.

– Девка как девка, – Ратислав повел плечом.

– Беленькая такая, ровно нивяница[13], – добавил Кари.

– И золотистая, – подхватил Аки.

– Это веснушки потому что.

– А губы как ягоды!

– А глаза как река синяя!

– Брови как куницы пушистые!

Все те три дня отроки не сводили глаз с Прекрасы, не зная, любоваться ее красотой или дивиться мудрости.

– Ну, ну, распелись! – насмешливо осадил отроков Ратислав. – Она ничего так, миленькая, – снисходительно признал он потом. – Тощевата только.

– Чудно как! – сказал Ингер, помолчав. – Будто баснь… Какая-то девка неведомая, пришла, вылечила, ушла… Будто улетела.

– Да я и сам теперь думаю… – Ратислав выразительно почесал в белобрысом затылке. – Не примерещилась ли она нам, а, дядька?

– А вот домой поедем, проверим. Нам же опять через Выбуты ехать. Там у Хрока и спросим, есть у него дочь или… Или вместо нее какое-нибудь… чудо нам являлось.

Все помолчали, осознав, что к ним, назвавшись дочерью варяга с перевоза, могла явиться одна из богинь или норн. А приедут они в Выбуты – окажется, что у Хрока никакой дочери отродяся не было…

Изо всех сил Ингер старался припомнить эту загадочную целительницу, и ему казалось, будто сквозь сон и полубред он различал неслышно скользящую светлую тень, слышал шепот, даже ощущал легкие заботливые касания к своему лбу. Но если бы ему не рассказали о Хроковой дочери, он бы забыл ее, как сон. Чем больше он думал об этом удивительном деле, тем сильнее ему хотелось наконец увидеть ее наяву.

Только дней через пять Ивор счел своего воспитанника достаточно окрепшим, чтобы решиться на обратный путь. За эти дни Ингер еще не раз виделся со Стремиславом, бывал в Плескове, разговаривал со старейшинами. Уговаривались о посылке на киевские торги мехов, меда, воска и прочего, обсуждали цены, строили замыслы о совместных походах за море, даже в Царьград. Все знали, что покойный Ельг киевский больше двадцати лет назад ходил на Царьград войной и принудил цесарей к заключению договора о дружбе и торговле. Плесковичи такого договора не имели и не могли сами посылать товары за море, но Ингер обещал попытаться что-то для этого сделать. Ведь ему, когда он займет киевский стол, придется отправлять послов ко всем окрестным владыкам, чтобы установить с ними ряд уже от себя.

– Ну а тогда и того… подумаем о нашем деле торговом, – многозначительно поднимая брови, Стремислав кивал на дочерей: разговор происходил в его избе в Плескове.

Девушки сидели в бабьем куту возле матери, занятые шитьем; они не поднимали глаз на молодого гостя, но прислушивались ко всем его речам.

– У нас князь молодой, у тебя дочки тоже не перестарки, спешить некуда, – благодушно отвечал Ивор, стараясь не выказать пренебрежения, но и ничего не пообещать.

– Ты, сокол мой, русалок пуще всего остерегайся! – наставляла княгиня. – От них ты захворал. С воды хворь твоя пришла. Пора сейчас такая, когда русалки по земле ходят, поживы себе ищут. А Грачиха, видно, догадалась…

– Какая Грачиха? – не понял Ингер.

Ему же рассказывали про девушку, белую и золотистую, «как нивяница».

– Жена Хрокова, у нас ее Грачихой зовут. Та, что дочь прислала к тебе с зельем. Она сама старой Гердицы дочка, та давным-давно уж померла. Никто не догадался, а она догадалась. Я по тому поняла, что она тебе «русалочий цвет» прислала. От чего, знаешь ли, хворь пришла, тем и лечат. Так что ты русалок берегись. Видно, приглянулся ты им.

– Девки у Стремислава, конечно, хорошие, напрасно было бы хаять, – сказал Ивор, когда холмоградцы уже покинули плесковский детинец и неспешно направлялись к холму святилища. – Да только не в версту они нам теперь будут. Поживем, а там как богам поглянется – снарядишь, скажем, меня послом в Царьград, а я тебе цесареву дочку и высватаю!

– Или каганскую! – с воодушевлением подхватил Ратислав. – Мало ли князей на свете, и у каждого, поди, дочки есть!

Теперь, когда молодой князь избежал смертельной петли, его дружине казалось, что весь белый свет лежит перед ними, как каравай на блюде, только и ожидает, когда возьмут и откусят, с какого бока захочется.

– Эх, брат ты мой! – Ингер обнял его за плечи. – Столько цесаревых дочерей наберем, что некуда сажать будет. Тебе парочку отдам.

Но по улыбке его Ивор видел, что молодой князь не принимает эту толпу цесаревых дочерей так уж близко к сердцу. Да и где они еще? За морями неведомыми…

В день, назначенный для отъезда, Ингер проснулся первым из всей дружины. Короткая в эту пору ночь едва попятилась, а он уже открыл глаза и знал, что больше не заснет. Дух его летел вперед, в дорогу. Что-то будто звало его издалека, тянуло, не давало лежать спокойно.

Провожаемый храпом Ивора, Ингер пошел мимо спящих отроков и распахнул дверь. В душноватую обчину хмельной рекой пролился душистый утренний воздух. Быстро светало, запах росы будто умывал душу, и показалось, березы на опушке под холмом улыбаются ему издали, радуются, что еще кто-то не спит. С луга слышался рожок пастуха и тоже как будто звал: не медли!

– Ты чего… а-аа-а! – Ратислав, встав в двери позади него, широко зевнул. – Чего подскочил?

– Буди всех, – распорядился князь. – Мне теперь рассиживаться некогда, меня Киев ждет!

– Ну, Киев так Киев…

Ратислав ушел назад в обчину, и оттуда донесся его громкий голос:

– А ну живо встали все передо мой, как лист перед травой!.. Дядька, это я не тебе!

Со Стремиславом простились еще вчера, и вскоре, сварив и съев кашу, отроки начали переносить пожитки обратно в лодьи. Ингер почти не ел; Ивор обеспокоился, не возвращается ли нездоровье, но Ингер заверил, что полон сил. Непонятное волнение мешало ему есть. Чего бы, казалось – не прямо же в Киев едут! Еще дней семь, если не десять, добираться домой в Холмоград, а уж там, забрав большую дружину, отправляться на юг…

При первых лучах солнца отплыли. Зная, что придется идти через пороги, Ингер взял не одну большую лодью, а две поменьше, по четыре весла с каждой стороны, и в каждой ехало по десять человек. У кормила в первой сидел Ивор, во второй – сам князь. Лодьи шли мимо лугов, где паслась скотина, иной раз по берегу тянулись репища, где женщины пропалывали ростки; завидев две холмоградские лодьи, они разгибались и махали рукой. Отроки махали в ответ. Встречались рыбаки в челнах, мальчишки из прибрежной веси бежали за расписными лодьями. Иной раз на воду падала тень старой развесистой ивы. В заводях мелькали белые огни – это цвел «русалочий цвет», будто сама река подавала его гостям на зеленых блюдах круглых листьев.

«Она тебе русалочий цвет прислала, – вспомнились Ингеру речи Стремиславовой княгини. – От чего хворь пришла, тем и лечат…»

Совсем близко белые цветы качались на волнах, поднятых движением передней лодьи. Казалось, их золотая сердцевинка лукаво подмигивает. Они тянули Ингера к себе, напоминали о той загадочной ведунье, что пришла к нему с «русалочим цветом», откуда-то зная: сила речных дев наслала на него хворь, а значит, дарует и спасение.

В одном месте заросли белых чаш на зеленых листьях отошли от берега довольно далеко и встали на пути лодьи. Перегнувшись с низкого борта, Ингер протянул руку к цветку, но тот откачнулся на волне и выскользнул прямо из пальцев. Ингер засмеялся и потянулся к следующему, привстал, одной рукой цепляясь за борт.

– Эй, ты куда? – с тревогой окликнул его Ратислав; он сидел за веслом в этой же лодье и видел, что делает князь на корме.

– Я сейча… – начал Ингер, смеясь.

Он уже почти достал, почти поймал; упругий влажный лепесток выскользнул из пальцев, он задел край жесткого листа, потянул…

И вдруг ощутил рывок, но не сверху, а снизу. Сама вода, будто невидимая сильная рука, ухватила его за запястье и дернула к себе; невольно вскрикнув, Ингер полетел в реку и скрылся в туче брызг.

– Йотуна мать!

– Чур меня!

– Жаба те в рот!

Лодью качнуло; среди изумленных восклицаний отроки подняли весла. Лодья потеряла ход и закачалась на месте. Ратислав и Ингвальд, второй из братьев-телохранителей, одновременно прыгнули в воду. Но Ингер уже вынырнул и, в три гребка догнав лодью, ухватился за борт.

– Йотунов брод, ты чего творишь! – Ратислав тоже вынырнул и подплыл к нему.

Лодью потихоньку сносило течением. На передней тоже услышали шум, Ивор велел табанить, вторая лодья двинулась назад и приблизилась. Оттуда слышались недоуменные крики; Ивор встал у кормила, вглядываясь в три головы на воде и готовый сам прыгнуть, если окажется, что князю грозит опасность.

– Дядька, я цел! – улыбаясь, Ингер помахал ему и рукой убрал с глаз намокшие кудри.

– Да ты как же? С чего вдруг? На корягу вы, что ли, наткнулись? Что ж за поход у нас такой неудачный!

Но Ингер только еще раз махнул рукой. Лодья подошла к берегу, за ней вторая. Троим искупавшимся нужно было переодеться в сухое и снова занять места.

– Правду княгиня сказала: русалки тебя морочат! – приговаривал Ивор, пока Ингер стягивал мокрую одежду. – Женить бы тебя, что ли, поскорее, тогда уж отстанут! Они к отрокам только липнут. Может, и впрямь стоило у Стремислава дочь просить?

– Ты русалку-то хоть разглядел? – осведомился Ратислав, отжимая свои порты. – Недаром хоть искупался-то?

– А ты?

Белые огни «русалочьего цвета» качались на растревоженных волнах, золотые их сердцевинки блестели под солнцем, будто смеялись. Ивор хмурился. Княгиня предостерегала: с воды хворь пришла. От русалок. И этот смешной вроде бы случай для него был явственным знаком: они еще не отступились от намеченной добычи.

– Крася! Где ты там возишься? Твой князь едет!

– Что?

Прекраса разогнулась, держа в руке выдернутый кустик сныти. Пришла пора полоть и прореживать гряды, но возня среди ростков капусты, репы и моркови не мешала Прекрасе вспоминать свое путешествие в Плесков. Рано утром они с матерью уходили в лес, на луга, к реке, собирали разнообразные травы, цветки и коренья, которые сейчас входили в полную силу. Запасались на весь год, для себя и для прочих жителей Выбут: к Гунноре обращались за помощью и соседи, и люди из других весей. Желтые цветы мать-и-мачехи и синие – живучки, лиловый прострел, лист брусники, корень лопуха, крапива, подорожник, почки и сережки березы, хвоя и почки сосны – все это имеет наибольшую целительную силу именно сейчас, когда земля окончательно сбросила остатки зимнего сна и зазеленела, но еще не прошли Ярилины дни. Гуннора с детства водила дочь с собой и рассказывала ей обо всех полезных зельях, но никогда раньше Прекраса не внимала ей с такой жадностью. Теперь, когда она после встречи с речной девой ощутила в себе силу, особенно важным стало знание. Что от чего помогает, когда и где брать, и как – можно ли прикасаться железом или надо рукой, но не голой, а через рукав; какой приговор, какой ответный дар принести в обмен на целебную силу. Где и как сушить, как хранить всю зиму до новой весны… С целыми охапками зеленых листьев или желтых цветов они возвращались по сохнущей росе в Выбуты и принимались под навесом возле летней печи разбирать их, очищать, связывать в пучки и развешивать в тени на просушку. Отправляясь по другим делам, Прекраса уносила на себе целое облако травяных запахов.

Дни шли за днями, а Прекраса по-прежнему не могла думать ни о чем, кроме Ингера. Теперь он уже должен быть здоров. Она жалела, что ей пришлось его покинуть, но нельзя же было бесконечно оставаться среди чужой дружины. Да и отец мог явиться за ней, и тогда все узнали бы, что мать ее вовсе не посылала, а ушла она самовольно. Вот было бы сраму перед плесковичами и, того пуще, холмоградцами! Отец и так до сих пор на нее сердился и почти с ней не разговаривал, а только хмурился при виде дочери. Грозил посадить дома на купальские игрища – дескать, уже отгуляла свое. Прекраса смиренно принимала отцовский гнев: да, виновата. Другой отец и прибил бы, был бы прав. Угроза ее не слишком пугала: что ей делать на купальских игрищах, ведь Ингера там не будет? Она была даже рада: если она не выйдет на Купалии, в предстоящий год никто к ней не посватается, а мысль о замужестве сейчас была ей противна. Ингер заполнял ее душу и мысли, и хотелось на всю жизнь остаться в девах, чтобы беречь память о нем. Она будет жить одна, собирать травы, а люди станут гадать, почему такая красивая женщина не вышла замуж… Но никто не узнает ее тайны!

На репище ее и застал брат Гунька. С красным от солнца лицом, облупленным носом и ушами, с взъерошенными светлыми волосами, он примчался от реки, где помогал чинить сети.

– Плывут твои холмоградцы! Лодьи их у брода!

Прекраса вздрогнула и застыла, не зная, что делать. Все это время она ждала, когда же холмоградская дружина поедет через Выбуты назад, но теперь, когда это случилось, известие ее так поразило, как будто было полной неожиданностью. Хотелось со всех ног бежать на берег – увидеть Ингера, пока не поздно. Но… Прекраса посмотрела на себя. В серой небеленой сорочке, босиком, с холщовым грязным передником и руками, испачканными в земле? В прошлый раз она была для холмоградцев неразличимым пятном в толпе местных и можно было не волноваться из-за своего вида, но теперь они ее знают.

На ходу отвязывая передник, Прекраса заторопилась домой. Можно успеть умыться, одеться в чистое и тогда уже пойти взглянуть на Ингера… убедиться, что он совсем здоров… Может быть, он даже сам захочет на нее взглянуть… Наверное, ему рассказали о ней… От этой мысли захватывало дух, но смущение Прекрасы было так велико, что вместо радости ее охватывал ужас.

Чтобы от огородных гряд попасть домой, пришлось пробежать почти все Выбуты; Прекраса держалась задов, не выходя на дорогу, откуда ее могли бы увидеть от реки. Завернув за угол своего тына, она скользнула к воротам, надеясь проскочить мимо матери: та была у летней печи и варила похлебку из рыбы с молодыми побегами крапивы и рогоза. Но, сделав несколько шагов, Прекраса застыла и прижалась к тыну: прямо перед воротами, в десяти шагах от нее, Хрок разговаривал с Ингером и Ивором. Еще с десяток знакомых из числа холмоградских отроков стояли поодаль, оглядываясь по сторонам.

Прекрасу как ледяной водой окатило, но тут же стало жарко, кровь бросилась в лицо. Она сглотнула, попятилась, надеясь укрыться в тени. Но тут отец обернулся.

– Да вот она! – воскликнул Хрок и нахмурился: – Ты что это… – он окинул дочь взглядом. – Я же Гуньку за тобой послал, чтобы обрядилась, как положено.

– Он меня и позвал… – еле слышно пробормотала Прекраса. – На грядах я была… на репище…

Ингер с Ивором рассматривали ее молча, пытаясь понять: та самая ли дева?

– Иди оденься, – сурово велел отец.

Он и так-то был на нее сердит за побег, а теперь она еще так позорит его своим видом – да перед какими людьми! Прекраса подумала было поскорее проскочить мимо гостей, но сдержалась: они ее уже увидели, так не стоит вести себя, как холопка!

Взгляд ее сам собой потянулся к Ингеру – как он теперь?

И едва она взглянула в его лицо, как счастье его видеть прогнало волнение и стыд. Плавной поступью, будто была одета в багряное платье Зари, Прекраса двинулась вдоль тына к воротам. Улыбнулась Ингеру и слегка поклонилась:

– Будь жив, князь Ингер!

Он не сводил глаз с ее лица, и Прекраса задержала на нем взор. Вблизи, при ясном свете дня, здоровый и бодрый, он показался так красив, что ее охватила дрожь восторга. Правильные, тонкие черты лица, ровные русые брови подчеркивали ясный блеск глаз в окружении черных ресниц, и даже то, что нос был немного великоват, не портило его, а оттеняло живую красоту остальных черт. Русые волосы осеняли высокий лоб двумя мягкими волнами. А глаза его смотрели на Прекрасу с выражением радостного изумления, и под этим взглядом она замедлила шаг.

– Так это она? – продолжая глядеть на нее, спросил Ингер у своего кормильца.

– Она самая, – важно подтвердил тот.

Прекраса понимала, что надо и с Ивором поздороваться, но не могла отвести глаз от молодого князя. Только немного опустила лицо, глядя на него искоса, исподлобья, но от этого ее манящий взгляд приобрел загадочность.

– Будь цела… русалочий цвет, – Ингер приветливо улыбнулся ей.

Его пристальные взгляд быстро обшаривал ее с головы до ног. Стройная, ладная девушка, с миловидным личиком, порозовевшим от солнца, на носу золотые веснушки. От ее ярких, будто спелая малина, свежих губ на него веяло теплом. Гладкая блестящая коса ниже пояса, светлые тонкие волосы на ветерке легонько вьются надо лбом, и оттого кажется, что ее голова испускает едва видимые лучи. Ровные, пушистые брови намного темнее волос и кажутся двумя веселыми молодыми куницами, охраняющими два священных источника живой воды – голубые ее глаза.

А сами глаза… Едва Ингер поймал ее взгляд, как все в нем переменилось. Эти глаза единым шагом вошли в душу и заполнили ее всю; они влекли, обволакивали чувством счастья, полного и всеохватного, как солнечный свет. По всему телу разливалось ощущение блаженства. Не хотелось никуда идти и ехать, и пусть ждут все на свете княжьи столы, пока можно стоять здесь и смотреть ей в глаза. Стало ясно, почему Ивор и отроки говорили о ней со смущением: всему виной этот колдовской взгляд на юном, невинном лице.

Наверное, такие лица у самих берегинь. Или у младшей из Дев Источника, госпожи будущего.

– Так это ты меня исцелила? – спросил Ингер, уже зная ответ: эта девушка одним появлением своим сможет изгнать любую хворь.

– Исцелила тебя сила Матери-Воды, сила Зари Утренней, Зари Вечерней, – Прекраса улыбнулась, как будто упоминая о своей ближайшей родне. – Я помогла немного.

– Мне говорили, что была девица, лечила меня, от смерти избавила, на ноги поставила, а сама исчезла, ровно лебедью в небо улетела. Думал уж, не увижу тебя… Как же тебя зовут?

– Эйфрида… – вырвалось у нее: показалось вдруг, что ее домашнее славянское имя слишком просто, чтобы называть его перед князем, но потом она метнула взгляд на отца и поправилась: – Прекраса.

– Эйфрида Прекрасная! – Ингер широко улыбнулся, и лицо его засияло. – Чудное имя! Будто из сказания!

– Дайте ей пойти одеться, – уже не так сурово напомнил Хрок. – Она ж не холопка у меня…

Прекраса еще раз улыбнулась, опустила глаза и проскользнула мимо них в ворота. Ингер проводил ее взглядом: он даже не заметил, хорошо она одета или плохо. Сама девушка показалась ему прекрасной, будто отлитой из золота, и какое платье на нее ни надень – ни лучше, ни хуже она не станет.

Войдя со светлого двора в полутемную избу, Прекраса замерла у порога, забыв, зачем пришла. Ее наполняла жаркая дрожь, лихорадочное возбуждение, счастье и жуть разом: она будто говорила с самим солнцем.

И она ему понравилась. Восхищенный взгляд Ингера не оставлял сомнений. Чувствуя, как сильно бьется сердце, Прекраса торопливо, но тщательно умылась и, на ходу вытираясь рушником, побежала к своей укладке. Странное чувство ее наполняло: она как будто и не ушла со двора, а по-прежнему стояла перед воротами, где остался Ингер. Она ощущала его рядом, здесь, возле себя, как будто он может видеть ее через стену избы, но этот взгляд не смущал ее, а поддерживал и согревал. Взгляд глаза в глаза связал их невидимой, но прочной нитью, и она держалась, даже когда единение глаз прервалось. Прекраса торопилась переодеться и выйти к нему снова, но в то же время знала: можно не спешить, он никуда не денется. Эта связь теперь между ними навсегда. Силы, что превыше сил человеческих, соединили их на той заре, когда она вышла, дрожа от волнения и тревоги, к броду с материнским гребнем в руке.

Пришла мать с кувшином: заходила в погреб и принесла кваса. Видя, что знатные гости не спешат уходить, Хрок пригласил их в дом, и молодой князь согласился с такой готовностью, что удивил хозяина. Но даже сейчас Хрок не подумал, что все дело в дочери. На Прекрасу многие заглядывались, но все же – где она и где князь холмоградский!

Вот Прекраса снова вышла к воротам и молча поклонилась, приглашая за собой. Теперь она уже не напоминала холопку с огорода: надела лучшее платье, сшитое по варяжскому обычаю, из голубого плотного льна, на голове появилось красное тканое очелье с двумя праздничными серебряными колечками на висках. Вся она испускала сияние своей юной красоты, как бело-розовая почка яблони в росе – средоточие плодоносящих сил самой земли, готовая развернуться и расцвести. Не только Ингер, но даже Ивор, имевший внуков, подумал: она будто дева из сказания, за которую сами боги соперничают с лучшими из смертных. Та, ради которой само Солнце спустит с неба качели, чтобы заманить ее и поднять к своему небесному крыльцу.

Вслед за девушкой и хозяином Ингер, Ивор и Ратислав вошли в избу и сели к столу. Скромное жилище Хрока не могло принять всю их дружину, и отроки, видя, что это надолго, расположились готовить себе обед возле брода, где было устроено место для отдыха проезжающих: длинный стол под навесом, печь. Не ожидавшая такой чести Гуннора подала знатным гостям то же, что приготовила для семьи: похлебку из рыбы с травами, печеные яйца, сало и жесткий весенний хлеб с добавлением обжаренной и истолченной сосновой заболони. Знать бы заранее – можно было хоть курицу зарезать. Блюда простого дерева, горшок с похлебкой обычный, самолепный, лишь кувшин для кваса куплен в Плескове – с ровными тонкими стенками, сделанный на гончарном круге.

Сели к столу только мужчины; Гуннора с дочерью стояли у печи, следя, не понадобится ли что еще. Прекраса не сводила глаз с Ингера, и ее восхищало каждое его движение, каждое слово. Как он просто держится с ее отцом – ни надменности, ни неловкости. Ивор поначалу посматривал на молодого князя с недоумением, не понимая, зачем они здесь теряют время, но потом разговорился, стал расспрашивать, как живется здесь Хроку, откуда он, какая есть родня. Об этом рассказывать было почти нечего: и Хрок, и отец его родились в Плескове, не имели ни братьев, ни сестер. Мужчины говорили о давних походах, о Ельге киевском, о его наследстве. Хрок дивился: он не знал, что принял в доме не только холмоградского, но и почти уже киевского князя. Эта новость, перебитая вестью о болезни Ингера, сюда не успела дойти.

Прекраса тоже это услышала, но едва обратила внимание. Ей казалось естественным, что Ингеру будет принадлежать половина белого света; скажи ей кто, что он унаследует Греческое царство, она и тогда нашла бы его вполне достойным золотого царьградского стола. Где же им хоть в самом Царьграде найти лучше?

Ингер тоже постоянно поглядывал на нее. Их глаза встречались, и каждый раз от выражения радости в его взоре Прекрасу обдавало сладкой волной. Раньше ей казалось, она счастлива только тем, что может видеть его. Знать, что это она спасла его от смерти. Думалось, одно это сознание наполнит светом всю ее жизнь. Но раньше она просто не могла представить, что существует счастье больше этого – счастье смотреть ему в глаза и видеть в них ответную радость признания. Эта радость лежала в ее груди, будто кусок золота; навсегда, до самого конца, этот свет и тепло будет с ней. Ничто никогда уже не сможет ее смутить, устрашить, огорчить…

Нет, кое-что может. Ивор заговорил о скором отъезде Ингера с дружиной в Киев, и до Прекрасы дошло: уже совсем скоро он уедет на другой конец света. Может быть, навсегда. Уже верно, несколько лет пройдет, прежде чем он сможет вернуться в Холмогород. И какой бы из этих двух городов Ингер ни избрал, едва ли у него будет случай еще раз наведаться в Плесков и показаться на выбутском броде…

Осознав это, Прекраса даже в лице переменилась. Она и не ждала ничего особенного от этого знакомства с холмоградским князем, но то, что судьба уносит его в такую безнадежную даль, поразило ее в самое сердце.

Ингер, кажется, тоже подумал об этом. Радость в его глазах сменилась озабоченностью. Некоторое время он молчал, предоставив говорить Ивору, а потом сам подал голос:

– А скажи-ка, – обратился он к Хроку, – богато ли тебя Стремислав вознаграждает за службу твою?

И беглым взглядом окинул простое убранство избы: нет, не сказать чтобы богато.

– Жаловаться нечего, – Хрок был несколько удивлен этим вопросом, – от того, что с проезжающих соберу, мне идет десятая часть. Да год на год не приходится. Здесь у меня не Смолянск, не касплянские волоки – ездят не часто. Когда свои княжьи люди едут, они вовсе не платят: брод – княжий, и товар у них тоже княжий. Но хозяйство у меня доброе, домочадцы сыты и одеты – чего еще нам надо?

– А не хочешь ли ко мне на службу перейти? В оружники.

Прекраса в изумлении взглянула на Ингера. Хрок удивился не меньше, да и Ивор явно такого не ожидал.

– К тебе? В дружину?

– А что же нет? Ты человек крепкий, разумный, надежный, нам такой в дальнем пути пригодится. Не знаю, что за люди там в Киеве будут, мне бы своих верных людей при себе иметь побольше.

Хрок задумался. Прекраса смотрела на него, не веря в такую возможность, но замирая от самой мысли: если отец согласится, они все… поедут с Ингером в Киев. Отец и мать, она с Гунькой, Горляна… Не прямо сегодня, но до того как он тронется всем своим домом из Холмогорода на юг, им нужно будет к нему присоединиться.

– Это… я за честь почитаю, не сомневайся, – с колебанием ответил Хрок. – Да как же… от Стремислава мне уйти…

– Ты же ему не холоп, захочешь – и уйдешь. Ты ему что-то должен? Я заплачу.

– Нету у меня долгов. Да только… дед мой его деду служил, отец его отцу и брату служил…

– Они ведь хирдманами были?

– Да.

– А ты почему оружие из рук выпустил?

Хрок посмотрел на жену у печи. Гуннора опустила глаза. Это из-за нее Хрок покинул варяжскую дружину под началом Дагвида; после того случая со смертью князя Борослава он со многими поссорился и предпочел уйти из города, чтобы оберегать ее. Говорили даже, что она его приворожила.

– У жены моей… – неохотно пояснил Хрок, – с прежней княгиней, Борославовой, нелады вышли.

– Ну так вот и увезешь ее подальше. Разве худо?

Хрок снова взглянул на жену, но Гуннора стояла, ни на кого не глядя. Зачем ей уезжать? Что было, то давно прошло. Прежняя княгиня уже умерла, а нынешняя на нее зла не держит: после смерти Борослава она и стала княгиней.

– Здесь могилы и отца моего, и деда, и у жены тоже мать здесь погребена, – Хрок качнул головой. – Дети растут, стар я по белу свету бродить. Уж где пристал у места, надо держаться. Скотины вон сколько, все хозяйство. Это, выходит, все продавать, на новом месте заново строиться. Дочери замуж пора… Сына бы с тобой послал, отроку полезно белый свет повидать – да Гунька мал еще, года бы через два-три…

– А ты сговорил дочь? – прямо спросил Ингер.

– Нет пока. Иные посматривают, да…

Хрок опять бросил взгляд на Гуннору. Тихая в обращении и покладистого нрава, она, как выяснилось, определяла весь уклад его жизни. В округе Гуннору уважали, но случай заполучить ведунью в тещи смущал и варягов, и тем более кривичей.

– Дочь у меня тоже, вон, ведуньей растет, – Хрок перевел взгляд на Прекрасу. – Даже тебя вылечила. Пойдет теперь слава по всей волости… Да не знаю, что из той славы нам выйдет – добро или худо. Еще глядишь, побоятся ее брать…

– Выходит, я девичьей славе урон нанес, – Ингер широко улыбнулся, не обнаруживая огорчения или раскаяния. – Мне, стало быть, и возмещать. За мной и так долг. Я твоей дочери жизнью обязан, – Ингер тоже посмотрел на Прекрасу, и взгляд его потеплел. – Должен я ее наградить. От людей моих что-то брать она отказалась…

– Ну, ты уж сам и решай, сколько твоя жизнь стоит, – хмыкнул Хрок.

Гунноре платили за леченье то куском полотна, то лукошком яиц, то курицей, то ведром жита. А сколько стоит исцеление самого князя?

Ингер не сразу ответил. Он смотрел на Прекрасу и молчал, и взгляд его стал пристальным, словно он оценивал, сколько она стоит. На самом деле он пытался оценить, верно ли угадал судьбу свою, вдруг вспыхнувшую перед глазами, будто зарница в темном небе.

Еще нынче утром он не знал этой девы – но вот он узнал ее, и уйти, оставив ее, так же немыслимо, как покинуть на этом броде собственную душу.

– Да разве такое в скотах[14] измеришь? – задумчиво проговорил он. – Чтобы скупым не показаться… я только одну награду вижу достойную. Давай, дядька, – он посмотрел на Ивора, – посватай эту деву за меня.

В избе наступила тишина. Каждый услышавший повторял по себя эти слова, пытаясь понять, в самом ли деле они прозвучали и верно ли он их понял. Но что здесь не понять – Ингер высказался прямо. Не стал ходить вокруг, как это принято в таких делах, поминать то овечку и барашка, то уточку и сокола…

– За тебя? – Ивор навалился грудью на стол, наклоняясь к нему.

– Не за тебя же, – мягко улыбнулся Ингер. – Для тебе сия невеста молода, а мне в самую версту.

Ивор не нашелся с ответом. Даже бойкий Ратислав застыл, будто проглотив язык, и лишь в изумлении глядел на князя.

– Кхм, – наконец Ивор, человек бывалый, овладел собой. – Нельзя так вдруг… Пойдем-ка, любезный мой, посмотрим, как там дружина наша устроилась, не терпят ли нужды какой.

– Благодарим за хлеб-соль! – Ингер тут же встал и поклонился Хроку и хозяйке. – Мы к вам еще заглянем.

Ясно было, зачем Ивор уводит воспитанника. Хрок лишь кивнул в ответ, не зная, что сказать. Не смеется ли над ним знатный гость? Как ему понимать эти слова – как честь или как оскорбление? Но даже Ивор, знавший Ингера с рождения, ничего не понимал.

Гости направились к двери, за ними Хрок. У порога Ингер обернулся и взглянул на Прекрасу. Она стояла возле матери, не сводя с него глаз. Под его взглядом отвела взор, взглянула исподлобья, как лукавый ребенок, уверенный, что его любят. У Ингера снова потеплело на сердце – будто целое море радости раскинулось перед ним. Улыбнувшись в ответ, будто у них уже все было улажено, он приветливо кивнул, как делают, прощаясь ненадолго.

Прекраса сморщила губы, не зная, пристало ли ей принять это как знак искренней приязни. Но она не могла не верить радостно блестящим глазам Ингера. Против ее воли улыбка вырвалась наружу и расцвела, подтверждая: она согласна. Пока все было решено только между ними двоими, но этого было достаточно – никто на свете не имел власти разлучить их, соединенных Прядущими у Воды.

Напрасно хмурый от опасений за свою честь Хрок расспрашивал дочь – Прекраса ничего не могла ему разъяснить. Нет, она знать не знала, что Ингер желает взять ее в жены. Нет, она не сказала с ним ни слова, пока была в Плескове – он ее даже не видел. Она тоже услышала об этом впервые. И только в самом конце, на случай, если это все же окажется правдой, Хрок спросил, согласится ли она на этот брак.

– Видно, отец, придется нам отпустить ее, – сказала мужу грустная Гуннора. – Я ведь слушала плеск… ей судьба покинуть нас. Прядущие у Воды наперед знали. Раньше нее, раньше нас… раньше самого жениха.

Прекраса молчала. Она не сказала родителям всей правды. Да, она не знала, что Ингер попросит ее в жены. Но удивилась гораздо меньше других. Она не успела удивиться, как поняла: иначе и быть не могло. Договор у речного брода связал ее не только с Прядущими у Воды, но и с Ингером. Теперь их судьбы – одно. И сколько бы ни удивлялись старшие и даже сам Ингер, внезапно нашедший свою судьбу там, где не ждал, сколько бы Ивор ни пытался вразумить его, заставить опомниться, отговорить – все уже решено, они с этого дня неразлучны, как два берега одной реки.

Трое холмоградцев – Ингер с кормильцем и Ратиславом – вернулись довольно скоро. Войдя, они поклонились чурову куту и сели под матицу – этим действием сваты без слов объявляют о цели своего прихода. Прекраса отошла к печи и села возле нее. Она была спокойна, словно происходило именно то, чего она ждала давным-давно.

Ивор так и не смог отговорить своего воспитанника об безумного замысла, но и старался не слишком долго. Он знал Ингера с детства: тот всегда был настолько благоразумен, насколько это возможно в его годы, и не склонен к сумасбродству. Никогда ранее он не заговаривал о женитьбе, иначе как о деле далекого будущего. И если теперь он вдруг выбрал в жены дочь перевозчика, значит, и правда ему указали на нее боги?

Понимая, каким странным и неуместным покажется такой брак, Ивор, тем не менее, не смел очень сильно спорить. «Я знаю, в ней жизнь и судьба моя», – сказал ему Ингер. И он был прав: если бы не Хрокова дочь, его бы уже не было в живых. Так не опасно ли разлучать их? Что если этой деве с перевоза суждено хранить здоровье Ингера и оберегать его удачу? Тогда помешать им – значит погубить.

Не зная, на что решиться, Ивор даже воззвал к киянам, Братимилу и Светлому – что они скажут? Нарочитые мужи киевские послали их за молодым князем, Ельговым сестричем, но что они скажут, если он прибудет с женой-простолюдинкой? Не отвергнут ли его кияне, если он не сможет дать им высокородную княгиню?

«Она принесет удачу мне, а я – земле Русской, – сказал Ингер. – Без нее мне и ехать незачем».

«Мы ему не родители, чтоб решать, на ком ему жениться, – сказал Светлой. – На то он князь, не дитя: пусть делает что хочет».

«Нам наказано не было, чтобы, значит, неженатого звать, а женатого не звать, – усмехнулся Братимил. – Да женатый оно и лучше – на стол киевский сядет муж, не отрок».

Но и Хрок хорошо сознавал, что князю Киева и Холмогорода нужна высокородная жена.

– Пойми, – решительно сказал он Ингеру, когда гостей пригласили перейти за стол и поднесли по чарке вареного меда, – я не могу сказать, чтобы в моем роду были конунги, но рабов не было тоже, клянусь Одином и Перуном. Я не отдам мою дочь в наложницы даже князю. Или ты женишься на ней полным обычаем, или поищи себе товару в другом месте, как говорится.

– Я женюсь полным обычаем, – заверил Ингер, мигом пресекая возникшие было надежды Ивора, что дочь перевозчика займет место хоти[15]. – Эйфрида будет моей законной женой, и я сяду на стол киевский вместе с ней или не сяду вовсе. В том клянусь тебе на мече, что мой отец мне вручил, и коли обману, то пусть поразит меня мой меч, не защитит меня мой щит, и буду я расколот, как золото!

Ингер поцеловал золотое кольцо у себя на руке, потом снял с плеча перевязь с мечом, поцеловал рукоять и приложил ко лбу и к глазам. У Хрока было чувство, что он спит: весомость этой древней клятвы военных вождей он знал и не мог ей не верить, но и своим глазам в этом деле поверить было трудно.

– Я дам ей имя моей матери, – добавил Ингер и, обернувшись, посмотрел на Прекрасу, будто примеряя ей ожидаемую обновку. – Под ним она войдет в наш род как полноправная хозяйка и унаследует все права прежних княгинь.

У Прекрасы снова забилось сердце. Она не слышала ранее о таком обычае, и эти слова Ингера потрясли ее. Он даст ей новое имя – имя своей матери! Всякая дева перерождается в замужестве, и у всякой прежнее имя как бы линяет: ее начинают чаще называть по имени мужа, как Гуннору посторонние звали Грачихой. Но имя княгини означало куда больше: она не просто войдет в новую семью, но получит властные права, как будто заново родится знатной женщиной, происходящей от заморских князей. Ингер сделает ее равной его собственной матери, княгине, жене Хрорика!

Даже Хрок немного переменился в лице – он еще лучше дочери понял, что означает это обещание.

– Что ты скажешь? – Хрок обернулся к дочери.

Прекраса встала с приступки, повернулась к печи и отковырнула кусочек глиняной обмазки меж больших камней, из которых печь была сложена. Завернула его в платок и передала Ингеру. Руки ее слегка дрожали: в эти мгновения она вынула свою душу из обиталища чуров – печи, чтобы вручить господину своей новой судьбы. Все равно что села в челнок и оттолкнулась от морского берега. А где еще он, другой берег, доберется ли она до него через темные волны небытия?

Ингер, тоже взволнованный, взял небольшой белый сверток и поклонился ей.

– Ну, давай по рукам, – крепясь, Хрок протянул руку Ингеру, потом Ивору. – Будем «малый стол» творить.

– Не мешкай только, – попросил Ивор. – Нам еще дорога дальняя лежит.

– Завтра сделаю. Людей созвать надо, стол приготовить…

В северных землях – у словен и кривичей – жених сам отправляется за невестой и первое их соединение происходит перед невестиной печью. В доме невесты творится первый свадебный пир, соединяющий новую пару – он называется «малым столом». Второй, «большой стол», вводящий молодых в права хозяев дома и глав своего рода, устраивается у жениха, когда он доставит невесту к себе. Обычай избавлял Хрока от необходимости самому везти дочь к будущему мужу или отпускать ее, не имея уверенности, что ее честь не пострадает.

В ожидании столь значительного события холмоградская дружина поставила шатры у реки, отроки отправились на лов – стрелять к столу уток и прочую дичь, а Хрок и Гуннора пошли по соседям, приглашая назавтра на «малый стол». Испытание вышло нелегкое: в каждом доме дивились, думая, что они шутят. Князь холмоградский Хрокову дочку в водимые жены берет? Да быть того не может! Какая ж из нее княгиня – из обычной девчонки, выросшей у всех на глазах? Да и время не для свадьбы – кто же весной женится?

– Вот такое диво нам выпало! – Хрок с неловкостью разводил руками. – А ждать жениху недосуг, ему еще в Киев ехать сегодним летом. Вы уж пожалуйте, будьте послухами!

Пожаловать, разумеется, все обещали. Что бы из этого чудного сватовства ни вышло, всякому хотелось видеть его своими глазами. Это и к лучшему, утешал себя Хрок: больше послухов, крепче уговор. Конечно, выбутские оратаи да рыбаки – не такие уж нарочитые люди, но и свадьба не у боярина в доме!

Можно было найти такого послуха, что важнее невозможно – самого князя Стремислава. Но Хрок скорее опасался, как бы кто из выбутских не поспешил того уведомить. Отдавая дочь холмоградцам, Хрок не нарушал никаких законов, но его прошибал пот при мысли, как это заденет Стремислава. Выходит, что Ингер поглядел на княжеских дочерей, свататься к ним не стал, а тут же предпочел им дочь перевозчика-варяга! Посчитал родство с бывшим хирдманом более почетным, чем с самим князем! И хотя выбор делал Ингер, виноват окажется отец нечаянной невесты. Снова слухи пойдут – приворожила-де… Она ж его лечила, зельем поила. Вот оно какое было зелье, скажут… Какова мать, такова и дочь… Уж и правда, что ли, сниматься с места всем домом и с Ингером в Киев ехать, раздумывал Хрок. Даже если до завтра никто Стремиславу не поведает, рано или поздно он все равно узнает. Такое не утаить…

Зато Прекраса не думала ни о чем, кроме Ингера. Завтра она снимет свое девичье очелье и положит к его ногам. Ее снова покроют с головой платком и поведут в баню; мать будет идти впереди, а Прекраса за ней, держась за конец пояса в руках у Гунноры, потому что сама она дорогу не будет видеть. В нынешнем своем положении она нема и слепа. В бане Мать-Вода смоет с нее девичество и прежнее имя, и она останется, как новорожденная, еще не нареченная, ни здесь, ни там, между девами и женами, пока в доме мужа ей не заплетут волосы в две косы и не уложат под повой. Только с Ингером она сможет вернуться в мир живых, как он – только вдвоем с ней.

Уже завтра свадебный рушник свяжет их и вдвоем выведет на эту туманную тропу между мирами. И завтра же они уедут на юг – вверх по Великой, к Холмогороду. Ингер рассказал ей, что сначала ему нужно будет вернуться домой – там они справят «большой стол», – а уже потом, забрав всю дружину, около сотни человек, поедут в Киев. К началу осени они уже окажутся в своем новом доме, которого пока не видел никто из них.

В родительском же доме Прекраса теперь стала гостьей. Сговоренная, она перестала быть дочерью своих родителей; вынув свою душу из печи, оторвав свою судьбу от судьбы рода, она сделалась им чужой, будто покойница, чуждая всему свету белому. Она не хлопотала, помогая Гунноре готовить завтрашнее угощение: пришли две ее подруги и стали работать вместо нее.

– Ох, незадача! – тихонько причитала Гуннора. – Весенняя свадьба – каравай с заболонью!

Обычно-то свадьбы делаются осенью, после жатвы, когда хватает зерна на караваи и пироги.

Если заглядывал кто-то из выбутских, Прекраса, сидя в углу в той грязной одежде, в какой полола гряды, не выходила навстречу, не здоровалась, а напротив, накидывала на голову белый плат, скрывая лицо. И этот вид девушки – привычный для дней перед чьей-то свадьбой, но неизменно навевающий жуть, – убеждал соседей, что это правда. Хрокова дочь умерла, а родится теперь заново женой Ингера холмоградского.

– Приданое-то осмотри, – сказала ей мать. – А то привезешь в Киев, чтоб перед людьми не стыдно было.

Подойдя к укладке, Прекраса опустила руки на крышку и замерла, собираясь с духом. Потом медленно подняла крышку и уставилась на холстину, прикрывавшую ее богатство.

– Боюсь, не мало ли мы наготовили, – добавила мать ей в спину. – Для наших-то женихов довольно, а то ведь князя свадьба – это ж сколько он гостей созовет? На всех мы не напасемся. Может, в пять раз больше надо, да как было знать?

Приданое у Прекрасы было не хуже, чем у любой невесты в Выбутах. Эта весна у нее шестнадцатая – мать так сказала, – она уже третье лето носит поневу и две зимы отсидела на девичьих павечерницах. Было время всему научиться, все нужное приготовить. Сорочки, рушники, пояса, рукавицы – все, что невеста дарит новой родне и гостям на свадьбе. Беленый лен, частая строчка… Шерстяные нити тканых поясов окрашены в разные цвета – пижмой, березовым листом, крапивой, корой крушины.

Прекраса откинула покровец, стала вынимать и раскладывать на лавке старательно сложенные сорочки, мужские и женские, свернутые рушники. В самом низу косяки льна – будущих чад пелены. Белые вершники с щедрой красной отделкой, поневы простые и праздничные.

– Ой, а повой как же? – Прекраса повернулась к матери. – Повой-то должна свекровь подарить, а у… у него… у Ингера матери-то нет давно…

Имя жениха далось ей с трудом – она все еще не верила в свое счастье. Все еще казалось, что назови она его вслух – и этот сладкий морок лопнет, будто пузырь на воде. В эти дни она ходила, как не в себе: выпавшее ей счастье было слишком огромно, чтобы радовать, не помещалось в душе, угнетало, наполняло тревожной дрожью. Но ни за что на свете она не променяла бы его на другое, поменьше. Лучше умереть от любви, чем жить кое-как.

– Тетку какую-нибудь сыщут или бабку. Не вовсе же он у тебя сирота.

– Он о родне в Киеве не говорил ничего. А в Холмогороде, кроме отца, никого и не было. Пришлые же они. Варяги.

Было немного страшно об этом думать. У всех есть родня – и по отцу, и по матери, и у отцов-матерей тоже родня со всех сторон, по всей волости, на семь колен… А у Ингера не было никого, кроме покойных родителей и еще вуя, брата матери, в Киеве, но он тоже теперь покойник. И все. Она, Прекраса, ныне единственная близкая ему душа. Вся его семья.

На что будет похожа ее жизнь с ним? Прекраса ничего не знала о том, в каком доме, с какими людьми ей отныне приведется жить.

Уж верно, новая жизнь не будет похожа на эту, здешнюю. Прекраса невольно зажмурилась. Это было все равно что сесть в челнок и оттолкнуться от берега, чтобы несло тебя прямо в синее море, где не видать берегов.

Но Прекраса не боялась. В этом челне она окажется не одна. С ней будет он – Ингер, молодой князь холмоградский, а теперь и киевский. В бескрайнее море они поплывут вместе. А с ним Прекраса не боялась ничего. Не было страха в том мире, где был он, потому что он, Ингер – все, что ей в жизни нужно. Только быть с ним. Быть им любимой, его женой. И неважно, как долго. Лишь бы оставаться с ним до последнего земного вздоха и вместе перейти в Закрадье. И там тоже быть вместе – навсегда, пока солнце светит и мир стоит. Пусть даже там солнце и не светит вовсе.

Глядя на сложенные рядком свернутые поневы из толстой черно-бурой шерсти – повседневные с белой клеткой, праздничные с красной – Прекраса пыталась вообразить себя замужней женщиной… княгиней в Киеве… Пыталась мысленно увидеть людей, среди которых ей жить – но что она о них знала? Кияне… или поляне, что там за племя-то такое? Что за люди? Гриди вроде тех, что приехали с Ингером? Бояре – из них она пока знала только одного, Ингерова кормильца, Ивора. Их жены… Уж верно, киевские боярыни таких понев не носят. И сорочки эти – она глянула на лавку, где сложила свое девичье богатство, – им не впору придутся.

Кое-как Прекраса покидала все это назад в укладку.

– Ты чего? – беспокойно окликнула ее мать. – Сомнешь.

– Ну и пусть! – Прекраса с шумом опустила крышку и села сверху, будто закрывая навсегда все былое. – Матушка, незачем мне тут добро перебирать. Ничего из этого мне в Киеве не понадобится!

Сорочки, чулки и полотно где угодно пригодятся, но в целом все это добро, которым она еще недавно так гордилась, стало ей не нужно. Оно готовилось не для той судьбы, которая ждала ее отныне.

А для того, что ждало ее на самом деле, у нее был только гребень – подарок речной девы, и ее любовь к Ингеру. Обладая этими двумя дарами, Прекраса смотрела в будущее без страха. У них ведь еще так много времени впереди! Целая жизнь, разделенная на двоих. Такова воля хозяйки плеска, а «плеск» в этих краях означает «судьба».

Глава 5

Уже более полугода, с тех пор как умер отец, Ельга оставалась единственной хозяйкой на княжьем дворе в Киеве. Править хозяйством и челядью ей было нетрудно: матери она лишилась пять лет назад, двенадцатилетней девочкой, и тогда же получила главные ключи. С помощью отца и старшей челяди, слишком юная хозяйка постепенно привыкла ко всем обязанностям госпожи богатого дома. Отец выказывал ей уважение и тем принуждал к тому же домочадцев и киян; оставаясь до сих пор в девах, единственная дочь Ельга киевского уверенностью и благоразумием не уступала замужним ровесницам, а иных и превосходила. Ельг не спешил выдавать дочь, чтобы не лишать дом хозяйки. Он мог бы жениться снова: пусть ему было уже за шестьдесят, за такого человека любой охотно отдал бы дочь, а молодые знатные вдовы и вовсе бы за счастье посчитали.

Боясь засидеться, Ельга не раз намекала: ты бы о невесте задумался, батюшка. Но Ельг только улыбался в седеющую бороду. У него было несколько жен – две знатных и еще больше младших, – но сейчас ему было поздно заводить новую семью. Он уже решил, кто будет его наследником взамен погибших сыновей, и теперь хотел спокойно дожить свой век, окруженный заботой родной души. В последние года три он часто хворал, и Ельга сама понимала: теперь все попечения о нем – только на ней.

При мысли об отце на глаза Ельги набегали жгучие слезы. Ельга очень его любила, особенно в последние годы, когда они остались вдвоем. Без него княжий двор был пуст, город Киев пуст, белый свет холоден. Некому теперь о ней позаботиться, ее защитить, посоветовать. Некому ее любить… Как будто с дома сорвало крышу – исчез тот, кто был главой ее рода, но никто не заступил его место. Даже выдать ее замуж было некому – кто же будет класть ряд с родом жениха? Если боярская дочь остается сиротой, ее выдает замуж князь. А кто устроит дочь князя?

Забот со смертью старого Ельга заметно прибавилось. Он умер осенью, и зимой некому оказалось идти в полюдье. Дань с полян, радимичей, древлян и некоторых северянских земель на левом берегу Днепра, что Ельг успел подчинить себе, не собрали. Не было товара, чтобы посылать в Царьград, и торговый обоз в эту весну не отправлялся. А значит, не будет ни серебра, ни паволок, ни красивых блюд и сосудов, ни вина, ни еще каких греческих товаров. Хлеба хватало с запасов прошлых лет, молоком и мясом дружину и челядь обеспечивали собственные княжеские стада, но если не начать собирать дань, торговать и пополнять припасы, но уже очень скоро княжьему дому грозило оскудение. И Ельга, знавшая, откуда что берется, понимала это очень хорошо.

Утром на княжий двор пришли два воза с бочонками и мешками: Славигость привез обещанную кислую капусту, сушеные грибы, конопляное и льняное масло, моченую бруснику, подвядшую прошлогоднюю репу, солод. Но Ельга и этому была рада: уже несколько дней и челядь, и дружина, она сама ели только хлеб, рыбу из Днепра и копченое сало – больше ничего в собственных погребах не осталось. Свой овощ у Ельги кончился: рабочих рук для огородов и сборов у нее было меньше, а едоков – куда больше, чем у любого из полянских старейшин. Всю зиму ей пришлось дома кормить дружину, которая обычно в эту пору кормилась, обходя земли с гощением и полюдьем; в этот раз гриди только на ловы ездили, добывая дичь, но запасы хлеба не пополнились. Хорошо, что Славигость, глава обширного рода, имел некоторый избыток и продал ей свои огородные и лесные запасы, из весей, населенных его родичами.

На широком княжьем дворе бочонки сгрузили возле клетей, и Ельга вышла посмотреть. Рядом с товаром стоял сам Славигость – внушительного вида муж лет сорока пяти; густые седые волосы осеняли белым пламенем еще довольно свежее, продолговатое лицо с крупными чертами и прямоугольным лбом. Нечто степное – наследство бабки-хазарки – сказывалось в цвете смуглой кожи, в темном волосе полуседой бороды и слегка в разрезе глаз. Он стоял, уперев руки в поясницу, и с гордостью оглядывал целую стену бочонков.

Ельга подошла к нему, сопровождаемая ключницей, Годочей, и он, шагнув ей навстречу, величаво поклонился. Ельга в ответ вежливо склонила голову. Все эти полгода она испытывала неловкость при встречах с чужими: в ее доме больше не было главы, и ощущение получалось такое, как будто она выходит навстречу гостю, а позади нее у дома нет стены. У киевских старейшин, если они навещали княжий двор, вид тоже бывал недоуменный: им не пристало кланяться девице-сироте, но в ней сейчас заключался весь Ельгов княжий дом. Ну, почти в ней одной… Одетая в белое варяжское платье с тонкой черной оторочкой, с красным очельем, но без украшений, она казалось тенью, случайно задержавшейся в опустевшем жилье.

– Будь жива, Ельговна, – темные, как у его бабки, глаза Славигостя смотрели на нее с теплом. – Вот, привез тебе припас, как уговаривались.

– Будь жив, боярин, – Ельга улыбнулась. – Давай, показывай скорее. Как же вы почти до Купалий столько сберегли? Прямо не верится.

– Богаты мы, Волостовичи, людьми-то, – боярин улыбнулся. – Без дела не сидим: бабы на огородах, девки и паробки ягоды-грибы берут. Тихомысловна всякий год запасает, погреба битком набивает, что не съесть. Я уж ей говорю: куда тебе столько… А вот пригодилось – себе и людям хватило.

Все припасы Славигостю привезли из весей, поэтому посмотреть их заранее Ельга не могла. Она велела открыть бочонки; переходя от одного к другому, из каждого понемногу пробовала сама, давала попробовать Годоче. Бочонки были все разные, капуста тоже разная, от разных хозяев собранная – где с клюквой, где с брусникой, где с тертым хреном, где даже с яблоком. Капуста лежала давно, больше полугода, и Ельга хотела знать, что покупает не перекисшую, не зацветшую плесенью.

– Да разве я бы тебе привез худой товар? – приговаривал Славигость, прохаживаясь следом за ней. – Я же как для дочери родной для тебя… Тихомысловна свое дело знает!

– Да я уж вижу – вкусно как, не могу удержаться! – Ельга оборачивалась и улыбалась ему. – Со смородиновым листом, мое любимое! Мы уж почти месяц как свою доели, соскучились. Поздняша, и вот этот тоже давай посмотрим!

Она не думала, что Славигость нарочно попытается подсунуть ей гниль – он тоже себя уважает. Но по бочонкам было видно, что их с осени не открывали, а Ельга не желала ни платить за дрянной припас, ни дать повод веснякам думать, что если на княжьем дворе за хозяйку осталась девица без отца-князя, то ее можно провести. Если она будет раззявой, то скоро весь двор останется голодным!

– А ну дай мне! – раздался у нее за спиной низкий, грубый голос.

– Ой! – Ельга невольно подпрыгнула от неожиданности.

Крупная загорелая рука протянулась через ее плечо к бочонку и захватила сразу целую горсть. Ельга обернулась.

– Свенька! – если бы не Славигость и его челядь, он бы засадила Свену кулаком под дых, как порой делала; на него это, правда, не производило никакого впечатления, зато она отводила душу. – Что ты подкрался, как медведь! Тьфу, у меня так сердце выскочит!

– Не выскошит, – с полным ртом капусты возразил Свен. – Оно там крепко прифито…

Ельга скривилась, глядя, как он жует: к бороде кусок морковки прилип.

– Вот ж-жрет… как голодный, – пробурчала она себе под нос и со стыдом покосилась на Славигостя.

Боярин стоял, упирая руки в поясницу, и сдержанно усмехался в полуседую бороду.

– А я и есть голодный! – Свен дожевал и явно нацелился зачерпнуть еще горсть, но Ельга передвинулась, загораживая от него бочонок; однако он не растерялся, а шагнул к другому, который она уже проверила. – На сушеной рыбе два дня живу! Завтра на лов поеду. Хотел сегодня…

– Да проспал! – перебила Ельга.

– Нет, послал паробков добычу получше отследить. Хватит за зайцами гоняться, нам бы туров пару-тройку поднять. Хоть бы поесть как следует. А то на мне уже порты болтаются, скоро пояс упадет, жма.

– Болтается на нем! – Ельга уперла руки в бока и окинула взглядом его крепкий стан, на котором столь голодная жизнь пока не сказалась. – Язык у тебя болтается, вот что! Хватит жрать, я еще не расплатилась, а ты сейчас весь воз себе в пасть запихаешь!

– И тебя вместе с ним! – хмыкнул Свен, насмешливо прищурясь.

Он еще помнил, как в детстве пугал сестру; когда она была пятилетней девочкой, он, тринадцатилетний и для своих лет рослый, казался ей великаном, и она его опасалась.

Глядя, как Свен и Ельга стоят лицом к лицу, трудно было догадаться, что у них общий отец. Только высокий рост создавал между ними некоторое сходство, и то Свен был выше почти на голову. Во всем остальном они были совсем разными. Свен, здоровенный, с продолговатым лицом, с довольно грубыми чертами, с глубоко посаженными глазами, напоминал дубину, окованную железом – особенно в боевом доспехе. Довольно полные яркие губы обычно бывали сложены сурово, концами вниз, что придавало ему угрюмый вид. Русые волосы он стриг коротко, русую бороду он тоже носил коротко и подбривал на щеках, так что она скобкой спускалась с виска, огибала угловатую нижнюю челюсть и одевала подбородок.

Ельга же перед ним была как золотое кольцо перед железным топором. Золотистые волосы, чуть отдающие в рыжину, правильные, довольно крупные черты лица, темные брови, яркие губы, крепкий стан с полной грудью – она считалась самой красивой девой в Киеве. Глаза у нее были необыкновенного цвета: светло-карие, почти желтые, с зеленоватыми искрами; казалось, в этих глазах бурлит чародейное зелье. Высокий ее род сказывался во всем: в повадке, в поступи, в голосе, в уверенном взгляде. Сама походка ее – плавная, деловитая, целеустремленная, но не суетливая, сразу давала понять, что это выдающаяся молодая женщина, обладающая большой внутренней силой. Ельга была умна, горяча нравом, но с детства приучилась сдерживаться и вести себя с достоинством. Только Свен с его грубостью и нахрапом порой выводил ее из себя.

Но самое главное различие между ними заключалось не во внешности. Ельга была дочерью княгини Ольведы, последней законной жены Ельга, а Свен – сыном полонянки, приведенной из похода на северян. По возрасту он был четвертым из пяти Ельговых сыновей, но сейчас единственным оставался в живых. Княгиня Ольведа сама досталась Ельгу как военная добыча: она происходила из Аскольдова рода и попала Ельгу в руки вместе со всем домом прежнего владыки Киева. Ей в ту пору было всего семь лет, и еще семь лет после этого Ельг заботливо растил ее в своем доме, почти как дочь, имея в виду взять в жены, когда она достигнет надлежащего возраста. Но здесь было другое дело: дева из рода полянских князей воплощала власть над этой землей; по сути, сам Ельг вошел в ее род, а не она – в его. Вместе с ней он получал киевский стол не только по праву сильного, но и по праву родовой преемственности. У них родилось двое сыновей, Ольвид и Асгрим; Ельга появилась на свет последней из чад своего отца, и к ней он был привязан сильнее, чем к кому бы то ни было из своего потомства и домочадцев. Словно чувствовал, что в ней на белом свете останется лучшее, что было в ее предках с обеих сторон.

– Вот этот перекис, – Свен, дожевав вторую горсть, кивнул на дальний бочонок и взглянул на Славигостя. – Ты ее, видать, в тепле передержал.

Ельга тоже заметила, что бочонок подкисший, но собиралась сказать об этом, только если Славигость заломит слишком дорого. Есть все-таки было можно, особенно если промыть и сварить.

– Это уж пусть хозяйка решает, – Славигость не стал спорить, а вместо этого ухватился за случай уколоть Свена, напомнив, что он-то в этом доме вовсе не хозяин.

Свен прямо встретил его насмешливый взгляд и неспешно обтер руку о подол сорочки. Ельга покосилась на это, но смолчала. Славигость еще улыбался, но его карие глаза посуровели: он приготовился дать отпор. Свен держался спокойно, но возникло впечатление, что эта рука сейчас сожмется в кулак и… Грубоватое лицо, пристальный, острый взгляд глубоко посаженных серых глаз, широкий разворот плеч и уверенная осанка Свена источали легкую угрозу; так и казалось, что внутри этого человека – меч, всегда готовый к бою.

Однако меча у Свена не было – сыну рабыни меча не полагается. Топор и пояс – и то уже честь, знак, что ты воин, а не холоп. В пятнадцать лет Ельг вручил ему пояс и объявил свободным человеком – иначе не мог бы принудить гридей, вольных людей, ему повиноваться. Но прав на отцовское наследство это Свену не дало. Теперь его участь зависела от законных наследников Ельга: они могли выделить ему что-то или нет, оставить в доме или изгнать. Он присутствовал на тех советах, где кияне решали, как теперь быть. Ельг завещал послать за его сестричем, живущим в Ладоге Ингером сыном Хрорика. Кияне могли бы решить и по-другому, но Свен, хоть и остался единственным сыном покойного князя, почти не имел надежд на признание. Рабство матери, собственный суровый нрав и воля отца вели к тому, что он останется в дружине у нового князя в том же положении, в каком был при старом. Если сумеет с этим новым князем поладить. А вот в это Ельга, хорошо его зная, почти не верила.

Перепробовав всю капусту, перешли к другим припасам. Проверяли, не гнилая ли репа на дне мешков, не скисла ли брусника. Один бочонок таким и оказался: «Это только на брагу», – сказал Свен.

– Сколько хочешь за все? – спросил Свен, когда с осмотром было покончено.

– Ногату. Мы с хозяйкой на серебро уговорились, – Славигость движением головы указал на Ельгу.

– Ногату? – Свен скривился. – Чего не десять? Грибы мальцы твои в лесу даром надерут, ты ж их сотню настрогал! Чего им еще делать? А серебро в лесу не растет.

– Потому я и прошу серебро. Все прочее у нас свое, не хуже любого другого. А госпожа еще говорила, что вам может понадобиться тканина…

Славигость выразительно покосился на локоть Свеновой рубахи, уже заплатанный и снова продранный. Лен входил в число дани, собираемой с подвластных племен, но в эту зиму пополнения запасов не было, пообносилась и дружина, и челядь. Для Свена, конечно, новая сорочка нашлась бы, но он мало обращал внимания на свою одежду и жил так же, как все отроки в дружине.

– Полногаты за всю кучу, – отрезал Свен.

– Прости, госпожа, за полногаты не отдам, – Славигость обратился к Ельге. – Сама знаешь, цена на овощ и жито осенью и цена весной совсем не одна бывает. Была бы осень, я бы и сам больше полногаты не запросил. А сейчас уже и за серебро не везде достанешь – нету у людей овоща, подъели припасы за зиму. Многие роды заболонью и рогозом сами питаются. Завтра торг – поглядите сами, много ли капусты и репы привезут и сколько за них запросят.

– Ой, да! – вспомнила Ельга. – Свен, завтра ты не поедешь на лов. Завтра торг, ты в городе будешь нужен.

– Да я уж понял, – проворчал он. – Ну хоть покорми парней как следует.

– Идем в избу, – Ельга кивком пригласила Славигостя за собой.

Они вошли в княжескую избу, где умер Ельг и где теперь жила только его дочь с челядью. Свен проводил их пристальным взглядом, но его Ельга не приглашала, и он остался во дворе. Челядь под присмотром Годочи растаскивала припасы: что в погреба, что в клети. Бывало, и весной, как и осенью, княжеские клети ломились от разных припасов, а теперь во многих остался лишь помет мышиный…

Княжеская изба, где жил победитель Греческого царства, от жилища всякого весняка отличалась только простором и более богатым убранством. Такие же оконца с заслонками – сейчас все они были отодвинуты, – глиняная печь, стол, полати. Хозяйская лежанка стояла незастеленная, только с постельниками и подушками под простым холщовым покрывалом – от пыли и сажи. Шелковая занавесь была убрана в ларь. Лари стояли вдоль всей стены, вместо скамей; каждый был заперт на замок и покрыт, как и пустая постель, простым холстом. В прежние годы Славигость видел на них дорогие шелковые покрышки, сиявшие разными яркими цветами, будто перья жар-птицы. Но все это Ельга спрятала после смерти отца: изба, как и домочадцы, оделась «в печаль». Только яркая греческая посуда осталась на длинных полках: медные кувшины, поливные блюда, расписанные птицами, зверями и рыбами. Самые дорогие чаши и блюда – серебряные, с резьбой, с позолотой, с самоцветами, в былые годы сиявшие на княжеских пирах, будто солнце, месяц и звезды, – тоже хранились в каком-то из ларей под замком. Все это Ельг привез когда-то из Царьграда, где взял выкуп и дары от цесарей за то, чтобы отступить от стен. Немало с тех пор было раздарено боярам и владыкам окрестным земель, но, как никто не сомневался, осталось еще немало.

И кому все это достанется, поневоле думал Славигость? Кое-что пойдет в приданое княжеской дочери, если она будет выдана на сторону, но большая часть сокровищ, как и весь дом, ждали нового хозяина.

– Садись, передохни, – Ельга указала боярину на место у стола.

Челядинка принесла и поставила желтый кувшин с квасом, два небольших округлых кубка зеленого стекла. Обычно-то пьют все из одного ковша, но здесь иначе. Княжья дочь не может пить из одного сосуда с чужим мужчиной, если только не обручается с ним. От этой мысли Славигость улыбнулся. Он, конечно, старше Ельги почти на тридцать лет, но и ее отец был настолько же старше матери…

Ельга тем временем вынула из мешочка на поясе небольшую связку ключей, отперла ларец резной кости, стоявший поверх другого, большого, почти тут же заперла его снова и, подойдя, положила на стол перед Славигостем серебряную ногату с полустертыми сарацинскими письменами.

– Целая. Хочешь, весы подам?

– Я вижу, что она целая, – Славигость взял ногату и бегло осмотрел, повернувшись к свету из оконца. – Потерта только, – он кинул на Ельгу испытывающий взгляд, – поди, немного стесалось по рукам-то…

– Так и капуста кисловата, прямо сказать, – Ельга села к столу и подперла щеку рукой.

– Где ты другую возьмешь весной? Она пять лет не лежит.

– А где ты другого серебра возьмешь, когда обоз в Царьград не пошел и к смолянам не ездили?

– Да я же понимаю, – Славигость убрал ногату к себе в кошель на поясе. – Я же не для того чтоб нажиться… С тобой-то мы всегда столкуемся, ты дева благоразумная. Это с братцем твоим каши не сваришь…

Ельга поджала губы. Упрямый, резкий в обращении, Свен не имел друзей среди киевских нарочитых мужей, не пытался любезной повадкой и посулами склонить их на свою сторону и тем возместить недостаток, вызванный его рождением от пленницы. Он был далеко не глуп, но не хитер и слишком прям, даже себе во вред. Скрывать свои мысли и подлаживаться к кому-то, чтобы понравиться, он считал унизительным – ведь именно так вынуждены поступать рабы, а он скорее умер бы, чем повел себя по-рабски.

– Что там – не слышно ничего из северных земель? – спросил Славигость, когда Ельга тоже отпила из своей чаши. – Когда у нас новый князь-то будет?

– Пока не слышно.

– Уже пора бы. Другой год уже обозы с Ильменя в эту пору здесь бывали.

– Мы же не знаем, как он там живет. Может… – Ельга прикусила губу, но закончила, – не смог так сразу с места сняться.

– Хоть гонцов бы прислал. А то ведь тревожатся люди. Полгода с лишним без князя живем! Случись какая напасть, а мы и пропадем!

– Боги не выдадут. А будет какая забота, вы, мужи киевские, поможете, – Ельга улыбнулась. – Посоветуете мне, девице молодой, дельное что-нибудь.

– Муж тебе советовать должен, – мягко, чтобы не сочла назойливым, ответил Славигость, глядя на нее с теплом и заботой. – Чтобы дому был голова.

– Вот приедет брат мой Ингер – и мужа мне подберет, – со скромным видом, но твердо ответила Ельга.

Она хорошо знала, чем ей грозят такие разговоры.

– Ну а коли не приедет? – так же мягко, дескать, сам того боюсь, спросил Славигость. – Мало ли что… Вы же от него вестей два года не имели?

– Год назад он был жив и здоров, когда обоз от них пришел.

– За год все случиться может. Да и захочет ли он к нам ехать? У него там, на Волхове, своя земля, могилы дедовы… А нам без князя нельзя.

– Дождемся Братилу со Светлоем, – твердо ответила Ельга. – Они или князя нам привезут, или хоть вести. Тогда и уладим.

По ее взгляду Славигость видел, что ему пора уходить.

Вошла ключница, поклонилась: дескать, все разместили. Славигость поставил на стол зеленый кубок, встал и тоже поклонился.

– Спасибо за угощенье, пойду. Будь благополучна и знай: как бы ни вышло, я твой истинный друг.

Ельга вежливо улыбнулась и слегка наклонила голову в благодарность.

– Нужен будет совет, или подмога какая – пришли ко мне, и я в тот же час… Чем смогу, помогу, и я, и род мой. А то ведь… коли дом без хозяина стоит… мало ли какой непорядок случится.

– Да подаст тебе благо Мать-Сыра-Земля!

Выходя, Славигость снова увидел Свена: тот стоял во дворе, уперев руки в бока и глядя на дверь. Славигость кивнул ему, направляясь к своим опустевшим возам и лошади, но Свен в ответ только дернул углом рта.

Оставшись одна, Ельга вздохнула, снова позвенела ключами, открыла самый большой ларь и принялась в нем рыться. Достала мужскую сорочку – из отцовских, но мало ношеную, – и велела ключнице:

– Свеньке отнеси. А то ходит в драной, как холоп последний, позорит меня перед людьми.

Годоча слегка скривилась – не слишком ли де для него хорошо? – но отправила выполнять поручение. Ельга запирала сундук, когда снова донесся скрип двери. Думая, что это вернулась ключница, она не обернулась, как вдруг услышала над ухом знакомый низкий голос:

– Я уже думал войти и выкинуть старого хрена на хрен отсюда.

– Ой! – Ельга вздрогнула, обернулась и засадила-таки кулаком сводному брату под дых. Свен умел ходить бесшумно, и Ельгу это очень раздражало: при его росте и весе это казалось чем-то нечеловеческим. – Черт! Как ты меня утомил!

Мигом он перехватил ее руку и сжал ее кулак в своем.

– Чего он тут застрял? Ногату свою в зубы и долой! – Свен метнул взгляд на стол, где еще стояли два зеленых кубка, свидетели дружеской беседы. – Расселся, как просватанный!

– Уж мне и поговорить нельзя с добрым человеком? – Ельга потянула свою руку к себе, но Свен держал крепко. – Пусти!

– Добрым человеком? Не знаешь, что ли, чего ему надо? Добрый этот человек на тебя слюни пускает, думает, он тебя улестит, ты за него замуж пойдешь, и он на наш стол взмостится!

– Я ему правда нравлюсь! – сердито прошептала Ельга; в памяти мелькнуло смуглое, осененное белым пламенем волос бодрое лицо Славигостя с выражением заботы и тепла в карих глазах. – Я вижу!

– Еще бы не правда! Он чай не слепой! – Свен опустил взгляд на ее грудь, потом посмотрел на губы и слегка переменился в лице. Стальные глаза его сердито сузились. – Только пусть слюни-то подберет! Я ему шею сверну! Склонял тебя на это?

Свен подтянул Ельгу ближе к себе, так что она почти уперлась ему в грудь.

– Ни на что он меня не склонял, – пропыхтела она, силясь освободиться. – Пусти, медведь!

– Ему только волю дай! Я их насквозь вижу! И Славигу, и Братилу, и Хотена, и прочих шишков этих! Может, он сам тебе нравится?

– Куда нравится! У него старшая внучка, Доброшка, со мной одних лет! И замужем давно, второе брюхо носит! А я сижу тут с то… с вами, как клуша! Пусти, сказала!

Свен выпустил Ельгу и стал расстегивать пояс. Новую рубаху он принес на плече и теперь собирался ее надеть.

– Хоть бы спасибо сказал! – прошипела Ельга, отодвинувшись.

– Спасибо.

Свен стянул старую рубаху и бросил на пол. Ельга скользнула взглядом по выпуклым мышцам его плеч, по широкой груди с медвежьим клыком-наузом, покрытой негустыми светлыми волосами. Тревожно забилось сердце: полуголый, ее сводный брат еще менее был способен скрыть ту своевольную силу, что бурлила в нем. Казалось, только одежда и держит его в человеческом облике, а стоит ему сбросить ее всю, и он обратится в дикого зверя.

– Они все спят и видят, чтобы ладожский этот хрен не приехал. Опять тогда вече затеют да будут себе князя нового выбирать. А тебе, – Свен прямо глянул на Ельгу, – за него замуж идти придется!

Она помолчала. Уж конечно, не о ее счастье брат заботился, а боялся окончательно упустить престол.

– Ну так и что же? – обронила она потом. – Мне, что ли, так и засохнуть, сто лет жениха дожидаться, как дева Улыба? Выберут хорошего человека, старого рода. И будет он князем киевским со мной вместе. Так водится.

Она подняла глаза; из-под темных бровей, приподнятых к вискам на внешнем конце, прямой взгляд ее желтоватых глаз с зеленой искрой ударил, будто выстрел. Но в серых глазах Свена ничто не дрогнуло, словно этот выстрел пришелся на стальной щит.

– Я его вызову. И шею сверну. Сама увидишь.

Ельга тяжело вздохнула. Свен не скрывал, как оскорбляет его отказ киевских мужей нарочитых признать его наследником отца. Не будь у старого Ельга дочери, побочному сыну было бы легче добиться своего. Ведь просто так никакой боярин князем стать не может, боги не примут жертв из его рук. А вот если он возьмет в жены дочь, сестру или вдову прежнего князя, тогда другое дело. В таком браке муж получает права не только на женщину, но и вступает в союз с землей, где правит ее род. Каждый из киевских бояр, глядя на Ельгу, легко видел себя на месте этого избранника судьбы. Между собой они могли бы стать соперниками, но против Свена, общего соперника им всем, плотно сомкнули строй. Пока она жива и не замужем, у Свена не было надежд преуспеть. Зная его нрав, порой Ельга думала, что он должен ненавидеть ее. Если бы она умерла маленькой, как оба ее брата, сейчас на его пути было бы меньше преград. Из двух осталась бы лишь одна. Ему осталось бы доказать, что его доблесть достойна отцовского рода и его заслуги могут перевесить позор низкого рождения, и добыть себе знатную жену. Храбрость и упорство его были так же очевидны, как высокий рост, и путь его к престолу выглядел непростым, но небезнадежным.

Ельга молчала, глубоко дыша, стараясь подавить тревогу и досаду. Без отца при ней остался лишь один человек той же крови, единственный мужчина в роду, но от него она видит не столько помощь и защиту, сколько заботы и тревоги! Не так чтобы она считала Свена своим врагом – нет, он не выказывал к ней неприязни и, видимо, не желал ей зла, но его желания обещали ей и всему Киеву немало потрясений. Думая об этом, Ельга сердилась на всех – на холмоградского брата, который все никак не едет, будто улитку оседлал, на Свена, стремящегося зубами вырвать себе доли у судьбы, на бояр… даже почти на отца, который так и не выбрал ей мужа, пока был жив. Обреталась бы она сейчас где-нибудь подальше отсюда и горя бы не знала.

– Ты помни, – Свен снова подошел к ней, и она попятилась, но он взял ее за плечи, и она замерла, зная, что из этих тисков ей все равно не вырваться, – я никакого зятя здесь не потерплю.

Отцовская рубаха была ему широка, и нарядность плотного беленого льна не вязалась с угрюмым вызовом этого лица. От сорочки веяло чабрецом и полынью – Ельга перекладывала вещи в ларях травами, – что тоже мало шло к Свену, от которого обычно несло всеми запахами гридницы и конюшни.

Ельга молчала и не шевелилась; не поднимая глаз к его лицу, уперлась взглядом в шею. Свен тоже молчал и не двигался, но не выпускал ее. Стоя почти вплотную, она видела, что он тоже глубоко дышит, будто томимый скрытым чувством.

И вдруг она поняла, о чем он думает; мысль так обожгла ее, что она вздрогнула.

Да ведь Свен отчаянно жалеет, что они – брат и сестра. Незаконный сын отца, он не может стать полноправным его наследником, но, будучи братом его дочери, не может получить княжий стол и через брак! Не может сделать то, что доступно любому оратаю! И вдвое сильнее он ненавидит Славигостя и других мужей нарочитых: им, старым, седым, давно имеющим внуков, открыт путь к власти, который для него, молодого и сильного, загорожен горой каменной!

Свен почувствовал, как она содрогнулась, и выпустил ее.

– Спасибо. За сорочку, – отрывисто проговорил он. – Эту старую зашьешь, или отдать кому из паробков?

– Отдай, – тихо проговорила Ельга.

В другой раз она бы лучше на локоть заплату поставила – поносит еще немного, чего добро раздавать? Но сейчас проявлять о нем заботу показалось ей опасным.

Свен посмотрел в ее опущенное лицо, будто ждал еще каких-то слов. Потом развернулся и вышел, не прощаясь.

…Единственную дочь княгиня Ольведа ждала семь лет и появлению ее очень обрадовалась. У нее уже было двое сыновей, но то наследники отца. Ей же требовалась своя наследница – внучка ее бабок, в поколениях воплощавших Мать-Сыру-Землю для племени полян. Ее собственная мать, Придислава, происходила от Киевичей, и неважно было, что мужьями дочерей этого рода уже не первое поколение становились воины-варяги, отбивавшие их друг у друга силой. В крови их дочерей и внучек по-прежнему текла сила Матери-Сырой-Земли.

Когда родилась Ельгова дочь, перед седьмой ночью княгиня отнесла ее на Девичью гору – овеянное преданиями женское святилище Киева, где жила когда-то дева Улыба, прародительница полян. К вечерней заре сюда собрались самые почтенные киевские жены: в нарядных плахтах и вышитых сорочках, в тонких намитках, они все вместе воплощали мать-землю своего племени. Но эта едва родившаяся девочка, одетая лишь в пеленку, несла в себе особое ее благословение. Пока старая Пятшина боярыня держала младенца, княгиня вырыла перед идолом Макоши небольшую яму, положила в нее ребенка, потом подняла, опять вручила старухе, а взамен опустила в землю голову курицы, золотое колечко, новенькую серебряную ногату и подошву от старого башмака мужа.

– Мать-Сыра-Земля! – позвала она, стоя на коленях перед ямой. – Даю голову за голову, тело за тело, золото за жизнь, а стельку – в залог. Благослови дитя твое, Поляницу, Ельгову дочь, пусть она будет здорова как рыба, румяна как заря, весела как весна, сильна как вода, богата как земля!

Поляница было первое обережное имя девочки – в честь ее земли, ибо ничто не может быть сильнее. Мать и отец ласково звали ее Леляной. Для знатных жен в честь ее наречения устроили пир – никого из мужчин на нем не было, – и с тех пор княжеская дочь стала расти не просто чьей-то будущей невестой, но матерью племени, способной вместе с собой вручить власть над своей землей тому, кто сумеет добиться этой чести. Неудивительно, что когда прочие девчонки бегают в рубашонках, едва замечаемые своими отцами, Леляну, дочь Ельга, уже одевали в платье, отделанное греческим узорным шелком, и учили выступать с величавой плавностью. Сам князь обращался с ней почтительно даже тогда, когда ей было всего семь лет. Если через княгиню Ольведу он вступил в брак с землей Полянской, то дочь от этого брака создала ему и потомству кровную связь с новыми владениями. В дни первого подстрижения ее волос, первого заплетения косы князь устраивал пиры для всех киян и приносил богатые жертвы – не менее чем за сыновей-наследников.

С трех лет Леляну в день перед купальской ночью возили на белом коне, с закрытым лицом, как «Хорсову невесту», и с тех же лет приучали объясняться знаками: в священные дни ей, воплощающей богиню, нельзя было разговаривать. По пути мимо полей, лугов и источников она взмахами длинных рукавов передавала им благословение земли и неба, а потом пророчила судьбу другим девушкам, под пение вынимая вслепую из чаши их колечки. Когда весной после сева земле требовался дождь, княжью дочь водили по «божьему полю» возле Киевой горы, закутав в зеленые ветки и траву, обливая водой, чтобы так же небо полило и землю.

Когда она достигла женской зрелости, все знатные жены Киева опять собрались на Девич-гору, чтобы надеть на нее нарядную плахту – одежду взрослой девы-невесты, новый пояс и красное очелье с серебряными кольцами. Здесь же она замесила свой первый хлеб, и каждая из большух унесла домой маленький кусочек – в нем заключалось благополучие каждой семьи на многие годы вперед. С этого дня ее стали называть другим именем – Ельга, как наследницу отца.

В ту же зиму княгиня Ольведа умерла: земля позвала ее, дав время вырастить преемницу. С тех пор Землей-Матерью полян осталась только Ельга-Поляница. Кияне привыкли смотреть на нее как на живую богиню; цвет ее волос, будто темный мед, прямой взгляд – словно выстрел золотой стрелы – были для них знаками избранности и благотворной силы. Прежде никто из киян даже не думал о том, чтобы свататься к ней – в земле Полянской не было равных ей женихов, и если бы за ней прибыли сваты из-за моря, никто бы не удивился.

Но вот она осталась одна из всей семьи, как земля, ждущая, пока солнце поцелует ее и даст толчок к обновлению жизни. Уже более полугода Киев ждал больших перемен. Если Ингер, Ельгов сестрич, так и не приедет, избранником новой княгини станет кто-то из киян. Тот, на кого укажут боги.

Однако путь к богине не был прост: у порога солнечного терема лежал злобный зверь и рычал, скаля крепкие зубы, на каждого, кто смел лишь бросить взгляд на эту юную красоту…

Глава 6

На Бабином торжке в Киеве с давних времен стоял идол Макоши – покровительницы пятого дня седмицы, когда устраиваются торги. Всякий приезжающий продавать что-нибудь сперва кланялся ей и возлагал на жертвенник немного от своего товара: горсть зерна, пару яиц, рыбину, лоскут полотна, кусочек медовых сот. Один из последних торгов перед Купалями всегда выдавался оживленным: у кого кончались съестные припасы, стремились выменять чего-то на лен, шерсть или шкурки, а те, кому срочно нужна была невестка в род – работать на сенокосе и жатве – прикупали шкурок для уплаты вена. Много было и людей, пришедших без особого дела, посмотреть, чем торгуют и почем, узнать о новостях. Часто спрашивали, не слышно ли чего насчет нового князя – этой весной ожидали его приезда, и уже наступала пора. На краю торга был поставлен навес под дощатой крышей: там сидел мытник с весами для серебра, чтобы взимать плату с торговцев, и десяток княжеских гридей – приглядеть, чтобы не было свар.

Оживленно было возле бортников. На трех-четырех возах стояли бочонки с медом: и чистым, и вареным хмельным медом. В ожидании скорого большого праздника пришло время запасаться медовой брагой или вареным медом, и торговля здесь шла оживленно: тканину, овощ, шкурки меняли на источающие сладкий дух бочонки. Кое-кто сразу и открывал – выпить за встречу с дальними родичами или иными знакомцами.

Двое стрыйных братьев[16], приезжих из дальней веси – Держак и Легота, внуки старого Несды – уже отнесли два купленных бочонка медовухи к своему возу и там пробовали, передавая друг другу кринку. Они жили на краю лесостепи, где своих бортей не водилось, и мед им приходилось покупать. Желтые капли с бока кринки падали в пыль, над ними вились и жужжали осы. Братья, оба средних лет, были отчасти похожи, только Держак был повыше ростом, пошире в плечах и покруглее лицом, а Легота к своим тридцати годам имел облысевший лоб, так что русые волосы начинались только на маковке, и носил в левом ухе серебряную хазарскую серьгу. Ради выезда в город он надел красивую голубую рубаху с отделкой желтым шелком, благодаря чему бросался в глаза среди простых серых и белых сорочек.

– Вон, гляди, – обронил Держак, обозрев толпу через плечо более низкого ростом брата. – Тащится, чучело.

– Кто? – Легота, придерживая кринку перед грудью, чтобы не капать медом на цветную рубаху, оглянулся.

– Да Шумята. С паробками своими. Гордый, как царь царьградский.

– Тьфу! – Легота опять обратился к кринке. – Было б на что смотреть. Пусть бы его леший в дугу согнут, тогда б я посмотрел.

– Идет к нам! – шепнул Держак и насупился.

– Всем день добрый! – раздался за спиной у Леготы радостный, дружелюбный голос. – Поздорову ли, братия? Давно прибыли? Вдвоем только? Чем торгуете?

Держак промолчал: он был из двоих братьев младше на пару лет и предоставлял Леготе отвечать первым. Сделав презрительное лицо, будто мед в кринке вдруг стал кислым, тот нарочито медленно обернулся.

– Чем торгуем? – повторил он. – Да уж не землей чужой, это как день ясен!

Перед ними стоял, сияя белозубой улыбкой, среднего роста молодец, с продолговатым, розовым от солнца лицом и русой, чуть в рыжину, приятного цвет бородкой, наводившей на мысли о корке свежего пшеничного хлеба. Русые кудри выбивались из-под синей валяной шапки. На молодце был льняной кафтан по хазарскому образцу, отделанный, вместо шелка, полосками крашенной в желтый цвет тонкой шерсти; позади него стояли трое-четверо отроков в простых холщовых рубахах, с мешками либо корзинами. У одного, самого младшего, обильного веснушками рыжего парня лет пятнадцати, торчал из лукошка здоровенный черный петух.

– Да уж я слышал, что вы, Легота, перед людьми меня поносите, – нахмурился молодец в хазарском кафтане, засунув большие пальцы за тканый пояс. Голос его из приветливого стал раздраженным. – И не стыдно вам? Вы бы сами постыдились – свояченицы моей ткацкий стан третий год отдать не можете! Мать твоя, Легота, когда умирала, дочери велела забрать его, а он все у вас стоит!

– Твое какое дело? – Легота подбоченился свободной рукой. – Пусть Медун приезжает за станом, его жена, не твоя!

– Она мне жаловалась на вас! – горячо ответил Шумята, считавший, что без него никто своих дел не решит.

– А тебе бы только в каждую щель нос твой сунуть! Ты что, князем себя возмыслил?

– Эти две кривые доски, что ты станом зовешь, мы давно б отдали, только их никто брать не хочет! – ответил Шумяте Держак. – Я Пестушке десять раз предлагал его забрать. Пусть бы Медун приезжал, мы бы уж с какой радостью отдали – толку с этого стана, на нем работать нельзя!

– Ты лучше скажи, что с полем нашим, – Легота набычился. – Собираешься платить или нет?

– Да я сто раз вам твердил! – Шумята всплеснул руками. – Мое это поле! Я за него полторы гривны заплатил! И никому не должен!

– Да какое же оно твое, когда мы с Леготой его расчищали вот этими руками! – Держак показал свои, весьма толстые руки с широкими загрубелыми ладонями. – Деревья валили, пни корчевали! Днем и ночью, чтобы к севу поспеть! Костры жгли, при огне работали! Дед нам слово дал, что наше будет поле, как его земля позовет!

– Откуда мне знать, что вам ваш дед обещал? Я у Теребуни его купил! За полторы гривны! И послухи у меня есть! Родовое угодье от чужих рук спас! Мое оно теперь, по закону мое, а вы спрашивайте с Теребуни, как и почему ваше поле у него в руках оказалось!

Все трое от слова к слову повышали голос и вот уже почти кричали; на шум со всех сторон подтягивался народ. Подошел Бьёрн Лисий Хвост – здоровенный киевский варяг с золотисто-рыжей бородой, уже слегка седоватой; серо-голубые глаза его повеселели при виде знакомого раздора, весьма способного перейти в потасовку. Он явился сюда повидаться с Леготой и Держаком, имея с ними кое-какие дела по части железа, но отошел поговорить со знакомым – Асмундом, десятским Ельговой дружины.

– Да спрашивали мы с него! – не сдержался Легота, хотя уже не раз клялся, что больше с Шумятой спорить не будет, поскольку все доводы от того отлетали, как горох от камня. – Будым с матерью ему продали, но поле-то наше! Ты отдай нам его, а бери свои скоты с Будыма!

– Я с сироты малолетнего ничего брать не буду! Он мне родич, как и вы, два немытика бессовестных! Я память Несды не осрамлю!

– Я немытик? – Лицо Леготы вмиг ожесточилось, словно его злость только ждала малейшего повода прорваться. – Ты у меня, змеяка, сейчас мытый будешь, как младень!

Едва договорив, Легота щедро плеснул мед из кринки прямо в лицо Шумяте. Тот вскрикнул от возмущения и заехал ему в ухо; еще держа кринку в руках, от удара Легота утратил равновесие и, отлетев назад, сел наземь.

Не сказать чтобы кто-то вокруг удивился. Плотный паробок, стоявший позади Шумяты с мешком за плечами, живо спустил ношу на землю и налетел на Держака. Тот, не теряясь, залепил кулаком ему в лоб, а Легота с земли метнул кринку в голову. Паробок, взмахнув руками, как орел крыльями, опрокинулся навзничь и больше не встал.

Трое других паробков Шумяты кинулись на Держака все разом – более крупный, он казался им более опасным, – и повисли у него на плечах. Но уже подошел Бьёрн Лисий Хвост; быстро оглядевшись, он выхватил у близко стоящего изумленного деда клюку и обрушил ее на кучу висящих на Держаке паробков – те полетели прочь, как спелые яблоки с яблони. Раздались вопли. Держак, освободившись, заработал кулаками, раздавая гостинцев каждому, кто поднимался и пытался приблизиться к нему.

Кругом завизжали женщины, заревел чей-то вол. Толпа забурлила: одни торопились прочь, пока не затянуло, другие лезли вперед – посмотреть.

– Журба, там твоего свата бьют! – кричали в толпе.

– Опять Несдовы внуки сцепились!

– Отойди, отойди!

– Понежко, не лезь, твое какое дело?

– Гридей зовите!

– Прочь от моего воза, скаженные!

– Ух ты! Зимко, беги скорей смотреть!

Легота, наконец встав с земли, накинулся с кулаками на Шумяту; кровь из носа закапала на белый лен кафтана. Жена Шумяты, наблюдавшая за беседой со своего воза, с перепугу села в открытую кадку с солеными груздями; визг ее разлетелся по всему торгу, перекрывая гул толпы и яростные крики из схватки. Легота рычал, как медведь, без разбору молотя Шумяту, куда придется; сложением легче брата, в драке он отличался большей злостью и упорством.

Бьёрн и Держак бились плечом к плечу, отражая нападки родичей Шумяты: с разных концов торга их сбежалось почти десяток, но все это были люди не очень опытные, и те двое отражали натиск, не отступая ни на шаг. Вокруг кипела неразбериха. Словно вестник Затмения Богов, пролетел над площадкой черный петух, яростно хлопая крыльями и крича. Он вырвался из корзины, когда отроки ринулись в драку, и некому было его ловить.

– А у вас кулица убезала! – кричал какой-то пятилетний малец, прыгая и показывая на него пальцем.

Схватка все ширилась; каждый из подошедших посмотреть вскоре замечал в ней кого-то из знакомых, спешил на помощь и получал свою долю. В середине поля машущих рук застыли зачинщики – Легота и Шумята. Легота притиснул противника к возу, яростно работая кулаками. Не в силах вырваться и даже толком размахнуться, тот вдруг завыл, как берсерк, и вцепился зубами Леготе в плечо. Тот вскрикнул; от боли окончательно обезумев, Легота схватил противника за ядра и сжал изо всех сил. Шумята не мог даже застонать; так они и замерли, сцепившись в смертельной ненависти, и каждый одинаково неспособен был ни выпустить противника, ни освободиться от него.

Когда все это началось, Свен с десятком гридей сидел под дощатым навесом на краю торга, в теньке, и попивал медовуху с Хочутой, княжеским мытником, пока подручные Хочуты расхаживали вдоль возов, проверяя, не торгует ли кто утаенным от мытника товаром. Вдруг Свен насторожился: ему послышался из толпы женский крик. Знаком предложил Хочуте помолчать, он прислушался. На другом краю торга возникла суета, побежали оттуда бабы, волоча детей и коз на веревках.

Над торгом пролетел верещащий черный петух.

– Йо-отуново семя! – Свен вытаращил глаза. – Хочута, глянь! Белому свету никак конец настает!

– Эт бывает, – заметил Хочута. – Я уж не раз видал.

– А ну давай, братие! – Свен отставил ковш и поднялся.

Гриди, сидевшие и лежавшие на земле, подскочили и стали спешно разбирать щиты и дубинки – на торгу не использовалось более опасное оружие, чем дубье или древко копья.

– Бегом! – Свен, даже обрадовавшись случаю размяться, взмахнул сулицей.

– Свеня! – навстречу им выбежал из толпы один из гридей, Гримкель. Под глазом у него наливалась свежая красная опухоль. – Там такое! Весняки раздрались! Так пробирает! Остервенели все! Разнимай живей, а то весь торг разнесут к шишам!

– И тебе прилетело? Паробки, они уже наших бьют! Вот я им сейчас задам!

Когда Свен с отроками пробился через толпу к нужному месту, здесь уже кипел и катался плотный ком из тел в грязных и драных рубахах. Визжала на своем возу Шумятина жена, с ней соперничала свинья, зажатая у бочек жита. Летал туда-сюда ошалелый петух; иные драчуны, затянутые в свалку, и хотели бы выбраться, да не могли. Под ногами скользили рассыпанные из туеса соленые рыжики.

– Клином! – рявкнул Свен. – За мной!

Гриди выстроились клином и двинулись вперед; сам Свен, выставив щит, шел во главе, будто корабль бурные воды разрезая смятенную толпу и угощая всех подряд ударами суличного древка. Гриди, двумя крыльями следуя за ним, щитами и дубинками опрокидывали и расшвыривали буянов. Там, где они прошли, никто уже не дрался – все лежали, испуская вопли и стоны.

Вот клин добрался до сердцевины битвы. Держаку как раз перед этим вдарили горшком по голове и он упал; Бьёрн же стоял, как утес, о который разбивались мутные волны драки. С размаху Свен врезался прямо в него, опрокинул и прошелся по нему, но уперся в воз – идти дальше было некуда.

Опустив щит, Свен обернулся. Позади него площадка выглядела сжатым полем – драчуны лежали, как снопы, на ногах не осталось почти никого. Только Легота и Шумята, вцепившиеся друг в друга, так и застыли у воза – казалось, только смерть их разлучит. Каждый из двоих, едва помня себя, в исступлении не желал выпустить противника живым, хотя и сделать ничего не мог.

Свен отдал щит кому-то из гридей и прошел к этим двоим. Посмотрел в их безумные лица.

– Эй, дайте воды! – крикнул он, перекрывая стоны и жалобы.

Но нигде рядом не было колодца, до реки далеко. Хочута, подошедший поглядеть на забаву, взглянул на воз у себя за спиной, куда драка не докатилась. На возу стоял бочонок с сывороткой, и он кивнул на него гридям.

Бочонок поднесли Свену; не разбирая, что там внутри, он поднял его своими мощными руками и опрокинул над головами двоих безумцев.

С кряхтеньем они отшатнулись друг от друга. Сыворотка текла по лицам, волосам, по одежде, капала с бород. Гриди тут же подхватили обоих и оттащили подальше друг от друга; остановились, держа за плечи, чтобы не кинулись снова.

Сверху донесся хриплый клекот.

– Да чтоб тебя разорвало, клятая тварь! – рявкнул Свен, глядя, как над головами проносится ошалелый черный петух с рыжими перьями в хвосте.

Каждый день, когда в Киеве что-то происходило и случался наплыв народу из весей, Ельга волновалась. А вдруг непорядок какой – ведь больше нельзя послать к отцу за помощью… Вдруг выдастся такое дело, что не сумеют разобрать старцы – знатоки обычаев и законов? Каждый четверг пятеро киевских старейшин приходили на Святую гору, садились под Перуновым дубом, и там каждый, кому требовался суд, мог обратиться к ним. В сложном случае старцев созывали двенадцать. При князе Ельге право суда принадлежало ему, и назначенный им человек из дружины возглавлял собрания у Перунова дуба: старцы приводили подходящие к случаю обычаи, а княжий муж изрекал приговор. Бывали случаи, когда в толковании законов старцы не сходились или тяжущиеся оставались недовольны: тогда решение выносил сам князь, и оно уже было окончательным.

Заслышав гомон за воротами, Ельга послала служанку узнать – что случилось? Та убежала и сразу же вернулась, дико хохоча и зажимая себе рот.

– Ой… там… – давилась она, не в силах говорить. – Свен… му… муж…

Услышав имя брата, Ельга округлила глаза и вышла во двор. В ворота как раз вступил Свен с щитом на плече и сулицей в руке. Позади него среди гридей шагали Шумята, Легота, Бьёрн, Держак и еще человека три из самых буйных. Держак слегка шатался и опирался на плечо Асмунда: у него была разбита голова, кровь сохла на лице, а под обоими глазами уже налились пухлые синевато-багровые пузыри. При виде него думалось одно: положить бы скорее где-то этого бедолагу, он уже землей пахнет[17]!

– Что слу… – начала было Ельга, но тут разглядела, в каком виде те двое. – Пра-а-аведные деды… – не находя слов, протянула она.

Облитые липкой сывороткой, все в ссадинах, с блуждающим взором, зачинщики драки были похожи на выходцев из Закрадья. Шумята ковылял неуверенной походкой, морщился и постанывал, а Легота держался за плечо, где сквозь голубое полотно загубленной нарядной рубахи проступала кровь.

– Ты кого привел? – в изумлении Ельга повернулась к Свену. – Там что, навьи вырвались?

– Посылай за стариками. Пусть судят эту кудову ватажку, – хмыкнул Свен. – За драку на торгу сдерут с них сейчас, чтоб знали…

Ельга послала отроков за тремя боярами, но двое из них, Вячемир и Доброст, почти сразу явились сами – разузнать, что случилось. По городу ходили разные слухи; утверждалось даже, будто на Бабином торгу деревянная Макошь разверзла уста предрекла гибель белого света, оттого, дескать все и всполошились.

– Знаешь, это было как в «Прорицании провидицы»! – возбужденно рассказывал Ельге Гримкель, держа смоченную холодной водой ветошку возле своего подбитого глаза. – «Но другой закричал, цветом черный петух, глубоко под землею, в селениях Хель!» Я нынче видел этого петуха! Клянусь тем глазом Отца Ратей, который в источнике Мимира! Он был черный, как троллева задница, он летал над полем битвы туда-сюда и так кричал, что сердце разрывалось! Теперь я видел Хель!

Ельга невольно взглянула на Свена, словно спрашивая: есть среди вас хоть один в здравом уме? И тут же опустила углы рта: ради торгового дня Свен надел подаренную ему вчера отцову рубаху, а сегодня рукав оказался надорван на плече. Не по шву, а прямо посередине. Ну что ты будешь с ним делать!

Гриди отвели участников драки к колодцу и там обливали водой, чтобы смыть пот, кровь и грязь, охладить головы. Для Шумяты и Леготы пришлось найти две сорочки взаймы: от них так несло сывороткой, что невозможно было рядом находиться. Наконец их привели в гридницу, где уже ждали трое бояр – Вячемир, Доброст и Гостыня. Одетые в белые насовы, с длинными бородами – белой, пегой и рыжеватой, – они сидели в ряд на скамье близ княжеского стола и выглядели, будто сами «деды» – мудрые предки, явившиеся из Ирья судить неразумных потомков. Вся мудрость веков и поколений племени полянского таилась за их строгими морщинистыми лицами. Кожа их огрубела и потемнела от солнца и долгих лет, что еще усилило сходство с ликами деревянных чуров. В таких годах – с тех пор как появятся внуки – человек уже не совсем живой, а скорее житель пограничья между тем светом и этом, посредник между «дедами» в Закрадье и внуками на белом свете[18].

Посередине напротив входа, в дальнем конце длинного помещения, стоял на возвышении княжий стол – кресло с резной спинкой, украшенной головами змеев. Оно пустовало уже более полугода, с него убрали даже подушку, но тем не менее казалось, что кто-то все-таки смотрит с него в гридницу, оставаясь сам невидимым. На скамеечке слева от него сидела Ельга, Свен стоял справа, опираясь на свою сулицу. Очень хорошо это зрелище знаменовало нынешнее положение дел в княжеском доме. Место главы и хозяина было пусто, а его молодое поколение – красота и мощь, – разделенные этой пустотой, разобщенные, каждый сам по себе, не имели ни прав, ни силы, ни власти. Между ними двоими пустота отцовского сидения зияла еще резче. Два цветущих ростка поднялись над старым Ельговым корнем, но законный отпрыск родился женщиной, а мужчина оказался запятнан рождением от полонянки. Так они и остались, как две руки без головы, живые свидетельства того, как удача старого Ельга дважды допустила промах.

– Кто драку начал? – сурово хмурясь, спросил привычный к таким разбирательствам Вячемир.

– Он! – Легота и Шумята одновременно кивнули друг на друга. – Он, подлюка!

Этим старцев тоже было не удивить.

– Видоки кто? – Вячемир окинул взглядом остальных участников дела.

Выяснилось, что самое начало видели только сами трое – Шумята, Легота и Держак. Еще видели Шумятины паробки, но они – его два братанича и один челядин – по неполноправному своему положению в видоки не годились. Пришлось допрашивать самих бойцов: кто кого первым толкнул, ударил, кто первым нестерпимое слово сказал…

– Я за драку продажу[19] заплачу, – говорил Легота, не отрицая, что первым от слов перешел к делу, окатив Шумяте рожу медовухой. – Только вы, старцы, уж если судите, то рассудите нас по делу. Этот недоносок, – он ткнул в Шумяту, – поле наше пашет третий год, а оно наше, мы с Держаком его десять лет назад расчищали…

– Вот этими руками! – подхватил Держак…

Длинный день поздней весны кончался, Ельге было видно в оконце, как солнце распускает по небокраю на западе длинный свой мантион, багряный, как у цесаря греческого, а перед пустым столом покойного Ельга все продолжалось разбирательство. Свен устал стоять и сидел на приступке, поворачивая голову от одного говорившего к другому.

– Я у Теребуни это поле купил! – твердил Шумята. – Полторы гривны дал! Послухов имею! Велите, старцы честные, я вам их представлю перед очи! Мое это поле! Теребуня его у Будоты с матерью купил, а я угодье родовое у чужих выкупил! Вы бы двое мне лучше спасибо сказали!

Шумята приходился Леготе и Держаку зятем – десять лет назад он женился на родной сестре Держака, а Леготе она приходилась двоюродной. Все эти годы они не слишком ладили, но спорное поле окончательно их рассорило. Лет двенадцать назад Держак и Легота, сами первый год как женившись, расчистили от леса делянку на краю родовых угодий – сперва сожгли и посеяли в золу, получив, как водится, урожай сам-восемьдесят, а потом раскорчевали пни и стали пахать, пока через несколько лет земля не истощилась. На эту работу их послал старый Несда, их общий дед, пообещав, что они получат поле, когда сам он умрет. С тем оба брата и отъехали дальше в лесостепь, где завели на пустом месте новое хозяйство. Поле тем временем отдыхало – чтобы оно снова могло родить, требовалось подождать лет десять. И вот, когда срок вышел, они обнаружили, что на их поле вовсю трудится муж сестры, Шумята, со своими младшими братьями.

– Так если Шумята поле купил, и послухи есть – значит, его право верное, – рассудил Доброст. – Так, отцы?

– Нет у него никакого права это поле у себя держать, если его продали без закона! – горячо возражал Держак. – Дед умер, у него в доме остался Будым – это дедов самый младший сын, Будомысл. Стрый наш, стало быть, хоть почти в сыновья годится нам с братом. Дед его оставил на четырнадцатом году. Они с матерь то поле продали Теребуне. Он нам не родня, подселился с того берега. Я ему говорю, – он кивнул на Шумяту, – поле наше, не имели права его продавать, так что оно нам, а ты свои гривны проси с Теребуни назад.

– А Теребуня что? – спрашивал Вячемир.

– Призовите его, пусть они за те гривны сами меж собой разбираются – Шумята, Будым и Теребуня. А поле то наше, мы сами его расчищали…

– Вот этими руками! По ночам! Костры жгли и при огне работали!

– И дед нам клялся, что нам его оставит!

– А что же Будым ваш отцову волю нарушил?

– Да он, говорит, знать не знал, ведать не ведал!

– Что же отец наследок-то не поделил толком, при послухах?

– Да он как умер-то? – вздохнул Легота. – Упал посередь двора… Три дня пролежал, ни рукой, ни ногой не шевельнуть, слова не вымолвил. И так вот отошел…

– Дед помер, поле раз продали, два продали, распахали, засеяли, урожай сняли, пива наварили, выпили, упились допьяна, отоспались – а вы, оба два, все это время что делали? Хрен пинали, жма? – с досадой и насмешкой воскликнул Свен. – Теперь нам здесь мозги толчете! Я б на месте этого, – он кивнул на Шумяту, – шиш бы вам теперь отдал, а не поле!

Шумята приободрился, видя поддержку княжеского сына.

– Ни Шумята, ни тот ваш Теребуня, выходит, не виноват! – рассудил Гостыня. – Виноват тот отрок, что после отца хозяином остался и чужое продал. А те двое просто купили то, что им было нужно, и гривны честно заплатили. Но если поле было ваше, то вам следует его взять, а им – назад свои гривны получить. Что вы год назад не могли этого сделать?

– Надобно теперь тебе, – Доброст показал на Шумяту, – поле им воротить, а взять свои скоты с хозяев, что поле продали.

– Так Теребуня дал гривну! А я ему – полторы! Несдина вдова не даст полторы, когда гривну получала!

– Так ты возьми с Теребуни, а он пусть с них!

– Он к Кощею посылает, разбирайтесь, говорит, как знаете, я никому ничего не должен! Встревать мне еще в вашу маету!

– Смотрея не отдает гривны, – насупился Легота. – Мать Будымова, дедова вдова. Говорит, не слыхала она, чтобы поле было наше, а кто в отцовом гнезде остался, тот все и наследует.

– Это истинно так, – кивнул Доброст. – Старшим сыновьям отец при жизни долю дает, а меньшой в доме остается и могилу отцову хранит, его вдову питает.

– Жма-а-а, здесь еще и баба! – застонал Свен и схватился за усталую голову. – Понятно, почему вы пять лет балду пинаете – с бабой не рассудишься, это как ясен день!

– Так нет у вас послухов? – обратился Вячемир к Леготе и Держаку.

– Кто же с деда родного послухов требует, – с неохотой ответил Легота. – Его слово крепче бела-горюча-камня…

– Дайте я скажу! – вдруг Ельга встала со своей скамеечки.

Ей не следовало встревать в совет мужчин по самому важному делу – о наследовании, но ее терпение истощалось. Мужчины спорили и дрались уже не первый год, позоря раздором свой род и память общих предков, а решения все не было.

– Не нужны послухи, когда есть у нас один общий верный послух – сама Мать-Сыра-Земля, – среди молчания удивленных мужчин продолжала Ельга. – Ее призовите на помощь. Пусть завтра… нет, завтра мы стираем, – поправилась она, – через день пусть придут на то поле все эти люди: вы двое, и ты, и тот ваш отрок, и его мать, и прочие все ваши родичи, кто знает о деле. И вы принесете клятву, что вы расчищали это поле и оно было завещано вам. Я буду послухом между нею и вами.

Повисло удивленное молчание, но никто не возразил. Кияне знали, что дочь Ельга и Ольведы с рождения посвящена Матери-Сырой-Земле и может говорить от ее имени. Она была обучена всем обрядам, чародействам и обычаям, связанным с землей.

Невольно все покосились на пустой княжий стол. Все как будто ждали, что с сидения или от выметенного очага раздастся голос – одобряющий, запрещающий… Но никто не отозвался из Закрадья.

– Так спокону водится, – кивнул наконец Вячемир. – Принесете клятву землею, тогда и решим, кто кому должен.

Беспокойные гости покинули княжий двор; ехать по домам им было поздно, и предстояло устраиваться ночевать у своих возов. Ельга опять села на свою скамеечку. Ей было неуютно от собственной смелости: суд судить все-таки не на белом коне в Купалии кататься, не слишком ли она много берет на себя?

И опять в груди защемило, в глазах защипало при мысли об отце. Будь он здесь – под его строгим и мудрым взглядом все эти крикуны живо бы присмирели и разобрали, где чье добро. Князь решал, кто прав, если было не доискаться правды. А из них со Свеном двоих одного князя не получится. Кто их послушает: она – дева, он – сын рабыни.

– Опять я на лов не еду, – буркнул Свен и встал с приступки. – Там в поварне хоть есть чего пожрать? Я весь день голодный.

– Сейчас подадут, – устало выдохнула Ельга, с утра велевшая к вечеру сварить гороховую похлебку с салом. Она и сама еще не ела. – Скажи Годоче, чтобы несли.

Брат направился к двери.

– Свенька! – окликнула его Ельга.

Он обернулся.

– Пришли потом ко мне рубаху. Зашью тебе рукав.

Свен в удивлении оглядел свои плечи.

– Жма! – Он перевел взгляд на сестру и слегка свел брови в знак раскаяния. – Вот чтоб мне дня ясного не видать… не знаю, как оно так вышло…

На заре с княжьего двора выдвинулся нешуточный отряд – человек с полсотни. Свен и Ельга ехали верхом, а остальные несли седла на плечах, чтобы взять коней из княжьего табуна на лугу близ города. По пути к ним присоединились четверо бояр с кое-кем из младших родичей. Кияне, кто шел по своим делам в эту раннюю пору, в удивлении провожали дружину взглядами – княжьи дети словно на войну снарядились!

На самом деле воевать они ни с кем не собирались, и по пути через великий бор под Киевом Свен рассылал отроков по урочищам: поискать подходящей дичи, чтобы заняться ею на обратном пути. Охотиться Свену явно хотелось больше, чем разбирать тяжбу про дедово поле, но не мог же он допустить, чтобы сестра, дева, исполняла княжеские обязанности в то время, когда он будет за вепрями гоняться!

Кроме тех троих старцев, что уже слушали тяжущихся после драки, в путь отправился Славигость. Конь у него, благодаря связям с хазарской родней, был самый лучший из всех, и Свен порой косился на него с завистью. Еще лучше конь был у отца, но его положили со старым князем в могилу.

Только после полудня, когда солнце уже припекало, приехали в старую Несдину весь. Это было давно обжитое место, окруженное делянками, которые по очереди оставляли отдыхать лет на десять-пятнадцать; но и так размножившимся потомкам первых насельников давно уже не хватало земли, и в каждом поколении старшие сыновья уходили все дальше на полдень, в лесостепь, защищенную Змеевыми валами. Предание о том, как Кий – божественный кузнец, хитростью подчинил себе Змея, запряг в плуг и пропахал межу, отделяющую населенное людьми пространство от царства Змея, знали даже малые дети. Защищенные силой священного предка, поляне распахивали все больше земли и даже заняли часть левого берега Днепра – откуда налетала на них в былые века вражья хазарская сила.

Несдина весь десятком дворов протянулась вдоль ручья; за ручьем на лугу бродили белые с рыжим и серые круторогие коровы. К этому времени при Свене осталось лишь полтора десятка гридей, но и так верховой отряд выглядел весьма внушительно. Все население высыпало навстречу. Первыми вышли несколько стариков, неся на рушнике небольшой каравай, где в углубление верхней корки было насыпано немного соли. Когда приезжие сошли с коней у первого двора, старики было переглянулись в недоумении, не зная, кому же свой дар поднести. Будь здесь старый князь – конечно же, ему. Но, выбирая между девой и сыном рабыни, старцы замешкались.

– Вот Ельга, дочь князя покойного, – пришел им на помощь Славигость, почтительно указывая на девушку. – Она взялась быть послухом при тяжбе вашей от имени Матери-Земли.

Старцы еще раз переглянулись, но подошли к Ельге. Она стояла возле своей лошади, в простом белом варяжском платье, с длинной золотисто-рыжеватой косой, опустив руки, и от всего ее облика веяло чистотой и достоинством. Взглянув ей в лицо, даже старцы не сразу отвели взоры от ее желтовато-карих глаз с зелеными искрами – из них будто смотрела сама молодая Земля-Мать в весеннем уборе невесты. Не платье «печальной сряды» отличало Ельгову дочь от девок-веснянок, но нечто заложенное глубже – с младенчества впитанное убеждение, что именно ей, правнучке Кия и Сварога, положено служить посредницей между людьми и богами. Особенно поразило весняков, как ловко и уверенно она сидела на лошади: из простых людей не всякому мужчине приходится садиться верхом, а то дева! Узда и ремни соловой кобылы были украшены хазарской работы серебряными бляшками и подвесками, с узором в виде ростка, развернувшего лепестки по четырем сторонам света; казалось, из-под копыт такой нарядной лошади должны разлетаться искры и куски серебра.

При виде каравая брови Ельги удивлено дрогнули: везде в весях последние горсти зерна от Велесова снова пошли на угощение Матери-Земли во время сева, и теперь для нового хлеба предстояло ждать, пока она принесет новый урожай. Отломив кусочек корки, Ельга передала каравай Вячемиру, как самому старому из бояр, и до Свена он дошел после всех пяти старейшин – уже в виде небольшой горбушки. Судя по его лицу, этой малой честью Свен был недоволен. Родись он законным сыном Ельга, уже давно был бы князем киевским, и этот каравай ему бы подали первым, без сомнений и колебаний!

Вслед за старцами подошли поклониться Легота и Держак. В эти дни они жили в старой веси, потому что вернуться домой не успели бы: до их новых дворов ехать было еще два дня, потому они и не узнали вовремя о судьбе спорного поля. На их лицах еще виднелись следы недавней драки, но ссадины подсохли, синяки начали отливать желтизной. Подошел Будым, по отроческому неразумию заваривший всю кашу; теперь это был молодец семнадцати лет, уже два года как женатый. При холостом сыне без отца всем домом заправляет мать, но Смотрея поспешила женить сына, как только это стало удобно, чтобы больше не было сомнений в его наследственных правах. Смотрея, последняя жена, взятая Несдой уже в преклонных годах, была еще довольно молодой женщиной; на лице ее настырность от привычки повелевать своими боролась с робостью перед знатными гостями.

От веси двинулись дальше, к тому полю, затерявшемуся на краю дедовых угодий, на границе бора. По тропе между лугов и лядин впереди шли старцы-весняки, потом ехали верхом кияне и их отроки, а позади валили толпой все прочие, да еще и соседи. О раздоре, тянувшемся не первый год, знали везде в округе, и вон до чего дошло – княжескую дочь привезли из Киева, чтобы дело решить! От Ельги ждали какого-то священнодействия, особого обращения к богам. И хотя она была с давних пор обучена нужным обрядам, впервые она проделывала нечто подобное, не входившее в обычные действа годового круга, по собственному замыслу, без совета с отцом. То, что собирались делать сейчас, уже делалось у нее на глазах, но в прежние годы решение принимал Ельг. И трудно было собраться с духом, чтобы обратиться к Матери-Земле без благословения своего мудрого земного отца. Откликнется ли земля на их зов? Для бодрости Ельга поглядывала на Свена. Он ехал чуть впереди нее, со свежей заплатой на рукаве, и его продолговатое лицо было сурово. Перед братом она никак не может ударить в грязь лицом и осрамить память отца перед весняками, которым больше не на кого надеяться!

При мысли о будущем накатывала растерянность. Они со Свеном и боярами управляются тут в ожидании, пока опустевший стол займет холмоградский брат Ингер и у киян появится настоящий князь. Но когда он приедет? И приедет ли? Невозможно птицей перелетной метнуться от Ильмень-озера до Киева – сборы и путешествие знатного человека с дружиной дело небыстрое. Но чем дольше они ждали, тем менее верилось, что дождутся. А если все же он приедет – каким окажется? В Киеве только и знали, что будущий князь – сын младшей сестры князя Ельга, тоже Ельги, и ее мужа Хрорика. Сколько ему лет? Каков он нравом? Есть ли семья? Поладят ли они все с ним – сестра, брат, бояре, прочие кияне? Как он, выросший в других обычаях, будет жить с ними?

– Вот, дева, то самое поле! – шедший впереди старец повернулся и указал клюкой вперед.

Шествие приостановилось, начало растекаться по краю лядины, соседившей со вновь расчищенной пашней. Поле, шириной в полперестрела, уже было покрыто мягким зеленым ковром ростков, что всегда радует глаз. Но Легота метнул на него взгляд недобрый: видеть свое поле, засеянное чужой рукой, было так же оскорбительно, как видеть свою жену беременной ребенком от чужого.

Дальше начиналась лядина, оставленная на отдых года два назад – там едва виднелась среди густой травы поросль юных березок, не выше ростом, чем трехлетняя девочка. Среди травы и поросли стоял воз, были поставлены два простых небольших шатра – навесов из жердей и полотна, в каких ночуют в дороге или на дальнем сенокосе. На опушке паслись два вола под присмотром рыжего отрока. Прочие паробки поспешно выползали из-под пологов и пытались наскоро привести себя в приличный вид.

– Вон он, тварюга! – хмыкнул Свен и плетью показал на большого черного петуха с рыжим хвостом: снова плененный, тот сидел на возу, привязанный за ногу. – А я тогда его подбить хотел, да забыл.

– Это петух самой Хель! – твердил Гримкель.

У него по-прежнему сияла под глазом багровая опухоль, и вид петуха для него неразрывно связывался с битьем и неразберихой.

– А вон и пахарь ваш! – Свен заметил Шумяту.

Тот приветливо махал приехавшим от возов, сверкая белозубой улыбкой, будто ждал от этой встречи одной только радости. Теперь на нем была простая белая сорочка, а хазарский кафтан, отмытый от сыворотки, висел на жерди и сох.

– Давай сюда! – Свен сделал знак рукой с плетью, приглашая его обойти поле.

Легота и Держак, не дожидаясь, пока Шумята подойдет – здороваться с ним им вовсе не хотелось, – принялись за дело. Из веси они принесли ножи и две лопаты. Осторожно взрезав верхний слой почвы на краю поля, где рожь взошла редкими ростками, они отделили два куска дерна размером с две ладони и отложили в сторону. Потом принялись копать: взрыхляли землю ножами и выгребали лопатами – пока яма, в два с лишним локтя длиной и шириной, не достигла глубины в локоть. Все присутствующие внимательно наблюдали за этим. Шумята хмурился, будто чуял себе обиду.

Но вот двое закончили работу. Ельга, сойдя с коня, приблизилась к ним, стоявшим возле ямы. Из седельной сумки она вынула чашу – широкую, серебряную, на ножке, с позолотой и самоцветными камнями на верхнем краю и на подставке. По толпе весняков пробежал изумленный гул. Под лучами солнца чаша сияла так, что было больно глазам – казалось, девушка держит осколок самого солнца, и странно было, что он не жжет ей ладони. Свен подошел и встал за спиной у сестры, засунув пальцы за пояс. С этой чашей в руках Ельга, в белом платье и с золотистой косой, приобрела вид богини, Солнцевой сестры, и Свена потянуло встать так, чтобы охранять ее. Эта чаша много лет назад была привезена старым Ельгом из похода по Греческому царству. Когда-то ее использовали в богослужении в каком-то из монастырей на Боспоре Фракийском, куда она попала как дар от кого-то из богатых богомольцев. Пока войско русов стояло под стенами Царьграда, его окрестности были разграблены и многие сокровища греческого бога попали не только в руки русов, но и оказались поднесены русским богам. Чаши, подобные этой, поражали взоры знатных гостей на Ельговых пирах, но весняки, не бывавшие ни в княжеской гриднице, ни в святилище на Святой горе, видели подобное чудо впервые. Каждого полнила дрожь благоговения – в блеске золотой самоцветной чаши сказывалась сила богов, как будто само солнце сошло с неба, чтобы быть послухом при людской тяжбе. Хмурые лица Шумяты и Будыма с матерью разгладились, Теребуня – остроносый мужик с водянистыми голубыми глазами и жидкими светлыми волосами на залысом черепе – поумерил свое недовольство. Чтобы это увидеть, стоило вновь оказаться втянутым в чуждую тяжбу о поле, с выгодой перепроданном год назад.

Из другой сумки гриди вынули небольшой мех. Вячемир открыл его и влил в чашу немного золотистого меда – на позолоченном дне чаши он играл, будто жидкий солнечный свет.

– Гой, земля еси сырая! – начала Ельга, встав над ямой и держа над ней чашу, будто Заря-Зареница – Утреннюю Звезду.

Земля матерая!
Матерь нам еси родная!
Всех еси нас породила,
Воспоила, воскормила,
И угодьем наделила!
Ради нас, детей своих,
Зелий еси народила
И всякий злак напоила.
Повели, Земля-Матерь,
Истовое слово правды сказати,
Рассуди нас судом верным,
И да будет воля твоя почестна,
Вовек нерушима!

Ельга вылила мед из чаши в яму Киевские бояре и старейшины веси, а также сами тяжущиеся, почтительно, стараясь не толкаться, придвинулись и посмотрели, как мед впитался в землю.

– Приняла жертву Земля-Мать, – кивнул Вячемир. – Беритесь за дело ваше, сынки.

Легота и Держак поклонились на все четыре стороны, потом взяли каждый по вырезанному куску дерна и положили себе на головы. Придерживая их руками, ровным неспешным шагом двинулись в обход поля. Слегка кривились, чтобы сыпавшаяся сверху земля не попадала в глаза, но старались не сбиваться с шага и четко очертить границу – вдоль старой лядины до дерева с межевым знаком, потом до новой лядины и обратно. Свидетели молчали, внимательно наблюдая, как они идут.

Вот Держак и Легота вернулись и сложили дерн возле ямы.

– Принесите клятву, – распорядилась Ельга.

Отряхнув руки, братья принялись раздеваться. Сняли обувь, пояса; Свен подошел и быстро охлопал их, дабы убедиться, что на них нет ни ножей, ни еще каких-то поделок из железа. И сами братья, и прочие весняки смотрели на него с опасливым почтением: если Ельга была сошедшей с неба Солнцевой Девой, то ее брат казался Перуном – воплощением грозной силы, способной наказать нарушителя покона.

Два брата снова взяли дерн на головы и встали в яме на колени. От зрелища этого пробирало жутью: в белых сорочках, будто покойники, не защищенные ничем – ни поясом, ни железом – от высших сил всемирья, двое смотрели из земли, и земля, покрытая ростками, была у них на головах. Лица вытянулись и побледнели от сознания своего положения, и каждый видевший их сейчас испытывал дрожь, как будто сам ощущал под своими коленями неумолимый холод земной глубины.

– Вот это поле, что обошли мы сейчас, принадлежит нам, его мы с братом моим Держаком расчистили и распахивали своими руками, – произнес старший из братьев. – Его дед наш Несда, Мирославов сын, обещал по смерти своей передать нам двоим в вечное владение. В том клянемся Землей-Матерью, которая нас носит и кормит, и коли лжем, то быть нам землей покрытыми, первого урожая не дождавшись.

– Да будет послухом днесь сама Земля-Мать, и князь наш Ельг, отец мой, – Ельга вынула из-под платья и показала маленький зашитый мешочек, в котором была горсточка земли с могилы ее отца.

Со дня погребения старого князя она носила на себе эту землю как оберег, способный отвратить от нее всякое зло, пока не появился другой защитник.

Ельга перечислила других свидетелей – бояр и старейшин, потом сказала братьям:

– Клятва принесена и принята! Вставайте!

Братья вылезли из ямы и стали одеваться. Потом положили на дно два яйца, засыпали яму и вернули на место куски дерна. Вячемир и прочие бояре обсуждали с Шумятой, Теребуней и Будымом, кто кому какие скоты должен вернуть, чтобы никому не было обиды; когда братья оделись и подошли, стали обсуждать с Шумятой, как быть с нынешним урожаем. Ждать еще год возвращения своей собственности братья не хотели, но и у Шумяты нельзя было отнять урожай с земли, которую он сам вспахал и засеял. Сошлись на том, что жать будут братья, а Шумята получит половину умолота.

Ельга тем временем вытерла золотую чашу пучком травы. Руки у нее немного дрожали от волнения и воодушевления. Дело улажено, давний раздор прекращен. Почтительные лица весняков и своих бояр говорили ей, что обряд оставил глубокий отпечаток в душах. В том и состоит ее дело как наследницы древних жриц – позволить людям и богам услышать друг друга.

Пока она убирала чашу снова в мешок, к ней подошел Свен и остановился, положив руку на седло ее соловой лошади, отделанное красным и желтым шелком и тесьмой из черного конского волоса.

Закончив, Ельга повернулась и подняла голову, чтобы взглянуть ему в лицо. Она боялась, что брат ревнует к ее успеху, но в его чертах отражалась скорее непривычная ему задумчивость.

Свен посмотрел на ее грудь, где под платьем проступал небольшой мешочек. Раньше он не обращал внимания, что там у нее за оберег, а теперь узнал: вместе с сестрой и дух отца отчасти все время пребывает среди них.

– Отец был бы доволен, – сказал наконец Свен и отошел.

Назад в Киев выехали, когда длинный день поздней весны заворачивал к концу. Уладив дело, старейшины позвали киян на угощение, выставили скороспелой медовой браги на сушеных ягодах. Помня о пути назад под жарким солнцем, кияне не слишком на нее налегали; Вячемир тайком осаживал Гостыню, который иначе выпивал бы все, что ему наливали. Ельге прислуживали здешние девушки-невесты; все они были моложе нее на два-три года и, по одному образцу убранные, со свежими цветами, заткнутыми за очелья, казались ей все на одно лицо. Поднося или убирая что-нибудь, они норовили тайком прикоснуться к ее рукаву. Все они надеялись в близкие Купалии или хотя бы осенью, после жатвы, выйти замуж и этим путем пытались перенять у княжеской дочери побольше удачи и красоты.

Свен сидел рядом с сестрой. Порой Ельга косилась на него; он был задумчив, что придавало его лицу мрачный вид, и на девушек, хоть они все были весьма миловидны, ни разу не взглянул. Впрочем, те тоже поглядывали на него скорее с робостью: в его годы, суровый видом, он им не казался похожим на «жениха», хоть и княжий сын. Впервые Ельге пришло в голову: божечки, да ведь ему тоже понадобится жена! У другого отца он бы уже лет восемь был женат. Но старый Ельг с этим не спешил. Сын его давно получил свободу, но все же рождение от пленницы помешало бы ему жениться на дочери хорошего славного рода. А простую веснянку он бы и сам не взял. Что же решит об этом их неведомый брат Ингер, подумала Ельга с беспокойством? Как распорядится его судьбой?

А ее собственной – как?

Но вот кияне простились и поехали назад. Гостыня, все же успевший угоститься, запевал «Зелене жито, зелене, хороши гости у мене», отроки подтягивали.

Где-то впереди, за деревьями, раздался звук рога. Свен, возглавлявший отряд, придержал коня и прислушался. Кто-то вышел навстречу – Ельге было не видно за конскими головами, – донеслись возбужденные голоса.

– Что там? – окликнула она Гримкеля.

Свен сделал знак дружине стоять на месте, а сам поскакал вперед. Остановился шагов через двадцать, соскочил с коня и стал, нагнувшись, что-то рассматривать.

– Да свежие совсем! – переговаривались отроки во главе отряда.

Ельга заметила среди них Шатуна и еще троих, которые не ездили с ними в Несдину весь, а были отправлены на поиски дичи. На плечах у младшего лежала туша подстреленной косули – кое-что промыслили сами.

– Навоз еще теплый!

– А здоровенный бычина!

Ельга тоже проехала вперед.

– Смотри! – Свен обернулся и показал ей цепочку турьих следов и вывернутых комьев земли, наискось пересекавшую влажную лесную тропу. – Только что прошел. Сейчас возьмем. Прямо как нарочно Велес нам на копья послал.

Он вернулся на несколько шагов назад и сделал знак отрокам:

– Вон туда, в редколесье. Растянулись цепью и пошли. Нагоним.

Весь его вид выражал нетерпение. Задумчивость и мрачность как рукой сняло: черты оживились, глаза засияли – оживление сделало его грубоватое лицо почти обаятельным. Ельга знала, что он с отрочества до страсти любит ловы, но никогда не видела его в этом деле. Ни при отце, ни тем более после его смерти ее никто на охоту не возил.

– Вы, отцы, – Свен глянул на бояр, – с Ельгой здесь на тропе оставайтесь. Мы потом сюда вернемся за вами. Живее, паробки!

Он свистнул и повернул коня прямо в редколесье, без тропы. Отроки оживленно двинулись за ним: им предстояла любимая забава, погоня, поединок со зверем. Все знали, что отличившихся в этом деле Свен особенно жалует, чествует и приближает.

Ельга с обидой взглянула им вслед. Если отроки сумеют добыть тура, это будет большая удача и обеспечит княжий двор мясом надолго, но ей вместо забавы предстояло томительное ожидание, а потом поиски ловцов. Едва ли они после погони за зверем сумеют быстро вернуться на то место, где их ждут, хотя местность здесь, вблизи стольного города, Свен и его люди знали хорошо.

За редколесьем вновь протрубил рог.

– Поехать глянуть, что ли? – пробормотал Доброст, уже посылая коня вперед.

Несмотря на почтенные годы и пегую бороду, охотничий раж в нем ничуть не утих. А тут ведь не заяц какой – тур, добыча княжеская.

Вслед за ним направился и Славигость: ему хотелось испытать своего коня в погоне. Не желая остаться на тропе одна, Ельга поехала за боярами, и вот они уже вчетвером скакали через редколесье. Только Гостыня, разморенный жарой и медовухой, сошел с седла и прилег прямо на траву под березой близ тропы.

– Куда ты, Ельговна? – крикнул на скаку Славигость. – Побудь на тропе! Слетишь еще!

– Нет! – Ельга мотнула головой. – Вы будете зверя гнать, а я Гостыню сторожить?

Когда бояре устремились в погоню, она даже обрадовалась. Едва ли у нее будет другой случай увидеть лов – это занятие не женское. В седле она, обучаемая с трех лет, сидела прочно, в лошади своей не сомневалась и теперь мчалась за Добростом. Впереди, где неслись Свеновые гриди, раздавался топот скачки, и Ельга, чувствуя все возрастающий раж, погоняла кобылу, чтобы догнать остальных. Ветки хлестали ее по ногам, задевали голову, она напряженно следила, чтобы кобыла не запуталась в буреломе, а один раз даже перескочила через поваленное бревно. Ничего подобного ей раньше переживать не приходилось; кажется, ни разу в жизни она не ездила по лесу без тропы, а к тому же вскачь! Было жутко каждый миг ожидать, что кобыла споткнется и ее выбросит вперед, прямо в какой-нибудь ствол, но и весело от стремительной погони, от ожидания встречи с диким зверем. Дичь, доставляемую на княжий двор, она видела только мертвой; живых зверей ей изредка случалось видеть лишь мельком, издалека.

Кони Свеновой дружины мелькали впереди, и Ельга следовала за кем-то из них, чтобы избежать препятствий, которые не успеет заметить сама. Довольно быстро она догнала последних, но Славигость мчался вперед, и она устремилась за ним. Вскоре она увидела вороного коня и знакомую спину Свена. Ельга едва успела испугаться, что брат разгневается, обнаружив ее тут, как впереди разом закричали. И она увидела, как впереди между деревьями мелькает нечто живое – огромное, черно-бурое.

«Да это и есть тур!» – со смесью испуга и восторга поняла она. С высокой холкой, крупнее домашних быков и волов, он был олицетворением дикой мощи леса.

Туров, могучих лесных быков, Ельга не раз видела и раньше, но всегда уже убитыми. И отец, и Свен много раз привозили с лова туров, но разделанными, снятые шкуры отдельно, головы, увенчанные огромными, раскинутыми в стороны могучими рогами, отдельно. Увидев быка живым, она ахнула от изумления перед его величиной и мощью: рослый Свен только и достал бы головой до его холки, а от конца одного острого рога до конца другого было как между ее раскинутыми руками. В эту пору быки держатся поодиночке, никого из его сородичей рядом не оказалось.

Бык бежал через редколесье, и Ельга скакала прямо за ним, держась вдоль цепи вывернутых копытами комьев дерна – следов тура. Казалось, весь лес кричит, свистит и скачет, и ее несло общим потоком.

– Стой! Не уйдешь! – вопил где-то сбоку от нее Славигость, но она даже не оглядывалась, сосредоточившись на том, чтобы не вылететь из седла.

– Гони, гони! – голосили отроки.

Раздавался заливистый свист, хруст и треск веток. Тур ломился через лес, порой скрываясь среди ветвей, потом снова показываясь на открытом клочке. Гриди на своих конях мелькали по бокам, то скрываясь за деревьями, то вновь появляясь; Ельга отмечала, что обгоняет то одного, то другого, но не знала, как сильно вырвалась вперед.

Позади вдруг раздался негодующий крик, брань, «йотуна мать». Ельга не сообразила, что это значит, отметила лишь, что это голос Свена и что он раздается у нее за спиной. Не оглядываясь по сторонам, она не заметила, что они со Славигостем опередили всех, даже Свена: боярин благодаря хорошему коню и собственной ловкости, а она – поскольку была легче всех остальных всадников. Только сейчас она осознала, что между нею и быком никого из гридей нет. Свен заметил сестру впереди; в исступлении он ударил коня плетью, но и Ельга безотчетно сделала тоже: ей казалось, что если она скачет впереди других, то все остальные уже преследуют ее, как дичь.

А тем временем Славигость, опередив всех, уже почти поравнялся с туром. Заметив, как он вытаскивает из ножен на поясе длинный хазарский кинжал – еще один подарок от степной родни, – Ельга постаралась придержать кобылу. Но та, возбужденная непривычной скачкой, слушалась плохо.

Славигость поравнялся с быком и теперь, уклоняясь от веток, выбирал миг, когда между ним и животным не будет никакой растительности. Холка тура находилась на одной высоте со всадником в седле и казалась живой, бегущей горой. От топота тяжелых копыт содрогалась земля. Завороженная и напуганная, Ельга едва дышала, не зная, то ли пытаться удержать лошадь, то ли продолжать гнать, чтобы не отстать.

У нее на глазах Славигость сблизился с туром почти вплотную и, изловчившись, ударил его кинжалом прямо в шею. Он метил в гривную жилу[20]; попади он туда, ему осталось бы лишь нажать на рукоять, чтобы острейшее лезвие рассекло жилы и мышцы, и тур был бы мертв через несколько ударов сердца.

Но в гривную жилу Славигость не попал: скачка по неровной лесной земле сбила руку. Однако острое лезвие кинжала вонзилось в мышцы шеи; ощутив резкую боль, бык дернулся, и Славигостю пришлось выпустить рукоять кинжала, иначе он бы вывихнул себе запястье.

Раздался неистовый рев, и у Ельги сердца скакнуло в пятки: она всей кожей ощутила, что совсем близко от нее находится дикий, мощный, разъяренный зверь. А между ними лишь Славигость и его лошадь.

Славигость отшатнулся, но кинжал остался торчать в шее быка, причиняя тому острую боль. Разъяренный, тур замедлил бег, повернулся и вдруг кинулся на боярина. Ельга успела лишь вскрикнуть – с быстротой, которой она не ждала от такой тяжелой туши, тур подался к Славигостю, нагнул голову, подцепил коня под брюхо своими огромными рогами и отбросил.

Раздался человеческий крик, ржанье лошади. Славигость и его конь просто исчезли – Ельга не могла оглянуться, чтобы посмотреть, куда они упали и что с ними стало. Лишь до ушей ее донесся, почти заглушенный прочим шумом, треск ломаемых веток и звук удара.

Тур оказался прямо перед Ельгой. Не зная, что ей теперь делать, она снова придержала лошадь, и та, сама утомленная скачкой, послушалась. Бык бил копытами в землю, опуская голову и яростно фыркая. Из холки его торчала посеребренная рукоять кинжала. Ельга даже не успела понять, чем ей грозит такое соседство; ее пугала сама близость этой разъяренной огромной туши.

А бык, и так не отличавшийся ни хорошим зрением, ни здравомыслием, смотрел на Ельгу и ее лошадь. Славигость исчез с его глаз, и теперь он думал, что его враг, причиняющий такую боль – вот это пятно соловой лошади с чем-то белым на спине.

И едва Ельга успела сообразить, что ей следует как можно быстрее отступить назад, бык бросился на нее. Ему оставалось несколько шагов; ни развернуться, ни ускакать она уж не успевала. Она сделала то единственное, что ей оставалось: резко подняла лошадь на дыбы, ею загородившись от рогов.

С разгону рога вонзились лошади в брюхо. От удара тяжеленного, разогнавшегося тела Ельга ощутила мощный толчок; мать-земля содрогнулась и швырнула ее с места прочь. Лошадь дико закричала и завалилась на спину; небо и земля поменялись местами в глазах Ельги, а потом земля ударила ее по боку, едва не вышибив дух. На ноги ей рухнула лошадь; ее кишки вывалились наружу, она продолжала истошно ржать и биться, и Ельга безотчетно попыталась отползти, чтобы не быть убитой тем или другим раненым животным. От смерти ее отделяла преграда не толще листочка березы – только это она сейчас и понимала. Край бездны был совсем рядом, оттуда дышало холодом, и вот-вот она туда соскользнет, скатится безвозвратно… Так внезапно – и непоправимо.

Бык стоял после удара, опустив рога и соображая, где теперь враг. Не в силах вдохнуть, Ельга лежала на земле. И увидела: сбоку на тура налетает Свен с копьем в руке и вонзает его зверю под лопатку.

От прямого мощного удара копье глубоко вошло в тело животного; бык дернулся так сильно, что переломил древко, и в руках Свена остался обломок. Однако он усидел в седле; лошадь его присела и попятилась.

Как во сне, не в силах шевельнуться, Ельга смотрела, как бык делает два шага к ней. Но он по сути был уже мертв; в сажени от нее он покачнулся, его передние ноги подогнулись, и он упал. Из ноздрей и пасти на зеленый мох выплеснулось немного темной красной крови.

В лесу было шумно: ржала умирающая лошадь, кричали отроки, но до Ельги эти звуки доходили издалека, будто она заткнула уши паклей. Перед глазами плыло, голова кружилась. Кто-то приподнял лошадь, высвобождая ее, потом кто-то взял ее на руки и отнес подальше от обоих животных. Она еще увидела, как десятский, Ольгер, замахивается топором над головой ее соловой; истошное ржанье наконец стихло, и тишина пролилась в уши блаженством. Однако в голове продолжало звенеть. Чувствуя, как ее кладут на ровную землю, которая не дергается, не скачет, не бьет ее и не пытается убить, Ельга с огромным облегчением зажмурилась.

Очнулась Ельга от того, что ее приподняли.

– Ле… Леляна! – послышался над ухом знакомый низкий голос, звучавший с непривычной неуверенностью.

Удивление – уже семь лет Ельга не слышала своего детского имени ни от кого, кроме забывчивых старых служанок, – помогло ей опомниться. Первое, что она ощутила, был запах лошадиного пота, и ее чуть не замутило. Стараясь избежать этой беды, она широко раскрыла глаза, одновременно делая вдох как можно глубже, но ребра отозвались болью, и она закашлялась пересохшим горлом. В глазах прояснилось не сразу, но потом она разобрала, что размытые пятна вокруг – это гриди, а загорелая рука с красной свежей ссадиной на костяшке кисти, обнимающая ее, принадлежит Свену. Она сидела на земле, привалившись спиной к его груди, а он, стоя позади нее на коленях, в другой руке держал священную золотую чашу, в которой плескался мед. Воды ни у кого с собой не оказалось, зато кто-то из бояр вспомнил про мед, оставшийся от угощения земли, и теперь Свен пытался ее напоить.

Ельга послушно глотнула, и это освежило ее. Она глубоко вздохнула, пытаясь понять, жива ли. Болела голова, болело все тело. Она вспомнила, как ударилась об землю, и снова болезненно зажмурилась.

– Дай мне встать, – прохрипела она.

Голос пропал – оказывается, она так визжала, пока шла схватка Славигостя с быком, что сорвала его, но совершенно этого не заметила. Теперь же ей очень хотелось убедиться, что у нее ничего не сломано.

– Кости вроде целы, – сказал Свен; в его грубом голосе слышалось непривычное волнение. – Я проверил. Ах ты, дурная голова! – выбранился он, помогая ей встать и придерживая. – Куда тебя леший понес, ёж твою кочерыжку! Я ж сказал тебе – жди на тропе! Он же мог тебя на рога насадить! Затоптать, как былинку!

Ельга тем временем утвердилась на ногах и убедилась: ноги держат, руки слушаются, только пальцы немного онемели. Белое платье было вываляно в земле и усеяно пятнами; к брызгам крови бедной кобылы прилип лесной сор. Сор набился даже в косу, и Ельга попыталась его стряхнуть, но убедилась, что руки тоже грязные и лучше не становится. В воздухе ощущалась вонь.

– Мне бы умыться, – пробормотала она.

– Мимо Мавкина ручья поедем – умоешься. А то ты сама как мавка страшная – как я тебя в город повезу, жма!

Ельга проверила, на месте ли мешочек с могильной землей, и облегченно вздохнула. А что если бы потеряла?

– Вот истинно, – Свен ткнул в него пальцем, – отец тебя спас! Это ты умно делаешь, что его землю носишь. Иначе пропала бы совсем, Ящер тебе в корень! Посиди пока.

Ельга с облегчением снова села – но уже не на землю, а на чей-то заботливо постеленный плащ. Закрыла глаза, сглатывая и переводя дух. Замирало сердце от ясного сознания, в какой опасности она была. На волосок от смерти, так и есть. И пусть Свен ругается – это такая мелочь по сравнению с тем, что она жива и почти невредима. Вот только Росинка бедная… Ельга пожертвовала ее жизнью, чтобы спасти свою.

От жалости к любимой кобыле на глаза просились слезы, но Ельга усилием воли сдержала их. Отроки подумают, что она плачет от страха, а этого нельзя допустить. Не сегодня, когда она принимала клятвы от имени Земли-Матери…

Было слышно, как Свен орет на бояр: куда вас Встрешник понес, старые хрены, сказано же было, ждать на тропе!

Как там Славигость, подумала Ельга. До нее донесся его голос, благодаривший кого-то за возврат кинжала. Стало быть, жив, а ведь мог шею свернуть, об дерево убиться.

Приоткрыв глаза, она увидела, что отроки уже принялись снимать шкуры – и с тура, и с лошади. Уж коли так вышло, не пропадать же добру – Росинку ее тоже съедят в гриднице, а что сразу не успеют, закоптят про запас.

Рука Ельги сжала мешочек на груди. Перед глазами снова встало: Свен, с искаженным от напряжения и ярости лицом, подлетает на своем вороном к туру и вонзает копье ему под лопатку. От этого зрелища вновь оборвалось сердце, но Ельга не сразу поняла почему.

«Отец тебя спас… иначе пропала бы совсем!» – вспомнился ей сердитый голос, в котором сквозили волнение и облегчение.

Ельга сидела, привалившись затылком к стволу березы. Скоро придется вставать и ехать – уже вечереет. Ей казалось, что за этот длинный день она стала старше на год или два. Она убедилась, что Земля-Мать слышит ее даже без помощи старого Ельга, а поляне верят в ее силу. А еще в том, что Свен, хоть она и стоит между ним и желанным киевским столом, готов сам встать между нею и пастью смерти. И она даже не знала, какое из двух открытий радует ее больше.

Глава 7

– Если мы и в эту зиму не соберем дань, они все решат, что нас больше нет.

Почти дойдя до двери, Ельга остановилась и обернулась. Это был голос Свена, и он раздавался среди гридей, доедавших свою долю дичины. Челядинки собирали со столов обчищенные кости. По поводу удачной охоты на княжьем дворе устроили почти настоящий пир – позвали киевских бояр есть мясо тура и слушать рассказ о той охоте. Но очень скоро разговор свернул на привычную тропу – что-то долго наш новый князь не едет…

– Один раз ладно – древляне, северяне, радимичи знали, что отец умер, идти в полюдье некому, – продолжал Свен, пока Ельга неслышно шла к тому концу стола. – Но если мы и вторую зиму прохлопаем, то все – не видать нам больше дани, придется вашему Ингеру опять на них на всех ратью идти. А куда ему – пожиже окажется…

– С чего ты думаешь, что пожиже?

Ельгу это покоробило – как будто Свен пытается отнять у нее надежду на доброе будущее.

На голос сестры Свен вскинул глаза.

– Ну а где же такого сыскать, чтобы отцу был равен? Отец наш был волот!

– А Ингер – сын его сестры. Он приедет. И пойдет в полюдье. И вы все с ним! – Ельга оглядела лица гридей вокруг Свена и придвинувшихся бояр. – Как с отцом ходили.

– Да как бы не пришлось нам еще оборону держать, – заметил Доброст. – Древляне чай у себя там уже славы поют, как при Дулебе поляне им дань платили. Уж поди, Житимир сидит у себя в Искоростене и хвалится перед своими, что-де больше не станет русам платить и сам еще с них возьмет!

– А я говорил! – Свен даже встал над столом. – Давайте, говорил, я в дань схожу – да хоть к древлянам на первый случай! Они ведь только и ждут, пока узда ослабнет! Увидели бы, что и без отца рука наша крепка – дали бы дань, не пикнули бы! А теперь за год целый они там раздухарились, это как день ясен!

– А я тебе говорил! – Вячемир, не вставая, со своего места взмахнул рукой. – Куда тебе в полюдье? Ты не Ельг! Кто он был и кто ты?

Вячемир не назвал Свена сыном рабыни, но ясно было, почему он считает, что сын отцу вышел не в версту.

– Ага, стало быть, драки на торгу разнимать я вам хорош, а княжье дело делать – нет! – запальчиво ответил Свен.

– Не дали бы тебе дани! – поддержал Вячемира Доброст. – Сказали бы: ты кто? Мы князю платим, а не абы кому. Только рать вышла бы у тебя с древлянами, еще голову бы сложил в лесах тех.

– Может, сын не так родовит, как был его отец, но положение наших дел он понимает верно! – сказал Фарлов, сотский гридей. Он был старше всех в дружине и пользовался среди варягов наибольшим уважением. – С князем или без князя, новой осенью мы пойдем за данью, иначе нам будет нечем кормить людей! А мы приехали в Гарды не для того, чтобы голодать, будто рабы!

Фарлову было лет сорок пять; это был весьма рослый, могучий человек, и во всем его облике сказывалась привычка к оружию и борьбе. Казалось, к мирной жизни этот человек так же не приспособлен, как рыба – к жизни на суше. Был он родом из данов, темноволос, но только под углами губ в его бороде белели потеки седины. На носу в двух местах виднелись следы переломов, глубоко посаженные серые глаза смотрели спокойно и так уверенно, что этот взгляд ощущался, как прикосновение руки. Вступив в разговор, Фарлов остался невозмутимо сидеть на своем месте; кулаки его лежали перед ним на столе, по сторонам его серебряной чаши, и выглядел он несокрушимым, как гора.

– От чьего имени будешь дань просить? – возразил Доброст.

– От вашего – земли Полянской.

– Так не водится! Мы, поляне, вам сами летошний год привезли, что полагается, а в гощение только князь ходит!

– В гощение мы не пойдем. Вам, полянам, мы верим, – в подтверждение Фарлов на миг опустил веки, но как-то сразу стало ясно, что он имел в виду: без нас вы пропадете. – Но древлянам и прочим верить нельзя, в этом Свен прав. Они не привезли ни цыпленка. Если мы не соберем дань этой осенью, зимой нам придется уйти и поискать себе другого господина. И тогда, – он прямо взглянул в глаза Вячемиру и Добросту, – уже весной здесь сядет новый господин, и звать его будут Житимир из Искоростеня. Или Боголюб из Малина. Где тогда будете вы, гордые мужи?

«Под землей», – с досадой подумала Ельга. От слов Фарлова у нее разрывалось сердце, но она не могла возразить даже в мыслях. Он был прав насчет древлян и прочих. Большую часть княжеской дружины составляли варяги. Если приходилось собирать ополчение, то из каждого рода поляне давали, как от дедов повелось, несколько отроков или молодцев, вооруженных копьем-рогатиной, топором или луком, но постоянная дружина при князе состояла только из нанятых варягов (иногда уже второго-третьего поколения). Лишь несколько человек славян, по разным причинам порвавших со своим родом, успело в ней прижиться. У полян постоянная ратная службы была не в обычае, и если бы кто из них пожелал наняться в дружину, на него бы посмотрели как на отступника, пожелавшего из честного сына отецкого стать безродным варягом.

Если дружина уйдет, то кияне немедленно окажутся тем же, кем были до прихода северных вождей: данниками хазар под властью древлянских князей. И что будет с ней, Ельгой? Из гордой дочери могущественного рода она мигом превратится в полонянку, какой была мать Свена!

– Не ходят без князя в дань! – настаивал Вячемир. – С князем ряд кладется, что ему брать, и сколько, и где, и когда! Князь дань берет и лучших мужей жалует. А без князя как? Нынче мы с тобой ряд положим, завтра с ним, потом с ним! – боярин сердито потыкал рукой в пространство, мысленно видя там еще несколько таких же Фарловов. – И с каждым новый ряд! Вы меж собой передеретесь, каждый будет норовить в свою дань пойти! И кончится род наш и земля наша, прахом пойдет! Нет уж, на это мы согласия не дадим!

– Ну что же! – Асмунд, взглядом попросив Фарлова подождать, улыбнулся боярам. – Если без князя нельзя, а Свен вам нехорош… Пусть нашим князем будет она! – он кивком указал на Ельгу. – Мы посадим ее на лошадь – в седле она держится хорошо, третьего дня мы все видели это сами! Как она скакала по лесу за туром, ловкая и отважная, как сама Скади! Не дрогнула и догадалась, как спасти себя! А может быть, боги спасли ее и тем указали, что она им нравится. Она настоящая дочь старого Хельги конунга и при том, – он выразительно поднял палец, – законное его дитя! Ее мать была госпожой старинного рода и жрицей, мудрой женщиной. Всякий, кто видел, как Ельга рассудила ту старую тяжбу о земле, признает, что она достойная дочь обоих своих родителей. Боги дают понять, что она любима ими и одарена мудростью не по своим юным годам. Неудачно вышло, что она родилась женщиной, но если это единственный способ нам спасти себя от голода, а вас – от рабства, то конунг-женщина лучше, чем никакой!

Асмунд был моложе Фарлова – лет двадцати семи. Весьма приглядный собою, с рыжими волосами и небольшой рыжей бородой, с яркими голубыми глазами, с широким, готовым к улыбке ртом, он был всегда весел и любим в дружине. Вот и сейчас в ответ на его речь по столу со стороны гридей пролетела волна одобрительного гула.

Ельга молчала, глубоко дыша и не зная: не смеются ли над ней? Ее приключение с туром наделало немало разговоров в Киеве; вспоминая его, она не верила, что так легко отделалась. Еще болели отбитые ребра, на ногах и на плече оказались синяки, но это мелочи. Не насмехается ли Асмунд над ее отвагой?

Ища ответа, она взглянула на Свена. Его лицо приобрело замкнутое и мрачное выражение. Он не считал, что Асмунд смеется, но не знал, как отнестись к его словам.

– Я убью всякого, – наконец заговорил он, и все стихли, услышав его низкий голос, – кто усомнится в достоинстве и мудрости моей сестры…

Ельга затаила дыхание: этот разговор казался ей нелепым, но страшно было, чем ответит Свен на такое унижение его достоинства. Гордость ему досталась на ту половину его крови, что была от князей, а не на ту, что от матери-полонянки.

– Но если вы, мужчины, назовете своим вождем женщину, не скажут ли люди, что вам следует надеть рубахи с разрезом во всю грудь[21] и взяться за прялки?

– Она будет нашим стягом и нашим благословением, – ровным голосом ответил Фарлов. – А кто будет нашим вождем в битве… мы это выясним, как подобает мужчинам. Ты тоже можешь попытаться.

Ельга наконец вдохнула; голова шла кругом. Впервые в разговорах недовольной дружины возник столь определенный замысел. Видно, все устали ждать в бездействии. Но то, что предлагал Асмунд, ей казалось диким. Возглавлять дружину в полюдье! Быть тем самым князем, для кого и от имени кого дань собирается! Это не в Купалии на белом коне кататься и даже не мед в яму лить. Это уже… это уже быть князем совсем по-настоящему. Но женщина так же этого не может, как не может летать в небе. Княжескую власть, как меч и коня, боги издавна предназначили для мужчин. Ее засмеют… Скажут, захотела мужиком стать!

– Не сомневайся, госпожа, – улыбнулся ей Асмунд; видимо, смятение слишком ясно отражалось на ее лице. – Кровь конунгов в тебе важнее, чем то, что ты родилась не мужчиной. Женщинам такого высокого рода, как у тебя, в Северных Странах кладут в могилу мечи, чтобы Один видел – им место в Валгалле, среди валькирий, а не в темных селениях Хель.

Меч… В мыслях мелькнуло что-то связанное с мечом, но Ельга не успела сообразить что.

– Я… – Ельга сглотнула и замолчала, сама не зная, что хочет сказать. – Древляне возмутятся. И другие тоже. Они не захотят давать дань женщине. Вам придется биться с ними, чтобы убедить…

– И мы не отказываемся! – кивнул еще один десятский, Ольгер. – Конунг должен быть – в нем заключается удача дружины. Без конунга биться хуже, чем без меча, пусть даже он сам… или она сама будет просто сидеть в седле и не вступать в дело. А если у нас будет конунг истинного рода, остальное мы сделаем сами.

Ельга в смятении бросила взгляд на лица гридей – на иных отражалось удивление, сомнение, раздумье, но возмущения и насмешки не было. Было похоже, что эти речи кажутся им убедительными. Если Фарлов и прочие вожаки захотят, они убедят остальных.

– А я слышал, в древности было немало женщин-воинов, – сказал Торстейн, из Ольгердова десятка. – Бывало даже такое, что девы правили целыми странами, я слышал такие саги.

– Не будем спешить с решением, – сказал Фарлов. – У нас еще есть время до осени. Но если к осени у этой земли не будет князя, к весне, пожалуй, здесь останется одно пожарище.

Ельга сглотнула, подавленная необходимостью делать такой выбор. Принять на себя обязанность, которую нес отец – пусть пока только одну и больше на словах, – казалось ей столь же невозможным, как выйти на поле битвы во всем его снаряжении: греческом доспехе, хазарском шлеме, с мечом и щитом. А все это потянет на половину ее собственного веса. Но допустить разорение земли Полянской соседями или вождями, терзающими ничейное владение…

Она не смотрела на Свена, но знала, что он смотрит на нее. Ведь речь Асмунда означала, что в сыне покойного Ельга кровь полонянки значит больше, чем вся его мужская удаль. Та самая, которую они два дня назад наблюдали своими глазами. Если бы не его отвага, сила и ловкость, она, Ельга, была бы растоптана туром, как былинка. И дружине не с кем было бы идти в дань!

Или пришлось бы примириться, что их все-таки поведет Свен. Если никого другого из рода старого Ельга не осталось бы.

Так не пожалеет ли Свен, что не дал туру ее растоптать?

Под старость, особенно с тех пор как они остались вдвоем, отец особенно часто рассказывал Ельге о прошлом. Она знала, что Ельг ведет свой род из заморской северной страны под названием Ругаланд – земля ругов, еще называемой Ругьяфюльк. Предки Ельга с давних времен правили племенем ругов и носили звание конунгов. В старинной усадьбе на острове Кёрмт и родился Ельг – тогда его звали Хельги сын Сульки. С детства он помнил разговоры о конунге Вестфольда, по имени Харальд сын Хальвдана, который много воюет, подчиняя себе один край за другим.

– А зачем он хотел все завоевать? – спрашивала Ельга, тогда еще Леляна, когда ей самой было всего десять лет. – Разве ему было своей земли мало?

– Честолюбие его было так велико, что не могло вместиться в пределы его наследственных земель, – отвечал Ельг. – Он был в таком же возрасте, как ты сейчас, когда умер его отец и он стал конунгом. Молодым хочется завоевать весь мир, они ведь думают, что будут расти вечно. Со временем начинаешь понимать: даже если твой курган насыплют высотой до самого неба, ты по-прежнему будешь занимать в нем всего четыре-пять локтей. А все остальное будет составлять земля… Таков и есть человек – крохотная букашка, зажатая между ладонями земли и неба. Всякий, кто рожден конунгом, вопреки этому надеется стать равным тем двоим, но в конце концов земля поглощает его, как и всякого другого, а небо взирает на его курган как на мелкую кочку среди других кочек. И никто уже не помнит, для кого их возвели.

Леляна хмурилась: эти речи казались ей странными. Ведь потому знатным людям и насыпают огромные курганы, чтобы богам было их видно сверху и чтобы они своей силой, нерушимой, как земля, и после смерти охраняли свою страну. И чтобы память их была вечной. Никому, кроме нее, отец таких удивительных слов не говорил.

– Но есть одно предание, тебе оно понравится, – добавил отец. – Как рассказывают, до Харальда однажды дошла весть об одной девушке, очень красивой и разумной. Ее звали Гюда. Он послал за ней, чтобы взять ее в жены. Но девушка отказалась за него выходить и сказала: «Я уронила бы себя, если бы вышла за одного из мелких конунгов, у кого во владении всего несколько фюльков. Я выйду только за такого, кто подчинит себе все земли Северного Пути».

– А Харальд что? Он обиделся?

– Нет, он, против того, был благодарен ей за то, что навела его на такую хорошую мысль. И он стал еще сильнее воевать со всеми соседями, чтобы подчинить себе все земли до самого Йотунхейма. Он дал обет, что не будет мыть, расчесывать и стричь волосы и бороду, пока не сделает этого.

– Фу! – Леляна поморщилась. – Ну и вонял же он!

– Не без этого! – отец рассмеялся. – Зато все знали: он вышел из числа живых людей и посвятил себя богам, как Один, что сам себя принес в жертву, когда повесился на дереве, и боги питают его своей силой и удачей. Когда Харальд со своей вшивой бородой шел в бой, его враги знали, что сам Один идет с ним.

Конунгам Ругаланда, как еще многим, это противостояние с не совсем живым Харальдом оказалось не по силе. Хельги не исполнилось и десяти лет, когда его отец со своей дружиной ушел к Хаврсфьорду, чтобы вместе с другими дать бой нечесаному конунгу Вестфольда. Однако Харальд одержал победу, а многие его знатные противники погибли: Эйрик конунг из Хёрдаланда, Сульки конунг из Ругаланда и его брат Соти ярл. Харальд завладел их землями и с тех про сам нередко жил в трех больших усадьбах в Ругаланде, которые раньше принадлежали Сульки.

Жена Сульки, Торлауг, с десятилетним сыном Хельги ни за что не хотела остаться под властью победителя и бежала вместе со своим братом, которого звали Хадд Суровый. Сначала они поселились на Оркнейских островах и оттуда Хадд, как и другие люди в схожем положении, ходил в набеги на владения Харальда. Несколько лет спустя Харальд добрался и туда, чтобы покончить со своими врагами, и Хадд погиб. Торлауг с сыном и с остатками дружины решила бежать так далеко, куда бы Харальд не добрался. Она слышала, что на западе лежит остров, тоже населенный ругами, и называется Ругия. Туда она и отправилась. Этот остров она нашла, но жители его, хоть и называли себя ругами, были совсем другого племени и говорили на славянском языке. Там Торлауг осталась и вышла замуж за правителя ругов – князя Свентослава. Род его шел от верховного бога руян – Свентовита. От этого второго брака у нее родилась дочь, получившая два имени: Хельга-Свентослава. Она была моложе брата на двенадцать лет. Хельги семь лет жил на Ругии, пока не возмужал, и там выучил язык славян.

– Тебе дали имя моей сестры, чтобы не забылись связи с древними родами наших предков из Северного Пути, – рассказывал Ельг. – Это имя означает «священная», «посвященная богам», и его до нас с тобой носили многие славные люди из рода Инглингов. Строго говоря, только потомки Инглингов и Скъёльдунгов имеют право на это имя, потому что в их жилах течет кровь Одина и его божественных сыновей. Это высокая честь, недоступная низкородным, но и нелегкая обязанность. Ты стоишь между богами и людьми и передаешь взаимные дары от одних к другим. И если настает такой день, когда богам понадобится от людей особый дар, этим даром становимся мы. Они призывают нас к себе, чтобы мы служили им в небесных палатах в обмен на милости к нашим народам. Мы приносим своим людям милость богов и удачу, но если они покидают нас, выкупаем их своей жизнью.

– А почему меня не назвали еще и Свентославой? – нахмурилась Ельга. – Если так звали твою сестру.

Ей хотелось быть еще больше похожей на незнакомую тетку, которая, как она знала, хорошо справилась с этими сложными делами.

– У полян говорили бы «Святослава». Но ты родилась здесь, в Киеве, а не на Ругии, и получила второе имя по роду твоей матери – полян. Твоя священная сила связана с землей полян, и ее имя – Поляница – ты носишь в придачу к моему. Такова и будет моя держава, – Ельг улыбнулся и положил ладонь на золотистую голову девочки. – По отцу – из Северных Стран, по матери – от корня этого края. Сила их соединится в моих потомках, и со временем дерево нашего рода здесь превзойдет то дерево, которое видела во сне мать Харальда Косматого – с красными корнями и белыми цветами, покрывающего ветвями всю землю. Пусть он изгнал нас и многих других из наших родных краев, боги дали нам эту землю, и она превзойдет мощью все те владения, что он завоевал.

Взрослея, Ельга стала лучше понимать, почему ее отец неутомимо стремился завладеть новыми землями, городами, торговыми путями. Тем он хотел создать для своего рода богатство, власть и славу, превосходящие то, что было у них отнято на Северном Пути. Сейчас там правил младший сын того Харальда, умершего лет семь назад, – Хакон. И ему принадлежала та усадьба на острове Кёрмт, где отец родился шесть десятков лет назад.

Надежды эти Ельг связывал, конечно, не столько с дочерью, сколько с сыновьями. В первый брак он вступил в Ладоге – когда отправился на Восточный Путь и нашел там, в низовьях Волхова, старинный варяжский род, идущий от Харальда Боезуба, а значит тоже происходящий от Одина. От ладожской жены, Ингильды, у него родилось трое сыновей. Они были уже взрослыми, когда он отправился на юг, и за несколько лет, один за другим, погибли в тех войнах, которые Ельг вел, чтобы утвердиться в Киеве и подчинить себе окрестные земли, до того платившие дань хазарам. Самый младший, Хринг, погиб в схватках с греками на Боспоре Фракийском, откуда привезли ту золоченую чашу.

После этого у Ельга остались два младших сына – от Ольведы, рожденные в Киеве. В то время как он рассказывал дочери о прошлом рода, один из них уже умер, второй оставался жив. Ельг надеялся, что сыновья у него еще будут. Но третий его киевский законный сын умер в тот же день, когда родился, а вместе с ним умерла и Ольведа.

В последние годы, когда они жили вдвоем, Ельгу пробирала дрожь при мысли о бурном прошлом ее рода. Ругаландские конунги Сульки и Соти, брат бабки – Хадд Суровый, дед Аскольд – отец Ольведы, полянские старейшины из потомков Кия – словно две могучие реки, ветви ее рода растекались на полудень и на полуночь, чтобы взойти к небесам и там вновь слиться в сиянии божественной силы. В ней текла кровь Одина и Сварога. У Ельги сильно билось сердце, когда она смотрела на синеватые жилки под белой нежной кожей своего запястья. Не верилось, что в этих тонких жилках заключено столько небесной мощи…

Ельга хорошо понимала, почему отец, чувствуя приближение заката, назвал своим наследником сестрича – сына той самой Хельги-Свентославы, рожденной на острове Ругия от князя руян и беглянки королевы ругов. Этот незнакомым им юноша по имени Ингер тоже происходил от богов, от Одина и Свентовита. Только ему Ельг мог доверить все завоеванное и построенное. Отдать свое достояние Свену, сыну северянской пленницы, для гордости отца было то же самое, что бросить в грязь драгоценное золотое обручье.

И вот вышло, что единственная, в ком уцелело благословение славянских и северных богов, – это она, Ельга. Но разве сможет когда-нибудь женщина оправдать надежды, которые Ельг возлагал по очереди на всех своих семерых сыновей?

Неужели боги забрали шестерых законных его отпрысков, потому что им не нравились эти замыслы? От этой мысли Ельга села в постели, ощутив, как отозвались болью отбитые в лесу ребра. Нет, нет! Они просто… не сочли достойными тех шестерых. Как Сигне дочь Вёльсунга не сочла достойными своих двух старших сыновей и сама приказала брату убить их. А Свен в счет не идет.

Боги ждут другого. Более достойного. И он придет, Ельга была уверена в том так же твердо, как в том, что завтра снова взойдет солнце.

Но когда он придет? От кого родится?

«Женщинам такого высокого рода, как у тебя, в Северных Странах кладут в могилу мечи…» Эти слова Асмунда вспоминались Ельге, как будто в закоулках головы притаилась созвучная с ними мысль. Поневоле взгляд ее обращался к большому ларю, куда она после смерти отца убрала лишнее платье. С князем в могилу положили второй кафтан и сорочку, помимо тех, что были надеты на тело, из остального Ельга часть раздала дружине, как положено, часть отдала Свену. Но несколько самых дорогих кафтанов и плащей она оставила: как и все остальное наследство, кроме того, что по обычаю положено раздавать, они теперь принадлежали Ингеру из Ладоги. Почему-то ей теперь все думалось об этих вещах. Почему?

Оставалось одно: открыть ларь и посмотреть. Ельга сняла холщовую покрышку, нашла нужный ключ, вставила в прорезь, с усилием нажала. Раздался щелчок. Тяжелая крышка с трудом поддалась ее рукам, из ларя повеяло полынью, пижмой, а вслед за ними поднялся сладковатый, тревожащий запах греческих благовоний. От него в груди пробегала сладкая дрожь, он сам собой обещал нечто волнующее и приятное. У Ельги защипало в глазах – уж слишком этот запах напомнил ей то время, когда отец был жив. Когда до него можно было дотронуться, услышать его голос…

Стараясь подавить тоску, она принялась разбирать вещи. Самое дорогое платье все было греческой работы – отец получил его как дань у стен Царьграда. Синий плащ, украшенный на груди нашивкой из красного с золотом шелка. Зеленая шелковая рубаха с широкими рукавами, на груди и на подоле отделанная красноватым узорным шелком другого вида. Похожая рубаха, только красная, с узором в виде зверей-пардусов, вставших друг к другу мордами. Кафтан целиком из плотного шелка, на нем огромные птицы-грифоны. В детстве Ельга часто просила отца показать ей эти вещи и рассказать про зверей, поэтому сейчас могла отличить грифона от елефаньдина, хотя, разумеется, ни того, ни другого никогда живым не видела. Орлы, кони, олени, цветы, кресты, ростки… Иные виды шелка, как рассказывал Ельг, нельзя купить в самом Греческом царстве ни за какие скоты – их делаю только в царском доме и не продают, а лишь подносят знатным гостям в дар или отсылают правителям иных земель. Ельга раскладывала то кафтан, то рубаху, то плащ-мантион на ларях и любовалась, вспоминая, как хорош был отец, когда надевал это для пиров или жертвоприношений. И чем больше она его вспоминала, тем труднее ей было представить, что сюда придет какой-то другой человек, наденет эти одежды, сядет на Ельгов стол…

Глядя на нарядный кафтан – от него так и веяло неведомой заморской роскошью, жаль, на желтом рукаве осталось небольшое пятнышко от мяса, и вывести его до конца так и не удалось, – Ельга пыталась представить облаченным в него Ингера сына Хрорика. Но вместо лица она видела размытое пятно, и знакомый кафтан уже казался чужим.

Но вот она опомнилась – не за этим она сунулась в ларь. Под платьем, на самом дне, лежало три меча. Один греческий и два франкских. У Ельга их за жизнь набралось еще больше, но один, который он больше всех любил, положили с ним в могилу. Еще один он за пару месяцев до смерти подарил Вуефасту, своему давнему соратнику, который женился на боярской дочери и жил в Киеве своим двором. Свен, как Ельга помнила, в тот день и еще несколько дней потом был очень мрачен и втайне озлоблен. Если бы отец подарил меч ему, это почти означало бы, что Ельг признал побочного сына полноправным членом своего рода. Имея на руках подаренный им меч, Свен почти наверняка добился бы и княжьего стола.

Вот эти мечи. При жизни отца они висели здесь в доме на стене, вместе с другим оружием, своей красотой, высокой стоимостью и грозной мощью олицетворяя завоевания князя киевского. После погребения Ельга сложила их в ларь – чтобы не терзали душу своим видом и не наводили на мысль, что их хозяин еще вернется. Но когда она их убирала, на дне ларя обнаружился еще один меч, совершенно Ельге незнакомый. Тогда она не обратила на это внимания – от горя и навалившихся хлопот голова у нее шла кругом. Подумала, что сбилась со счета и забыла, сколько их было – да и некогда ей было особенно об этом думать.

Но теперь время появилось. Осторожно, двумя руками держа за клинок в ножнах плотной кожи, она вынула меч и положила на желтый кафтан. Треугольное навершие рукояти и перекрестье показались ей просто черными, но, присмотревшись, она широко раскрыла глаза от изумления: их сплошь покрывал тонкий узор из серебра, потемневшего за давностью времени до почти полной неразличимости. Но в свете близкого оконца Ельга видела каждую черточку, и это так потрясло ее, что она едва не отпрянула: это было все равно что наклониться над тихой водой и вдруг видеть в глубине целый город… или спящего исполинского змея.

Справившись с невольной дрожью, она вновь пригляделась. В навершии были вычеканены две большие птицы – похоже, во́роны, сидевшие крючковатыми клювами друг к другу. В пояске узора ниже воронов переплелись тела не то змеев, не то волков – можно было различить круглые глаза и большие пасти. Узор делился на части тремя золочеными бляшками, тоже с чеканным изображением, но его Ельга не смогла разобрать: не то человеческая фигура, не то какой-то неведомый знак.

Выросшая в доме богатого вождя, Ельга немного разбиралась в таких вещах и видела, что меч прошел очень долгий путь. На клинке не было многобуквенного клейма, которое указывало бы, что выкован он был на Рейне, в стране франков. Набор, то есть рукоять и перекрестье, изготовил искусный мастер в Северных Странах. Но если клинок не из самых дорогих, почему такой дорогой набор? Ножны были совсем новые – бурой кожи, с рыжими ремнями крепления, устье украшено литой бронзой, на нижнем конце раскинувший крылья сокол, тоже бронзовый. Только в одном месте, возле устья, виднелось сухое темное пятнышко, нарушившее чистоту новой кожи. Уж ножны-то сделали на Руси, в варяжской дружине.

Чем больше Ельга разглядывала меч, тем сильнее дивилась. Видно, что вещь очень дорогая, прошедшая не через одни руки. Должно быть, у него есть какое-то имя. Но она не могла припомнить, чтобы хоть раз видела отца с этим мечом. Да и вид его, давно нечищеный, указывал на полное и долгое забвение. Почему отец запрятал такую драгоценность на самое дно ларя?

Но Ельга недолго задавала себе этот вопрос – отец был для нее непостижим, как сам Один, и даже не стоило пытаться понять, почему он поступал так, а не иначе. Видно, что-то в далеком прошлом у него было связано с этим оружием. Может, он получил его в подарок? Или скорее как выкуп – обилие былых войн указывало скорее на эту возможность. Но что было и как – теперь уже никто не расскажет.

Ельга осторожно погладила ножны кончиками пальцев. Подумала, вспоминая слова Асмунда: а если бы она вдруг умерла, отец положил бы ей в могилу один из своих мечей, чтобы иметь надежду найти дочь в палатах Одина? А что, в самый раз. Если уж ему самому, на этом свете, такой дорогой меч оказался не нужен…

Вообразив себя в Валгалле, Ельга улыбнулась. Если правда все то, что она слышала об этом месте, то она найдет там то же самое, что видит здесь почти каждый день. Там ей тоже придется подавать гридям пиво и мясо и слушать их похвальбу своими подвигами. Такие, как она, от рождения воспитываются для обязанностей земных валькирий и по смерти лишь переходят в дом наивысшего владыки – одноглазого Отца Битв.

Но меч молчал, не открывая тайн своей судьбы, и Ельга не могла вспомнить, чтобы отец упоминал о чем-то подобном.

Она уже убрала меч обратно на дно и почти закончила укладывать сверху нарядные кафтаны, как вдруг заметила на холстине, укрывавшей сверху содержимое ларя, несколько темных пятен. Это была кровь, но давно засохшая. Пятна были небольшие, с горошину – как будто кто-то палец порезал.

В недоумении Ельга уставилась на нее. На холстине было ясно видно, что это кровь, а не смола, деготь или еще что-то подобное. Но чья? Как она сюда попала? Ельга не помнила таких происшествий, а если бы увидела, то сразу отдала бы покровец челядинкам в стирку. Кто мог лазить сюда без ее ведома – ведь единственный ключ она хранит у себя?

На крыльце бухнуло, кто-то дернул дверь.

– Леляна! Ты здесь? – Свен просунул голову под притолоку, после светлого двора моргая и не видя ее в полутьме. – Иди скорей! К нам древляне приехали!

Две древлянские лодьи прибыли, как обыкновенно, сверху по Днепру и встали возле увоза на Почайне. Причалив, древляне важно ответили подошедшему мытнику, что товара у них на продажу никакого нет, хотя дело их отчасти и торговое, если рассудить; попросили послать на княжий двор и спросить, угодно ли хозяевам принять их, с посланием от князя искоростеньского Житимира и князя малинского Боголюба.

– Уж не дань ли привезли? – прищурился Свен, которому первому доложили об этом.

– Да у них не сказать чтоб поклажи с собой много, – хитровато, с видом мнимого простодушия улыбнулся отрок от Хочуты-мытника, имевший приметливый глаз на содержимое прибывающих лодий. – Одно, сказали, послание доставили.

– Ну, пусть несут сюда, – распорядился Свен. – С паршивой овцы…

После этого он отправился уведомить Ельгу. Узнав, в чем дело, она заволновалась.

– А сколько у них людей?

– Леший их знает. От Хочуты сказали, две лодьи.

– Большие?

– Леший знает.

– Сам ты леший, Свенька! Куда я их дену? Кормить же надо, в баню надо! На постой определять! Тихота! – окликнула она первого челядина, что попался на глаза. – Рагвида найди, живо! Слава богам, у нас есть тур!

Съесть всю тушу пока не удалось даже с дружиной и гостями, да еще имелась туша Ельгиной лошади. Остатки той и другой уже засолили и приготовили в завяливанию, и теперь можно было быстро наполнить котлы.

– Как же их принимать, Рагвид? – волновалась Ельга, обсуждая с отцовским управителем, что и как быстро можно подать на стол, да еще и в эту голодную пору. – Кто же так ездит – нечаянно, не уведомив, не условившись? В конце весны! Кто же ездит в гости в эту пору? Ни жита нет, ни овоща! Ни хлеба, ни пирогов, ни блинов не сделать, ни пива не наварить! Будут лошажьи кости глодать, сами виноваты!

Свен от них уже ушел – никому не доверяя в эту тревожную пору, и особенно древлянам, отправился поднимать гридей, чтобы были готовы и держали оружие под рукой. Он уже догадался отправить Ольгера с десятком на причал и поглядеть на гостей до того, как они окажутся у ворот.

– Может, за боярами послать? Кому же говорить с ними – не мне же? И не Свеньке! Крупец! Найди еще двоих, сбегайте к Вячемиру, к Славигостю, к Вуефасту – пусть идут сюда поскорее!

Ельга помнила, как отец принимал посольства. Прибывших встречали у лодий, провожали к гостевым домам вне городских стен, где имелись бани и съестные припасы, кормили, давали день-другой отдохнуть, и только потом князь приглашал их к себе на пир, где они и излагали ему и прочим киевским мужам, с чем прибыли и чего хотят. Но сейчас Ельга никаких гостей не ожидала и в гостевых домах ничего не было готово. Она ждала только Ингера из Ладоги, но он, прибыв сверху Днепра, остановился бы на несколько дней для отдыха в Любече, в трех переходах выше, а гонец оттуда предупредил бы Киев заранее, дав время все устроить.

– Пусть бы в лодьях посидели, – сказал Вуефаст, явившийся первым из бояр. – А потом шли бы в гостевой дом.

– Нехорошо гостей на пристани томить… – заикнулась Ельга.

– А врасплох приезжать – хорошо? – Вуефаст подбоченился. На лице его отражалось презрение к нежданным гостям, а на плечевой перевязи висел меч, подаренный покойным князем. – Прям как в набег пошли! Много их?

– Не знаю. Хочута не передал сколько.

– А вооружены они?

– Свен послал навстречу.

– А, ну пусть разбирается, – боярин махнул рукой и пошел в гридницу.

Поглядев ему вслед, Ельга побежала в поварню – искать Годочу.

Когда древляне вступили в гридницу, первый их взгляд уперся в пустой княжий стол. Пустота его зияла, и Ельга, стоя слева, вглядываясь с беспокойством в бородатые лица гостей. Поначалу древляне казались ей все одинаковыми, различались они только цветом бород. Но сразу она заметила, как они дрогнули. Чего они ожидали – что на этом месте уже кто-то сидит? Или надеялись, что там еще никого нет?

Свен стоял справа, и с той же стороны, по правую руку, выстроились дружинные вожди и киевские бояре: Вуефаст, Фарлов, Асмунд, Вячемир и еще трое. Варяги с мечами у пояса, бояре в кафтанах, отделанных цветным шелком – не такие роскошные, как княжеские, эти одежды все же придавали киянам вид куда более богатый и нарядный, не в пример древлянам в домотканых насовах. Сразу было ясно, кто владеет торговыми путями, а кто живет за лесами и не видит иноземных товаров в глаза. За данью к древлянам князь Ельг ходил каждый год, но подарков, как полянам, им не дарил. Между двумя племенами не утихала вражда: когда-то давно поляне были подчинены древлянским князьям, после того платили дань хазарам, от которой их избавили русы под водительством Аскольдова деда. Древляне же в глубине своей лесистой, болотистой земли, далеко на правом берегу Днепра, дани не платили никому со времен обров и презирали полян, называя их холопами то хазар, то варягов. Поляне же в свой черед ругали их «чащобой» и «дивьими людьми»[22] и хватились серебром, шелками и прочими заморскими сокровищами, которые получали при посредстве и тех, и других своих владык. При Ельге же сами древляне оказались данниками своих бывших данников полян, что докрасна раскалило старинную вражду. Зная все это, Ельга тревожилась, не ожидая от незваных гостей ничего хорошего.

Древляне – их было человек шесть или семь старейшин, остальные, отроки, толпились позади, – уже вошли в гридницу и выстроились поперек, но возникла заминки. Гости не знали, к кому обращаться.

Ельга в смятении бросила взгляд на Хочуту. Мытник, как первый посредник между хозяевами города и приезжающими, сам проводил древлян на княжий двор и теперь понял, что ему и первому слово молвить.

– Вот, Ельговичи и мужи нарочитые, прибыли к нам гости древлянские, старейшины, от князей Житимира искоростеньского и Боголюба малинского. А вот, мужи деревские, дети князя нашего покойного: дочь его Ельга-Поляница и сын Свен. Сие мужи киевские передние. С ними вам и говорить.

Древляне выслушали его, но на лицах по-прежнему отражалось смятение. У этого дома не было хозяина, не было даже хозяйки-вдовы, которая могла бы его заменить, и они, выросшие в уважении к поконам, не знали, как начинать беседу.

Однако на Ельгу они посматривали с особым любопытством. Хочута сам догадался назвать оба ее имени, и по имени древних жриц, связанному с названием здешней земли, они поняли, что перед ними законная дочь князя от княгини, наделенная священными правами и обязанностями.

Ельга взяла себя в руки и приосанилась. Она еще лучше гостей понимала необычность и неловкость такого положения, но недавние успехи подбодрили ее. Решили же они без отца ту злосчастную «тяжбу о дедовом поле». И хотя древляне были совсем не то, что свои полянские весняки, переложить это дело по-прежнему было не на кого.

– Спроси, кто у них старший, – шепнула она Свену на северном языке.

Брат покосился на нее, потом взглянул на того из древлян, что стоял посередине:

– Будь жив, Щур! И ты будь цел, Селец! Здоров будь, Путивит! Кто еще с вами?

Ельга было удивилась, откуда он их знает, потом сообразила: Свен ведь почти каждый год ходил к древлян в дань вместе с отцом и, конечно, знаком с их старейшинами. Другие десятские, верно, тоже их знают.

– И ты будь жив! – ответил тот, кого Свен назвал Щуром.

Видимо, он был из гостей самым знатным, раз Свен обратился к нему первому. Однако по виду и стати об этом было бы трудно догадаться: Щур был невысок, довольно худощав, в темно-русых волосах виднелись лишь отдельные нити седины, зато небольшая жидковатая борода поседела уже полностью. Вид его Ельге сразу не понравился: губы его были сложены так, что придавали острым чертам лица выражение недовольства, чему помогали и полуопущенные морщинистые веки, а перепутанные волосы подчеркивали низкий лоб. Однако взгляд был острым и умным; у Ельги сразу возникло чувство, что с ним надо держаться настороже.

– Боги вам в дом! – низким голосом произнес Селец и слегка поклонился.

Он был моложе Щура лет на десять, зато куда выше и шире. Золотистые волосы копной, того же цвета борода окружали розовое от солнца полное лицо.

– Здоров ли брат твой вуйный, князь Боголюб? – спросил Свен у Щура, и Ельга отметила: это двоюродный брат малинского князя!

– Здоров наш князь, и земля наша благополучна, – голос Щура звучал негромко и неспешно, он явно привык, что его слушают терпеливо и внимательно.

– А князь Житимир?

– Добры к нам боги, князья наши здоровы, – ответил Селец.

– Кто спутники ваши? – осведомился Вячемир.

– Прочие у нас тоже мужи честные, от родов в славе. Нехвороба, да Черныга, да Замысл, да Путивит. – Вопреки уважительным словам, Щур не взглянул больше ни на кого из древлян; по равнодушному выражению его лица Ельга поняла, что он не очень-то ценит своих спутников. – Прислали нас князья наши со словом своим к вам, киянам…

Его острые глаза метнулись между Ельгой и Свеном, потом обежали бояр и старших варягов. Взгляд их оставался довольно тусклым; похоже, Щур не находил здесь никого достойного выслушать его речь.

Ельга взяла из рук Годочи рог с медом и вышла вперед.

– Будьте нашими гостями, мужи деревские! – Она приблизилась к Щуру. – Да пребудет мир и милость богов с вами под нашим кровом!

Она подала рог сперва Щуру; он отпил и передал Сельцу, тот другим. Ельга стояла, ожидая, пока рог вернется к ней, и не могла отделаться от чувства, что неискренность их приветствия очевидна всем – и древлянам, и киянам.

Но тут Щур взглянул на нее и улыбнулся, показав довольно плохие зубы:

– Благо тебе, дева! Давно уже земля Деревская слухом полнится, что дочь Ельгова – и лицом красная, и разумом остра, и всякому вежеству учена. Теперь видим, то истинная правда…

– Ну а какой же ей еще быть? – произнес Славигость, развернув плечи, будто слушал похвалы своей собственной дочери. – Ельга, Ельгова дочь, от княгини Ольведы родилась, Аскольдовой дочери, жены мудрой, доброй, богами любимой. Дочь в нее пошла, от нее все взяла – и красоту, и разум, и мудрость, и вежество. Такой, как наша дева, и за морями не сыщешь. Умеет и суд судить, и милость богов призывать. Весь род полянский ее почитает, как девы Улыбы верную наследницу, Киеву внучку.

– Вы на деву приехали смотреть? – с трудом сдерживая недовольство, вмешался Свен. Когда разговор зашел о его сестре, он ощетинился. – Или хотите про дань поговорить? Что ж не привезли-то, раз уж приехали?

– Про дань разговоры с князем ведутся, – Щур посмотрел на него, и его взгляд снова стал тусклым. – Мнилось нам, может, есть уже у киян князь… а видим, пусто место сие, – он указал на княжий стол, где не было даже подушки. – Будет князь – станем с ним про дань говорить.

– О ней говорить нечего – платить надо, – веско заметил Вуефаст. – С князем, без князя, а дани с вас никто не снимал.

– Умер князь Ельг, кому мы были данью обязаны, – Щур перевел на него свои острые глаза и пристально осмотрел варяга – его уверенную осанку, очень дорогой меч у пояса. – Новому князю мы покуда клятв не давали, на богов с ним не пили. Да и где он, новый князь? Кому Ельг наследок свой покинул?

– Наследок свой князь оставил сестричу своему, Ингеру, сыну князя холмоградского Хрорика, – обстоятельно пояснил Вуефаст. – И я, и все эти мужи, – он обвел рукой киян, – послухами были. А коли наследство по закону передано, то и все клятвы, что вы Ельгу давали, Ингеру переходят. За ним еще зимой послано, скоро прибудет.

– Вздумаете против него возмутиться, порушите слово, боги вам того не спустят, – добавил Славигость.

– Когда же объявится?

– Нынче летом ждем.

– Ну а если князь Ингер не успеет прибыть вовремя, – вмешался Фарлов, – вам не следует тревожиться, что некому будет взять с вас дань и у вас треснут клети, набитые бобрами, медом и тканиной для нас. В положенный срок дружина придет за всем этим добром, и если не Ингер, то сестра его Ельга будет стоять во главе.

У Ельги дрогнуло сердце. Значит, это была не шутка. Если Фарлов заговорил об этом с самими данниками, значит, дружина взабыль собирается посадить ее на коня и идти у ее стремени за данью! Это уже не домашние разговоры в гриднице за пивом – это настоящее дело. Объявив об этом древлянам, нельзя будет отступить от слова.

Даже Щур был удивлен таким оборотом и воззрился на Ельгу; его глаза расширились, в них загорелся живой огонек. Потом бледные губы искривились в улыбке:

– Не случалось при дедах такого, чтобы девица князем была!

Он явно сомневался, не шутят ли с ним.

– Как раз при дедах и бывало, да память у вас, древлян, коротка! – усмехнулся Славигость. – Или неведомы у вас песни про дев-поляниц, что в одиночку целое войско обринское побивали? Или не слыхали вы про деву Улыбу, что на Девич-горе жила, – он показал на оконце, в ту сторону, где располагалась одна из священных киевских круч, – и сама девичье войско в бой водила? Так мы вам поведаем. На пир Дубыню Ворона позовем, он у нас певец знатный. Все сказания наперечет знает.

– Девичье войско? – хмыкнул один из древлян, крепкий зрелый мужчина с окладистой русой, чуть в рыжину, бородой; того же цвета волосы косматым мыском падали на лоб, серые глаза смотрели умно, с хитрым прищуром. Это был Путивит по прозвищу Медведь. – От девичьего войска мы не откажемся, давайте нам ваших девок, – и он весело покосился на Ельгу. – Уж мы им навстречу выйдем без робости, битва жаркой будет… все полягут.

Древляне сдержанно, но с удовольствием засмеялись; лицо Свена стало таким яростным, что Ельга едва не бросилась к нему, чтобы удержать от драки.

– Эк вас разбирает, – хмыкнул Доброст, не показывая, что задет, как и все кияне. – Сразу видать, Купалии скоро.

– Так вы по невест, что ли, прибыли? – тоже усмехнулся Гостыня. – Вроде не отроки вы уже.

– Может, и по невест, – ответил Щур. – Только с кем у вас ныне сватам говорить? Кто земле Полянской ныне глава? Не дева ведь!

– Покуда нет у нас князя, мы сами своей земле глава – полянские мужи нарочитые, – решительно ответил Вячемир. – Как в Киевы веки, своим кругом будем совет держать. Будет пир, всех лучших мужей соберем, от всех старших родов полянских. С нами и будете говорить.

– Добро… – Щур медленно кивнул и снова бросил взгляд на Ельгу.

Она уже чувствовала, что беседа затянулась: о главном не говорят при первой встрече и уж тем более не выпытывают у гостей, зачем приехали, пока те не скажут сами. Для первого приветствия древляне уж слишком долго стояли посреди гридницы, и ей пора было пустить в ход то вежество, за какое ее хвалили.

– Рады мы узнать, что князья ваши здоровы и благополучны, – она улыбнулась Щуру. – Но не годится нам гостей держать без отдыха. Сейчас отроки вас проводят, отдохнете дня два-три, в баню сходите, а мы вас после пригласим и о делах побеседуем, как водится.

– Благо тебе буди на добром слове, – Щур слегка поклонился ей. – Отдохнуть бы нам с дороги не вредно, будем зова ожидать.

Древляне поклонились – дружно, но не слишком низко, – потом вышли вслед за Шатуном.

Глава 8

После ухода древлян кияне еще долго толковали, что означает это посольство, но так ничего и не придумали. Сходились больше на том, что деревских князья прислали просто разведать, что творится в Киеве и кто здесь теперь у власти. Обычно киевские новости доходили до древлян каждую зиму вместе с обозом полюдья, но в эту зиму полюдья не было, и новость о смерти Ельга осталась для них последней.

– Вот мы дождемся! – горячо говорил Свен. – Дождемся, что Дерева сами на нас ратью пойдут! Слыхали, что этот черт брехал? Девок ему наших! Да я его чуть не убил! Осмелели, жма! Забыли, кто они и кто мы! Видят, что чуть не год Киев без князя живет – не то что дани не дадут, а еще и нас самих в полон взять захотят и данью обложить! Я вас упреждал!

– Послать на развед было бы умно, – соглашался с ним Фарлов. – Я бы именно так и сделал, будь я кем-то из князей древлянских.

– Уж не надеются ли дань уменьшить? – сказал Гостыня. – Думают, без князя мы не в силе, согласимся на полбелки, лишь бы все не потерять.

– Коли нет князя, будем со всей землей Полянской совет держать, как в те века, пока и не было у нас князя никакого, – ответил Вячемир. – Как в те поры, когда сам Кий и внуки его Киевичи были лишь за мудрость свою особо почитаемы, созовем всех славных мужей полянских, и пусть с ними древляне говорят.

– Что-то вы в те веки сами под древлянами ходили и хазарам дань платили, – пробурчал Свен.

Эта речь ему не понравилась. Варяги уже не раз толковали в гриднице меж своими, что и поляне могут вспомнить о тех временах, когда ими управляли старейшины Киева рода по совету с остальными главами родов, обходясь вовсе без княжеской власти. Поначалу, в Змеевы века, полянские городки появились как выселки из земли Деревской – их образовали те потомки племени дулебов, что ушли из лесов на берег Днепра, к границам летостепи. Здесь они постепенно смешались с пришельцами с левого берега, северянами и даже отчасти степняками. На днепровских кручах когда-то стояли небольшие поселки разнородных насельников, с левого и правого берега, и никто еще не думал, что когда-нибудь здесь появится город, объединивший их всех под одной властью, и даст всем одно общее имя – кияне.

Будучи изначально подчинены древлянским князьям, поляне, уже сознавая свою особость, были гораздо слабее старшего племени: в те времена у них насчитывалось лишь десять городков вдоль Днепра, названных по именам Киевых сыновей и внуков, когда у древлян их было не менее двадцати. От дерева дулебского рода полян оторвали хазары, подчинившие их себе. Но добиться независимости от древлян и безопасности со стороны хазар поляне смогли лишь тогда, когда к ним, на западное пограничье царства Хазарского, явились варяги.

Но кто будет думать об этом, если забрезжит возможность сбросить власть чужаков? Ведь кажется, вернись к нам дедова воля – уж мы на весь белый свет прогремим!

Чем больше Ельга слушала разговоры бояр, тем сильнее тревожилась. До сих пор она, живя без отца и князя, лишь опасалась неких тревог и нападок – теперь эти же эти беды явились в дом, и она сама поднесла им приветственный рог. Появление древлян в Киеве означало, что их князья задумались о возвращении земли Полянской под свою власть и прощупывают, нет ли к тому возможности. Но даже думать об этом было немыслимо.

Назавтра Свен с гридями опять уехал с самой зари на лов – ведь ради древлян придется устроить пир для всех знатных киян. Не остатками же бедной Росинки угощать!

Ельга была в клети и тщательно отмеряла зерно – нельзя на пиру без каравая, силы у трапезы не будет, – как явился гридь из дозорного десятка.

– Там этот долб… добрый человек пришел, большак древлянский, – доложил отрок. – Просится тебя повидать.

– Меня? – Ельга широко раскрыла глаза. – Что ему до меня за дело?

Ей стало тревожно: что-то случилось? А Свена нет дома, бояре все у себя, здесь она да Рагвид…

– Говорит, благодарить за прием хочет.

Ельга поколебалась, отирая руки о передник. Ей не хотелось видеться с Щуром без кого-то из своих, но как могла она, хозяйка дома, отказаться выслушать гостя?

– Пусть его в гридницу проведут, а ты позови Фарлова, Асмунда, кого найдешь.

– Так Ольгер с нами, те двое на лов уехали.

– И верно. Ольгера позови.

Сняв передник, омыв руки и пригладив волосы под очельем, Ельга кликнула с собой Годочу и еще одну служанку, Нивяну, свою старую няньку, и без спешки направилась в гридницу. Ей хотелось иметь при себе как можно больше челяди, чтобы возместить этим неудобство – деве не пристало принимать в одиночку чужого мужчину, а ему неуместно вести разговор с девой. И если уж ей приходится это делать, то при ближниках[23], как положено наследнице Улыбы с Девич-горы.

Правда, что ли, созвать к себе дев киевских и завести девичью дружину, мельком подумала она, проходя по мосткам через двор к гриднице. Стояли бы вокруг нее десять надменных дев… лучше всего, как в предании – в кольчугах и с копьями! Это воображаемое зрелище ее воодушевило, но тут она вспомнила Путивитовы шутки и поморщилась.

В гриднице Ельга с облегчением увидела Ольгера. Третий десятский гридей был мужчиной лет сорока, рослым, жилистым, с продолговатым узким лицом и длинным прямым носом; длинные волосы цвета грязной соломы и такая же борода подчеркивали впечатление прямоты и длинноты всего его облика. Лицо, как у многих варягов, раскраснелось от жаркого солнца. Иные из варягов, хоть и жили на Днепре много лет (а то и родились там) по-настоящему не могли загореть: солнце обжигало их до красноты, иногда кожа слезала, но за зиму они снова обретали белый цвет лица и весной все начиналось с начала.

Щур тоже пришел не один, а с двоими из своих спутников.

– Будьте живы, мужи древлянские! – Ельга приветливо улыбнулась им, потом прошла к своему месту возле княжеского стола и указала им на ближний край длинной скамьи: – Пожалуйте, садитесь.

Древляне поклонились и сели. Две служанки встали позади Ельги и чинно сложили руки на животах. Ольгер с двумя гридями последовал за Ельгой и встал слева от престола, где обычно стоял Свен; отсюда ему все было хорошо видно и слышно, но он не мешал разговору. Щур скользнул взглядом по длинному ударному ножу у Ольгера на поясе.

– Хорошо ли вы устроены? – принялась расспрашивать Ельга. – Всего ли вам довольно? Не нуждаетесь ли еще в чем? Нынче пора, сами знаете, не изобильная, то что у нас есть – с гостями поделимся.

– Знаем, что с припасами у всех ныне небогато, оттого и пришли поблагодарить тебя, – улыбнулся ей Щур. – Хорошо мы устроены, сыты и всем довольны. Холопы твои служат ловко и усердно, паробки сметливые…

– Самых толковых вам послала, – Ельга улыбнулась, будто была довольна, что ее людей хвалят.

На самом деле по спине у нее легкая пробежала дрожь от этих слов. Она и правда послала в гостевые дома несколько отроков из своей челяди, чтобы служили гостям и заодно послушали, о чем те будут говорить между собой. Из болтовни своих служанок Ельга знала, как много челяди известно о делах господ, а древлянам должно быть лестно иметь у себя в услужении полян. Однако Щур разгадал ее замысел, иначе не намекнул бы на ловкость и сметливость челядинов.

– У доброй хозяйки и челядь добра, – благосклонно кивнул Щур. – Дивное дело – такая дева молодая, а все у тебя так ладно устроено, будто жена зрелых лет домом правит!

– Я при отце еще приучилась. Едва я плахту надела, как моя матушка умерла, с тех пор отец в мою волю челядь отдал.

– Вот мужу-то счастье будет! Не сговорил тебя Ельг, пока жив был?

– Нет, – просто ответила Ельга, прямо глядя на Щура и этим намекая, что не его дело.

В его лице что-то дрогнуло: взор ее желтовато-карих глаз с неуловимыми зелеными искрами ударил, как стрела. Дева была разумна, хорошо владела собой и знала себе цену, а значит, не собиралась становиться легкой жертвой охотников до столь богатой добычи.

– Но все же, видать, нелегко тебе одной со всем двором управляться? – сказал Путивит, которого Ельга про себя звала Медведем.

Он казался человеком куда более приятным, чем Щур, – добродушным и открытым. В его серых глазах Ельга ясно видела некую затаенную мысль, которая его самого смущала.

– У меня помощники добрые – ключники, и управитель у нас толковый, честный. Как при отце было заведено, так все и идет.

– Но не вечно же тебе здесь править. Коли ждете нового князя, так он, поди, и хозяйку свою с собой привезет?

– Это мне неведомо, – Ельга на миг опустила глаза, не желая признаваться, как мало она знает о своем близком родиче, которому кияне собираются вручить власть над собой. – Да пока не было слышно, чтобы он женился.

– Так женится! Он уж не дитя, а князю нельзя без княгини, правда ведь? – наседал Медведь.

– Правда, – не могла отрицать Ельга.

– Ну а будет у него княгиня, тебе уж… тут дела не останется, – заметил Медведь, явно чуть не сказав «места не будет», что прозвучало бы слишком грубо. – Поди, выдаст брат тебя замуж, да и жена его постарается. Знаешь ведь, как водится: молодые жены золовок незамужних не жалуют. Тут большух над ней не будет, захочет она быть полной хозяйкой.

– Это ее право законное, – невозмутимо согласилась Ельга, хотя ей было весьма неуютно от этих рассуждений: и потому, что в них была неприятная для нее правда, и из подозрения, к чему все это ведет.

– Так стоит ли дожидаться, пока тебе, госпоже, из своего же дома путь укажут? – прямо сказал Щур. – Отца твоего не воскресить, на его дворе тебе долго хозяйкой не быть. Не умнее ли себе иное гнездо подыскать – чтобы уж навек?

Ельга с трудом удержалась, чтобы не отвести взгляд от его лица; потемневшие глаза его вызвали в ней дрожь, будто яма в земле сырой, куда ее неприметно подталкивали. Она выпрямилась, стараясь не показать, как неприятно взволновали ее эти речи. Но что она могла возразить? Если Ингер холмоградский не успел жениться ранее, то женится, когда приедет в Киев. Возьмет деву из рода Вячемира или Славигостя, а может, дочь ясского князя Гагуза или кого-то из северских князей – Мирозара или Вадислава. Или у радимичей. Бояре уж не раз толковали, где брать ему невесту. Имеющие дочерей или внучек на выданье надеялись пробиться в княжескую родню, не имеющие упирали на хороший случай заручиться для молодого князя поддержкой кого-то из сильных соседей.

– Мы, маличи, род хороший, древний, – понизив голос, продолжал Щур, – городец наш дедами поставлен полных десять колен назад. Первой княгиней в нем тоже девица была – Мала, Дулебова дочь. Брат мой, Боголюб-Мал – уж всем удальцам удалец. Вышла бы ты за него – в тот же день стала бы полной хозяйкой и в городце нашем, и во всей земле. В том его истовое слово, и мужи наши – послухи! – он кивнул на Медведя и другого, Замысла, полноватого мужчину с вечно отечными глазами, что придавало тому унылый, словно заплаканный вид.

Ельга не смотрела на Щура, но девице и полагается быть скромной и смущаться, если зайдет речь о ее замужестве. Посол замолчал и, по-видимому, ждал ответа. Ельга глубоко вздохнула, изо всех сил сдерживая возмущение. Ей – дочери Ельга и Ольведы, правнучке богов, выйти за какого-то Боголюба из Малина! За мелкого родового князька, у кого владений – два болота с лягушками, и только в них он и ведом! Покойные владыки Ругаланда, владетели острова Ругии посмеялись бы над ней, если бы узнали, что за долю ей прочат. Ей, дочери победителя Царьграда, стать госпожой какой-то кочки средь лесов дремучих! В земле Деревской четыре колена ведется, и в каждом свой князь! Да они все вместе ей неровня, а каждый в отдельности – и подавно!

Но привычка владеть собой и держаться учтиво не позволила ей выпалить все вслух. Вместо этого Ельга заставила себя скромно улыбнуться:

– Не самой же мне себя сватать. У девиц так не водится.

– Сами твои мужи, – Щур бросил взгляд на Ольгера, который слушал их, скрестив руки на груди, – речи держали вчера, что как княгиню тебя почитать готовы.

– Как княгиню – готовы, но коли отца у меня более нет, то замуж меня вся земля Полянская выдавать будет, по совету всех лучших мужей ее. С ними вам надо говорить. Будет у нас пир… через день, тогда и посватайте.

– А ты что скажешь? – Медведь подался к ней ближе. – Ты сама дева разумная. Иные женки вдвое тебя старее, а умом вдвое беднее. Не будут же старцы ваши тебя силой замуж толкать или силой удерживать. Спросят ведь и твою волю.

– Ты вот еще что помни, – добавил Щур. – Что если не приедет из Ладоги этот ваш… как его? Иногер?

– Ингер, Хрориков сын.

– Ну, он. Может, его в живых нет? Может, не пожелает свой дом ради чужого спокинуть? Где иного князя взять, коли у вас родни больше нет? Гляди, будет день, и станешь ты опять в отцовском доме полной госпожой – как в Малине, так и в Киеве разом! Со времен Тугановой рати ни одна еще хозяйка не владела землей полян и древлян вместе, а ты будешь. Станут тебя почитать, как у нас Малу почитают, а у вас Улыбу. Еще города твоим именем нарекут.

Тугановой ратью называли хазарский набег, вырвавший полян из-под власти древлянских князей и подчинивший каганам. Это было очень давно – более десяти поколений назад, пожалуй. Значит, что же Щур хочет сказать? Что эти две земли снова станут одной, под властью… Ельговой дочери и ее древлянского мужа?

Ельга едва сдержала дрожь, представив такое сказание, и глубоко вздохнула.

– Далеко ты, боярин, мыслью летаешь, мне за тобой не поспеть, – сказала она, не поднимая глаз, чтобы не выдать возмущения и смятения.

– Поспеешь, как сама подумаешь. А то ведь, – Щур встал, давая понять, что собирается восвояси, и оправил тканый пояс, – как бы не вышло какого раздора. Может, угодно богам, чтобы после стольких лет роды наши, из одного корня поднявшиеся, вновь срослись и единым могучим деревом стояли. Слышно у нас такой разговор… поглянется богам, и у вас будет слышно.

Это уже была угроза, но такая тонкая, что Ельга не решилась показать, что ее заметила. Она тоже встала и величаво наклонила голову, благодаря за беседу и прощаясь.

Древляне поклонились и направились к двери; Медведь, разогнувшись, еле приметно подмигнул Ельге, вынудив ее ответить такой же еле приметной улыбкой. Уж если она не дала волю возмущению и не стала кричать, что ее толкают на измену дому своему, приходилось хранить невозмутимость и дальше.

Она не отводила глаз от гостей, пока их спины не скрылись в дверном проеме. Ольгер и отроки тоже провожали их глазами. После чего Ольгер повернулся к Ельге и положил руки на пояс.

– Знаешь, госпожа… – начал он. – Я все ждал, когда ты прикажешь мне выкинуть этого слизняка со двора… и лучше прямо в Днепр.

– Нельзя так с гостями, – Ельга беспокойно засмеялась. – Никому не говорите, о чем здесь была речь. Если до Свена дойдет, что они меня за своего князя сватают, он послов поубивает и нам придется с Деревами рать вести, Ингера не дождавшись. И правда, гляди, придется мне прялку покинуть и за меч взяться!

Ельга засмеялась такому несуразному предположению; в памяти мелькнул старый меч из ларя, сбереженный отцом невесть для кого.

– Два-три слова слизняк бородатый сказал истинных, – Ольгер снова скрестил руки на груди. – Тот Ингер может умереть или не пожелать к нам ехать. Это будет глупость, но нельзя ручаться за чужой ум. Однако если это случится, и я, и другие хирдманы скорее признаем своей госпожой и конунгом тебя, чем позволим завладеть нами этим хорькам из чащобы!

Ловцы вернулись поздно, однако Ельга, дождавшись их, тут же велела позвать к ней Фарлова и Асмунда. Свен был занят с Рагвидом распоряжениями насчет добычи, а она хотела поскорее поговорить с другими вождями дружины – без него. Хирдманам Ельга доверяла больше, чем боярам. Варяги были для нее своими, домашними людьми; Фарлова она знала с детства, да и Асмунд провел в доме старого Ельга лет десять.

Весь день после ухода древлян она ломала голову – как теперь быть? Даже заплакала с досады: вот сейчас как никогда нужен отец, с его опытом, мудростью и отвагой, но все это происходит как раз потому, что его больше нет! Будь он жив – ни один мелкий князь из данников, древлянский или еще какой, никогда не посмел бы к ней свататься. Это они теперь полезли, как мураши на сладкое, надеясь через дочь киевского князя пробраться на его стол! О таких делах она была научена думать и легко поняла замысел древлян. Муж княжеской дочери – его законный наследник, а если ее мужем станет Боголюб малинский, князь древнего рода Дулебова корня, то его права на стол старого Ельга станут весомее, чем у Свена. И если Ингер холмоградский не приедет или чем-то не понравится киянам… или быстро умрет, не оставив своих наследников… у древлян будут все возможности вновь завладеть землей Полянской, даже без войны.

Однако сквозь здравые рассуждения пробивалась боль оскорбления. Мало ли у отца под рукой было этим князей – древлян, радимичей, северян! Для нее, Ельговой единственной законной дочери, выйти за кого-то из них означало бы уронить себя. Особенно если ее попытаются принудить к этому угрозами. Но нельзя доводить дело до открытого столкновения сейчас, когда старый князь умер, а новый еще не прибыл. Однако как его избежать? Счастье, что Щур открыл ей цель своего приезда до пира. Объяви он о сватовстве на пиру, при всей дружине, при киянах… Свен-то не стал бы сдерживаться, и случилось бы нечто ужасное.

– Послушай… – Асмунд был изумлен и встревожен ее новостью. – Но ведь это значит… древляне войной нам грозят! Вот они с чем приехали!

Он повернулся к Фарлову, молча спрашивая, согласен ли с ним сотский. Тот весомо кивнул. Опытному воину, привыкшему думать в одном направлении, сразу стало ясно: речь скорее о войне, чем о женитьбе. Едва ли древляне так глупы, чтобы рассчитывать, будто могут получить законную дочь и наследницу Ельга киевского, просто о том попросив. Скорее они приехали за отказом, который даст им законный повод попытаться взять свое силой или хотя бы избавиться от дани Киеву.

– Они были очень любезны, что предупредили нас заранее, – сказал Фарлов. – Теперь мы можем подумать, как нанести удар первыми.

– Так у нас эти слизни в руках, – Асмунд оживленно кивнул в сторону двора, имея в виду ушедших древлян. – Свен им шеи свернет, как узнает!

– А древляне только того и ждут, – подхватил Фарлов. – Чтобы мы совершили какой-нибудь… опрометчивый шаг.

– Но что же Боголюб, брата на смерть послал? – не поверила Ельга.

– Не обязательно. Но для них эта игра будет выиграна при любом исходе. Если ты примешь сватовство, они получат права на Ельгов стол. А если откажешь – это будет законный повод для войны.

– Какой законный? – опять возмутилась Ельга. – Это у нас есть законный повод… Боголюб мне не ровня! Таких, как он, отцу два десятка дань платили!

– Вот потому Боголюб и скажет, что его оскорбили – не сочли ровней, а он ведь Дулебов внук, или как у них там? – улыбнулся Асмунд. – Они нас, варягов, за псов приблудных считают, только потому и молчат, что мы в силе.

– Я им не пес! – горячо возразила Ельга. – Моя мать – Аскольдовна, ее бабки были из Киева рода.

– Они считают всех полян своим младшим племенем, – напомнил Фарлов. – Ведь поляне с древлянской стороны сюда пришли? Я бы на месте князей древлянских только и ждал, когда будет случай вернуть свои порушенные права. И теперь это самый случай и есть. Он еще долго ждали. Я, скажу честно, полагал, что они возмутятся еще прошлой зимой, сразу как умер Ельг. Они не решились выступить так быстро. Не знали, в каких мы остались силах. А теперь…

– Но мы же не позволим… – начала Ельга, однако в это время дверь сильно дернули снаружи и в избу ворвался Свен.

Только глянув ему в лицо, Ельга невольно зажмурилась. Ну да, трудно было сохранить новости в тайне, когда их слышала и челядь, и кое-то из гридей, и две ее служанки.

– Это правда? – рявкнул он.

– Нет! – безотчетно воскликнула Ельга, пытаясь сбить его первый яростный порыв.

Однако Свен, лишь глянув на лица сестры и двоих варягов возле нее – непривычных гостей в этой избе, – уже получил ответ на свой вопрос.

– Правда! – он прошел к ним ближе и остановился, положив руки на пояс. – Мне паробки не сбрешут! Этот пес тебя за Боголюба сватает?

– Он сватает нам войну с древлянами, – ответил Фарлов, повернувшись к Свену. – Это истинная цель, с какой они к нам пожаловали. И война уже идет.

– Так что сядь и не реви, как тур на гону, – добавил Асмунд.

Это помогло: к облегчению Ельги, Свен и правда сел. Даже лицо у него стало почти спокойным. Слово «война», прозвучавшее во второй раз, ее встревожило, а Свена, против того, успокоило. Для него это означало, что решение принято, а значит, кипеть больше не нужно – нужно выбирать цель.

– Боголюб прислал своего брата, чтобы оскорбить нас и подтолкнуть к войне, – с гневом, но уже тише, продолжал Свен, глядя на Ельгу. – Мы тут сидим, от них дань ждем, а они сами нас в холопы свои взять задумали! Хрен им в тридевятое царство!

– Нужно это остановить! – воскликнула Ельга. – Не позволить им сказать о сватовстве на пиру. Если они это сделают, отступить будет уже нельзя!

– Я пятиться не собираюсь! Пусть-ка они при всех людях киевских попросят мою сестру в жены своему вшивому князьку – я им эти речи в зад… назад в глотку затолкаю!

– Постой, но они же знали небось, что ты так и сделаешь! – попытался вразумить его Асмунд. – Они уж лет десять тебя всякую зиму у себя видят, да?

– Двенадцать… или тринадцать, – буркнул Свен. – Меня отец с двенадцати в дань с собой брал.

– Они того и ждут – что ты их разбранишь, в драку полезешь, а они восвояси воротятся и там всему роду деревскому объявят: вот, мол, как нас в Киеве неласково встретили, послов обидели…

– Воротятся они? – Свен прищурился. – Это кто еще видел, чтоб они воротились? Они нам дань за прошлую зиму должны. Взять этих шишков в таль и держать в порубе, пока Боголюб да Житимир дань сполна не пришлют.

– Не такая уж глупая мысль! – одобрил Фарлов. – Можно для начала задать им вопрос: не хотят ли их князья прислать задержанную дань, прежде чем говорить о сватовстве? А когда они начнут вилять, как змея под вилами, тогда и взять их.

– Лучше в доме, – быстро возразил Свен. – На пиру драка – оскорбление очагу отцовскому, я такого не допущу.

– Да и как бы того… – намекнул Асмунд, – людей не побили. Свалка будет, шуму на весь город. Кияне наши ведь тоже себе это сватовство за обиду сочтут.

– В доме у них наверняка есть оружие, – заметил Фарлов. – Мы не видели его, но у них могут быть с собой и секиры, и луки, а то и копья. Глупы же они были бы, если бы пустились в такой путь с голыми руками! На пиру они смогут драться только рогом да поясным ножом. А в том доме как бы кому из наших не пришлось получить стрелу в грудь или топором по голове.

– Поджечь их в доме! – предложил Свен, знавший, как охотно к этому приему прибегали конунги Севера. – Дверь подпереть этой же ночью, хворостом завалить…

– Если мы перебьем их, то лишимся заложников…

– И оскорбим богов! – вырвалось у Ельги.

– Живые они нам куда полезнее мертвых, – продолжал Фарлов, глянув на нее. – Если они будут мертвы, нам станет нечем грозить Боголюбу и Житимиру. Не останется другого пути, кроме войны, а поляне не захотят воевать без князя. Нужно постараться взять древлян живыми. Лучше всего – всех. Пока не пролита кровь, остается возможность все уладить. Но когда начнется бойня… положить конец будет очень трудно.

Все примолкли: мужчины раздумывали, как проделать такое дело, сохранив и свои, и чужие жизни. По ожесточенному взгляду Свена было видно: ему не жаль древлян и не пугает возможность войны. Напротив, он хотел этой войны, что даст ему возможность показать себя и утвердиться как достойному наследнику отца.

Ельга же думала о другом. Боги будут недовольны, и гнев их навлечет беды на княжий дом. А она сейчас была здесь единственной, кто мог говорить о воле богов.

Она сжала в кулаке мешочек с могильной землей на груди, надеясь почерпнуть у отца мудрости, силы и веры в свою правоту. Один раз он уже спас ее жизнь. Сейчас она ждала от него помощи в том, чтобы спасти много жизней и саму честь земли Полянской.

– Погодите, – среди тишины сказала Ельга.

Все трое повернулись к ней: хоть девушка и сидела перед ними, от нее хирдманы не ждали советов в ратном деле и почти о ней забыли.

– Древляне – наши гости, – заговорила она, одолевая дрожь. Ей было непривычно спорить с воинами о мужских делах, но она старалась, чтобы голос звучал твердо. – Мы приняли их в доме. Я поднесла им рог и призвала милость богов. Если мы теперь обойдемся с ними дурно, боги обойдутся дурно с нами. Не будет и нам удачи в этом деле.

Сразу никто ей не ответил, и Ельга заметила по лицам, что слова ее не пропали даром. Мужчины и сами знали: гостя в доме хранят боги, однако эти мысли держались в дальних закоулках их голов. Но теперь, когда об этом сказала Ельга, юная земля Полянская, отмахнуться от угрозы стало невозможно. В устах Ельги предупреждение было приговором.

И в этот миг, увидев их смущенные и озадаченные лица, Ельга впервые ощутила в своих руках священную власть – не именем отца, а свою собственную. Чувство это вызвало в ней разом испуг и воодушевление; дыхание перехватило, и она замерла, боясь спугнуть взгляд неба на своем лице.

– Можно выпустить их из Киева, – заговорил Фарлов, – пусть уедут за устье Рупины. Там уже будет не наша земля, и если мы захватим их на ночлеге, боги нам не поставят этого в вину.

– Ночевать они будут на берегу, а вдоль Днепра земля наша, – напомнил Асмунд. – А ждать, пока на Припять свернут… – он покачал головой.

Так далеко посылать дружину, чтобы сражаться на чужой земле, было задачей непростой, и даже Свену она не пришлась по нраву.

– Река, – сказал Фарлов. – На реке человек не на земле. Ни на своей, ни на чужой – ни на какой. Мы можем захватить их прямо на Днепре.

– Вспомнил, дядька, как на морях сражался? – хмыкнул Свен.

Биться на воде в лодьях у славян не было в обычае, и никто из гридей, кроме разве самого Фарлова, такого опыта не имел.

– Вода… – пробормотала Ельга, ловя смутно мелькающую мысль. Потом глубоко вдохнула. – Слушайте меня, отважные мужи!

Все трое повернулись к ней, и Ельга увидела на их суровых лицах неподдельное любопытство.

– Я знаю, как взять их в таком месте, где боги не будут хранить их и у них не будет при себе оружия. Да и ехать недалеко… Но времени мало – это нужно сделать до пира. Нынче же или завтра.

Гости из княжьей избы разошлись глубокой ночью. Требовалось много чего обговорить. Асмунд опасался, что замысел их вызовет неудовольствие киевских бояр: и при князе, а тем более без князя, такие дела можно решать только по совету «всей земли Полянской», то есть собрания старейшин. Можно было позвать хотя бы самых уважаемых киевских бояр, но и Фарлов, и Свен возражали. В этом замысле главным была тайна. Прознай о нем хоть кто-то лишний, и все рухнет.

– Мы ведь не знаем, не столковались ли они кем-то из наших, – говорил Свен. – Может, у древлян тут уже есть доброхот, кто их руку держит. Мало ли таких, что с ними породниться успел? Горлец или Будомил тот же. Сыщется добрый человек, упредит, и все псу под хвост…

– Старцы будут недовольны, это Асмунд прав, – сказала Ельга.

– Если будет наш верх, то пусть свое недовольство себе засунут… знаешь куда.

Но вот хирдманы ушли в дружинный дом. Даже гриди не должны были ничего знать до того самого мгновения, когда придет пора действовать. Ельга была утомлена, но боялась, что не заснет. Ее трясло от сознания того, какое опасное и важное дело они затеяли. Она сама придумала выход, но ее не оставляло чувство ребенка, затеявшего опасную шалость. Только накажут ее не строгие родителя, а сами боги. Пока был жив отец, ей и в голову не приходило идти против его воли. Она была бы счастлива исполнить его волю и сейчас, но как было ее узнать?

– Отец уж верно не хотел бы, чтобы эти шишки древлянские к тебе сватались! – убеждал ее Свен.

– Но он бы мог… помудрее что-нибудь придумать! А вдруг сорвется?

– Не сорвется.

Вид у Свена был спокойный и сосредоточенный. Это и успокаивало Ельгу – она поначалу боялась, что брат сгоряча наломает дров, – и подчеркивало важность дела, заставившего Свена взять себя в руки.

– Отец… однажды сам почти так сделал, – сказал он чуть погодя.

– Как?

– Это не в Киеве было. И давно. Я еще не родился. Фарлов при этом был, хочешь, у него спроси. Отец тогда в Северах воевал. Зазвал к себе старейшин северских, предлагал миром дело решить. А как они упились, велел гридям их перебить. А наутро по их городцам прошелся. Так он Сулу покорил. Ты не знала?

– Нет.

– Так моя мать в полон попала. Я от нее и услышал. Давно, еще пока сам мальцом был. Это отец тебе мысли подал, – Свен поглядел на мешочек могильной земли на груди у Ельги. – Дал бы еще мне удачи исполнить.

– Он даст тебе удачи, – Ельга положила руку ему на локоть. – Если уж мы… ты, да я, да варяги наши… мы и есть нынче вся русь…

В эти дни она казалась себе телом, которое пытается что-то делать, не имея головы. У них довольно рук и ног – Свен, дружина, бояре, – но не было головы, вместилища ума, души и удачи. Без князя высшая власть принадлежала совету мужей полянских, они даже могли бы по общему решению выдать ее замуж и тем заполучить себе нового господина. Им же принадлежало право объявлять войну и заключать мир. Ельга охотно посоветовалась бы с ними, чтобы не держать весь груз решений на своих девичьих плечах. Но здесь важна была тайна и быстрота. Промедление и огласка сватовства все погубили бы, и тогда впереди осталось бы лишь одно – открытая война с древлянами. А воевать, не имея князя, поляне не решились бы и заведомо проиграли бы.

– Не бойся! – Свен обнял ее за плечи. – Тебя отец бережет из Ирья и боги наставляют. Ты и есть земля Полянская. А я тебя в обиду не дам, отцовым именем клянусь!

Ельга положила голову ему на грудь; ее охватило тепло и запах дружинного дома, от волнения теснило дыхание. Она не помнила, чтобы Свен хоть раз обнимал ее в прежние годы. Никогда при жизни отца они не были так близки, у них не было в этом никакой надобности. Только сейчас, без отца, каждый стал необходимой опорой для другого. Впервые Ельга ощутила, что у нее есть настоящий брат – защита сестры, а не просто заносчивый и драчливый паробок, живущий среди челяди – выше всех других холопов, но куда ниже ее, законной дочери князя. Ельга и радовалась этому единению, и слезы набегали на глаза.

Хватит ли им сил? Сумеют ли они вдвоем защитить землю Полянскую, как это делал отец?

Наутро в гостевой дом к древлянам явился Поздныша – холоп с княжьего двора – и доложил, что послано топить баню для гостей.

– Давно бы надо… – говорил Поздныша: невысокий ростом, похожий на отрока, хотя был давно уже не юн, со спутанными, падавшими на глаза светлыми волосами. – Как приехали бы надо. Да хозяина-то у нас на дворе нет… Нет хозяина-то. А хозяйка – девица, – он вроде даже подмигнул Щуру, но под волосами было плохо видно. – Девица-то… о чем думает-то… А вечером-то пир… тут уж людям без бани нельзя. Нельзя без бани-то…

Для гостей баня была выстроена особая, ближе к реке. От гостевого дома видно было, как там тянется из оконца дым. Еще двое княжеских холопов таскали воду, прошла баба, держа в охапке веники. Вместительная, баня могла принять сразу человек десять, и старейшины древлян собрались первыми. Их отроки должны были идти следом.

– А это вам от госпожи нашей, – подмигнул Поздныша, выставляя на стол перед отроками корчагу с медовой брагой. – Чтоб не скучать покуда.

Холоп, конечно, ничего не знал, поэтому добродушный вид его был неподдельным.

Сама Ельга не могла показаться даже близко, и ей досталось самое трудное дело – ждать, пока все закончится. Назначенный на вечер пир в честь древлянских послов должен был состояться непременно – все киевские бояре были на него званы, – и ей хватало забот, но мысли ее были в другом месте, и она с трудом понимала, о чем ее спрашивают Годоча или Рагвид.

На княжьем дворе при ней оставался только Ольгер. Асмунд со своим десятком ушел еще ночью, когда закончился совет. Больших запасов дров и хвороста на княжьем дворе не хранили и нужное на день привозили из дровяных клетей у бора. Люди Асмунда нагрузили воз не самыми сухими дровами и хворостом и укрылись со всем этим в логу, заросшем кустами, неподалеку от гостевой бани.

Ближе к полудню, когда баня уже должна быть готова, Ельга часто посматривала в ту сторону, хотя увидеть что-то через тын княжьего двора не могла. Сейчас уже все должно начаться… Получится ли… Сумеет ли Асмунд со своими людьми быстро и тихо обложить баню дровами и поджечь, так чтобы древляне изнутри не заметили этого раньше времени? Свен уверял ее, что даже если древляне оставят сторожей, то гриди их снимут. Но даже большую опасность представляли кияне. Гостевой дом и его баня находились вне града и поодаль от посадских дворов, среди оврагов и пустырей, но все же достаточно близко, чтобы суету и дым оттуда заметили в городе. На крики о пожаре сбежится народ, и как знать, к чему это приведет? Фарлову предстояло сдерживать киян, если задумают вмешаться – пытаться или спасти древлян, или добить, но княжий двор не хотел ни того, ни другого.

То и дело оглядываясь, дым в небе Ельга увидела первой.

– Эко чадит! – Годоча тоже заметила. – Это где же?

– Не твое дело, – мягко ответила Ельга. – Кому надо, приглядят.

Спокойствие ее было ложным. Сердце замирало от тревоги. Свен пообещал ей, что не позволит никому погибнуть, если только сможет, но с огнем шутить нельзя. Как бы боги не вмешались в их хитрый замысел…

– Внизу кричат, гостевая баня горит! – сказал ей подошедший с озабоченным видом Рагвид. – Я и сам с вежи видал – горит! Это что же – послы деревские там? Взять мне холопов, пойти помочь?

– Там довольно людей, – остановила его Ельга. – Справятся. Ты делай свое дело.

– Да, люди там есть, хлопочут, авось управятся… Оно от другого жилья далеко, не перекинется.

«Управятся, – мысленно повторяла Ельга. – Помоги мать-земля, чтобы они управились!»

Время то ползло, то летело. Ельга бросила притворяться, будто делает дело, и только ходила по двору – из поварни в гридницу, оттуда в клети. Где бы ни была, напряженно ловила слухом звуки от ворот.

Проходя по мосткам, вдруг она увидела перед собой Асмунда. Он был возбужден, рыжие полудлинные волосы прилипли к влажному от пота лбу, и от него слегка веяло гарью. В первый миг Ельга вздрогнула, но тут увидела, как весело блестят его серо-голубые глаза, и у нее чуть отлегло от сердца.

– Все! – смеясь, Асмунд махнул рукой. – Кончено дело! Всех взяли! Ведут сюда.

– Все целы? – Ельга подалась к нему. – Не сгорел никто?

– Все живы! И они, и наши! Как дым из-под стрех повалили, они и начали выскакивать. Свеновы паробки их брали по одному – руки вязали, наземь сажали.

– Не порубили никого?

– Да зачем? У них там одни веники, даже порты мало кто в дыму нашел. Так и выскакивают – голые, красные, мокрые! Все до одного повязаны.

– А челядь их?

– С челядью я сам разобрался. Мы им дверь подперли, пока они твою брагу кушали. А как увидел кто-то дым, стали ломиться наружу – я им говорю, сидите тихо, а не то порубим отцов ваших. Ну а как тех перевязали, я этим говорю в оконце: отцы ваши целы, вы не дурите, будете целы тоже. Выходи по одному, оружие наземь. Ну а им куда деваться? При них и старших не осталось никого. Вышли, мы у них из дому все оружие взяли, самих назад загнали. Торгутовы паробки их стерегут. А эти… – Асмунд оглянулся к воротам, откуда ему кто-то делал знаки. – Ведут, госпожа!

Ельга метнулась в ближайшую клеть и прильнула к оконцу, стараясь, чтобы ее нельзя было увидеть снаружи. Она надеялась, что деревских послов не голыми приведут на княжий двор, но даже если им дали одеться, ей вовсе не хотелось попадаться им на глаза. Они не видели ее там, где им пришлось выскакивать из горящей бани, чтобы, растерянными и безоружными, оказаться в плену. Но, опомнившись, древляне легко догадаются, что этим бесчестьем и неволей обязаны Ельговой дочери. Ведь она одна знала, зачем они прибыли в Киев. Случившееся нынче утром и было ее ответом на сватовство.

И вот они появились… Проходя по двору со связанными руками, босые, в прилипших к телу влажных рубахах, послы деревских князей выглядели далеко не так гордо и величаво, как в день своего появления в Киеве. Глядя из оконца на их хмурые, злые, раздосадованные лица, Ельга едва дышала от волнения. А что если она ошиблась? Мужчины согласились с ней, что эта ловушка – единственный способ избежать немедленной войны, но что если они перегнули палку, опозорив и пленив послов, которые пока, строго говоря, не совершили ровно ничего? И не приведет ли эта ловушка к еще худшим последствиям для киян?

Древлян спустили в поруб в дальнем конце двора – одетую срубом бревенчатую яму. Княжий поруб был достаточно просторен для десяти человек, но несладко им будет там сидеть, пока все не разрешится.

При мысли о том, что будет дальше, у Ельги пробегал холодок в груди. Впереди простиралась целая вереница тревог, и она даже не видела им края – того дня, когда снова обретет покой.

Назначенный пир состоялся, и гости собрались даже раньше положенного. Еще с полудня кияне стали сходиться к княжьему двору. От берега несло гарью – гостевая баня сгорела полностью. Кияне толпами ходили посмотреть на пожарище, и город был полон слухов. Даже те, кого на княжий пир не звали, тянулись туда, где надеялись что-то узнать.

– Все древляне сгорели! – толковали в толпе. – Все до единого!

– Это им от богов в наказанье, что дань не давали.

– От богов! Скажешь! Княжьи люди сожгли!

– Туда им и дорога, нечистикам!

– Все бы их племя сжечь проклятое, под самый корень!

– Как бы и нам всем за ними в Кощное не попасть! Князь-то деревские не спустят, что их послов живыми сожгли! Жди теперь рати лютой!

– Ох, худо без князя! При старом Ельге не было такого беспутства!

– Как же это они решились? Как посмели? – возмущался Горлец, один из старейшин, живших близ Киева; после войн, которые Ельг вел с древлянами, у него два сына были женаты на деревских девушках. – Кто они – девка да пащенок княжий! И варяги их, псы приблудные! Какое их право? Это не их дело – решать, с кем нам мир иметь, а с кем рать! Это вся земля Полянская решать должна! Единым голосом лучших мужей своих! А нас спросили? Нас почему не спросили, ты мне скажи? Нет такого покона, чтобы без людей решать, с кем воевать!

– Уймись, Горлец! – сказал ему Виденег – зять Славигостя. – Не сгорел там никто. Люди видели, как древлян живыми на княжий двор вели.

– И где ж они теперь? – Горлец с возмущением обвел руками площадь. – Что ж не видать никого?

– Будет час – увидишь.

Многие из бояр тоже, движимые тревогой и любопытством, собрались неприлично рано. Ельга велела впускать их во двор, но не в гридницу. Сама не показывалась, чтобы раньше времени не замучили вопросами.

– Мы выйдем с тобой вместе, – сказала она Свену. – Если уж мы в войну с Деревами ввязались, пусть все видят – мы заодно.

– Боишься? – Свен улыбнулся краем рта, но скорее добродушно.

– Поздно бояться! – Ельга глубоко вдохнула. – Пойдем, я тебе кафтан подыщу.

Никогда раньше у Свена не было по-настоящему хорошей одежды, но теперь Ельга решила дать ему что-нибудь из лучшего отцовского наследства. Выбрала ярко-зеленый, с тесно нашитыми по всей груди до самого пояса узкими полосками узорного желто-красного шелка. Кафтан был истинно княжеский, никто в городе не мог похвалиться такой роскошью. Был он довольно стар – времен похода Ельга на Царьград, но и это оказалось кстати. В ту пору, когда его шили, Ельг находился в расцвете сил. И теперь его сыну отцовский наряд пришелся впору. Мелкие золоченые пуговки плохо поддавались его загрубелым пальцам, и Ельга сама застегнула все двадцать пять. Пока Свен надевал пояс поверх кафтана, она отошла назад и ахнула, когда все было готово.

Свен будто стал другим человеком. Богатая одежда, сознание того, что теперь он – защита и опора княжеского дома, преобразили его, добавили уверенности и величавости. Ельга не застала отца молодым, да и лицом они со Свеном были не слишком похожи, но теперь подумала: в этих же годах, уходя из Ладоги на полдень, чтобы покорить половину белого света, отец мог выглядеть вот так. И даже дух захватило: она вдруг увидела в Свене, своем грубоватом брате-робиче, такого же могучего витязя, каким был отец, но находящегося в начале пути. Пути, который приведет его в предания…

И если боги будут к ним добры, первый шаг туда он сделает уже на днях.

В гридницу они вошли вдвоем, когда все гости-кияне уже стояли возле стола слева от княжьего сидения, а хирдманы – справа. Свен, непривычно хорошо одетый и причесанный, Ельга – в белом варяжском платье, с узорными серебряными подвесками на красном очелье, с длинной золотистой косой, – вместе они смотрелись еще лучше, чем по отдельности, воплощая собой тот союз красоты и силы, на котором лежит благословение богов. При виде них оживленный гомон в гриднице стих. Между двух выжидательно молчащих рядов они прошли вперед и остановились по сторонам от княжьего стола. Сидение по-прежнему было пусто и останется пустым, пока новый князь не принесет жертвы богам и не взойдет на него с общего согласия земли Полянской и дружины. Но теперь больше не казалось, что в этой гриднице вовсе нет хозяина. Сын и дочь покойного князя, стоя по сторонам от его места, стали если не преемниками отца, то достойными заместителями. До тех пор пока не появится истинный преемник. Тот, что в себе самом соединит силу мужчины, мудрость и благословение знатного рода – те дары, которыми Свен и Ельга владели по отдельности.

– Будьте живы, мужи полянские! – сказала Ельга, обведя взглядом десятки обращенных к ней лиц, и ее прямой взгляд из-под приподнятых бровей был как стрела, способная настичь каждого. – Тебя, Вячемир, мы с братом моим просим раздать людям хлеб, чтобы могли мы начать трапезу нашу во славу богов.

Ни один из них не мог сделать этого сам – раздачу хлеба, обрядовое действо, не полагалось творить ни девице, ни мужчине, если он не был введен в права главы дома. Детям Ельга приходилось передавать это право старейшему из приглашенных бояр, как самому близкому к чурам и богам.

Вячемир вышел вперед – величественный, в длинном белом насове. Пушистая седая борода доставала до середины груди, загорелый лоб благодаря лысине достигал маковки и только за ней начинались тонкие, довольно редкие седые волосы. Глубоко посаженные глаза, окруженные с внешнего конца частоколом морщин, все время были прищурены, будто дед уже издали, из пределов Закрадья, вглядывается в мир живых. Кустистые брови поседели на внешнем конце, только у переносья оставались темными, и оттого казалось, что он постоянно хмурится. Еще довольно полные, постоянно жующие губы придавали ему особенно строгий вид. Короче, при одном взгляде на Вячемира становилось ясно – это муж великой мудрости и достойный всяческого уважения.

Вячемиру было не привыкать к самым почетным обязанностям, однако сейчас на лице его отражалось сомнение.

– Будьте живы, Ельговичи. Благодарю за честь, но не стану я в вашем доме хлеб раздавать, пока не прояснится дело…

– О чем тебя сомнения тревожат? – Свен положил руки на пояс, выражая готовность ответить хоть самим богам.

– Слыхали мы… будто послы древлянские в бане сгорели нынче утром. И сами мы ту гарь своими глазами видели. Если так… умыслом то вышло или ненароком?

– Баня сгорела умыслом.

Не было смысла это скрывать: уж верно, близ города при свете дня нашелся бы видок, как княжьи люди обкладывали баню хворостом и поджигали.

– А древляне живы и здоровы, – продолжал Свен. – В порубе сидят. Мы их увидим нынче.

Ожидая исполнения этого обещания, кияне едва могли есть. Ельга чувствовала себя немногим лучше, чем если бы сама очутилась в порубе. Борьба их с древлянами только начиналась – это она хорошо понимала. Они со Свеном сделали первый выпад, но теперь их ждал ответ. Она тайком посматривала на Свена, черпая уверенность в его уверенном, повелительном виде. Он тоже знал, что жребий их уже вынут Девами Источника и теперь остается лишь встретить свою участь с поднятой головой.

Из всех плененных древлян Свен велел привести в гридницу одного Щура. Когда тот появился, сразу стало ясно: несмотря на связанные за спиной руки, тот вовсе не считает дело решенным, борьбу проигранной, а себя – побежденным. Древлянам сбросили в поруб все их пожитки, принесенные в баню, поэтому Щур был одет, но лишь в рубаху и порты, без насова и шапки. Его полуседые густые волосы были растрепаны, борода взъерошена, черты бледного лица осунулись. А угрюмый взгляд из-под густых бровей резал, как нож, и Ельге пришлось изо всех сил собраться с духом, чтобы не показать, как ее гнетет его вид.

К счастью, говорить с ним предстояло не Ельге.

– Сором тебе, земля Полянская! – хрипло произнес Щур, когда его привели и поставили между очагами. Даже не стал ждать, пока к нему обратятся. – Как хозяин и гостем, так и боги с ним! Мы к вам с добрым словом пришли, а вы нас на позор и неволю отдали! Ждите теперь беды на головы ваши! Не простят вам боги!

– С добрым словом вы пришли? – прервал его Свен, видевший, что эти речи смущают полян. – Что же это за доброе слово? За сестрой моей ты явился, будто змей летучий! Скажи – велел тебе Боголюб сватать мою сестру за него?

– А и велел! – Щур бросил на него недобрый взгляд. – Никакого покона мы не нарушили. Что в том худого, если деву сватают за честного мужа?

– Это Боголюб твой – честный муж? – Свен старался говорить спокойно, но не мог сдержать досады. – Да какой он жених сестре моей – единственной дочери Ельга киевского? Этак всякий пес надумает свататься! Вы – данники наши, и Боголюб нам дань должен слать, а не сватов!

– Не тебе, робичу, моего князя псом бранить!

– Заткни пасть! – Свен подался к нему, но Вячемир встал между ними.

– Тише! Негоже тебе, Ельгович, с пленником ругаться.

Свен сглотнул, стараясь взять себя в руки, и отступил. Старик был прав: он позорил себя, бранясь с Щуром, у которого были связаны руки.

– Ваши князья поступили нехорошо, желая получить невесту вместо того, чтобы уплатить задержанную дань, – спокойно сказал Фарлов. – Теперь, когда ты и твои люди в наших руках, им придется подумать о том, чтоб прислать ее поскорее. Иначе твой сестрич никогда больше тебя не увидит.

– Нужна вам наша дань – что же вы не пришли за ней? – ощерился на него Щур. – Нет такого ряда меж нами, чтобы самим в Киев возить. Приезжайте, как уложено. И возьмите свое… коли сумеете. Только кому же у вас по дань идти? – горячо продолжал он, не в силах сдержать гнев. – Было у нас уряжено – Ельгу мы давали дань. А где он, Ельг? За Сварожичем ушел![24] Где наследники его? Ты, полонянки сын? Или дева? – Щур мотнул головой в сторону Ельги. – Этот ваш, Ингорь, что ли, в полночи рожденный? Ждете его, как девка сватов, а он все не едет, да? И не приедет, поди. Так и сгинете без князя, без милости богов.

– У кого же вы думали невесту просить, коли знали, что князя у нас нет? – сурово спросил Вячемир.

– Да у вас, – Щур прямо взглянул на него. – У тебя, земля Полянская! – он окинул быстрым взглядом прочих киевских старейшин, и тусклые глаза его сейчас блестели, как мокрые угли. – Или забыли, как была ваша власть над землей вашей? Варягам вручили себя и детей своих, сами холопами стали!

– Ты нас холопами бранить не смей! – воскликнул Славигость. – Вы нас не одолели. Ты сам теперь холоп!

– Князья наши вам родство и подмогу предложить хотели. Сами вы счастье свое сгубили и позор на себе навлекли.

– Знаем мы ваше счастье! – поддержал своих Гостыня. – И мы не глупы, знаем, чего хотели ваши князья! В родство к нашим пролезть, а потом и стола киевского захотели бы!

– Мы, древляне, вам, полянам, старшая родня. Из одного корня род ведем. Не будет счастья вам, что корень свой предали и варягам отдались. Нет вам, полянам, милости и защиты богов наших. Не останется от вас ни племени, ни наследка, как от обров. И сейчас уже имя ваше редко где услышишь – все русью вас зовут, по имени князей ваших новых. Имя ваше позабудется, только их имя и останется. Позабудут внуки ваши и могилы, и обычаи дедовы.

– Хватит нам здесь пророчить! – прервал его Свен. – Веди его назад.

Гриди вывели Щура, чтобы снова спустить в поруб. В гриднице висел гул: все были раздосадованы, встревожены и смущены.

– Да что же это вы наделали? – вскочил Горлец, едва Щур скрылся за дверью. – Послов пленили, обесчестили… Ведь это рать с Деревами!

– Рать с Деревами и так была бы, – возразил Свен. – Только теперь она начнется, как нам захочется.

– Как же вы решились? – не унимался Горлец. – Баню сожгли… вы и послов хотели сжечь! А там Нехвороба – свояк мой, сына моего тесть! Это как же? Нас почему не спросили? Сами все решили! Больно бойки вы стали, ты и сестра, без отца-то! Кто это вам такие права давал?

– Дело было задумано так, чтобы избежать кровопролития, – ответил ему Асмунд. – В бане при них не было оружия и они не могли сопротивляться. А еще баня – не дом, это такое место, где близко тот свет, и там их не защищал закон гостеприимства.

– Это кто же такой хитрый? – усмехнулся Славигость. – Неужто ты, Свен?

– Это… – Свен глянул на Ельгу, не зная, стоит ли впутывать ее, но она кивнула. – Сестра моя придумала, как крови избежать.

– Мудра ты, дева!

– Это куда же заведет нас, коли будет нами дева управлять? – воскликнул старейшина Будимил. – Вы своей волей нас в рать с древлянами втравили! Беззаконно это!

– Вы все слышали, мужи полянские! – заговорил Свен, перекрывая возмущенный гул согласных с Будимилом. – Щур сам объявил, с чем они приехали! Хотят князья деревские мою сестру за Боголюба малинского высватать, в наследники отца нашего пробраться, а там и всю земля Полянскую под свою руку взять! Хотите под древлянами жить?

– Нет! Не хотим! – вразнобой отозвались с разных концов гридницы.

Несмотря на общее смущение, ни единого голоса в подтверждение не прозвучало. Под властью древлян, своего старшего рода, поляне не жили уже очень давно, несколько поколений, пока платили дань сперва хазарам, а потом руси. Но память о давней вражде держалась крепко, передаваясь от дедов к внукам.

– Так не бывать тому! – крикнул Свен. – Не поедут послы к князьям своим назад, ни согласия не привезут, ни отказ, чтобы дать им ратью на нас снарядиться.

– Ну так что… – в волнении обратился к нему Вячемир. – Послов вы в таль взяли, удальцы. А дальше-то что? Думаешь тем князей деревских от рати удержать?

– А дальше, – Свен шагнул вперед и положил руки на пояс, будто готовясь бросить вызов всему белому свету, – дальше я заставлю самих князей деревских к нам в Киев прибыть и на Святой горе Перуну поклясться, что будут дань давать, как при отце моем давали, тому, кого боги земле Полянской в князья пошлют!

Ельга молчала, дыша как могла глубоко, чтобы одолеть жестокое волнение. Она любовалась Свеном, его удалью и решимостью. Но и противники ему досталось непростые. Щур, когда его уже уводили, бросил на нее один взгляд, и Ельга до сих пор содрогалась, вспоминая его. Она не обменялась с пленником ни единым словом, но знала: и она, и Свен своей сегодняшней уловкой нажили себе смертельных врагов.

Назавтра Ельга поднялась раньше всех, разбудила челядь, отправила служанок варить кашу. Вскоре из дружинного дома показались зевающие отроки Свена. Он брал с собой всего десяток. Сам он тоже вышел, кивнул издалека Ельге, пока умывался у колодца. В рубахе небеленого льна, в каких он ходил всегда, вид у него был самый обычный – невыспавшийся и слегка помятый после вчерашнего пира, хотя на пиру он, помня о предстоящем, на хмельное не налегал.

Пришли Фарлов и трое других десятских – они оставались дома, но хотели проводить Свена. Они молчали, но их присуствие подчеркивало значимость предстоящего дела. Отроки принялись за кашу; в такую рань есть никто не хотел, но все усердно работали ложками – другой еды не будет до темна. Сейчас спасением их замысла и самой жизни была быстрота, и Свен намеревался ехать так спешно, как только могут выдержать лошади. Путь до Малина он хотел проделать в два дня, чтобы быть у места на третий. Если слух из Киева опередит их – это будет означать гибель или такой же позор, плен и опасность, какой подвергались древляне в Киеве.

Когда Ельга вошла в гридницу, жующие челюсти замерли, ложки застыли над мисками. Одетая в белое платье дева несла нечто такое, чего никто не ожидал увидеть в ее руках – меч с узорным драгоценным набором, в ножнах бурой кожи. Начищенное серебро сияло белым огнем, черные линии узора были ясно видны, золотые накладки мерцали.

– Что это? – Свен, хорошо знавший вид подобных вещей, встал над столом в изумлении. – Откуда? Где взяла?

Ельга подошла к нему и осторожно положила свою ношу на стол перед братом. Меч был не так чтобы тяжел, но ее пронизывал трепет от прикосновения к священному оружию вождей, отмеченных милостью богов войны. Очень редки случаи, когда женщине допустимо прикасаться к такому оружию.

– Это тебе! – выдохнула она и встала, опустив освобожденные руки. – Я нашла… отец в ларе хранил. Не знаю, для кого… не для меня же!

Она попыталась улыбнуться, но губы ее дрожали от волнения. Отроки, замерев, не сводили глаз с нее, меча и Свена. Казалось, сама белая дева судьбы явилась к Ельгову сыну с почетным даром, означающим его переход на более высокую жизненную ступень.

Эта мысль пришла к ней позже: может быть, отец предназначил этот меч для Свена и потому не показывал раньше времени?

– Возьми! – Ельга прижала руки к груди, будто боялась, что брат отвергнет этот дар. – Пусть будет у тебя… Теперь… ты на такое дело едешь… пусть они видят… пусть все видят: ты – сын нашего отца. Я верю и знаю: хоть жизнь твоя началась не очень хорошо, ты можешь сделаться достойным и удачливым человеком. Да будет счастье твоим рукам.

Свен, разглядывавший меч, поднял на нее глаза. Потом осторожно положил руку на бурую кожу ножен. Снова взглянул на сестру. Он понимал, что она ему предлагает. Почетное оружие знати не просто увеличивало его способность защитить свою жизнь – поднимало от сына полонянки до полноправного члена рода. Дать ему эти права мог отец. Он не сделал этого при жизни, но для кого же еще мог он беречь этот старый, не раз бывавший в сражениях клинок?

Сестра, самое чистое, прекрасное и мудрое, что имелось в их роду, предлагала этот меч ему. Ее руками сама земля Полянская вручала ему оружие для ее защиты. И он заслужил это право своей отвагой, решимостью мчаться туда, где ждет смертельная опасность.

Выдохнув, Свен обеими руками взял меч и поднял.

– Я принимаю это оружие, – низким от волнения голосом произнес он, – и если опозорю его, то пусть от него приму и смерть свою.

Осторожно выдвинув клинок из ножен на длину ладони, он прикоснулся губами к основанию, потом поднес его ко лбу и глазам.

– И пусть не укроет меня мой щит, пусть буду я разрублен, как золото, если предам тебя, – он поднял взгляд и встретился глазами с Ельгой.

В ней он говорил с судьбой своей – высшей долей вольного человека. Ему было отказано в ней от рождения, но он стремился завоевать ее собственными достоинствами. И если сама юная богиня земли Полянской признала за ним это право, кто посмеет противиться ее воле?

Часть II

Глава 1

Старинный путь из земли Деревской в землю Полянскую лежал по рекам: через Уж, Припять и Днепр. Покорив древлян, Ельг Вещий проложил другой, более короткий, по суше, соединявший Киев с Малином близ Тетерева и шедший далее к Искоростеню на Уже. На южном берегу Рупины жили поляне, а за рекой тянулись густые, частью заболоченные леса между нею и Здвижем, где не жил почти никто, лишь бортники да ловцы. За Здвижем начиналась сама земля Деревская, и первыми на пути гостей с юга лежали угодья племени маличей. Они вели свой род от мудрой женщины по имени Мала, в ее честь был назван город Малин. Сейчас там правил ее дальний потомок, князь Боголюб.

Дорогу эту Свен и его отроки хорошо знали – каждый год они ездили здесь, когда обходили землю Деревскую с полюдьем. Но то бывало зимой, когда реки и замерзали и болотистые места было легче одолеть, чем летом. На самих древлянах лежала обязанность поддерживать дороги проходимыми, но после смерти Ельга они это дело забросили. Несколько раз Свеновым отрокам приходилось браться за топоры и подправлять гати в самых топких местах.

Дважды ночевали в лесу, не заезжая в жилье. Свен не брал с собой шатров, и спали на земле возле костра, закутавшись с головой в плащ от комаров. На третий день выехали в долину большой реки Тетерев, пересекавшей почти всю землю Деревскую с запада на восток; она впадала в Днепр и на всей протяженности, переходов на десять-двенадцать, была заселена древлянами.

О приближении жилого места заранее говорили делянки, расчищенные от леса и засеянные рожью или овсом; на оставленных отдыхать лядинах кормились свиньи и козы, на лугах паслись рыжие коровы под присмотром мальчишек. Юные пастухи и были первыми свидетелями приезда киевских гостей; в изумлении они застывали, опустив дудочки. Однако чумазые, загорелые их рожицы с облупившимися носами выражали только безграничное изумление, без примеси испуга. Это был добрый знак – варягов здесь не ждали и никаких вестей из Киева не получали. Почти невероятно, чтобы слух о сгоревшей бане и дошел сюда раньше Свена, но мало ли какие возможны чудеса?

Малин лежал на другом, северном берегу Тетерева, над его притоком под названием Ирша. Городец стоял на высоком мысу, защищенный валом и рвом; крутые склоны густо заросли кустами, делая подъем совершенно непроходимым. Жил в городце только «старший род» – прямые потомки Малы, из которых избирался малинский князь, и там же находилось святилище. Прочие малинцы населяли довольно большую весь вблизи мыса – два десятка дворов.

В Малин варяги вступали неспешно, давая жителям возможность собраться и упредить князя. Свен ехал впереди – в своем новом зеленом кафтане, с мечом на плечевой перевязи. Его встречали изумленные восклицания: серебро и золото в отделке меча кололи глаз на ярком солнце. Такие вещи здесь видели редко – только у старого Ельга был столь же дорогой меч. И Свен с тайным торжеством читал в расширенных глазах маличей: видя меч у него на плече, как у Ельга, они узнают в нем Ельга, но другого. Или того же самого. Иные ведь вовсе к лицу всадника глаз не поднимают: кто верхом и с мечом – тот господин. Сейчас он заново оценил мудрость и великодушие своей сестры: она знала или угадывала, что дорогой меч сделает Свена точным подобием отца в глазах древлян. Поможет внушать то же уважение и страх, без чего ему своего дела не сделать.

Перед земляной перемычкой, ведущей через ров, отряд остановился. Приехав с миром, Свен не собирался вторгаться в священное место без приглашения.

Свен кивнул Ольме; тот поднял рог и затрубил, давая знать о прибытии. Позади отряда уже собирались маличи – женщины, дети, даже мужчины, кто в эту пору оказался дома. Но Свен, не глядя на них, наблюдал за воротами вала, выше по тропе.

И вот оттуда показался князь Боголюб-Мал – глава племени. У маличей не было наследования власти от отца к сыну. После смерти очередного князя преемника ему выбирали из всех прямых потомков Малы – зрелых мужчин, отмеченных мудростью, опытом, уважением к предкам, и к его имени добавлялось имя Мал в знак преемственности его прав от прародителя. Зрелость ума и опыт были необходимы главе племени: князь у древлян был старшим жрецом и судьей. От него же, от его способности угодить богам, зависело все благополучие сородичей – обилие хлеба, приплод скота, рождение детей. Потому выбирали мужчину, обладавшего многочисленной и здоровой семьей, умелого хозяина – такого, чье семя везде приносит добрые плоды.

Именно таков был Боголюб, Хвалимиров сын – крепкий мужчина на конце шестого десятка, плечистый, дородный, с крупными чертами лица и выступающим носом. Темно-русые волосы, слегка сбрызнутые сединой, пышно падали на плечи. В бороде седины было больше, а усы и волосы под нижней губой были рыжими, и в них седина казалась золотистой. На потемневшем от лет лице глубоко посаженные глаза смотрели будто из глубин вековой мудрости. Резкие морщины, идущие вверх от переносицы, от внутренних концов бровей, напоминали корни родового древа. Держался Боголюб величаво и уверенно, и весь вид его внушал почтение.

Свен знал Боголюба уже лет десять, но сейчас взглянул на него новыми глазами. Этот человек вознамерился стать мужем его сестры – юной девы, годной ему во внучки! Ей, светлой варяжской соколице, сделаться женой и служанкой этого древлянского старца, воплощавшего древний славянский уклад – неторопливый, замкнутый, неизменный в веках, будто гранитный валун в русле какой-то из древлянских рек. Поток времени омывает его день и ночь, но не оставляет никакого следа. Отдать ему Ельгу было так же немыслимо, как заставить птицу жить под водой. Свена заново поразила мысль: да неужели Боголюб этого не понимает?

Но как ему понять? Он ведь сроду не был в Киеве, а варягов видит, только когда они раз в год приезжают к нему за данью. Он знать не знает, какой жизнью они живут, во что верят и к чему стремятся. И цели у них совсем разные: если древляне желают, чтобы жизнь никогда не менялась и вечно текла, повторяясь, как оборот колеса на оси, по заветам дедов, то варяги, против того, стремятся к бесконечному расширению своего мира. Ельга, Ельгова дочь, рождена для того, чтобы лететь вперед и вести свое племя за собой. Не для того, чтобы кануть на дно и заснуть навеки.

Окруженный кое-кем из ближайшей родни – здесь было несколько молодцев-сыновей, резвых дев и любопытных молодух, – с посохом в руке, Боголюб-Мал вышел из-за ворот и остановился, в удивлении взирая на Свена. Окинул взглядом отроков у того за спиной, видимо, отыскивая своих людей – Щура и других, но никого не нашел и удивился еще сильнее.

Однако он оценил яркий, нарядный вид Свена – дорогой цветной кафтан, а в особенности меч, знак высшей власти у русов. Боголюб невольно переменился в лице, и Свен понял его мысль. На миг в душе вспыхнуло торжество – Боголюб решил, что Свен приехал к нему как новый русский князь, за данью. Но торжество задавила горечь: это не так. Однако Свен сумел встать в глазах маличей на высшую ступень, и надо было постараться, чтобы не скатиться оттуда вниз.

– Будь жив, Боголюб! – Свен с достоинством поклонился, не сходя с седла. – Прости, что неждан явился, не упредил, да времени не было. Есть причина поспешать. Дело к тебе имеется.

Боголюб не сразу ответил. Взгляд его скользнул по всаднику и коню: князь прикидывал, понять ли ему как оскорбление то, что более юный начал с ним разговор, сидя верхом, в то время как вежество требует сперва сойти наземь.

Однако кое-что возмещало Свену нехватку прожитых лет. Десяток вооруженных всадников-русов за спиной и меч возле пояса, блестящий, будто небесная молния, всякому давали понять: этот молодец в зеленом кафтане здесь выше всех, как сам Перун.

– Будь и ты жив, Ельгович! – не без удивления ответил Боголюб. – Что за дело? Почто ты к нам не в урочный срок… Дани хочешь? Где брат мой вуйный, Щур, и ближики его? – спохватился он.

– Ближиков твоих со мной нет – они в Киеве. А дело наше такое… – Свен улыбнулся и слегка подмигнул, – торговое дело. Не под воротами такие дела обговаривают, а в доме… Поближе к матице.

За спиной Свена раздался изумленный гул. Он дал такой ясный намек, что его понял бы и ребенок. Но Боголюб лишь медленно приподнял брови – более явно выражать удивление ему не было невместно. О намерении свататься к Ельговой дочери он вспомнил только сейчас и едва верил, что именно это дело так нежданно привело сюда киевского молодца.

– Коли так, пожалуй в дом, – Боголюб показал в сторону внутренней площадки городца. – Приди на добрый случай!

На миг Свен замешкался. Сойдя с коня у ворот Боголюбова дома, как делает младший по положению, он уронил бы себя, но не въедешь же верхом к крыльцу, если придется пересечь площадку святилища! Выше богов он себя пока не ставил. Впрочем, ладно: сегодня ему любые средства были хороши, лишь бы улестить хозяев.

Скрепя сердце, Свен сошел с коня – двигаясь размеренно и всем видом давая понять, что делает это ради чести дома.

В жилище Боголюба, да и в сам городец Малин Свен попал впервые. За полпоприща отсюда располагался киевский погост – несколько изб за тыном, где дружина останавливалась во время полюдья. Искать пристанища под кровом древлян киянам было так же нежелательно, как тем – их принимать, и такие погосты были поставлены Ельгом по всему пути объезда, на расстоянии в дневной переход один от другого. Там Свен и встречался с Боголюбом в прежние годы: князь маличей сам привозил дань с его волости и называл число дымов, с которых она собрана. Каждый год это число менялось: старики умирали, молодые создавали новые семьи и новые «дымы». Пересчитать их, рассеянные по рекам и ручьям, в лесах на дальних новых росчистях, сами русы никак не смогли бы, и малинский князь давал клятву, что не преуменьшает количество подвластных ему мужей и большаков. Большаки, главы больших родов из трех-четырех поколений, платили по три куницы со своего дыма, а сам Боголюб – семь.

В середине городца высились три идола с жертвенником перед каждым; сейчас на жертвенниках лежали свежие, искусно сплетенные венки из травы и цветов. По сторонам вдоль вала, ближе к воротам, располагались две обчины – два длинных дома для пиров. Княжеский двор находилсяв глубине, у дальнего края вала. Скотина его содержалась внизу, в веси, а здесь стояли три-четыре жилых избы, овин, несколько клетей и погребов. Овин был весьма обширный: в нем хранились выделяемые князю запасы зерна. В эту же подать входили излишки, которые припасали на голодный год или на случаи бедствий.

Следуя за Боголюбом, Свен и трое его отроков прошли через всю площадку к жилой избе – самой большой среди ей подобных. С двух сторон от крыльца стояли вкопанные в землю небольшие деревянные чуры – столбики с человеческими лицами, мужским, бородатым, и женским – гладким. Это была сама древняя мать Мала и ее сын Мал, основоположники рода маличей. Давно перейдя в «чуры», от которых остались одни предания, они несли вечную стражу возле жилья нынешнего своего потомка, кому было доверено хранить благополучие их рода. В праздники перед ними раскладывали части жертвенной пищи, а сейчас они были увиты плетенками из свежих цветов и зелени.

Вокруг крыльца столпились едва ли не все обитатели городца – домочадцы князя, родичи и челядь.

– Встречай, мать, гостей! – велел Боголюб одной из женщин – немолодой, одетой как большуха. Высоко уложенная намитка из тончайшего белого полотна выделяла ее среди прочих баб, над которыми она главенствовала, будто оживший идол Макоши.

Свен поначалу бросил на нее вполне равнодушный взгляд – баба на шестом десятке лет ему никакого любопытства внушить не могла. Но потом вздрогнул и обернулся.

– Это женка… чья? – спросил он у Боголюба, когда тот остановился у порога и знаком предложил ему следовать внутрь за собой.

– Моя, чья же? – тот удивился вопросу. – Горянь, мать сынов моих старших.

«Так куда ж ты сватаешься, старый ты хряк…» – мысленно начал Свен, но вслух ничего не сказал.

Бывает, что при живой водимой жене сватаются к другой. Особенно как здесь: когда старшая уже старуха, а мужу хочется молодую. Но вот и повод для завязки беседы…

Входя в избу, рослому Свену пришлось согнуться почти вдвое под низкой притолокой. Шагнув через порог, он поспешно выпрямился и огляделся. Печь из камня, с черным опаленным устьем, возле нее ни щепки – в летнюю пору в доме не топят. Чуры в «чуровом куту», под вышитым рушником, лавки, укладки, высокие полки с посудой длиной во всю стену. С полатей свешивалось несколько любопытных детских рожиц; встретив взгляд чужака, дети торопливо отползали вглубь. Выметенные плахи пола, вышитые беленые покровцы на укладках, вымытые корыта и ночвы вдоль стены, дежа у печи, накрытая чистым полотном, корчаги и большие горшки под лавками – все чистое, все на своем месте. Чувствуется изрядный достаток и зоркий присмотр. Бросился в глаза кувшин греческой работы на ближнем конце полки – белый с зеленой росписью. Среди туесов и кринок он выделялся красотой и статью, будто лебедь среди неприметных лесных птичек.

Возле печи обнаружились еще несколько женщин: оторванные от своих дел, они стояли, опустив руки и потупив глаза. Войдя, Свен остановился, не зная, стоит ли ему здороваться с ними или лучше их не замечать. Ступив в ворота городца Малина, он очутился в чужом, малоизвестном ему мире. Каждая мелочь здесь имела значение, каждая вещь находилась на своем, раз и навсегда определенном месте, для каждого дела были давно установленные способы решения. Не зная этого уклада, он легко мог совершить промах. Никогда раньше Свен и его товарищи-русы не входили в дома древлян как гости – общение их по большей части шло в киевских погостах.

– Поклон чурам, – Свен поклонился чурову куту, – поклон хозяевам, – второй поклон он отвесил вставшему перед ним Боголюбу, – и третий всем добрым людям!

Ельга перед отъездом пыталась наскоро обучить его правильному поведению, но и она не знала всех тонкостей древлянского обычая. Однако если он и промахнется в чем, то это к лучшему. Как сказал Фарлов, для успеха их дела Свену куда полезнее выглядеть в глазах древлян дурачком, чем слишком умным. «Необучен я дураком-то прикидываться», – сказал ему тогда Свен. Опасность для жизни, которой он подвергался, его скорее бодрила и воодушевляла, чем тревожила, а вот опасность уронить себя была неприятна. – «Не тревожь сердца своего! – Асмунд положил ему руку на плечо. – Прикидываться тебе и не придется!» И, видно, был прав, поскольку Свен уразумел смысл этого утешения лишь тогда, когда Асмунд уже от него отошел.

Руки Боголюб гостю не подал, и Свен не пытался подать ему свою: с какой стороны ни глянь, а они друг другу не ровня. Годами, да и положением, Боголюб Свена превосходил, но тот вовсе не желал признать себя младшим. Ведь он был здесь не за себя, а за всю Русь, все наследие Ельга, а уж та намного выше земли Деревской!

Боголюб вошел вслед за гостем и направился к печи. За хозяином торопливо просеменила та женщина-большуха в высокой намитке; в руках она несла темную от времени деревянную чару с резной утиной головой. С гладких боков чары падали на плахи пола мокрые мутные капли: видно, кого-то спешно сгоняли в погреб за пивом и наливали дрожащими от волнения руками.

– Благо тебе буди под нашим кровом! – произнес Боголюб. – Будь гостем, и да примут тебя чуры наши к печи!

– Боги в дом! – ответил Свен.

Большуха привычным величавым движением, двумя руками держа чару, приподняла ее, предлагая сперва богам, потом подала гостю. Самым заметным на ее лице был нос: украшенный горбинкой, он заметно выдавался вперед, а поджатые узкие губы и скошенный подбородок казались обрывом к пропасти. Серые глаза смотрели на гостя с явным подозрением, и Свен не посмел ей улыбнуться – едва ли выйдет убедительно. Принимая чашу, незаметно подставил под ее дно мизинец – средство отвратить порчу, Ельга научила. Тоже приподнял – он много раз видел, как это делают уважаемые люди на отцовских пирах, – отпил и передал Боголюбу.

– Пью на тебя из полной чары, – князь тоже отпил, – за доброе здоровье, чего себе желаю, того же и тебе!

– Вы меня простите, – покаянно добавил Свен, – я вежеству мало учен. Не обессудьте, если где не как ступлю, не так скажу. Молод еще…

Большуха окинула его насмешливым взглядом – рослый, мощного сложения, с крупными чертами продолговатого лица, Свен из юных отроков вышел лет десять назад. Но Боголюб благосклонно кивнул: уж с ним Свену было не тягаться вежеством и опытом. Он сам был воплощенная мудрость всего рода маличей.

– Пожалуй к нашим чурам, – князь указал на скамью у стола. – Гости в дом – боги в дом, а у нас для гостя всегда доля приготовлена.

Свен шагнул было к столу, но заметил, что большуха загораживает ему путь и кивает куда-то в другую сторону. Он оглянулся: там была лохань, а возле нее стояла молодая женщина с кринкой в руках. Вот кому старуха подавала знаки глазами у него за спиной! Сообразив, что прежде чем идти к столу надо омыть руки, Свен приблизился к лохани. Женщина с кринкой была совсем молода – ровесница Ельги, не более. Судя по красной бахроме из шерстяных нитей, пришитой к очелью, это была молодуха. Чья, полюбопытствовал про себя Свен? Должно быть, невестка дедова. Он украдкой огляделся, но никакого молодца, похожего на мужа этой молодицы, не увидел.

Молодуха поливала ему на руки, не поднимая глаз. Свен незаметно поглядывал на нее: лицо было из тех, что сразу привлекают взгляд. Не так чтобы очень красивое, скуластое, оно заметно сужалось к подбородку, придававшему ее облику выражение женственной мягкости. Это уравновешивало высокий и широкий лоб, говоривший об упрямстве и твердости духа. В ней не было бьющей в глаза красоты, но чем-то это лицо цепляло: ощущением глубины, скрытой за внешней неподвижностью, горячностью всех чувств, от которых на щеках ее пламенел румянец. Только раз, передавая рушник, висевший у нее на плече, молодуха прямо взглянула на Свена, и от взгляда ее больших голубых глаз у него вдруг что-то дрогнуло внутри. Он вдруг заметил мягкие розовые губы, и часто забилось сердце. Даже забыл на миг, зачем здесь оказался.

Но хозяева ждали, не сводя с него глаз. Свен вернул молодухе рушник, тщательно пригладил волосы и прошел к столу. Его самого забавляли усилия, с которыми он пытался придать лицу смирное и вежливое выражение, и он изо всех сил старался не улыбнуться. Уж не веселиться он сюда пришел. Оступишься – пропадешь.

Стол занимал самое светлое место в избе: в чуровом углу, куда падал свет из окошек с двух сторон. Прямо перед глазами у Свена оказалась полочка, откуда Боголюбовы деды взирали на него сверху, покрытые, как крышей избы, вышитым рушником. Вспомнилось, что слышал где-то: когда отмечают поминки, ежедневный рушник заменяют на другой, более длинный, так чтобы концы свешивались до самого стола и служили дорогой между миром живых и миром мертвых. Сейчас, слава богам, рушник был короткий и древлянские чуры прочно сидели в своем мире, отгороженном от этого.

Большуха сняла покровец со стола, явив взорам каравай хлеба и берестяную солонку с солью. Та румяная молодуха и две другие женщины поставили блюдо с печеной репой, чищеный лук и чеснок, жареную рыбу, белый сыр с отпечатками ряднины на боках, солонину. Свен старался на Боголюбовых домочадиц не смотреть: чтобы понять, как неучтиво пялиться на женщин в чужом доме, и его скромного вежества хватало. Почему-то он чувствовал, когда у него за спиной проходила та румяная, будто ждал от нее чего-то особенного. Большуха стояла, сложив руки на поясе, и наблюдала за ними. Свен не казался ей таким уважаемым гостем, чтобы ухаживать за ним самой. Строго говоря, Свен и Боголюб, как жители разных миров, были невидимы друг для друга и им было трудно соблюдать обычай: для этого ведь нужно стоять на ступенях одной и той же лесенки, где ясно, кто старше, а кто младше. Воля Ельга Вещего, подчинившего древлян руси, свела их вместе, но никак не могла сделать единым целым. И не перемешать их, как воду и масло, сколько ни болтай…

И если русь стремилась лишь к подчинению древлян, как и других племен окрестных, то древляне в мечтах видели Полянскую землю, подчиненную себе, как встарь, «из покону», где вовсе не будет никакой руси и русского духа.

Усевшись напротив гостя, прямо под чурами, Боголюб замер в величавой неподвижности – сказывалась долгая привычка к обрядовым трапезам на глазах у множества людей. Вид его простому человеку внушал почтение и трепет – в князе он видел живых чуров и самих богов, – но Свен, привыкший на своих киевских бояр смотреть немного свысока, остался спокоен. Однако впервые за все время усомнился, что хитрый замысел Ельги хоть сколько-то осуществим. Боголюб казался единым целым не просто со своим столом и избой, но со всем этим холмом, со всей землей Деревской. Его не выкорчевать, как дерево на корню, не выдавить, не вытащить, не выманить отсюда! Никакими посулами не уговорить дуб перейти с одного места на другое.

Но тут же, неприметно тряхнув головой, Свен отбросил сомнения. Он что, вещун – предрекать, взойдет или не взойдет? Надо делать, что задумано, а там как богам поглянется.

– Пусть чуры наши, что род наш кормят, дадут и тебе пищи под нашим кровом! – Боголюб сам разрезал каравай и вручил Свену ломоть.

– Где страва, там боги! – ответил Свен, принимая угощение.

«Посадят тебя за стол, не набрасывайся, как голодный! – внушала ему дома Ельга. – Выжди, пока хозяин чего сам в рот возьмет, тогда и ты от того же ешь, а раньше него – нельзя. Откуси разочек, хлебни два раз и ложку положи. Скажи, сыт. И только когда будут упрашивать, тогда еще поешь чуть-чуть».

Следовать этим советам оказалось нелегко: Свен и правда был голоден, проведя без малого день в пути. Однако голод перебивало скрытое волнение. «И пока едите, молчи, – наставляла Ельга. – Вы привыкли в гриднице языками трепать, так что все изо рта валится, а у добрых людей так не водится!» Этот совет дался легче: Свен наблюдал за хозяином дома, ожидая знака к началу беседы. Однако тот неспешно пробовал хлеб, сыр, прочие угощения, и Свену оставалось лишь, исправляя должность вежливого гостя, следовать за ним.

– Хорошо ли доехали? – наконец начал Боголюб. – Как дорога?

Свен рассказал о дороге.

– Как у вас в Киеве дела? Здоров ли… – Боголюб запнулся, вспомнив, что о здоровье князя Ельга спрашивать больше не приходится.

Он был в замешательстве: полагалось спрашивать о старшем, но он не знал, кто теперь в Киеве старший. Посольство Щурово затем и отправилось, чтобы это выяснить.

– Кто у вас нынче в Киеве набольший? – Боголюб посмотрел с тревогой, выжидательно, будто говоря: «Ты?».

Свен, понимая его опасения, едва не улыбнулся с горечью. Трудно пришлось бы Боголюбу, доведись склонять голову перед парнем, годящимся в сыновья. Так не водится, чтобы младший повелевал старшими.

– Нет у нас в Киеве набольшего, – к собственному разочарованию и к облегчению Боголюба ответил Свен. – Как умер отец мой, князь Ельг, остались я да сестра-девица. Князя нового не обрела пока земля Полянская.

– Вот оно как! Худо дело! – Боголюб покачал головой, но весть эта явно его порадовала. – А что там… родичи наши, Щур, брат мой вуйный, и ближики его? Благополучно ли добрались к вам?

– Прибыли к нам ближники твои, и выслушали их мужи киевские со всем вниманием, – приступил к делу Свен. – Слышно, ты… хочешь сестру мою… – он оглянулся на большуху, не зная, уместно ли при ней обсуждать это дело. – При этих женщинах можно о деле говорить?

– В этом доме все уши, все уста – мои, – улыбнулся Боголюб. – Говори, что тебе велено, не бойся.

– Желаешь ты сестру мою взять в жены себе?

– Истинно так. Ныне, как отец твой мертв, надобно нам, древлянам, и вам… – Боголюб запнулся, поскольку не рассчитывал произносить эту речь перед русом, – и вам, киянам, друг за дружку держаться. А не то прознают про… печали ваши недруги злые, и оглянуться не успеешь, как сызнова будете хазарам дань платить.

Свен опустил лицо, признавая справедливость этих слов.

– Даже и не то беда, что хазары… – заговорил он, – а то беда, что раздору среди киян ныне много… Согласия в народе нет.

– Вот как? – Боголюб слегка наклонился в его сторону. – С чего же раздор?

– Да как… Когда главы у дома нет, всяк норовит сам другим на голову сесть. Всяк на стол княжий метит. Мужей знатных у нас много, Сварожьих внуков, так всякий и мнит, что коли он Ельгову дочь в жены возьмет, то самому Ельгу сделается равен.

– Есть такой покон, – кивнул Боголюб. – Кто жену, сестру либо дочь княжью за себя берет, с ней берет и наследок его.

– Покон-то он покон. Да разве ж я могу такое стерпеть – чтобы свой же боярин выше меня сел? – в голосе Свена зазвучало неподдельное негодование, поскольку терпеть такого он и правда не собирался. – Не будет моего согласия! И дружина… не желает над собой полянина терпеть. А нету у нас такого мужа, чтобы все его слушали – и поляне, и русы. Кто бы мог нам всем общий покон дать и править честно.

– Молите богов – и пошлют вам боги князя честного, – будто его это не касалось, посоветовал Боголюб.

– Богов молить – это уметь надо, иначе не угодишь и вместо благ одно горе получишь!

– Сие тоже верно, – Боголюб опять кивнул, в душе довольный: это грустное обстоятельство ему было на руку.

– Вот я и надумал, как прослышал… как выслушал речи людей твоих, – Свен понизил голос, будто доверял самое важное. – Что если… Ты бы взял сестру мою замуж, стали бы мы с тобой родичи. А ты человек мудрый, в славе, тебя по всем землям уважают. Ты бы и сказал киянам, что мне, как единственному сыну Ельгову, его наследок взять надлежит. Ведь из рода княжа выбирают, у вас так водится?

– Так.

– Вот пусть и у нас так выбирают. Да у отца другой родни-то нету – я один! Значит, мне надлежит!

Рассуждение это и самому Свену казалось весьма справедливым и убедительным. Вот только родниться с Боголюбом он не собирался, хорошо понимая, что это родство отняло бы у него именно то, к чему он стремится.

Но того, что он это понимает, Боголюбу как раз не следовало знать. И Свен посмотрел в глаза хозяину, изо всех сил стараясь придать взгляду выражение дружелюбия и доверия. Благо, при его суровой внешности сдержанность не внушала подозрений.

– Вот так я подумал, как речи Щуровы услышал, – закончил Свен. – Дай, думаю, поеду сам к Боголюбу. Будет он моим…зятем, – с трудом выговорил он слово, которым всегда обозначают младшего и которое так не шло к этому величественному седоватому мужу, – моим родичем, и кто же тогда на нас?

Боголюб сразу не ответил, обдумывая его слова и предложенные условия. Свен ждал, что в душе тот сразу согласится, но едва ли поспешит в этом признаться.

– Вот что я еще подумал, – продолжал он, испытывающее глядя на Боголюба. – Ведь сестра моя – дева молодая. Как лебедь белая, как заря румяная, как солнце сияет, коса золотом горит, взгляд – будто у ясна сокола. А ты… уж больно в почтенных годах. Пристала ли тебе такая невеста?

Боголюб усмехнулся, в глубоко посаженных серых глазах его под густыми бровями явственно мелькнула озорная искра.

– Да кабы мне молодая невеста не пристала, – он в свой черед наклонился через стол к Свену, – не я бы на сем месте сидел, а другой кто. Или вы там не ведаете, каков должен быть князь деревский? Не только такой, кто все поконы знает, но и такой, чтобы в силе был… чьи бы жены чад приносили. Думаешь, я с одной этой старухой так и живу, как сорок лет назад женился? – Он кивнул на Горянь, наблюдавшую за ними от печи. – Нет, у меня и другие имеются. Да что здесь! Как в гощение езжу, и там жен молодых всякий раз имею. В каждой волости, где проезжает, должен князь малинский свою силу явить, затем его и на свадьбы зовут. Ружанка! – вдруг крикнул он, и женщины у печи вздрогнули.

Из-за спины Горяни вышла та румяная молодуха. Вот как ее зовут – Ружанка, отметил про себя Свен. Румянец на ее щеках от хозяйского окрика запылал пожаром. Видно, за то и прозвали[25].

– Сюда поди! – велел Боголюб совсем не тем голосом, каким разговаривал с гостем. – Вот, гляди! – обратился он к Свену, когда молодуха подошла, держа глаза опущенными. – Не старше ведь твоей сестры? Из гощения я ее привез летошный год. На свадьбе увидел – уж больно хороша показалась, жаль стало отроку неразумному отдавать. С собой увез. Она и дитя понесла было… да не доносила, это уж ее бабья оплошка. А мне-то сила не изменила пока.

Теперь, когда ему разрешили (едва не приказали) на нее смотреть, Свен с трудом оторвал взгляд от Ружанки. Пылая румянцем, она не смотрела на мужчин, но сам лоб ее, опущенные глаза, сомкнутые яркие губы выражали упрямый вызов, с которым она ничего не могла поделать.

«Йотуна мать!» – Свену стоило труда не сказать этого вслух. Так это не сноха Боголюбова, а жена! Младшая жена, в подчинении у Горяни. Увезенная со свадьбы… ее собственной свадьбы, надо думать, отнятая у молодого жениха этим старым хреном, который имеет право первым лечь со всякой невестой из подвластных ему краев – он же им вместо пращура всех маличей. Для того он и объезжает свои земли по осени, и в каждой волости первым входит в овин, где на ложе из сорока снопов ждет невеста. Тем самым он наделяет плодородием и всю землю той округи, все ее нивы, луга, леса, людей и скотину. В первенце той молодухи пращур маличей заново родится каждый год, в каждой волости, накрепко сшивая единство рода-племени. Древляне находили сей обычай весьма добрым, но Свен, думая об этом, стиснул зубы, возмущенный так же, как если бы какой-то дед отнял невесту у него самого.

– Ступай, – велел молодухе Боголюб.

Ружана, так и не подняв глаза, развернулась и ушла. Провожая ее взглядом, Свен заметил, как Горянь, когда молодуха проходила мимо нее, пихнула ее в бок. Будто та сама вылезла, без приказа!

Уже иными глазами Свен взглянул на двух других женщин, подававших на стол. Лет, может, тридцати или сорока, одна постарше, другая помоложе, на увядших лицах угадываются следы растворившейся в морщинках красоты. Так это, видно, тоже Боголюбовы младшие жены, взятые лет пятнадцать-двадцать назад. А Горянь, как старшая жена-веденица, управляет ими всеми по праву хозяйки дома и по мере сил наказывает за провинность – что оказались моложе и пригляднее. Ее-то брали не за красоту, а по славе рода. Так куда почетнее, но обидно же…

И Ельга… Юная земля Полянская, золотой перстенек на руке Ельга киевского, должна войти в этот же дом? Раствориться в этом суровом старинном укладе, будто слеза в реке? Да в своем и уме Боголюб, если задумал это?

Но вслух Свен сказал нечто противоположное своим же мыслям.

– Коли так, давай тогда рядиться. – Невольное сомнение в голосе делу не вредило. – Ударим по рукам: я тебе сестру отдаю, лебедь белую, ягодку румяную, а ты мне помогаешь на стол отцов сесть. Коли согласен – нынче же поедем с тобой за невестой.

– Я поеду? – удивился Боголюб, ничего не сказав об условии.

Давненько он ни от кого не слыхал распоряжений и не собирался так просто принимать их от парня, годящегося в сыновья.

– А то как же? – Свен выразительно развел руками. – Иначе как?

– Не ездит у дулебовичей жених по невесту! Приводят ее, а после приносят приданое, что за ней дают…

– Вот за этой, – Свен выразительно указал на Ружану, – ты сам съездил, не погнушался, так неужто моя сестра хуже? В роду нашем, варяжском, жених едет сам за невестой и в ее доме «малый стол» справляет. А потом уж везет к себе, и там играют «большой стол». По иному обычаю, кроме отцова, не отдам мою сестру! Иначе какое мое будет право на его наследок, коли я его обычай с первых же шагов нарушу?

Боголюб призадумался, не будет ли какого урона его чести, если он подчинится чужому обычаю. Но решительный вид молодого варяга говорил, что споры здесь бесполезны.

– Да и поляне пусть видят, что ты истинно мне друг! – твердо закончил Свен. – Пусть сами полюбуются, какой муж у меня ныне в родичах будет! И сестре приятно, что жених ей честь оказал, сам прибыл. Иначе скажет: уж не слишком ли стар жених, если в седле не усидит? За другой ездил, что родом поплоше меня, а за мной не хочет? Она – самой Улыбы наследница, без должной чести из дому не пойдет.

Боголюб медленно кивнул. Он уловил тот намек, который Свен ему делал – якобы невольно. Явившись в Кие за невестой, он тем самым объявит себя мужем не только Ельговой дочери, но и всей земли Полянской. Тем, кем через эту женитьбу намеревался стать и взаправду.

До вечера киянам предложили баню. Они с благодарность согласились – с дороги нельзя не вымыться, – и лишь молча обменялись короткими предостерегающими взглядами. В мешках с чистыми рубахами укрыли два топора, и кто-то из отроков все время, пока другие мылись, нес дозор в сенях, украдкой поглядывая в оконце, нет ли какого подозрительного шевеления вокруг. Но все сошло благополучно, и приезжих разместили в гостевой избе, здесь же на княжьем дворе. Князю, как и всякому большаку, полагается иметь избу для гостей, чтобы им не тесниться с хозяевами, а размещаться вольно, как у себя. На стол выставили щедрое угощение – пока кияне мылись, для них зажарили поросенка и наварили каши. Женщины, присланные Горянью, тут же возобновляли запасы, едва что-то оказывалось съедено или выпито. Того требовал древний обычай гостеприимства, и Боголюб свято его соблюдал, угождая тем не столько варягам, сколько самим богам. Свен невольно вскидывал глаза на каждую входящую женщину, ожидая увидеть Ружану, но та не показывалась.

– Завтра соберу мужей малинских, буду с ними совет держать, – сказал Свену Боголюб, перед сном еще раз позвав того к себе. – У нас так не водится, чтоб одному решать. Как земля Деревская приговорит. Позволит ли мне в Киев ехать… Нет такого покону, чтобы князь землю свою покидал.

– Дело твое, – прохладно ответил Свен, не показывая, как нежелательна ему любая задержка. – Но нам зайца за яйца тянуть не с руки. Там в Киеве… без меня может смута какая начаться. Чем скорее воротимся, тем вернее дело наше выиграем.

– Коли так опасаешься, чего же сразу сестру не привез? – прищурился Боголюб.

– Ты, отец, за дурачка-то меня не держи! – с видом оскорбленного самолюбия ощерился Свен. – Так я тебе и дал невесту, пока ряд не уряжен, по рукам не ударено! У меня хоть борода не седая, а ума в голове чай немного есть!

– Ну, гляди…

Уверенный вид Боголюба без слов говорил: ему-то спешить некуда и в превосходство своего ума сомнений не внушает. Свен видел, что, кажется, выигрывает, но расслабляться не спешил. Боголюб был старше него более чем вдвое – что если и хитрости накопил вдвое больше?

Его-то покровители не моложе и не слабее, здесь их земля на глубину десятков погребений…

На ночь Свен решил обойтись без дозоров: они находились в городце, в гостевой княжьей избе, где, принятые хозяином с соблюдением всех обрядов, могли считать себя под защитов богов и малинских чуров. Однако спал поначалу вполглаза, то и дело просыпался и прислушивался к тишине короткой ночи.

А потом к нему снова пришел Старик, вытеснив из памяти земные заботы…

В первый раз Свен видел его на первой ночевке в лесу по пути сюда. Лежа на простой подстилке из нарубленных ветвей и войлочной кошмы, он погружался в сон, когда тьму под опущенными веками озарила мягкая вспышка света и разлилась в белесое пятно, окаймленное бледными сизо-зелеными сполохами. Ощущение было странное: сознание прояснилось, будто он проснулся, но это было какое-то другое пробуждение – не в земной жизни, а глубоко в мире сновидений. В пятне света ясно была видна фигура человека – седой старик, закутанный в синий плащ, в надвинутой на лицо серой валяной шапке, сидел возле Свена, и Свен видел его так ясно, как будто вовсе и не спал. Старик казался совсем близко, на расстоянии вытянутой руки, но при этом Свен понимал, что до его истинного местоположения не добраться и за много дней, как не войти в отражение в воде. Старик по виду ничем ему не угрожал, просто сидел неподвижно, как будто чего-то ждал, и во всем облике его была такая же вековечная устойчивость, как у горных вершин. Казалось, он может сидеть так вечно, не меня положения и не уставая. К Свену он был обращен правым боком, и острый взгляд правого глаза был единственной живой чертой в его облике. Взгляд мерцал любопытством и удовлетворенным ожиданием. Свен ждал, что старик заговорит с ним, но тот молчал…

На вторую ночь он вновь увидел старика. Теперь тот сидел к Свену левым боком, с закрытыми глазами: видимо, был утомлен. Свен ощущал его присутствие так ясно, как если бы к нему прикасался. Но старик опять не вымолвил ни слова – так и сидел, будто спал, а потом исчез.

Теперь, на третью ночь, старик сидел, обратившись к Свену лицом. И сущность его наконец открылась Свену: у старика был только один глаз, правый. Веко над левым глазом было опущено. И от взгляда на этот, незрячий глаз пробирала холодная дрожь.

«Вижу, ты парень не промах, – наконец услышал Свен голос старика. – Я долго тебя ждал и вот дождался».

Свен удивился: почему старик его ждал? Для чего? Откуда знает о нем? А тот продолжал:

«Твой отец пытался меня перехитрить, и ему почти удалось. Он знал, чем должна быть оплачена его долгая жизнь и удача. Он не хотел платить. Он хотел взять все, что Друг Воронов принес ему, но держать его в плену, заперев в ларе. Однако он просчитался…»

Старик как будто засмеялся, едва приоткрыв рот в гуще седой бороды.

Какой еще друг воронов? Каких воронов? Вокруг головы Старика иногда мелькали размытые пятна, похожие на черных птиц, но разглядеть их не удавалось.

«Вот это – Друг Воронов, – старик показал глазами на новый меч Свена, который лежал для надежности у него под боком. – Таково его имя. Ты этого не знаешь, ведь отец тебе не говорил. Но он знал. Он все знал о Друге Воронов, еще в Ютландии, где и раздобыл его в поединке с Хольти Быстрым. Он поставил под удар свою жизнь, чтобы или потерять ее, или наполнить славой и свершениями. Друг Воронов решил в его пользу. Он убил Хольти и получил этот меч, а с ним и удачу во всех своих делах и сражениях».

От этих слов Свена пробрала холодная дрожь. Он лежал, скованный чарами неподвижности и безгласия – теперь-то он понимал, кто такой его ночной гость, – но мысль его работала ясно, он все схватывал на лету, и каждое слово, произнесенное тихим, шелестящим, как звуки сухой листвы под ветром, голосом Старика, навек западало в память, будто греческий златник в глубокий прочный ларь.

«Это старый меч, – продолжал Старик. – Его изготовил такой мудрец, каких больше и не родится. Сам Вёлунд, если хочешь знать. Ты одержишь с ним победу во всякой битве, в какую выйдешь, и в других делах, где требуется отвага, ум и ловкость, удача будет на твоей стороне. Но у его помощи есть условие – он не любит скучать и голодать. Друг Воронов должен быть сыт. Он должен получать свою пищу. А твой отец запер его в ларь и думал, что избавился от заботы. Однако он ошибся…»

Старик умолк. Свен не мог шевельнуться, но предчувствие неких ужасных открытий наполняло все члены томительной болью, будто в жилах его вместо крови потекли острые железные иглы. «Молчи!» – хотел бы он попросить Старика; он понимал огромную ценность этой беседы, но его еще довольно молодая душа содрогалась от предчувствия того, что он узнает. Что он должен узнать.

«Твой отец решил, что завоевал для себя достаточно владений и больше воевать ему не нужно. Хотел умереть в своей постели, глядя на игры внуков. Но судьбу нельзя обмануть – за все, что было дано, она возьмет плату, хочешь ты того или нет. Сыновья Хельги Хитреца уходили один за другим, а он так ничего и не понял. Но когда из сыновей остался только один… Друг Воронов тянул его к себе все сильнее. И однажды, когда Хельги не мог противиться зову, ужалил, как змей…»

Эти слова Старика пробуждали в памяти Свена нечто уже ему известное, с чем находились в неведомом ранее согласии. Но Свен не мог сосредоточиться на этом воспоминании: мешал смертный ужас о самом себе. Сыновья уходили один за другим… пока не остался только один… Старик говорит о нем, о последнем из сыновей Ельга киевского, которого знал как Хельги Хитрец. И его, Свена, жизнь должна была пойти в уплату отцовской удачи, если бы сам этот меч не решил иначе.

«Если бы и ты ушел вслед за братьями, Другу Воронов грозило быть похороненным вместе с Хельги, – продолжал Старик. – Но он не хочет в могилу. Поэтому теперь он твой. Отныне ты – хозяин своей удачи, тебе покорится все, на что хватит отваги замахнуться. Но помни: Другу Воронов нельзя давать скучать. Он должен хорошо кормиться там, где кормятся вороны. Тебе будет нетрудно ему помочь – ведь ты и сам желаешь того же».

Но справлюсь ли я? В своей отваге Свен не сомневался, но до самой последней поры отец указывал ему, где и как ее применить. Но вот оказалось, что он идет по пути, проложенному богами. Готов ли он к такой дороге?

«Я пошлю тебе помощь, – сказал Старик. – Отправлю к тебе одну шлемоносную деву… хоть шлема на ней не будет. Она укажет путь и средства. И если тебе не изменит отвага и упорство, то имя твое останется в веках и ты войдешь в предания, подобно мне самому. Как лучший друг волков и воронов… Ты переживешь многих конунгов и всех их превзойдешь удачей…»

Свену послышалась насмешка в голосе Старика – не мог же тот пообещать такое взаправду. Старик лукав, как сама смерть. Но и щедр, как судьба, с теми, кто ему по нраву.

Лицо Старика заволоклось туманом, и туман колебался, будто в нем летают черные птицы, вороша его широкими крыльями. Единственный глаз сиял из мглы, будто болотный огонь… пламя на кургане в ночи… Тусклый, но прочный свет памяти в веках, обещанной Стариком…

Остаток ночи Свен проспал без сновидений. Разговор со Стариком к утру сохранился в памяти смутно, как перепутанные воспоминания раннего детства. Проснувшись, еще не открыв глаза, он ясно помнил одно: вместе со старым мечом из отцовского ларя он получил удачу для всех дел, на какие хватит отваги.

Когда тьма рассеялась и в оконце слабо забелела заря, снаружи донеслись тихие голоса. Звучали они мягко, по-женски, однако Свен быстро встал и выглянул. После странной ночи он чувствовал себя необычайно бодро, а та железная судорога в жилах, томящая все тело мучительной тоской, вспоминалась как страшный сон.

У хозяйских изб виднелось неожиданное для столь раннего часа оживление: с десяток женщин, девок, подростков куда-то собрались и ждали возле Боголюбовой избы. С собой у них были большие лукошки, пестери за плечами, мешки.

– Куда это они? – удивился Свен, шаря глазами по толпе и выискивая скуластое лицо с мягким подбородком и румянцем на щеках. – В рань такую…

– Зелья собирать, – прогудел позади него голос Шатуна. – Пока солнце не встало, росу не высушило, всякое зелье особую силу имеет.

– С чего это?

– Так Купалии сегодня. Кто ранечко умоется чистой росой с шелковой травы, тот весь год здоров будет.

– Йотуна мать…

Занятый своими заботами, Свен упустил из виду счет дней и не заметил, как въехал прямо в главный день теплой половины года. Но открытие это вызвало в нем одну досаду: сегодня никакие дела решаться не будут. Нынче только гулянья, веночки, цветочки…

Но тут из княжьей избы показались еще три женщины, и досаду его как рукой сняло. Впереди выступала Горянь, за ней следовала одна из младших жен и Ружана – тоже с плетенным из бересты пестерем за плечами. Она шла через двор в толпе прочих женщин, а Свен следил за ней глазами, будто это самое важное, что он должен здесь совершить. Вчера на ней была простая темная дерга[26], а сегодня ту сменила красная нарядная плахта, вытканная яркими полосами, и плотно обтягивала бедра. Широкий тканый пояс несколько раз обвивал стан, подчеркивая его легкость и стройность. Среди похожих фигур в белых сорочках и плахтах Свен легко находил Ружану – она двигалась как-то не так, как другие, а ловчее, и красная бахрома шерстяных нитей поверх белой намитки так выразительно обрисовывала ее лицо.

Ружана шла с безразличным видом, не глядя по сторонам – может, еще не вполне проснулась. Подходя к воротам, вдруг оглянулась на гостевую избу, и Свен невольно отпрянул от оконца. Пробрала дрожь, хотя едва ли молодуха могла его увидеть.

Да и хотела ли? Мало ли, зачем она оглянулась? Но женщины уже ушли, и доносилось снаружи первое «Ой раным-рано, на Купалу», а он все смотрел на прикрытые ворота.

Но вот белесое небо оделось голубизной, на двор упал солнечный луч. Пришли две женщины – одна из младших Боголюбовых жен, виденных Свеном вчера в большой избе, другая челядинка, – принесли гостям хлеб, сыр, пообещали скоро доставить кашу. Свена пригласили позавтракать с князем и повели в хозяйскую избу. Он пошел охотно – сам себе стараясь не признаваться, отчего возможность снова попасть в Боголюбово жилье так его воодушевила. Однако сейчас здесь были почти только мужчины. На стол подавала младшая жена со служанкой, прочие женщины еще не вернулись. Зато вокруг стола стояли, дожидаясь, пока князь прикажет садиться, человек семь-восемь мужей и молодцев разного возраста. Ближе к Боголюбу – старшие, уже зрелые мужи, с окладистыми бородами, из тех, что уже сами могут иметь младенцев-внуков; на другом краю стола – румяные, с первыми нескладными бородками прошлогодние отроки.

Все это были княжьи сыновья; жили они со своими семьями в других избах городца и даже частью в веси внизу, но Боголюб созвал их, чтобы почтить гостя. Князь назвал им Свена, а Свену их, но он ни одного имени не запомнил. Не без тайной мысли он взглянул на двоих старших сыновей по бокам от Боголюба – вскоре ему придется иметь с ними дело, – но потом подавил улыбку и лишь слегка прищурился. И эти тоже – не наследники. У древлян власть не передают от отца к сыну. Когда Боголюб умрет, маличи соберутся и выберут ему на смену какого-нибудь старого пня… вроде Щура и к его имени прибавят почетное прозвище Мал. А этим придется ждать, пока седина в бородах пробьется, и уповать на свой случай – когда перемрут все, кто старше. Древлянский князь войско на рать не водит, его дело – говорить с богами, а это сподручнее делать тому, кто уже одной ногой на том свете.

Посадили гостя напротив хозяина, так что внушительное лицо Боголюба и чуры над его головой снова оказались у Свена прямо на виду. Небольшие глубоко посаженные глаза на широком лице придавали Боголюбу оттенок медвежьего лукавства, не давая Свену забыть: при всем внешнем дружелюбии он может быть опасен.

Подавали в этот день кашу из толченого ячменя и вареные яйца. Примета есть такая – если съесть в этот день все яйца, что нашлись в хозяйстве, то весь год куры будут нестись лучше. Ели молча, и только когда женщины убрали горшки и накрыли рушником оставшуюся половину каравая, Боголюб снова заговорил с гостем. Стал расспрашивать о делах в Киеве, о боярах. Свен отвечал охотно, скрывая лишь самое главное: то, что Киев ожидает нового князя с севера, Ингера, сына Хрорика, сестрича Ельгова. Об этом Боголюбу незачем знать. Пусть думает, будто Ельг не оставил законных наследников и его наследие только ждет уверенной руки, что сумеет его ухватить.

– А что же тебя отец не женил до этих лет? – спросил Боголюб. – Мужей в славе у вас довольно, неужто ни у кого дочери нет хорошей?

– У варягов нет обычая сынов женить, едва первый ус пробьется. Принято сыну меч вручать, – Свен покосился на собственный меч, чье имя теперь знал, и внутренне содрогнулся от воспоминаний ночи, – и говорить: вот мое наследство тебе, а прочее сам добудешь. Тут, прежде чем женится, надо человеком стать, славу добыть.

Боголюбовы сыновья посматривали на него с непониманием. Какую славу? Зачем? Род бывает «в славе», то есть уважаемый и живущий по заветам дедов. А у человека что за слава? Будь работящ, почитай богов и чуров, слушай совета старых людей – и придет тебе счастье.

– Меч, вижу, есть у тебя, – Боголюб тоже посмотрел на блестящую серебром рукоять. – Не пора ли о жене подумать?

– Уж не будет ли у тебя какого совета для меня? – усмехнулся Свен, понимавший, что неспроста Боголюб завел речь об этом.

– Будет и совет, будет и невеста. Сговоримся с тобой – выдам за тебя дочь. Только и ты уж мне пообещай родственное уважение.

Уважение, которого от Свена ждали, заключалось в снижении дани наполовину. Жениться Свен охотно согласился – заполучить княжескую дочь, пусть даже древлянку, он и взабыль не отказался бы, – а насчет дани начал торговаться. Уговорились, что сперва дань будет снижена на треть, а после того как молодая жена принесет сына – до половины от нынешнего.

– Но ты уж сам рассуди – пока я на отцов стол не сяду, уменьшить дань не в моей власти будет, – сказал Свен напоследок. – Поможешь мне – тем и о себе порадеешь.

– Да я уж порадею! – обрадованный Боголюб даже похлопал его по плечу, будто сына. – С тобой-то мы столкуемся! Вижу, парень ты разумный, уважительный! Теперь-то боги добрым взором глянут на нас!

Свен старался делать вид, что тоже очень доволен, но в душе отчаянно злился. Того коня в корягу, да отчего же нельзя взабыль так сделать, как уговорились? Если бы Боголюб и впрямь помог ему стать князем в Киеве, он бы, пожалуй, и дань уменьшил. Оно того стоит, а свое он в другом месте возьмет. И жениться бы… княжеская дочь – не в поле обсевок. Где ему, сыну рабыни, еще такую дадут?

Но кое-что было в этом уговоре, что делало его невозможным. Пришлось бы отдать этому веселому деду Ельгу. А вместе с ней права на Ельгов стол. Если не сейчас, то для ее будущих сыновей от Боголюба. Делиться же своим возможным наследством, да еще отдать сестру в придачу, Свен никак не хотел.

А еще где-то есть Ингер холмоградский, и пока он жив, все обещания, которые может дать Свен, не стоят лысой драницы[27]. Едва Ингер приедет и заявит свои права, сразу станет ясно, кто в Киеве истинный князь. Ингер едва ли захочет снижать древлянам дань – не для того он сюда через весь белый свет тащится.

Родство с Боголюбом, так или иначе заключенное, немало усилило бы Свена, вздумай он тягаться с Ингером за киевский стол, и это он хорошо понимал. А занять Ельгов стол ему хотелось, и тем сильнее хотелось, чем дольше кияне понапрасну ждали заблудившегося Ингера.

Но стоило углубиться в эти мысли, как под цветами сладких надежд обнаруживалась холодная змея. Чтобы эти надежды стали былью, Свену пришлось бы предать своих – киян, сестру, двоюродного брата, саму память отца. А предателю боги не дадут удачи, подопрись он хоть самим бел-горюч-камнем с острова Буян.

– Ну а как бы мне дочерей твоих повидать? – Не выдавая своих мыслей, Свен с намеком взглянул на Боголюба. – Может, выбрать позволишь, какая мне по нраву придется… Сколько их у тебя? В каких они годах?

– А вот Хвалимир тебе покажет. У меня и дочери, и две внучки уже есть невесты – какая приглянется, ту и бери.

Боголюб сделал знак, и к ним подошел один из младших сыновей – пятый или шестой. Года на два-три моложе Свена, он, судя по мягкой рыжеватой бородке и по узорам тканого пояса, уже относился к женатым молодцам. Парень был довольно красивый: мягкие, пышные русые волосы, продолговатое скуластое лицо с заостренным подбородком, большие голубые глаза. Строгая складка ярких губ придавала ему вид смышленый и решительный. Судя по сходству между ним и той из женщин, что подавала на стол, родился Хвалимир не от Горяни.

– Пойдем, я тебя на игрища отведу, – дружелюбно предложил он. – Покажу тебе, где наши сестры.

– Только пусть со мной мой человек идет, – сказал Свен и добавил, чтобы его не сочли чересчур подозрительным: – У нас так не водится, чтобы вождь без дружины на людях показывался.

– А один человек – это разве дружина? – Хвалимир улыбнулся.

– Ты его сейчас увидишь, сам все поймешь.

Направляясь в гостевую избу, перед крыльцом Свен повстречал Боголюбовых женщин. Посторонился, пропуская Горянь и другую. Ружана шла позади и несла такую огромную охапку скрипун-травы[28] в розовых цветочках, что почти ничего перед собой не видела. За очелье у нее с обеих сторон теперь были заткнуты искусно свитые пучки цветов, и от этого она показалась Свену похожей на птицу с цветочными крыльями. Или на цветущее молодое дерево. Свен пропустил ее – она его, кажется, даже не заметила, – но цветочные метелки задели его по плечу. И долго еще его преследовал свежий, терпкий запах целебной травы, сорванной в пору волшебных купальских рос…

Глава 2

С собой на игрища Свен решил взять Шатуна. Увидев этого человека, всякий согласился бы, что он и один – дружина. Он был на голову выше любого отрока, выше и самого Свена, и широкий, как дубовый ствол. Лицо его, украшенное русой бородой, имело добродушное выражение, но это было добродушие медведя, который, как говорил Бьёрн Лисий Хвост, будет тебя поедать с той же безразличной мордой. На зимних и весенних игрищах парни выходили против Шатуна втроем, и то обычно дело оканчивалось его победой. Шатун был одним из немногих в Ельговой дружин славян, и прежде чем сюда прибиться, переменил немало мест. Начало жизни его было окутано мраком: известно было лишь, что из отцовского дома он ушел, поехал с торговыми людьми, потом прибился было в одном месте, женился, но и из тестева дома ушел, и так перемещался, пока не добрался до Киева.

Свен зашел за ним в гостевую избу, желая заодно оставить там кафтан и меч: солнце пригревало, становилось жарко, а с оружием на игрища не ходят. Почти сразу дверь позади снова скрипнула. Свен оглянулся, и сердце дрогнуло: в избу просунулась целая охапка травы с цветами и стеблями полыни. Повеяло тем влекущим запахом живых трав, что едва просохли от росы – сладким и свежим, будто глоток ясного неба. Свен отошел от Шатуна, с надеждой глядя на дверь.

Первой вошла челядинка, зато во второй гостье Свен сразу узнал Ружану – даже раньше, чем она бросила свою ношу на пол и он увидел ее лицо. Оживленная после гуляния по лугам, румяная, она улыбалась, показывая белые, крупные зубы с крошечным зазором между передними, и почему-то от вида этого зазора у Свена стало тепло в груди. Озаренное улыбкой, ее лицо прояснилось и раскрылось, как небо, очищенное от туч: в глазах плескалась голубизна, золотились на носу и на щеках веснушки. От молодой женщины веяло сладким теплом, будто в жилах у нее вместо крови течет горячий хмельной мед. Длинная белая намитка молодухи обвивала голову, оставляя открытой шею; над висками из нее было сложено нечто вроде полотняных «ушек», а длинные концы спускались вниз. Близ этих «ушек» она заткнула за очелье два цветочных пучка – синяя велес-трава, белая нивянка, алая лесная гвоздика – и теперь, в белой сорочке и красной плахте, была будто сама Жива, цветущая земля, покрытая небом и облаками. Свен не удивлялся, что даже старый Боголюб, увидев Ружану в наряде невесты, потерял голову и забрал себе чужую новобрачную. Она не была безупречно красива, но так полна горячих токов жизни, что мнилось, будто все земное счастье заключено именно в ней.

Отроки при виде женщин весело загомонили.

– Что это вы нам принесли?

– Траву? Я это не ем!

– Оберег это! – пояснила челядинка. – Или у вас в Киеве не ведают, что нынче русалки злые, не загородишься от них полынью – враз уведут!

– Покажи, бабонька, где у вас русалки водятся – мы пойдем счастья попытаем!

– Может, поймаем одну-другую!

– Вы вот смеетеся, а коли не будет при себе полыни в венке либо в плетне[29] – беда! – Баба погрозила шутникам стеблем полыни. – К утру только вас и видели!

Ружана тем временем, встав на скамью, стала затыкать стебли полыни под стрехи, за полки, на полати – куда могла достать. Свен подошел. Она стояла так, что руки сами потянулись обнять ее бедра, туго обтянутые красной плахтой, но он удержался – так ведь и вдарит полынным веником…

– Мы тоже на гулянья нынче пойдем, – сказал он, удивляясь, почему собственный голос звучит так деревянно: никогда раньше он не смущался в обществе девок и молодух. – Только кто бы нам сделал плетни полынные. Сами-то мы не ловки в этом деле…

Ружана взглянула на него сверху, держа в руке несколько стеблей.

– Экие вы в Киеве – такого простого дела не знаете!

Голос у нее оказался довольно хриплый, и от звука его Свена будто пощекотало что-то изнутри. Он развел руками – плести венки его учила только мать, но с тех пор лет двадцать миновало.

– Коли русалка встретиться, знаешь, как с ней говорить? – спросила Ружана.

– Как?

– Она спросит: полынь или петрушка? Если ответишь «полынь», она скажет «сгинь» и сама пропадет. А если скажешь «петрушка», она скажет «ох ты моя душка!», бросится на тебя, как вцепится… – Ружана обвела взглядом его шею, плечи, грудь, будто прикидывала, как ловчее вцепиться, и Свена охватило жаром, – станет тебя ласкать, целовать… щекотать, пока насмерть не защекочет.

Свен молчал, глубоко дыша, охваченный жутковатыми и манящими видениями. В видениях этих у русалки было лицо Ружаны…

Она смотрела ему в глаза, и во взгляде ее было нечто наивно-открытое и притом шальное – как у настоящей русалки. Стало горячо внутри – поверилось, что в разгуле игрищ и плясок все то, о чем замечталось, окажется не так уж невозможно… Женка молодая – вчерашняя девка, а Боголюб едва ли такой уж для нее годный муж, сколько бы ни хвалился…

– Сделай мне плетень, – попросил Свен, стараясь не выдать своих побуждений, хотя по глазам его их не прочел бы только слепой. – Чтоб не вцепилась. А то она как подойдет, я со страху всю науку позабуду…

Ружана стояла на лавке прочно, однако он не мог избавиться от ожидания, что она сейчас так и упадет к нему в руки.

– Ладно… сделаю, – не без колебаний согласилась Ружана. – Не пропадать же вам.

– Где тебя искать?

– Не ищи. Сама найду.

Ружана ловко спрыгнула с лавки. Ее сорочка спереди была усыпана мелкими бусинками полынного цвета, перистый, серебристый лист завалился в длинный, почти до пояса, разрез сорочки. Запустив туда два пальца, она выловила его и бросила на пол; Свен едва удержался, чтобы не подхватить. А Ружана улыбнулась и позвала челядинку. Та уже рассыпала охапку травы по полу, и в избе стоял дух травяного сока, смешанный с горьковатым, бодрящим запахом полыни. Сам этот запах будоражил, окрылял, наполнял ожиданием веселья возле купальских костров. И никогда за всю жизнь он еще не казался Свену таким ярким.

Обе женщины направились к двери. Перед тем как наклониться под притолокой, Ружана обернулась и бросила на Свена быстрый взгляд – как огнем ожгла. Она ушла, и Шатун уже стоял, ожидая приказов, но Свен все смотрел в дверной проем с таким чувством, будто ему подарили солнце и луну. Казалось, за изгибом ее бровей, за взмахом ресниц крылось что-то такое, чего не найдешь в обычной женщине.

Она сказала, что сама его найдет. Ожидание этого мгновения впереди заслоняло весь купальский вечер, и казалось, когда это случится – это будет самый большой кусок золота, какой сможет дать ему судьба.

Ружана не думала, что когда-нибудь еще будет с волнением ждать купальского вечера. Она свое отволновалась два лета назад, когда ходила в невестах. Теперь она уж не девка, игрища не про нее… И все же тот киевский варяг не шел из головы. Варяги – чужаки, они опасны, девок учат даже на глаза им не попадаться. Она и не попадалась – когда варяги, с самим старым Ельгом по главе, заезжали за данью в Лютославльскую волость. Ни один ее и не увидел. Зато увидел князь Боголюб… Род ее, Лютославичей, в их волости первый, к ним он и заехал на свадьбу, когда был в гощении. Не успела Ружана опомниться, как сделалась сперва «Маловой княгиней», а потом и младшей женой самого старика Боголюба. Но княгиней она только на обряде называлась. Княгиня его – Горянь, скрипелка старая, что мимо пройти не дает, не попрекнув чем-нибудь.

Ружана шла через луг к березовой роще в толпе девок и молодух, с такими же, как у нее, белыми «ушками» на очелье.

Ой на Купалу,
Солнце играло…

– пели вокруг нее, и она тоже пела, привычно отдаваясь общему голосу. Но петь мешала невольная улыбка. Лицо того варяга так и стояло у нее перед глазами – взгляд его серых глаз, где тайное влечение прикрыто напускным пренебрежением. Совсем он не хорош собой – лицо слишком длинное, глаза глубоко посажены. Поначалу она испугалась, как и все – варяг в доме! Да знатный! Да с отроками оружными, сам при мече! Даже хозяин было растерялся – она-то приметила. Но оказалось, что варяг приехал с миром. Держался дружелюбно, старался выказывать уважение – хоть и довольно неуклюже. Видно, непривычен к важным людям. Боголюб и сам не ждал, что его сватовство за Ельгову дочь могут принять – кто бы ни был нынче в Киеве набольший, – но его приняли! С тем варяг и приехал. Ружана весь вечер думала: да неужели Боголюбу привезут еще одну жену? И теперь уже та будет самой младшей. А дани Киеву они больше платить не будут, сами станут брать дань с полян. К этому все шло – Ружана достаточно слышала разговоров Боголюба с родичами, сыновьями и братьями.

Правда, не все маличи хотели этого родства. Вечером Боголюб спорил с Горянью у них за занавеской, после того как потолковал в обчине с родичами.

«Правду Горыня сказал, – ворчала Горянь. – Нужен нам волколака такой в родню, как чирей на заднице! На гуляньях подстеречь его, камень на шею, да к водяницам! Не было, скажем, не видали такого!»

«Брат твой всегда дурнем был и дурнем помрет! Дальше рыла своего не видит! – сердито отвечал ей Боголюб. – Даже пусть не думает! Случится что с варягом – я Горыню самого утоплю!»

«Небось мало тебе той оторвы-своевольницы, еще одну надо? Старый ты похотник! Каждое лето, что ли, будут тебе по новой девке привозить? У тебя правнуков трое, деды на том свете заждались, всякий вечер встречать ходят, а ты все себя молодцем удалым мнишь! Сыновей своих постыдись…»

На этом Боголюб прервал водимую жену – ясно было, что ее терзает запоздалая ревность к молодым соперницам, а вовсе не заботит честь земли Деревской. Ружана потом все думала: какая она, эта Ельгова дочь? Похожа ли на брата лицом или норовом? Ей, совсем чужой здесь, ох как тошно будет жить с Горянью! Сама в воду пойдешь…

Но именно этот брат не шел из ума. Варяги, конечно, не то что все люди – но неужто они совсем не люди? Его суровость, привычка властвовать бросала Ружане вызов, а искра любопытства в невозмутимых серых глазах притягивала. Льстила мысль о том, что ей удалось внушить желание одному из этих хищников, задеть его душу – ведь есть же и у них хоть какая-то душа! Если варяг ею увлечется, несмотря на всю их разность и чуждость, тут будет чем гордиться. От мысли об этом у Ружаны радостно обрывалось сердце.

И ведь к ним явился не просто варяг – он сын старого Ельга. По мечу сразу видно – этот из главных. Прежнего князя русов – Кощея земли Деревской, погубителя дедовой воли, – Ружана помнила плохо. Видела его, еще будучи сама в девках, несколько раз, по зимам, мельком. А теперь казалось, что этот, его сын, припас для нее что-то хорошее. Отчего же при мысли о его лице у нее внутри проходит теплая дрожь? Будто ему по силам развеять уныние ее нынешней сытной, но подневольной и беспросветной жизни. Но даже миг недозволенной, шальной радости уже был бы подарком судьбы, и Ружана не собиралась от него отказываться. На то сегодня Купалии!

Занятая этим, Ружана не сразу расслышала, что рядом кто-то не поет, а ревет. Обернулась наконец. Житинка и Горица – Боголюбовы внучки, утешали Цветану, последнюю дочь Боголюба и Горяни. Они родились от старших княжеских сыновей и были с ней в одних летах.

– Да он так сказал, попугать тебя только! – твердили они.

– Не может такого быть, чтобы дед родную дочь да за варяга отдал!

– Ой, не пойду за него, не пойду! – причитала Цветана. – Хоть убегу с каким ни есть паробком, лишь бы из своих!

– Да ну, куда ты убежишь!

– Из нашего рода убегом не выходят!

– Как ни есть, а не завтра же тебя выдавать будут!

– Чего она? – спросила Ружана, замедлив шаг, чтобы они ее догнали.

– Да бабка сказала, что отец обещал дочь за варяга отдать, Ельгова сына, что приехал, – пояснила Житинка. – А дочерей-невест у него две осталось, она да Хваляшка. Вот плачет…

– А может, он про внучку говорил, – Цветана шмыгнула покрасневшим носом. – Вот из вас отдаст одну…

– Чего ты плачешь, глупая! – Ружана засмеялась. – Будто водяному отдают. Выйдешь за Ельгова сына – княгиней в Киеве будешь!

– Тебе бы смеяться! Вот тебя бы отдавали, тогда бы ты посмеялась!

Ружана только махнула рукой. «Отдавали бы меня – я бы пошла!» – мысленно ответила она и сама удивилась этой мысли.

А хотя… почему же нет? Варяг собой недурен… рослый, складный, приятно вспомнить. Глаза, губы без слов намекают, в каких делах он хорош… Уж всяко лучше за варяга молодого выйти да быть в его доме хозяйкой, чем, как она, оказаться младшей из четырех жен старого Боголюба.

Но вслух Ружана ничего не сказала, а снова принялась петь. Девки тут же ее речи передадут матери, а Горянь, огрыза носатая, ей припомнит желание променять почтенного старого князя на молодого чужанина. Хотя сама же обрадовалась, кабы молодую Боголюбову жену встрешники унесли.

Со всей Малинской волости народ собирался к самому высоком пригорку над Иршей. Парни и отроки таскали из леса сухие дрова и хворост, мужчины под присмотром Боголюба сооружали «огненные ворота». Девушки водили круги на лугу под пригорком, но их было не так много.

– Они сейчас Морану ищут, – сказал Свену Хвалимир. – И девки наши там со всеми. Как найдут, явятся.

– Морану? – удивился Свен. – Старуху?

Имя Мораны вызывало в его памяти видение страшной, раскосмаченной бабки, одетой в рванину, жутко ухмыляющейся пустым ртом, где уцелел единственный и оттого особенно страшный зуб. Жрицей Мары издревле пугают детей, а в дни жертв она способна нагнать нешуточного страху и на взрослых.

– Какую старуху? – не понял Хвалимир. – У вас Морану, что ли, не наряжают?

Еще того лучше! Свен живо представил ту же старуху, наряженную невестой в венке.

– Это он про дерево, – подсказал ему из-за плеча Шатун. – Дерево нарядят и принесут. Березу алибо вишню.

– А! – Свен бегло на него оглянулся. – Так это Купальце называется! Что я, Купальца не видел никогда, что ли!

– Купалец – это чучелко такое соломенное, его под Морану сажают, – поправил Хвалимир, терпеливо, будто говорил с малым ребенком.

– Так это Ярилка!

– А портах у тя ярилка! – не сдержался Хвалимир. – Морана и Купалец! Так они зовутся. Скоро сам увидишь.

Все-то у них, у древлян, не как у людей, в досаде подумал Свен. Простых вещей назвать по-людски не могут. Судя по усмешке в прищуренных глазах Хвалимира, он ровно то же самое думал о варягах, хотя обычай, о каком шла речь, был полянский, а не варяжский.

– Это была весной Жива, – пояснил у них за спинами Шатун, – потому – дерево. А нынче солнце на зиму поворачивает, и ей срок в Подземье уходить – она Мораны имя принимает.

Свен и Хвалимир разом обернулись и воззрились в его добродушное простоватое лицо.

– Ты что – волхв? – с подозрением спросил Хвалимир.

– Да где там! Недомыка[30] я, больше ничего.

– А откуда такую мудрость взял?

– Да по свету белому шатался, где одно услышишь, где другое…

Никто на этом лугу не ждал появления Мораны с таким нетерпением, как Свен. Быстрым взглядом обшарив толпу, он убедился, что Ружаны здесь нет. Без нее луг, пестрящий людьми и другими нарядными женщинами, казался пустым, тихим и скучным. Он и сам не заметил, как эта молодуха стала для него самым главным, что он нашел в Малине, но сейчас стремление к ней уже завладело всем его существом.

– Идут, идут! – закричали где-то рядом.

Свен спешно обернулся, и внутри будто вспыхнул свет. На тропе из леса показалось шествие. Первыми шли три девки с большими венками в руках, потом несли молодую березку, потом гурьбой валили остальные.

Ой раным-рано,
На Купалу,
Ходили девки
В зеленую рощу,
Искали девки
Зелену Морану.
Морана, Морана,
Поди-ка ты с нами,
На луг широкий,
Во чисто поле…

Несли березу две женщины, обе в уборе молодух. Одна была Буданка – младшая из замужних дочерей Боголюба, а во второй Свен с одного взгляда узнал Ружану. И сразу будто воздух вокруг ожил: явилось само божество этого празднества, наполнило своим духом все вокруг, каждого человека и всякую былинку.

– Вон Цветана, она Горяни меньшая дочь, – сказал рядом с ним Хвалимир.

– А? – Свен успел о нем забыть.

– Вон та, видишь, ближе к нам, позади Мораны, – Хвалимир показал девушку в толпе – статную, в яркой красной плахте с желтыми и черными полосами, с длинной светлой косой.

На голове Цветаны высился пышный венок, стебли травы торчали из него вверх, будто перья или лучи. Понятно, почему девушек так долго не было – плетение этой красоты требовало немалого умения и долгого времени. А живет эта красота один лишь день – но зато самый лучший, самый светлый, самый долгий день в году и вспоминается потом всю длинную зиму. Стан Цветаны обвивал яркий пояс с кистями, среди красных и черных стеклянных бусин на груди блестели подвески из серебряных ногат – мало кто мог таким похвастаться. Сам наряд придавал ей вид юной богини. От своей матушки она унаследовала слишком хищный нос, однако ей было лет пятнадцать, не более, а в этих летах всякая дева привлекательна, как молодая яблоня в цвету. Особенно если так хорошо одета.

– Это в нашем роду самая лучшая невеста. А вон та, за ней, венок с блискавками – это Хвалинка, моя родная сестра.

– Тоже невеста?

– Да. Смотри, какая тебе приглянется, коли уж отец тебе выбрать позволил, – усмехнулся Хвалимир.

Свен кивнул, но уже успел забыть, каких девок ему показали. Смотреть он мог только на одну. Из леса Ружана пришла, накрыв намитку хитро сплетенным венком из каких-то синих цветочков, отчего стала похожа на царицу в венце. Пучки цветов по сторонам головы стали величиной почти с саму голову. Теперь она казалась еще красивее, чем утром, щеки ее пылали, голубые глаза блестели. Она как будто готовилась вознестись в небо, чтобы там стать женой самого Солнца.

Однако если бы Солнце и правда вздумало за ней явиться, Свен бы с ним живо разобрался.

Морану поставили посреди луга, девки завели круги возле нее. Каждая, числившаяся в невестах, принесла с собой шитый рушник, приготовленный для свадьбы и сейчас висевший на плече; при виде них Свену вспомнилось, как вчера Ружана ждала с рушником на плече возле лохани, чтобы полить ему на руки. Сейчас она вместе с Буданкой стояла среди других молодух – они пришли без рушников и посмеивались над важностью тех, кто только жаждал оказаться среди них. Насмешки эти, по обычаю, горьковаты: недаром молодые жены жалеют об ушедшем девичестве. Жалеют о родичах, о воле, а больше того о надеждах на счастье, которое должно было прийти с замужеством. Но вот замужество наступило, а счастье заблудилось где-то. Злые ведьмы, должно быть, украли по дороге…

Хвалимир, оставив Свена, прошел к девкам. Наклонился к Цветане, что-то прошептал ей, обернулся и кивнул на гостя. Но Цветана лишь метнула на варяга быстрый взгляд и с надменностью отвернулась. Хвалимир покачал головой, улыбнулся, что-то еще ей сказал и отошел.

Цветана вышла в середину круга и встала под березой-Мораной. Видно было, что она уже привыкла быть первой среди невест своей волости и первой выступать во всяких играх. Казалось, они две, нарядная девушка и наряженная березка – одно, два оттиска той же сущности, два равных воплощения богини Живы. Сегодня день величайшего их торжества – последний день. Березка к утру сгинет, да и девушка пропадет – растворится в купальской ночи, растает в вечерних росах. Солнце завтра повернет на зиму, свет – на тьму, а жизнь девичья – на старость. Оттого так бьется сердце каждого, кто сейчас на нее смотрит – от восхищения и от щемящей тоски по уходящей юности.

Ты не пой, соловей,
Ты не пой, молодой,
При долине!

– запела Цветана, приплясывая и помахивая своим свадебным рушником.

Ты не вей гнезда,
Ты не вей гнезда
При оконце моем!

Круг двинулся посолонь, девы запели:

Как в доме девица
Рушник вышивает;
Она золотом рушник вышивала,
Она жемчугом рушник унизала.
Уж кому мой рушник достанется?
Доставался мой рушник
Старому мужу!
Я могу рушник убавить,
Я со всех сторон, со четырех,
Я со всех углов, с золотых.

– снова запела Цветана.

При этом она с вызовом поглядывала в сторону Свена. Хвалимир стоял у него за спиной, уперев руки в бока, и не сводил строгих глаз с сестры. Свен лишь ухмылялся, понимая, что эта игра затеяна для него, и старался не коситься туда, куда на самом деле хотелось. Песня о старом муже привела ему на мысль Боголюба – Ружане тот годился скорее в деды, чем в мужья. Его и тянуло взглянуть на нее, но казалось, по этому взгляду всякий поймет, о ком он сейчас думает.

Девушки снова запели про шитье рушника. В этот раз невеста решила, что достанется он «ладу милому» и ради него она согласна «рушника прибавить» со всех четырех углов. Допев, две другие девушки взяли ее за руки и повели из круга. Хвалимир за спиной у Свена шевельнулся, видно, ожидая, что они подойдут сюда, как он велел. Но хитрые девы подвели Цветану к рослому востроносому отроку; она вручила ему рушник, и они поцеловались под громкий смех и одобрительные выкрики.

– Эх, крикса! – в досаде шепнул Хвалимир, но видно было, что он и сам сдерживает смех. – Вот я ее за косу-то возьму!

Отрок, лет шестнадцати, выглядел жилистым, но тощим, будто его мать не кормит; однако с высоты своего журавлиного роста он взирал на Свена с хмурым вызовом. Уж конечно, варяг, на десять лет старше, и отроку, и Цветане казался стариком! Будь Свену и впрямь дело до Цветаны, он разобрался бы с этим журавлем, но сейчас все его мысли были сосредоточены на том, чтобы не упустить Ружану. Скорее дали бы боги случай с ней хоть словом перемолвиться, нельзя же у всех на глазах!

Другая дева встала под березу-Морану, круг снова двинулся. Цветана не стала возвращаться, а осталась снаружи, где стояла с другими женами Горянь.

Когда Свен в другой раз мельком глянул в ту сторону, ни Цветаны, ни длинного отрока уже не было видно.

Игры шли дальше. Запели «Летит сокол через круг»; парни, стоявшие близ девичьего круга, стали оглядываться на Хвалимира, ожидая от него знака, кому идти первому, но он подтолкнул в спину Свена:

– Иди, выбирай!

В голосе его слышалась насмешка: он был и раздосадован, и отчасти доволен, что самая лучшая невеста в роду от чужака ускользнула. Свен понимал: уж конечно, Хвалимир так с ним любезен лишь потому, что ему это приказал отец, а сам-то он, как и все прочие древляне, охотно утопил бы киянина вместе с травяным «Ярилкой». Выходя в круг, Свен помнил: все это их согласие – морок, дым. Маличи так приветливы с ним, потому что надеются получить его сестру, наследницу Ельга киевского. Или делают вид, будто надеются, продолжая какую-то неведомую ему коварную игру. И сам Свен, величаво прохаживаясь с внутренней стороны круга и с преувеличенным вниманием оглядывая девичьи лица, помнил: этот выбор, его сватовство – лишь игра, такая же лживая, как отражение моста в воде.

Калина, малина моя,
Пора девушке замуж,
Калина, малина моя,
Пора красныя замуж!

Под взглядом Свена девушки отводили глаза. Они выросли уже в те годы, когда древляне платили киянам дань, и их учили держаться от варягов подальше. Для них он – опасный чужак, от кого не может прийти ничего хорошего, а только грабеж и поношение. Мужчины, отроки, чьих дочерей, сестер и возможных невест он сейчас рассматривал, бросали на него угрюмые, враждебные взгляды. Шатун, уперев руки в бока, стоял возле самого круга, возвышаясь, будто дуб, и всем видом давая понять: нас не тронь. Но здесь Свен мог ничего не бояться: на Купалии даже враждующие роды сходятся на игрищах у межевых рек и порой уводят друг у друга девок. Никак иначе, кроме как из-за невест, в этот день вздорить не позволяется. Тронь его кто – сами боги древлян их проклянут.

Только Ружана, когда он проходил мимо нее, бросила на него открытый веселый взгляд. В глазах ее Свену почудился призыв, и кровь загорелась. Как ни мало они успели сказать друг другу, ему мерещилось между ними тайное согласие. Ведь она обещала, что найдет его!

Песня смолкла. Свен оглянулся – Хвалимир сделал ему знак глазами: бери. Он взял за руку вторую деву из Боголюбовой родни – как ее, Блискавку? Былинку? Нет, блискавки у нее в венке, а зовут ее по-другому как-то… Но это сейчас было помнить не обязательно. Потупив глаза, девушка покорно вышла за ним из круга и позволила себя поцеловать. Видно, поняла, что ей не миновать занять место сбежавшей Цветанки, а ослушаться своего родного старшего брата она не смела, как та ослушалась сводного.

После Свена другие парни пошли в круг «выбирать невест». Песня повторялась, но никому не надоедало, пока всех девушек не разобрали.

Тем временем усилился ветер, так что голоса трех последних дев уже едва были слышны. Повеяло свежей прохладой, на небо наползали серые тучи. Люди поглядывали вверх, переговаривались.

– Ну, хватит! – Хвалимир хлопнул в ладоши. Свен отметил, что его вожатый, хоть и женился в прошлом году и перешел из отроков в молодцы, пока сохранил за собой звание вождя местных паробков. – Почествовали Моранушку, пора ей восвояси плыть, у Перуна дождя нам просить!

– Нет, нет, не пора! – загомонили девки. – Не пора! Пусть еще с нами побудет! Хотим еще поиграть!

– Хватит, хватит! – отвечали им парни, собираясь ближе к Моране. – Все вы песни перепели, аж охрипли!

– Все пляски переплясали, ноги стоптали!

– Долой ее!

– Топи ее!

– Нет, нет! – Девки с воплями ринулись вперед и сгрудились перед Мораной, заслоняя ее плотным строем. – Не отдадим! Наша она! Подите прочь!

– Топи ее! – гаркнул Хвалимир и заливисто свистнул.

– Самих вас утопим!

– Хватай!

Парни гурьбой ринулись вперед и в несколько рук ухватились на ствол Мораны; девки стали отталкивать их, тянуть дерево к себе.

Завязалась потасовка; стоял визг, крик, свист. Морана наклонилась, теперь ее тянули за ствол в одну сторону, а за верхушку – в другую. Летели березовые листья, мелкие веточки, цветы от венков. То один парень, то другой, обхватив какую-нибудь девку, оттаскивал ее в сторону, чтобы вывести из битвы, и держал, не давая продолжать сражение.

Возле Мораны осталось уже лишь с десяток защитниц – девки и четыре-пять молодух. Свен видел, как Ружана колотит кого-то снятым с пояса плетен из травы и полыни. Заслоняя руками лицо, ее противник отступил и покачнулся. В один миг Свен оказался на его месте и вырвал плетень у Ружаны из рук.

Увидев его перед собой, она вспыхнула. Кто-то дернул Морану, и та толкнула Ружану в спину; едва не упав, она взмахнула руками и налетела прямо на Свен. Он крепко прижал ее к себе; синие цветочки ее венка уткнулись ему в лицо. Ружана вырывалась, визжала и молотила его кулаками по плечам, но толком не могла размахнуться; не выпуская добычу, Свен потянул ее в сторону от сражения. Там она затихла, лишь смотрела, как теснят прочь последних защитниц Мораны. Свен прижимал ее к себе, обхватив сзади, и кроме этого ощущения ничего не замечал, только чувствовал, как бурно вздымается ее грудь, касавшаяся его руки.

И она в это время тоже ощущала кое-что… чего Свен никак не мог скрыть, плотно прижимаясь к ней сзади, да и не собирался.

Путь к воде оказался свободен. Несколько парней подхватили наконец потрепанную Морану и поволокли к Ирше. Лица их были исцарапаны, но сияли торжеством победы. На истоптанной траве оставался след из листьев, рваных венков и мятых цветов.

– Раз-два! – крикнул Хвалимир.

Морану раскачали и запустили с обрыва в воду. Упав, она сразу наполовину погрузилась, но всплыла и замерла, раскинув обломанные ветки, будто прощалась или просила о помощи.

– Прощай, Моранушка! – Хвалимир помахал ей. – Плыви на небо, скажи Перуну, чтобы слал нам дождя!

Девки, отпущенные противниками, сбежались к реке и принялись причитать вслед.

– Прощай, Моранушка! Не гулять нам с тобой больше! Кругов не водить!

– Плыви на небо! Кланяйся Перуну! А на другую весну возвращайся!

Многие плакали непритворно. Уступившая в жестоком сражении, извергнутая из мира живых, Морана, еще недавно столь гордая и красивая, внушала жалость. И каждая дева видела в ней себя: и с ней будет тоже. Береза-Морана проходит свой путь от расцвета к торжеству и гибели за один день, а дева – чуть дольше, за несколько лет, но итог тот же самый. Как ни хороша она сейчас, а в недолгом времени обломает жизнь ей ветки, сорвет венок, утопит в заботах и повлечет к черной бездне старости и смерти…

– Пусти! – Ружана повернула голову, но лица Свена все равно увидеть не могла. – Будет.

С неохотой он выпустил ее, и пустота собственных рук показалась удручающей. Ружана отодвинулась от него, быстро глянула по сторонам и принялась поправлять одежду. В борьбе намитка ее съехала, открыв часть светлых, рыжеватых, как сосновая кора, волос. Ружана еще не отдышалась после битвы, румянец горел зарей.

– Прости… – выдохнул Свен и показал порванный плетень, упавший на траву. – Не дождался. Да больно уж буйные у вас русалки.

– Это еще что… – Ружана покосилась на него. Кажется, она не сердилась, и во взгляде ее Свену мерещилось возбуждение и ожидание. – Самых русалок ты еще не видел.

– Повидать бы. Укажешь, где они есть?

Ружана смерила его задумчивым взглядом:

– Экий смелый ты… Этих русалок… мало кто искать решается.

– А трусливому надо дома сидеть.

Вдали, на окраине неба, зарокотал гром. Полетел над рекой прохладный порыв ветра, упало несколько капель дождя.

Вода Ирши покрылась кругами от падающих капель, трава промокла. Народ загомонил. На Купалии часто дождит, и в том видят ответ неба на жертву – утопленную Морану. Народ оттянулся с луга под защиту рощи, люди жались к деревьям, глядя вверх. Если дождь разойдется не на шутку, то придется уходить в Малин, в обчины, и продолжать празднество там. Но в обчине не попляшешь.

Прогрохотало снова, но довольно далеко. Дождь быстро поредел, и хотя небо оставалось пасмурным, Ружана, выйдя из-под деревьев и подняв голову, убедилась, что больше не каплет.

– Эй! – с задорным вызовом крикнула она в серые небеса. – И это все, что ты можешь?

Народ засмеялся, но несколько боязливо: опасно шутить над Перуном.

Ружане этот дождик показался насмешкой – ей хотелось чего-то большего. Чего-то яркого, сильного! Чего-то такого, что успокоило бы ее томление. Если дождь, то уж такой, чтобы непроглядная стена воды, запах сорванных струями листьев, чтобы брызги отскакивали от земли. Чтобы тонуть в чувстве ужаса перед мощью стихии, растворяться в ней.

– Вот задор-баба! – отметил Шатун.

«Не все еще!» – мысленно ответил ей Свен.

Выжидая, не польет ли по-настоящему, расселись под деревьями опушки. Все собравшиеся к Ирше на большом протяжении укрывались кто где – под кустами, под берегом. Ненастье дало передышку от игрищ, и многие были ей рады. Поглядывали на небо, обменивались шутками. Следовало радоваться, что боги подают знак своего участия в празднестве, но большого дождя сейчас никто не хотел: еще не добыли новый огонь, не разожгли купальские костры. Ружана, сидя среди женщин возле Буданки, сняла с головы венок из синих цветочков и стала его поправлять – он изрядно пострадал во время битвы.

Ой рано, на Купалу рано,
Ой рано!

– запели женщины.

Пошел Жданко по коников рано!
Ой рано!
У-у-у!

– Ой р-а-а-ано, на Купа-а-алу! – долетел сильный, низковатый женский голос, и Свен, приглядываясь, с мурашками на спине понял, что это запевает Ружана. Каждое ее слово казалось обращенным к нему, и он силился разгадать, что за знак она ему подает.

– Ведьма Жданку в лесе поймала! – подхватили все женщины разом. – Ой ра-а-ано! У-у-у!

Ружана сама не знала, почему выбрала эту песню, кого предупреждает – себя или его, пришельца. Понятное дело, каких-таких коников Жданка искал в лесу купальской ночью. Всякий ищет счастья, а уж кто чего найдет – это как судьба велит. Эта ночь опасная своими встречами, но без них нельзя. Пусть даже роды враждуют, пусть даже их разделяет кровная месть, но девки и отроки тянутся к порубежной реке, и наутро кто-то уходит на чужую сторону навсегда. Кто-то на счастье, кто-то на беду. Но так нужно. Этот день и эта ночь – время нарушения границ. От встречи различных начал родятся новые жизни, а не будь их – белый свет застынет, как муха в смоле.

Слушая, как «ведьма Жданку срезала в капусту» и «ведьма Жданку сварила в горшочке», Свен неприметно озирался. Он уже истомился издали смотреть на Ружану, но подойти к ней ближе, завести разговор у всех на виду никак не мог. Была бы она той девкой, которую ему сватают – другое дело. Тогда они бы могли чинно беседовать у всех на виду, а зрители бы только посмеивались. Но проведай Боголюб, что гость подкатывает не к дочери его, а к молодой жене – всему его дружелюбию придет конец. А ссориться было еще не время. Дело шло вроде бы хорошо, и Свен не хотел сам все испортить. Напоминал себе, что на кону слишком много – судьба всей земли Полянской и его собственная жизнь.

Оставалось ждать до ночи. Если он сумеет отыскать ее в темноте и не попадется ведьме в горшочек…

Будана оглянулась на него, улыбнулась, и он вздрогнул – а что если Боголюбова дочь учуяла, о чем он думает? Но та повернулась и приобняла свою племянницу:

– Что, Хвалинка, пойдешь ночью Жар-цвет искать?

Женщины вокруг стали посмеиваться, тоже посматривая на Свена. Жар-цвет купальской ночью обычно вдвоем ходят искать, а то в одиночку боязно…

– Да я уж летошный год искала, – смущенно улыбнулась Хвалинка. – Не нашла ничего, все папоротники излазила, только страху натерпелась.

– Ну, то летошный год, а то сегодний. Другое же дело! – воскликнул какой-то из средних Боголюбовых сыновей, веселый молодец с завитком русых волос на лбу.

– Да говорят же, – Хвалинка подняла глаза на стрыя, – Жар-цвет только один раз в жизни искать можно. Кто не сыскал – не судьба, знать, больше ходить нечего.

– Не так! – поправила женщина постарше. – Зацветает для всякого человека Жар-цвет лишь единый раз. Да не ведает никто, когда тот самый раз настанет. Пока не видел – не настал еще. А как увидишь Жар-цвет – лови, вот он, твой час. Тут не зевай, второй раз не расцветет он.

– Сходи, сходи, Хвалинка, счастья попытай! – уговаривала Буданка, косясь на Свена. – А то упустишь, так жизнь и пройдет попусту!

– А ты-то поймала свой Жар-цвет? – отважилась спросить Хвалинка.

Но ответить Буданка не успела. Со стороны пригорка послышалась гудьба – призывно затрубили рожки.

– Огонь зажигают! – закричали вокруг.

Сидевшие на траве живо поднялись, стали отряхивать одежду. До ночи было еще далеко, но низкие облака сеяли тень, под деревьями сгустился сумрак. Дальний край неба наливался густо-серой мглой, обещая новый, более сильный дождь. Видно, Боголюб и другие жрецы сочли, что если не зажечь купальский огонь сейчас, то позже ливень помешает и придется разжигать пламя на очаге в обчине, чтобы вовсе не остаться без освященного огня на следующую половину года.

Народ из-под деревьев потянулся на луг, чтобы идти к пригорку.

– Идите, я скоро догоню! – сказала Ружана Буданке.

– А ты куда?

– Да видишь, – та показала свой венок, – обтрепали все, скаженные! Всю красоту сгубили! – И бросила сердитый взгляд на Свена. – Как курица ощипанная, не могу в люди выйти! Сейчас поправлю и приду.

– Куда ты, Ружанка? – крикнул ей кто-то из молодцев. – Жар-цвет искать? Не рано ли?

– В самый раз! – Ружана помахала ему и быстрым шагом направилась прочь от опушки, в глубь рощи.

У Свена дрогнуло в груди. Не сейчас – так никогда! У костра народу будет – не протолкнуться, а серое, набухшее влагой небо грозило скоро положить конец веселью.

Он огляделся – никто на него не смотрел, все спешили на луг, только Шатун ждал его. Свен сделал ему быстрый знак – ступай! – и отодвинулся за дерево.

Потом оглянулся – Ружаны не было видно, только покачивались под ветром ветки кустов.

В лесу было влажно, стоял запах мокрой зелени. Вдали погромыхивало. Неба было почти не видно за вершинами, и оттого казалось, что гроза ближе, чем была на лугу: вот-вот выкатится каменным шаром из-за верхушек берез. Ружана пробиралась между стволами, стараясь не задевать мокрые кусты и чувствуя, что бежит наперегонки с грозой. От этого было и жутко, и весело; опасность быть накрытой ливнем подгоняла, сдавленный смех щекотал в груди. От запаха влажной зелени наполняла приятная дрожь, хотелось бежать, бежать со всех ног, пока… не встретишь кого-нибудь.

Однажды она сегодня уже здесь проходила – когда утром собирала цветы барвинка на венок. Сегодня ей опять захотелось быть красивее всех, будто она вновь стала девушкой-невестой. Отчего? Ружана быстро оглянулась – не идет ли кто за ней? И вчера, и сегодня ей казалось, будто кто-то наблюдает за ней, преследует ее – не опасный, а кто-то такой, кому есть до нее дело. А может быть, этот кто-то просто был в ее мыслях и следовал за ней, куда бы она ни пошла. Как будто он, этот киевский варяг, впервые взглянув ей в глаза, проник прямо в душу и засел там. Если нет – почему его серые глаза встают перед ней, стоит ей лишь о нем подумать, а пристальный взгляд вонзается в сердце? Как будто между ними может быть что-то общее!

Поиск новых цветов был не главной причиной: Ружане хотелось ненадолго скрыться, перевести дух, успокоить мысли.

Что у него за глаза такие? И не сказать чтобы красив был – лицо длинное, глаза кажутся узкими. Не дурной ли глаз? В нем было что-то от зверя, но ее так влекло к нему, что захватывало дух.

Не сошла ли она с ума? Он же варяг, вразумляла себя Ружана. Чужак, волк, приходящий в землю Деревскую лишь за добычей. Как и отец его покойный, и все их племя. Но устремленность к ней в его глазах была искренней, а сама его чуждость, опасность говорить с ним будоражила и манила. Слишком давно ее живая душа не получала новой пищи – с тех пор как поникла, разочарованная своей долей. Хоть родичи и твердили Ружане, какая честь для нее и для всего Лютославля, что ее выбрал в жены сам князь, она не видела в том большого счастья. Жить со стариком, имеющим внуков, быть младшей из четырех жен? А впереди – лишь скорое вдовство, после чего она станет уже совсем никому не нужна.

Только под взглядом киевского гостя душа Ружаны внезапно вздрогнула и очнулась, будто на нее пала животворная роса. Она ощутила себя живой – вернулись волнение, трепет, ожидание чего-то нового, прекрасного… Чего? Что еще может с ней случиться, когда все решено? Она не девка, и не ее Боголюб отдаст в Киев, даже если исполнит уговор. Ружана не знала, чего ждет, да и не хотела об этом думать. Каждый текущий миг был таким наполненным, огромным, глубоким, что заслонял от глаз завтрашний день, бесконечно далекий. Не зря судьба привела этого киянина в Малин именно в Купалии – в этот день тает стена между своими и чужими, становится можно все то, что в обычные дни нельзя. До того как закончится этот день и эта ночь, может случиться так много всего, что думать о завтра еще было рано.

Гром снова заворчал под своим мягким серым одеялом. Как будто строгая мать будит Перуна и гонит на работу, а он отмахивается – дай, дескать, еще поспать. Перунову мать Ружана представляла в виде Горяни, только еще выше ростом, с еще более крупным носом и с еще более строго поджатыми губами. А на языке пламя палючее – как рот раскроет, так ожжет. Но за два года Ружана настолько привыкла к постоянной, нудной брани, что почти ее не слышала. Свекрови у Ружаны не было – Боголюбова мать померла, еще пока она не родилась на свет, – но с водимой женой своего старого мужа ей не повезло еще хуже. Бывает, свекровь любит невестку, особенно если сама ее выбирала. Но какая же старшая жена полюбит младшую? Противиться мужней воле Горянь не смеет, но на младших женах зло вымещает. Полепа и Любиша лет пятнадцать-двадцать с ней прожили, так от них одни тени остались.

Боголюб говорил тайком, что как помрет Горянь, он ее, Ружану, сделает водимой женой. Только бы ей успеть сына родить, а лучше двоих-троих. И уже был бы у нее сын, да отняли боги, и половины срока не дали носить. А все Горянь. Ружана была уверена – чужая злая ворожба ее дитя сгубила. Горянь в ворожбе сведуща, а вуйка ее, Мара, и подавно. Ей-то не надо, чтобы у Боголюб были еще сыновья. Своих пятеро в живых. Но если у Ружаны не будет сыновей – зачем тогда к ней вводили старого князя вместо молодого отрока, уже почти мужа новобрачного? Гостята, бедняга, всем хороший был жених, и ей-то нравился…

Но мысли о потерянном сейчас не вызвали былой тоски. Так бывает, когда впереди появляется будущее и стирает ценность былого. Так отчего ей так весело сейчас? Откуда чувство, будто она проснулась, открыла глаза, готова зажить какой-то новой жизнью?

Была я уже благоразумной, говорила себе Ружана, присев возле зарослей барвинка и торопливо обрывая веточки с крупными небесно-синими цветами. Шагу против покона не делала, не думала даже. Для чего – чтобы Горянь ее теперь поедом ела? Уж если так, то хоть раз в году она себе волю даст… Выйдет к костру купальскому – цветущая, как сама Жива, и будь что судьба пошлет.

Говорят, один раз для всякого человека Жар-цвет расцветает. Но и те, кто ни разу не видел этого дива, всякий год все ходят и ходят, все ищут да ищут себе счастья… которого, может, и на свете нет.

А может, есть? Утомленная волнением, Ружана опустила цветы на колени. А может, нынче та самая ее ночь и настает?

Собрав пучок цветков, Ружана села, подвернув под себя край плахты, и стала торопливо вплетать их в свой потрепанный венок. Что-то в ней повернулось, что-то само собой решилось, и при мысли о новой встрече с тем, кто весь этот день настойчиво искал ее взгляда, колотилось сердце. Надо спешить, а то ливанет, и она больше его не увидит… Ну, увидит, будет же он в обчине на пиру, но там слова не сказать, близко не подойти… А потом он уедет, и опять потянутся серые будни, жатва да молотьба, да лен дергать, мочить, мять, трепать, чесать, прясть… День за днем все то же, и вспомнить нечего… И пока он еще здесь… Новый, незнакомый, как сам Перун, внезапно сошедший к смертным…

Случайно подняв глаза, Ружана вдруг застыла. Все мысли разом выдуло из головы.

Из-за дуба выкатился клуб огня величиной с конскую голову. Он сам собой двигался по воздуху, как по невидимой тропе, и по краям его играли сине-зеленые сполохи.

От изумления Ружана встала на ноги, цветы посыпались из ослабевших рук. Глаза не верили тому, что видели. Приоткрыв рот, она наблюдала, как сгусток пламени палючего катится через поляну, все ближе к ней.

Огненный змей?

Перун? Как он является людям – вот так?

Трепет ожидания сменился глухим ужасом. Перун услышал ее насмешку и разгневался. Пусть тебе, молодой, старого мужа Недоля послала, а над богами шутить не смей… Сейчас докатится до нее, поглотит и сожжет враз, даже пепла не останется…

Не в силах вздохнуть, Ружана моргала, глядя на живое пламя, посланное ей в кару, и ощущала лишь свою ничтожность перед грозными силами небес. Руки-ноги онемели, как в томительном сне; сколько ни старайся, а нет сил двинуться.

Вдруг чьи-то руки крепко обхватили ее сзади и прижали к крупному, теплому телу.

– Замри, – повелительно шепнул в ухо низкий голос с чужим выговором. – Не двигайся, тогда стороной обойдет.

Ружана не смела даже обернуться, хотя говорившего и так узнала. Он все-таки догнал ее. Варяг. Или сам Перун? Он появился именно в тот миг, когда она думала о Перуне и невольно ждала его появления, оттого эти два образа, гостя и бога, слились в ее мыслях воедино. Он был и позади нее, и впереди нее, и за спиной, и перед глазами, и грозил, и защищал. Он был везде, как и положено богу…

Огненный шар все катился, ослепительно-белый, в синевато-зеленом ободке. Смотреть было больно, но страшно отвести глаза, будто именно взгляд удерживает его на расстоянии. Иногда он застывал, и в груди обрывалось – сейчас устремится сюда! – но он продолжал путь мимо.

Открытое пространство кончилось, перед шаром встала плотная стена деревьев и кустов. В небе громыхнуло – уже совсем близко, – и в то же миг клуб огня коснулся дуба.

Оглушительный треск. Ружана зажмурилась – и вовремя. Коснувшись ствола, огненный шар взорвался. Пламенный свет ринулся в лицо, залил огнем всю поляну.

Варяг за спиной Ружаны отшатнулся, увлекая ее за собой, и повалил наземь. Сжавшись, она прильнула к земле, ожидая, что вот сейчас жгучее пламя, залившее мир, охватит и ее. Это конец!

Но где-то в дальнем уголке охваченной ужасом души жило странное удовлетворение от того, что смертный миг она встречает в объятиях варяга. Словно боги послали его, чужака, чтобы унести ее из этой унылой жизни… Не худший конец, мельком успела подумать Ружана. Красивый…

Мгновения шли. Постепенно Ружана осознала, что лежит на влажной траве и ощущает эту прохладную влагу. Свежий воздух касался ее лица. Совсем не так, как касается пламя. Непохоже, чтобы она умерла.

Осторожно она приоткрыла глаза. Перед лицом ее была зеленая земля и голенастый стебелек «гусиной травки» с крошечным розовым цветочком. Чья-то сильная рука обнимала ее сзади и прижимала к теплому, крупному телу.

Наконец явилось понимание: ничего она не умерла. Перуново пламя ее не сожгло, она просто лежит на земле, на той же поляне, где видела огненный шар. Белый свет не сгорел. Ну, не весь.

Ружана осторожно пошевелилась. Варяг у нее за спиной пошевелился тоже. Тогда она решилась приподняться и беглым взглядом окинуть поляну. Огненного шара не было, ничего не сгорело. А думалось, что в том краю, где он сгинул, должен быть обугленный провал в Подземье… Но нет. Все как раньше – стволы, кусты…

– Мне поблазнилось? – хриплым голосом спросила Ружана. – Я видела шар из пламени палючего.

– Не поблазнилось, – ответил ей из-за спины знакомый низкий голос, тоже немного хриплый. – Взаправду было. Повезло нам. Покатился бы на нас – убил бы на месте.

Ружана обернулась. Варяг лежал на траве у нее за спиной, опираясь на локоть. Потрясение постепенно отходило, но страх перед тем, что могло с ней случиться, только усилился. Показалось невиданной удачей, что варяг оказался здесь. Будь она одна, беззащитная – огненный змей уж верно на нее бы кинулся! А при мужчине они к женщинам не приближаются.

– Это что… Перун послал? – спросила она робко.

– Ну а кто же? – Варяг улыбнулся. – Ты ж при народе над ним насмеялась. Он и показал, что может… кое-что поболее.

– Прости, боже! – Ружана возвела глаза к густо-серому, волнующемуся небу. Облака быстро волочило, ветер ощущался даже здесь, под деревьями. – Глупая я баба. Сама не знала, зачем сболтнула, чего хотела.

– Он не гневается, – уверенно сказал Свен. – Всякий рад свою силу показать. И Перун тоже.

Он смотрел ей в глаза, будто хотел достать до дна души, и снова все в ней вспыхнуло под этим взглядом. Вновь охватило ощущение его объятий, недавно пережитое. Все тело наполнилось теплом и трепетом, стеснило дыхание. Явись к ней и впрямь сам Перун – едва ли она могла сильнее ощущить его мужскую природу. В ней еще бурлили, сплетаясь, страх гибели радость избавления; невидимые ворота растворились и пропустили ее туда, где не властны поконы обыденной жизни. Она призвала бога грозы – и он пришел. Явился ей частным дождем, огненным змеем, удалым молодцем…

– Или это был мой Жар-цвет? – прошептала Ружана. – Такой огромный, какого не видал отроду никто?

– Может, и он, – варяг усмехнулся и мягко погладил ее по бедру. – Что же ты не поймала-то его?

– А ты… – Ружана посмотрела на его руку на своей сорочке, но тепло ее было так приятно, что она оставила ее где есть. – Ты же меня не пустил.

– Выходит, я свой Жар-цвет таки поймал? С Перуновой помощью? Теперь ты знаешь, – Свен подмигнул ей, – что он может?

От его взгляда, от тепла его ласкающей руки в Ружане, взбудораженной всем этим днем, весельем, борьбой, страхом и запахом влажной земли, что-то таяло и горячо растекалось в крови. Она сама себя чувствовала этой землей в последний час ее юности – ее жажду жить, сливаться с небом и плодоносить под дождем его любви. Пока не настала ночь бессилия…

– Еще нет… – прошептала Ружана, не отрывая взгляда от его глаз, словно кто-то другой говорил ее устами и призывал Перуна явить себя полнее.

Свен приподнялся, обнял ее и уложил снова на траву. Его губы жадно прильнули к ее губам; она ждала, что они окажутся жесткими, но они были удивительно мягкими и нежными. Изумленная и захваченная этим ощущением, она расслабилась, и жаркий цветок расцвел где-то в животе, разлился огнем по жилам. Трепет зыбких вод, наполнявший ее со вчерашнего дня, с первой встречи с ним, успокоился и слился в могучий поток влечения. Все исчезло: растаял образ старого мужа, ворчуньи Горяни, своей неудалой судьбы… Все ищут Жар-цвет в лесу, а он не там. Он вот где. И она поймала его и теперь не выпустит. Сам Перун пришел к ней, откликнулся на призыв.

И какой же еще образ Перуну было принять, как не молодого чужака-варяга, с золотым мечом-молнией у пояса?

…В тот самый миг, когда мощь Перуна выплеснулась до наивысшей точки, небеса отозвались по-своему – хлынул ливень. И какие бы тайны всемирья не открылись Ружане, ни о чем она не смогла бы сказать с большей уверенностью: теперь я знаю.

Из леса Свен и Ружана вышли по отдельности в разных местах; когда оба, не в одно время, насквозь мокрые, добрались до Малина, никому бы не пришло на ум, что между гостем из Киева и младшей князевой женой появилась связь. Дождь смыл все улики с одежды Ружаны, доставил оправдание следам зелени на сорочке – на мокрой траве, дескать, поскользнулась. Но никто ее не допрашивал. В таком же виде – промокшие, растерявшие приятелей, с помятыми дождем венками, – возвращались по домам все участники игрищ. Разочарованно смеялись: сошел с небес Перун-батюшка, хотел с нами погулять, да только поразогнал всех.

К ночи дождь поутих, но снова идти на берег было поздно, леса и луга промокли насквозь. Празднество продолжилось пиром в обчинах святилищ и беседе Малинской веси. А наутро Свен снова увидел Ружану: она вместе с Полепой принесла в гостевую избу хлеб, кашу, кое-что из недоеденных угощений вчерашнего пира.

При виде Ружаны Свен с трудом унял улыбку. Она держалась, как раньше, вежливо и спокойно, но по одному взгляду, украдкой на него брошенному, Свен понял: ему все это не приснилось. И борьба за Морану, и огненный шар, и то, что было потом… При мысли о вчерашнем бросало в жар и трепет. Когда он склонялся над ней в запахе влажной травы, когда цветы за ее очельем касались его лица, ему казалось, что он целует саму землю. Теперь цветы исчезли, на Ружане снова была будничная темная дерга, в какой возятся по хозяйству, но он знал: в этой женщине зиму и лето обитает сама Жива.

Ставя на стол перед Свеном горшок с кашей, Ружана шепнула ему на ухо:

– Цветанка пропала! Пойдешь к хозяину – попроси ее повидать.

Свен быстро обернулся, но она уже отошла от него и направилась к двери.

Он не забыл этих слов. Обедать его позвали к Боголюбу, и, войдя, Свен оглядел избу.

– А где же дочь твоя красавица? – весело спросил он у князя, поздоровавшись с ним, с Горянью и тремя сыновьями. – Цветана? Вчера весь день на нее любовался. Коли помнишь наш уговор – ее возьму.

Заранее Свен не поверил бы, что Боголюб – этот внушительный, уверенный старец, – может замяться.

– М-м-м… нету дома девки, к коровам, что ли, пошла? – Князь бросил взгляд на Горянь, будто звал на помощь.

– Уж очень хочу повидать ее, пока не уехал, сердце горит! – наседал Свен, с радостью убеждаясь, что совет им получен верный.

И даже не то его радовало, что появилось средство прищучить Боголюба, сколько то, что это средство ему вручила Ружана.

– А то давай и обручение сладим, пока я здесь. Ведь скоро ехать. Помнишь, что я говорил тебе? Вчера ты потрудился, нынче отдыхай, а завтра в путь пора!

– Девы в роду нашем все хороши, худой ни одной нет! – строго вставила Горянь. – Какую дадим, такая тебе и будет!

Свен едва удержался, чтобы не засмеяться.

– Нет, матушка! Мне выбирать позволили. Я выбрал. А слова своего князья назад не берут!

Вечером, подавая гостям ужин, Ружана с челядинкой уже не таясь поведали новость: Цветана нашлась. Обнаружилась она в Туровичах, куда Денята, Хотенов сын, утром после купальской ночи привел ее как свою жену молодую. И там ей надлежало остаться, потому как нарушить древнейший закон брака по уговору у воды князь не мог – он сам первый хранитель дедовых обычаев. Ни для кого из малинских женщин не было тайной, что Цветане нравится долговязый Денята, в весенних кругах и на зимних павечерницах Цветана и Денята водились вместе уже второй год. Но Боголюб не жаждал отдать любимую младшую дочь в Туровичи, выбирал для нее долю получше, и она едва ли посмела бы нарушить родительскую волю и выйти замуж «убегом», не возникни угроза быть отданной за варяга… Сейчас о случившемся уже знали все, об этом говорила вся волость, и таить больше не было смысла.

Явившись к Боголюбу на ужин, Свен прикинулся оскорбленным. Он опять надел свой зеленый кафтан с отделкой узорного шелка и взял меч на плечевой перевязи – пусть вспомнят, что не шишок с болота к ним явился, а будущий князь киевский!

– Я-то было мнил, слажено наше дело, – холодно сказал он Боголюбу; хмурясь, он выглядеть поистине как грозный Перун. – А вы меня, видно, оскорбить хотите? Отрок, вчера порты надевший, у меня девку свел, на весь белый свет опозорил. Ну, что же, я без невесты не останусь. Сяду на стол киевский – со всех земель ко мне сваты понаедут! Хоть сам царь греческий за меня дочь отдаст!

Жениться на деве Греческого царства было почти то же, что на Заре-Заренице, но кое-какая справедливость в этой речи была. Если Свен сумеет занять отцовский стол без помощи Боголюба, то жена-древлянка ему будет не в версту.

– Прости нас, – Боголюб с трудом склонил пышноволосую голову. – Как змей-летун девку унес. Побей меня Перун, если я знал! Возьми другую!

Свен вместо ответа поджал губы и глядел оценивающе, словно прикидывая, а стоит ли ему дальше иметь дело с такими ненадежными людьми.

– Что я в Киеве скажу? Насмеялись надо мной древляне, посулили лучшую невесту… а теперь сулят другую… Как мне знать, что и ее летун не унесет? Давай сейчас, я ее с собой увезу.

– Э… – вырвалось у одного из старших сыновей Боголюба – это был отец подрастающих князевых внучек. – Куда сейчас… Так не водится у нас!

Боголюб поморщился. Честь была задета, и ее требовалось восстановить, но выдать варягу невесту прямо сейчас, ничего не получив взамен…

– Или как я сказал, – добавил Свен. – Поезжай со мной в Киев. Скажешь сам мужам киевским о нашем уговоре и перед нашим Перуном клятву принесешь. Тогда поверю. Тогда смогу отдать сестру за тебя. А то ведь понимаешь… и у нас змеи летучие водятся!

«Но только попробуй такой к Ельге подобраться, а ему голову скручу!» – мысленно продолжил Свен.

Впервые за два дня он вспомнил о сестре, и показалось, что он не видел ее целый год.

Боголюб помолчал, и у Свена замерло сердце. Но на лице его оставалось такое же ровное, слегка вызывающее выражение. Оно настолько прикипело к чертам сына князя и рабыни, вынужденного что ни день отстаивать свое достоинство, что сохранять его не стоило труда.

– Будь по сему! – вздохнув, Боголюб опустил ладони на колени. – Поеду в Киев. Чуры мне видоки днесь…

По избе пролетел вздох. Никто не помнил случая, чтобы кто-то из князей деревских покидал свою землю, но и случай был особый. Речь шла не о женитьбе молодого варяга на малинской невесте и даже не о женитьбе самого Боголюба на дочери Ельга киевского. За этими браками стояло объединение земли Полянской и земли Деревской, возвращение к древнему укладу, когда они были единым целым. Домочадцы Боголюба сознавали: на их глазах творится новое предание.

Свен тайком перевел дух. Он и Боголюб одинаково сильно жаждали возродить то предание, но конец его виделся им совсем по-разному. Пока он выиграл. Это немалая победа, хоть и не окончательная.

Но Свен с трудом мог сосредоточить мысли на этом. Сильнее всего его занимало другое. Если думать только о себе, то куда охотнее, чем Боголюба, он увез бы отсюда в Киев Ружану. Пока же ему достался только пучок цветов, что был в тот день у нее за очельем – велес-трава, нивянки и алые гвоздики.

Глава 3

За оконцем еще было светло, и Ельга никак не могла заснуть, хотя легла уже давно. В эти дни она плохо спала: мешали мысли о брате. Сохраняя веселый вид, она то и дело терзалась от страха: что если Свен гибнет, а она даже не знает об этом? И впереди ее ждет ужасная весть? Раньше она не задумывалась, дорог ли ей этот брат, даже когда он остался у нее единственным. Но в последнее время все изменилось: оказавшись, вдвоем с нею, опорой и защитой осиротевшей земли Русской, Свен стал ей дорог не менее, чем она сама себе. Он уехал к древлянам, и княжий двор опустел: прежде она и не замечала его отлучек, но теперь опасения сделали пустоту его отсутствия зияющей. Она заполонила весь двор и все постройки, и Ельга натыкалась на нее, куда бы ни пошла.

Если боги не на их стороне, она лишится не только брата, своего последнего кровного родича. В одиночку ей не отстоять наследия рода, памяти отца, даже своей воли… Что с ней будет, одержи верх древляне, Ельга не могла думать. И что будет со всей землей Полянской.

Когда от двери донесся стук, Ельга не сразу поверила, что он ей не мерещится. Стук повторился; вздрогнув, она приподнялась, но тут же проснулась Годоча и стала подниматься со своей лавки. Сев на лежанке, Ельга смотрела, как служанка бредет к двери.

Это те самые вести – из-за чего еще княжескую дочь стали бы тревожить, когда она уже удалилась на покой? Сердце гулко билось, дыхание теснило, и Ельга с трудом делала каждый вдох. Сейчас она узнает, жить ей или умереть. Руки немели. Жив ли Свен… или уже на пороге завтрашнего дня ее поджидает черная пасть бездны…

Годоча тем временем отворила дверь и поговорила с кем-то в сенях.

– Асмуд пришел, – сказала она, вернувшись к госпоже. – Говорит, гонец…

Удивляясь, почему не сделала этого сразу, Ельга встала и натянула платье. Быстро подпоясалась, оправила косу и велела:

– Зови.

– Огня вздуть?

– Не надо пока.

Густая полутьма не помешает ей услышать вести, но поможет скрыть свой ужас, если… Хотя бы в первые, самые тяжелые мгновения.

Асмунд вошел и остановился у двери, не видя, куда идти дальше.

– Я здесь, – сказала Ельга, и он сделал небольшой шаг к ней. – Что там? Кто приехал?

Асмунд глубоко вдохнул, будто набираясь сил для ответа. Он не видел лица Ельги, но по ее голосу понял, как она напряжена и встревожена. Вдруг его пронзило ощущение, что она в эти мгновения находится в его власти. Он – вестник ее судьбы, ее жизни и смерти. И если бы он принес ту весть, какой она страшится… если бы она лишилась той опоры, какую давал ей сводный брат… Место Свена мог бы занять более удачливый. И как знать, не очутился бы этот удалец сам на княжьем столе? Но Асмунд понимал, каким трудным и кровавым был бы путь туда, и отбросил эти мечты.

– Тори приехал. Свен передает, что удача сопутствовала ему в деле – он везет сюда Боголюба.

Ельга ахнула, так же пораженная успехом, как могла бы быть поражена провалом.

– А кто еще с ними?

– Из родичей его кое-кто, но немного. Человек десять всего. Завтра к вечеру будут здесь. Так что давай, невеста, готовь пир для жениха! – Темнота позволяла говорить свободнее, и Асмунд усмехнулся. – Жених-то – лучше не сыскать. Осанистый, что твой медведь, сорок лет бороду отращивал!

– Свен сговорился с ним… обо мне?

– Жениться везет!

– Ой, божечки!.. – Ельга прижала пальцы ко рту.

Эта весть разом перенесла ее из ожидания к свершению. Больше ей было некогда тревожиться – наступало время действовать, и дальнейший успех их замысла зависел от ее ловкости.

– Ты там прикажи утром гонцов к боярам разослать, – велела она, уже уносясь мыслями к клетям и погребам. – Скажи, вечером ждем на пир.

Кого звать, они обсудили заранее – тех, у кого не было родни среди древлян и кто не желал союза с ними. Так же важно было не допустить, чтобы думающие иначе могли увидеться с Боголюбом и рассказать ему о подожженной бане. Узнай он об этом, чары развеются и все дело рухнет на самом пороге успеха.

– А мне награда будет за добрую весть? – понизив голос, спросил Асмунд и еще немного приблизился к ней во тьме.

– Не время еще веселиться. Самое дело впереди.

– Хорошее начало – половина дела, так Ельг нам говорил.

Ельга шагнула к нему и быстро поцеловала в щеку, мысленно относя свой поцелуй на долю Свена. Асмунд, хоть и служил за серебро, был предан им, как свой, и она чувствовала, что он увлечен их делом, как своим.

Поздно вечером, в сумерках, Ельга ждала во дворе, перед раскрытыми воротами, прислушиваясь к звукам извне. К ней прискакал еще один гонец – Свен прислал его от предградий. Путники приближались без шума, как истинные посланцы Нави. Свену не стоило труда объяснить древлянам, почему почетное посольство не встречают обычным образом – среди ясного дня, при стечении всего люда киевского.

– Не все кияне вам будут рады, – прямо сказал он Боголюбу. – Как бы не вышло свары какой. Пусть уж завтра узнают, как вы на дворе нашем будете и дело сладится.

Боголюб и его спутники не удивились: они еще в Малине поняли, что Свен, приглашая древлян к этому союзу, опирается на волю далеко не всех киян и им еще предстоит подчинить несогласных. Не приведя с собой военной силы, Боголюб вовсе не хотел наткнуться на отпор еще при въезде в город.

– Варяги не выдадут, да и среди бояр у нас сторонники есть, – успокаивал его Свен. – Они и встретят. А прочие узнают, когда ты уже с сестрой моей обручишься.

Еще продолжалась пора коротких ночей, и стемнело не полностью. Однако большинство киян уже отправились на покой, и дружина, без шума, пения рога и разговоров проезжая вверх по склону Киевой горы и через несколько улиц к княжьему двору, не привлекла ничьего внимания.

На княжьем дворе темно не было – ярко горели факелы в руках челядинцев. Въезжая в ворота вслед за Свеном, Боголюб сразу увидел девушку – рослую, крепкую, в самом расцвете лет. Озаренная пламенным светом, она стояла одна на свободном пространстве, в середине круга из людей, едва различимых во тьме; в руках она держала украшенный серебром рог, отблески пробегали по ее золотистым волосам, по золотному шитью очелья и драгоценным подвескам. Ельга надела белое варяжское платье с золочеными наплечными застежками; Боголюб впервые видел такое, до этого он никогда не встречал варяжских женщин, и это усиливало необычность ее облика, уносило за пределы известного ему мира. При виде нее перехватывало дыхание. Казалось, пройдя через ночь, гости вступили в небесное царство, где ждет сама Заря-Зареница со звездами на груди; туда, где любого, кто сумеет дойти, самая прекрасная дева на свете встретит и поприветствует как своего господина…

В первый миг Боголюб едва не придержал коня – желание жить, вовсе его не покинувшее к старости лет, толкало прочь от этого пламенного рога. Но он сдержал его. Красота белой, огненной девы уже захватила и властно влекла к себе, обещая тайны и наслаждения. Для встречи с нею он и пустился в эту опасную дорогу. Молодых жен он брал и раньше, но вдруг возникло особое чувство – будто здесь кончается его долгий путь. Что эта невеста – завершение, что в роге ее – «мертвый мед», которым встречают умершего на том свете его предки, что сама эта дева и есть ворота, ведущие туда… Боголюб невольно пошарил беглым взглядом вокруг нее – нет ли где черного петуха, что пробуждает умершего для жизни в Нави.

От света факелов впереди окружающий мрак казался гуще, и освещенная дорога к деве осталась единственной. Выбора не было.

– Вот наша невеста, – прозвучал рядом низкий голос Свена. – Встречает тебя.

Не успел гость оглянуться, как позади раздался скрип – ворота затворились.

Киевские отроки подошли взять коня. Спешившись, Боголюб заметил близ Ельги еще несколько смутно знакомых лиц. По правую руку от нее стояли варяги из дружины, по левую – незнакомые ему мужи, судя по виду, киевские бояре – в кафтанах и насовах с шелковой отделкой, в ярких шапках.

– А где же… – начал было он, желая спросить о Щуре и его спутниках, которых ожидал увидеть, но осекся: чай вежество знает.

Свен тоже сошел с коня и первым приблизился к деве. Ельга вручила ему рог; он отпил, передал рог челядину и обнял сестру. С трепетом она поцеловала его; показалось даже, что слезы блеснули на ее глазах. Свен прижал ее к груди, потом отстранил и почти толкнул к Боголюбу.

Ельга снова взяла рог и повернулась к малинскому князю. Стоя перед ней – рослый, пышноволосый, с длинной полуседой бородой, с медвежьим прищуром глубоко посаженных умных глаз – он напоминал Велеса, пришедшего в гости к Заре-Заренице.

– Приветствую тебя, Боголюб… – едва дыша от волнения и не смея поднять на него глаза, выдохнула Ельга и протянула рог. – Да хранят тебя боги под нашим кровом…

Он отпил, потом наклонился, чтобы ее поцеловать. Ельга не подняла глаз, и Боголюб заметил, что она дрожит. Но не удивился: девица впервые увидела чужого человека, князя иной земли, который должен стать господином ее судьбы и, возможно, владыкой ее родного края. Через нее сама земля Полянская, много поколений жившая в обособленности от земли Деревской и ходившая под иными владыками, готова была вернуться к древнему дедовскому укладу.

– А где же родич мой Щур и те мужи, что с ним? – спросил Боголюб, еще раз оглядевшись.

– Мы не ждали вас нынче, – Ельга бросила на него робкий взгляд из-под ресниц. – На лов они уехали. Наши бояре их позвали, сродники, Будимил и Горлец.

– Когда же воротятся?

– Завтра к вечеру, должно, будут.

– А вот сын мой младший, Хвалимир, – обернувшись, Боголюб подозвал одного из своих спутников, и Ельге поклонился статный молодец с пышными, как у отца, русыми волосами и острым подбородком.

Ельга и ему поднесла рог, потом указала в сторону одного из строений на дворе, где у крыльца стояли холопы с факелами, освещая путь:

– Пожалуйте, мы для вас стол уж приготовили. В баню поздно нынче, – она запнулась, будто подавляя смех, – а поесть с дороги вам ведь хочется.

Провели древлян не в гридницу, а в дом для самых почетных гостей, которых князья киевские принимали у себя. Входя, гости невольно охали: будто в небесные палаты попали. Горело столько светильников и лучин, что было светло почти как днем; на столе и на полках сияли начищенные сосуды, чаши, блюда из серебра и меди, будто звезды и осколки луны. Стены были сплошь увешаны шитыми рушниками беленого льна, венками и плетенками из свежей зелени – напоминание о едва миновавших Купалиях. Взглянув на это, Свен невольно коснулся груди, где прятал под кафтаном увядший пучок цветов – синих волошек, белых нивяниц и алой лесной гвоздики. Не раз и не два за последние дни на ум ему приходила Ружана и возникало чувство, будто он оставил в Малине что-то очень важное. Забыл что-то такое, без чего не стоило уезжать… Даже подумал было, не заворожила ли его древлянка. Но не испугался: Свен и без ворожбы не сомневался, что еще вернется в Малин. И скоро.

Стол был тесно заставлен блюдами и горшками: жареное мясо, каша, куры, сыр, пироги, сало, рыба – чего только душа пожелает. Омыв руки и лица, древляне уселись; хозяйское место было предложено Боголюбу, Свен сел напротив. Древляне разместились по правую руку от своего князя, варяги и кияне – от своего вождя. Киян было человек десять, не больше, чем приезжих.

– Сие Вячемир, мудрейший наш старейшина, это Вуефаст, это Доброст, – указывая на них, пояснял Свен. – Это Фарлов – над дружиной старший, это Дубыня Ворон, волхв наш и певец. Вот погодите, он вам споет – заслушаетесь.

Древлянам поклонился высокий, на шестом десятке лет, худощавый человек с продолговатым лицом и длинными, когда-то темными, а сейчас уже почти седыми волосами. Несмотря на седину, вид у него был бойкий, моложавый и приветливый.

– Сыграем, – подтвердил он, показывая кожаный длинный чехол, в котором явно находились гусли. – Сыграем, так что у нас и стол плясать пойдет.

Кияне засмеялись, стали хвалить его умение. Ельга обошла стол, наливая из кувшина в каждую чашу; удивленные красным цветом напитка, древляне принюхались – это оказалось греческое вино. Иные не пробовали его никогда в жизни, хотя и нашли похожим на перестоявшийся и выбродивший малиновый либо вишневый мед.

Но для начала Боголюбу подали чашу золотого меда, чтобы он призвал богов и пустил ее по кругу. Мед был очень хороший – стоялый, несколько лет зревший в дубовой бочке в земле. Боголюб одобрительно взглянул на Ельгу – видно, она очень хотела угодить знатному жениху. Девушка опустила глаза; грудь ее высоко поднималась от взволнованного дыхания, и, заглядевшись на нее, Боголюб едва не забыл, что держит в руках чару. Ельга часто посматривала на него, но, встретив его взгляд, тут же отводила глаза. Такая робость в девице была понятна; будь в дому киевских князей какая-то другая хозяйка, ей вовсе не следовало бы показываться гостям. Боголюб почти не отрывал от нее взора. Свен не обманул – сестра его была всем хороша и в самых подходящих годах. Такой женой всякий князь стал бы гордиться, и молодой, и зрелый. Одно ее появление в земле Деревской породит новое сказание – будто о Солнцевой Сестре, привезенной прямо с неба.

– Где страва, там боги, – начал Боголюб, стоя над столом с чарой в руках. Исполняя привычный обряд, величественный, он смотрелся ожившим идолом, воплощением мудрости предков и силы богов. – Призовем, братие, на страву нашу богов, и дедов, и чуров, дабы наделили нас милостью своею, как единый род пращеруков[31] своих. Помогите нам, боги и деды, – он поднял чару, – забыть раздоры былые, новым родством укрепить древний наш корень и жить заедино, как подобает внукам от корня Дулебова! Пью на вас!

Братина обошла стол; принимая ее, каждый говорил несколько слов. Древляне были кратки: к знатным людям, кроме Боголюба, среди них принадлежал только его родич по второй жене, Ладомир, а остальные – молодежь и отроки.

– Призвала земля князя киевского Ельга, так что же, доли сей никто не минует, – говорил Ладомир. – Но не жить же без князя – так не водится. Оставил Ельг сына достойного, – он кивнул Свену, – да и дочь, красавицу, разумом вострую, вежеству ученую, – он поклонился Ельге, скромно стоявшей у Свена за спиной. – Пусть же войдет белая лебедь в гнездо к мудрому орлу, князю нашему, а мы ясному соколу поможем свое гнездо устроить. Будем жить единым родом, и никто нас не возьмет!

Кияне отвечали, как рады будут покончить с враждой, длившейся с десяток поколений, и снова жить с древлянами в дружбе, уважая друг друга. Доброст задержал чару, пустившись в длинную путаную речь – поговорить он любил, – пришлось Славигостю намекнуть ему, что гости голодны и не стоит их томить. Но никто из киян не верил в возможность того, о чем говорилось. Поляне и древляне, происходя от общего корня, не могли жить в равноправии и дружбе – при этом было бы непонятно, почему они существуют по отдельности и не сольются, чтобы объединить свои силы. Но никто из вождей, ни с той, ни с другой стороны, не хотел уступить свою волю, перейдя под чужую руку, поэтому оставалось лишь враждовать, оберегая себя от посягательств соседа-родича и оправдываясь его нечестием и беззаконием. Поводов для этого хватало – столетнее владычество варягов во многом изменило уклад жизни в земле Полянской. Древляне понимали это не хуже, но верили, что сейчас, когда поляне остались без князя, для них настал краткий миг удачи.

Вот принялись за угощение. Древляне озирались, дивясь убранству палаты: непривычная белизна стен, обилие огня, блеск драгоценной посуды создавали впечатление, будто пир идет в палатах самого Дажьбога. Зная обычай, гости лишь разок откусывали от пирога или отрезали кусочек от ломтя жареного мяса, а потом клали ножи перед собой на стол, будто насытились. Ельга, тоже зная обычай, белой лебедью скользила вокруг стола, уговаривая каждого поесть еще. Уступая уговорам, гости вновь принимались за еду – и так три раза. Лишь тогда, исполнив обычай, отбросили сдержанность и навалились на обильное угощение.

Наставала тучка темная,
Туча темная, страховитая…

– запел Ворон, перебирая золотые струны гуслей.

Со громом-то, частой молнией,
Со Перуновой грозной милостью!
По морям тучка катилася –
Там вода с песком сомутилася,
Рыба ко дну обрядилася;
По лесам тучка катилася –
Леса с корнюшки ломилися!

Когда Ворон пел, голос его звучал ниже, чем при обычной речи; длинные сильные пальцы, привыкшие к этому делу за сорок с лишним лет, ловко перебирали струны из золота, что само уже наделяло гудебный сосуд волшебной силой. За едой древляне переглядывались и подмигивали друг другу на Ворона: он услаждал их песней, которую поют на приход родичей жениха за невестой.

Поначалу пир этот казался чудным – летней ночью, посреди спящего города, на вершине горы над молчащим Подолом, над величавым широким Днепром, тоже будто дремлющим под покровцем ночи, под густо-синим небом, где яркие звезды перемигивались с огнями в княжьей палате. Но греческое вино, стоялый мед, богатое угощение, игра и пение сделали свое дело – древляне разомлели, зашумели. Одни громко переговаривались, заглушая певца, другие одергивали их, подтягивая.

– Он торгует мою волюшку, – запел Свен, протягивая наполненный медом рог в сторону Боголюба и будто уподобившись невесте. – У кормильца света батюш… братушки, – поправился он, вспомнив, что честь «продать» невесту замуж достанется ему одному.

Он дает за мою волюшку
Много злата, много серебра!

Ельга слушала, стоя у печи, как положено невесте в таком случае, и потупив взор; но, когда Свен запел, она осмелела и тоже запела, и все в избе обернулись, услышав звонкий девичий голос.

Я стояла – не боялася,
Говорила – не стыдилася:
«Моя воля – не продажная,
И дорога – не променная
На твое на злато, серебро!»

Ворон снова начал распевать об усилиях упрямого жениха выторговать девушку теперь уже у матушки, предлагая греческие шелка и паволоки. Ельга пошла вдоль стола, разливая в чаши вино из кувшина. Стоялый мед древлянам нравился больше, и они запивали им более кислое заморское питье; в головах шумело все сильнее.

Лишь один из них, самый молодой, не налегал на питье и сидел, опустив руки на колени. Ельга подошла к нему. Кажется, этого молодца Боголюб назвал своим сыном… Она быстро окинула взглядом гостей. Ну да, других таких молодых среди древлян нет.

– А ты что невесел, добрый молодец? – она улыбнулась ему. – Или тебя чарой обнесли? У нас на всех угощения хватит.

Ельга налила вина ему в чашу; он вскинул на нее глаза, и у нее что-то дрогнуло внутри от его пристального взгляда. Она и так с трудом сохраняла спокойствие и завидовала Свену, который без малейшего смущения угощал Боголюба и Ладомира, хотя, как Ельга подозревала, так же без смущения перерезал бы горло обоим.

– Не по годам мне при старших упиваться, – сдержанно заметил Хвалимир. – Не тому меня учили.

Ельга бросила беглый взгляд ему в лицо. Молодец, на несколько лет старше нее, выглядел человеком смышленым и умеющим держать себя в руках. В груди кольнула тревога – именно такой человек мог помешать их замыслу.

– Ты ведь сын Боголюбов?

– Да. Младший, – уточнил он, как ей показалось, с тайной насмешкой.

– Какие же тогда старшие? – вырвалось у Ельги.

– Какие положено, – Хвалимир усмехнулся краем рта. – У старших у самих дочери невесты. Одну вашему молодцу сватают… – он посмотрел на Свена.

Во взгляде его Ельга не увидела приязни – похоже, Свену он не доверял. И снова у нее плеснуло на сердце холодом: их замысел висел на тоненькой ниточке и мог сорваться при каждом вздохе.

– Коли ты Боголюбу сын, мне будешь пасынком, – не выдавая себя, Ельга снова улыбнулась. – Тебя вежеству учили, так слушайся матушки названной – ешь как следует! – Она подвинула к нему блюдо с мясом и пирогами и взяла его чашу. – Выпей на наше доброе здоровье, на долголетие отца твоего.

Хвалимир слегка поклонился, не вставая, и ответил понимающей улыбкой: ему тоже было смешно думать, что эта дева будет ему почти как мать. Взяв чашу, он отпил немного и вновь поставил на стол. Ельга собиралась было приняться за положенные обычаем уговоры – так легко он от нее не уйдет, как Хвалимир сам задал вопрос:

– Что же наши родичи вдруг на лов собрались?

– Вдруг? – она подняла брови. – С чего же вдруг? Обычай у нас такой. Или у вас в Деревах мужи охотой не тешатся? Купалии прошли, чем же им еще время занять? Да и дичина не помешает. Вон сколько гостей кормить надо. Ты уж не обижай чуров наших – выпей, – она вновь подвинула к Хвалимиру чашу. – Знал бы ты, – она немного наклонилась к нему, и он невольно выпрямился, чтобы не упустить ни слова из этой доверительной речи, – каких трудов мне стоило это вино раздобыть. Ведь без отца за море ни единой лодьи не ушло, ни единой белки мы в греки не продали, ничего от них не получили. Это из последних запасов – как выпьем, не ведаю, когда новое раздобыть сумеем.

Хвалимир пристально смотрел ей в лицо; от взгляда его серых глаз Ельгу пробирала дрожь. Такой взгляд сам по себе служит признаком особого внимания, и она видела, что нравится ему, но в то же время он ей не доверяет. Первое ее волновало, второе тревожило и смущало. Стараясь скрыть тревогу, она вновь взяла его чашу.

– Видно, Боголюб в твоих годах был редкий молодец! – почти шепотом, будто для себя, обронила она.

Лицо Хвалимир стало сосредоточенным: он старался не упустить ни единого ее слова. Ельга не покривила душой: чем больше она смотрела на Хвалимира, тем более красивым он ей казался. Черты лица у него были тонкими, но мужественными; в глазах светился ум, в складке ярких губ и очерке темных бровей сказывалась решимость. Она угадывала в нем человека сильного, которому его положение младшего в семье пока не дает развернуться. И какие красивые волосы – русые с легким золотистым отливом. Его внешность уже созрела, утратила последние черты отрочества, но еще оставалась свежей, как порыв грозового ветра. Видно, в Малине все девки по нему сохли, пока он ходил в женихах…

А ее сватают за его старого отца…

Эта мысль заставила Ельгу опомниться и опустить глаза, чтобы Хвалимир не прочел в них чего-то похожего на сожаление. Но и к лучшему, одернула она себя. Если бы ее сватали за Хвалимира… ей куда труднее далось бы то, что они должны совершить…

Хвалимир протянул руку и взял чашу из ее руки. Кисть у него широкая, почти как у Свена, но запястье тоньше… Ельга вздрогнула от его прикосновения и отвернулась. Хвалимир не сводил глаз с ее лица и молчал, но дыхание его тоже участилось. Видя, что он пьет, Ельга отошла. Она исполнила свой долг хозяйки, но ее не отпускало чувство его близости – как будто даже отойдя к другому, старшему краю стола, душой она осталась возле Хвалимира.

Теперь перед ней были Свен и Боголюб; по-родственному обняв друг друга за плечи, они дружно пели. Малинский князь был уже красен лицом и весел: скажи она сейчас, что-де сын твой нашим угощением брезгует, Хвалимиру достанется…

– Слаб ты еще, Хвалиша, вино греческое пить! – за спиной Хвалимира вдруг образовался Ладомир и, схватив чашу, осушил ее в несколько глотков. – Вот и сидишь, будто сам жених! Нет уж! – он хохотнул. – Не твоя невеста.

Он торгует мою волюшку,

– хором пели тем временем древляне и кияне вместе.

У родимыих у братьицев,
У желанныих у дядьицев,
Он дает им меду сладкого,
Меду сладкого да пьяного!

В палате, куда меньше по размерам, чем гридница, уже стало так шумно, что у Ельги звенело в ушах. Гостей не прибавилось, но уже мало кто сидел на прежнем месте, все бродили туда-сюда, подбирали наиболее желанные куски с другого края стола, и оттого казалось тесно. Годоча едва успевала разливать мед и пиво. Есть уже никто не мог, но гости продолжали жевать мясо и рыбу, забывая надкушенные куски между блюд. Кто-то из древлян покачнулся, пробираясь мимо лавки, упал на стол и едва его не опрокинул; Славигость едва успел подхватить. Когда веселье принимало такой размах, Ельга обычно уходила из гридницы, но сейчас она уйти не решалась. Пока древляне видят ее рядом, они не ожидают ничего худого.

Усаживая гостя на скамью, Славигость поверх его головы ободряюще улыбнулся ей и запел:

Уж у меня, у красной девушки,
У меня и во моем роду
Сорок братьицев-горланьицев,
Тридцать дядьицев-горлопаньицев!
Они напьются меду пьяного,
Они побьют да ваши головы,
И растреплют ваши бороды!

Древляне и поляне дружно заливались смехом, и Ельга засмеялась тоже. Обрядовая борьба родов жениха и невесты, обычно сводящаяся к состязанию, кто кого перепьет, сейчас была опасной, как огонь. Но ей нечего бояться: она в своем городе, вокруг верная дружина. Сорок братьев-отроков, тридцать дядьев-бояр. Ее не выдадут…

Древлянин, которого усадил Славигость, уронил голову на стол и что-то бормотал, но встать уже не мог. Один из гостей поспешно пробирался к двери, и, едва он шагнул за порог, как послышались знакомые звуки – съеденное и выпитое решительно попросилось наружу.

– Отдыхай, сват! – Свен сам отвел Боголюба к лавке и усадил. – Почивай до утра, а там и за дело…

– Ты ж мне будешь как сын! – заплетающимся языком уверял его Боголюб. – А я тебе как отец! Больше всех сыновей… И дани никакой не надобно… как сын будешь…

Видно, в мыслях Боголюба земля Полянская уже склонилась под его рукой, если ее возможный князь казался ему сыном. Но Свен и виду не подал, что это заметил; его лицо оставалось спокойным, но Ельга замечала, как в глазах его густеет ожесточение, вытесняя показное дружелюбие.

Двое-трое уже забрались на полати, и оттуда слышался храп. Ельга огляделась. В трезвом уме из древлян остался один Хвалимир. Из своих бояр кое-кто уже спал или готов был заснуть, отроки Асмунда под руки выводили наружу Доброста, не прекращавшего что-то говорить.

Вот-вот все закончится. Угощать кого-то больше не требовалось, и Ельга могла бы уйти, предоставив отрокам и Свену завершить дело. Но она не уходила – что-то ее не пускало. Видя, что Боголюб еще сидит на лавке, наклонившись вперед и будто забыв, зачем он здесь, она подошла, взбила подушку, сняв ее с полатей, и прикоснулась к его плечу:

– Ложись, Боголюбе. Приготовлено.

Он не ответил; наклонившись, она обнаружила, что малинский князь крепко спит, опасно кренясь вперед.

– Отец! – уже не робея, Ельга взяла его обеими руками за плечи потрясла. – Ложись, не спи сидя! Ты же не птица!

Но Боголюб и не дрогнул, испуская то же ровное сопение. Ельга трясла его изо всех сил и звала, но все было бесполезно.

– Он не проснется, – раздался рядом голос; вскинув глаза, она увидела Хвалимира. – Отец уж коли заснул, так его гром Перунов не разбудит. Отойди-ка.

Выпрямившись, Ельга огляделась. За оконцем тьма заметно поредела – близился ранний летний рассвет. Пирование закончилось, древляне почти все спали – кто лежа на полатях и на лавках, кто на полу, а кто и за столом. Только Хвалимир оставался почти трезвым, лишь вид у него сделался утомленный. Киевские бояре разошлись, но из хирдманов кое-кто остался; Свен еще сидел у стола, и лицо его, слегка опухшее от выпитого, было мрачным. Взгляд не отрывался от спины Хвалимира.

Молодой древлянин приподнял отцовские ноги и перенес на лавку, потом с привычной ловкостью уложил Боголюба.

Варяги – Фарлов, Асмунд, Ольгер и двое отроков – выжидательно смотрели на Свена.

Свен быстро поднялся. От угрожающей целеустремленности его движения у Ельги оборвалось сердце, захотелось крикнуть – не надо! Свен бесшумно шагнул вперед, его правая рука ухватила со стола большой ковш с утиной головой.

И когда Хвалимир, уложив отца, хотел выпрямиться, Свен, оказавшись у него за спиной, точным сильным движением ударил ковшом по его склоненной голове.

Без единого звука Хвалимир упал на пол перед лавкой, где продолжал невозмутимо сопеть во сне его знатный отец.

В шумной пиршественной палате наконец настала тишина.

Давным-давно рассвело и княжий двор был полон обычной суетой, когда в молчаливой гостевой избе послышалось движение. Кто-то толкнулся в дверь изнутри; хирдманы, с оружием наготове сидевшие на крыльце, вскочили. Дверь не поддалась, и изнутри застучали сильнее. Послышался хриплый крик: видно, кому-то было надо облегчиться с перепою.

– Там у двери бадья! – крикнул в ответ отрок. – В нее давай.

Не сразу, но через какое-то время и остальные древляне очнулись и обнаружили, что заперты. Разбудили Боголюба; с трудом, охая, держась за больную голову, он попытался встать и наступил на тело родного сына – Хвалимир лежал возле лавки и не шелохнулся, несмотря на шум. Кое-как его осмотрели: он был жив, но на затылке налилась опухоль, и привести его в чувство не удалось. Выбраться наружу тоже не удалось: дверь была прочно закрыта. Кто-то начал сгоряча искать топор, но напрасно. Вскоре выяснилось, что в избе не осталось ровно ничего, что можно использовать как оружие: исчезли взятые древлянами в дорогу топоры, луки и копья, исчезли даже поясные ножи. Также пропала вся дорогая утварь – растаяла, как сон. Казалось, весь этот пир и хозяйка его, прекрасная дева, им приснился, если бы не осталось от вчерашнего веселья жуткое похмелье. Иные и вовсе не могли встать, а лишь стонали, не слушая сродников и не в силах осознать, что навалилась беда похуже головной боли и тошноты. Клятое вино греческое! Древляне хотели пить, но ни воды, ни еще какого питья не нашлось. Из еды – хоть на еду никто смотреть не мог – остались вчерашние объедки, сохнущие на столе и под столом. На крики в оконца и стук в дверь никто не отзывался, хотя на дворе люди были: челядь посматривала издали и прислушивалась, но близко никто не подходил.

Хорошо заполдень дверь наконец открылась. Уже понявшие, что дело ох как нечисто, древляне не стали туда соваться, и правильно сделали – из-под притолоки смотрели жала двух острых копий.

– Пусть Боголюб выходит! – крикнули с крыльца. – Один. Руки на виду.

Будучи приведен под охраной двоих варягов в гридницу, Боголюб обнаружил там своего любезного родича – Щура. Тот стоял перед пустым княжьим сидением, со связанными за спиной руками, и вид, как и запах, имел далеко не свежий – грязноватая сорочка, спутанные волосы, свалявшаяся борода. Бледное лицо выглядело изможденным и мрачным. Лишь при виде Боголюба его небольшие глаза распахнулись, раскрылся щербатый рот, показывая черные промежутки на месте выпавших зубов.

– Боголюбе! И ты в сей перевес залетел!

Боголюб молча глянул на него. Он страдал от похмелья, глаза еще глубже ушли в морщины, складки на лбу стали резче. С первого взгляда на Щура он понял, что ни на какой лов его послы не уезжали, а напротив, сами стали добычей на чужом лову. Как и он со своими спутниками.

– Что с людьми? – хрипло спросил он, не зная, не единственный ли Щур остался в живых из тех, кто отбыл в Киев раньше.

– В порубе сидим.

– Все живы?

– Пока все. А ты как же сюда?

– И я… – Боголюб прокашлялся и оглядел гридницу. – Попал, старый дурак, в силок, прельстился, будто отрок, на девку красную… Уж мнилось, ума нажил за долгий век, а и то…

Щур горько засмеялся:

– Да уж! Позарились мы на лебедь варяжскую, а сами чуть с Марушкой не спозналися…

Отправляясь в Киев сватать Ельгову дочь за своего князя, он никак не думал, что эта невеста лишит воли и чести их обоих.

В гридницу вошел Свен с мечом на перевязи, за ним следовали несколько старших варягов. Не глядя на пленников, будто у него имелись более важные мысли, он прошел к княжьему сидению и сел на скамью справа от него. Передвинул меч, поставил его между ног и только после этого взглянул на двоих древлян.

– Вот что, маличи, – без долгих запевов начал Свен. – Выберите одного, кто поедет от вас назад в Дерева. Я жду оттуда дань за прошлый год и невесту мне, – он поглядел на Боголюба, – последнюю внучку твою, что в девках осталась. Пусть привезут мне клятву от всего рода деревского, от Житимира и других князей, что больше из воли моей они не выйдут, ряд не нарушат, будут дань платить всякий год, как при отце моем платили. Тогда отпущу вас и ваших людей невредимыми.

– Ишь, разбежался, – хмыкнул Щур.

Долгие дни в порубе не лишили его присутствия духа.

– Обманул ты меня, – Боголюб взглянул на Свена с досадой и гневом, но без удивления. – Я к тебе с миром пришел. Хотел вражду прекратить. Перед богами не стыдно, которым ты чару ложно поднимал?

– Знаем мы вашу дружбу! – не смущаясь от упреков, Свен ответил ему холодным взглядом. – Ты, трех волостей князь, дочь Ельга киевского взять задумал, а с нею вместе и стол киевский! Да тебя за одно это надо кверх ногами повесить! Какой ты, старый хрен, для моей сестры жених! Ельга киевского и в Царьграде знают, греки ему дань давали и с честью встречали. Кто ты перед ним, дерьмо собачье! Да я лучше сам бы ее в Днепр бросил, чем за тебя отдал!

– Уж не тебе попрекать нас – холопкину сыну! – не сдержался Щур. – У нас в роду холопов нет, это мы тебе честь оказали! Ты холопом родился, оттого и повадки у тебя лживые!

Два хирдмана за спиной у Щура подались вперед, готовые взять его за такое поношение; Свен бросил им беглый взгляд и слегка прищурился. Один варяг тут же толчком в спину бросил Щура на пол гридницы и ударил ногой в бок, другой добавил в голову. Пленник свернулся, стараясь защититься настолько, насколько позволяли связанные руки. Свен сделал знак: хватит пока.

– Не велю кормить вас в порубе – жрите друг друга! – свысока глядя на скорчившегося на полу перед ним Щура, бросил Свен. – Тогда узнаете, кто здесь холоп. А тебе, пес беззубый, еще раз вякнешь, голову вот здесь снесу! – Он выразительно взялся за рукоять меча, тускло мерцавшую старым серебром. – Чей бы я ни был сын, а у меня меч отцовский в руках!

– Не угодно сватовство – откажи! – возразил Боголюб, подавляя дрожь негодования и косясь на сродника. Дыхание его участилось, ноздри гневно раздувались. – От чужих ворот есть поворот!

– Откажи я, вы бы ратью пошли. Будто я не знаю, как такие дела делаются!

– Думаешь, теперь избежал рати? – Боголюб угрожающе сузил глаза. – Одного ты князя поймал, так в земле Деревской и другие есть. Хочешь рати – будет тебе рать!

– А вздумает Житимир или другой кто на меня войско собрать – я вас на Перуновом дубу повешу и всех людей ваших! – пригрозил Свен. – За такой дар мне Перун удачи даст, а ваше племя лишит ее навек!

– Вешай, – Боголюб махнул рукой. – Видно, и не было мне удачи, изжил всю, из ума выжил, если на такой обман поддался. Вешай, что там! Найдутся в Деревах поумнее, поудачливее меня, медведя старого!

Видя, что больше его не бьют, Щур неловко сел на полу, клонясь набок. Из рассеченной брови на лицо текла струйка крови, и он кое-как стер ее о плечо.

– Выбирай, кто из ваших гонцом будет, – предложил Свен Боголюбу.

Тот задумался ненадолго.

– Пусть сын мой едет. Он молод и смышлен – управится.

Свен было хотел возразить против столь родовитого гонца, но потом вспомнил, сколько этих отпрысков Боголюбовых видел в Малине. В такой большой семье один из меньших сыновей, к тому же рожденный от младшей жены, ничего не решал.

– Так пусть он скажет вашим: я жду здесь, в Киеве, дань за прошлый год со всей земли Деревской и ту девку, что осталась… Блис… Хвалинка! – Свен все же вспомнил имя. – В лицо я ее знаю, не обманут. Исполнят древляне – отпущу вас живыми. Не исполнят до первого снега – вы к Перуну пойдете, а по зиме я сам в Дерева явлюсь, да не как в этот раз, а с войском. И уж тогда возьму все, что мне приглянется.

Боголюб ответил на эти угрозы лишь хмурым взглядом. Ему и в голову не могло прийти, что при мысли обо всем, «что приглянется», перед глазами Свена первым делом встала его, Боголюба, самая младшая жена…

Пришлось выждать еще два дня, пока Хвалимир оправится от удара настолько, что сможет сидеть в седле. Свен дал ему коня, на котором тот приехал, и двоих древлянских отроков в провожатые. Ельга больше не видела ни Хвалимира, ни кого-то другого из числа древлян. Челядь кормила пленников, а хозяевам теперь не было нужды с ним видеться до тех пор, пока не придет ответ из земли Деревской. Скоро ждать не приходилось: до тех пор мог миновать не один месяц. Впрочем, до зимы оставалось месяца четыре[32], и не позже ее начала Свен намеревался отправиться в Дерева сам, уже с войском.

Только после того как Хвалимир отправился в путь и для киян наступило время ожидания, Свен решился поговорить с сестрой о своих тайных открытиях. На следующий день после отъезда молодого древлянина Свен постучался в отцовскую избу, куда Ельга зашла отдохнуть после хлопот по хозяйству. Чем больше времени проходило, тем яснее ему помнился ночной разговор со Стариком. И ведь жизнь подтверждала, что это был не простой сон: удача с тех пор его не покидала. Все его опасные замыслы удавались, даже с избытком. Если уж война с древлянами неизбежна, то детям Ельга удалось ослабить противников и подорвать их дух еще до начала. Уважение к Свену и Ельге среди киян заметно возросло, его надежды занять отцовский стол укрепились. Даже мысли об Ингере из Холмогорода не так смущали – ведь Ельга, сама того не зная, уже вручила Свену ту самую часть отцовского наследия, в которой была заключена его баснословная удача.

– Послушай, – Свен сел и сжал руки между колен. – Ты помнишь… – он бросил взгляд на сестру, – расскажи мне…

– Что?

– Что ты помнишь о том, как умер отец?

На лице Ельги отразилось изумление – об этом она сейчас совсем не думала. Все ее мысли занимали древляне. Она понимала, что хитрости были необходимы как первый удар в неизбежной войне, но все же терзалась страхом, что боги могут покарать их за предательство гостей. Отец тоже поступал так… и почему Свен вдруг заговорил о его смерти?

– Но я не знаю… ничего такого, чего не знаешь ты, – растерянно ответила она.

В то время Свен был дома и видел болезнь отца своими глазами, от начала и до конца.

– Расскажи, что ты помнишь.

– Ну, однажды он пожаловался, что у него болит рука. Попросил перевязать. Вот здесь, – Ельга показала на внутреннюю сторону левого предплечья, выше запястья. – Я смотрела, там был порез. Я перевязала… но у него в тот же день началась лихорадка. Я делала ему отвары липы… и других зелий, как положено. Но он уже на другой день не встал с постели. Мы звали к нему разных мудрых людей… ты помнишь, ты сам ездил за Сдилихой в Годобуж. Что мы могли еще… уж если трех рабов не помогло…

– Что он говорил? Отчего заболел?

– Он не говорил. Только когда Фарлов сказал, что трех простых рабов мало и надо поискать жертву посильнее, он сказал… – Ельга замолчала, стараясь получше припомнить, – он сказал, «серый змей уязвил меня, от его яда средства нет». Но он тогда уже был в жару, и рука почернела, и я подумала, он бредит. Откуда тут во дворе змеи? Никто не видел никаких змей. Да и когда змея кусает, я знаю, остаются две крохотные дырочки, их даже почти не видно. А там был порез, как от ножа. Но если бы… он имел в виду человека… – Ельга с тревогой посмотрела на брата, – если бы кто-то его ударил ножом, он бы не промолчал об этом! Да и как это могло случиться? У нас тогда здесь не было чужих, а свои ведь не могли…

Свен промолчал и значительно подвигал губами, будто говорят: дело-то ясное. Но Ельге ничего не было ясно. Он осторожно взялся за серебряную рукоять Друга Воронов, который висел с него на плечевой перевязи, подставил левую руку и положил клинок в ножнах пониже сгиба локтя. Именно так кладут клинок, когда хотят его получше рассмотреть, подложив под него рушник или другое полотно.

– И что?

– Вот этот серый змей, – Свен качнул меч на локте. – Отец порезался об этот клинок. Когда хотел на него посмотреть… еще раз.

Ельга прижала пальцы ко рту; она взирала на меч в руках брата с таким ужасом, будто он и правда держал живого смертоносного змея.

– Порезался, когда смотрел… Ой!

Она вдруг подскочила, как ужаленная; Свен вздрогнул от неожиданности и мельком подумал, не будь клинок в ножнах, он сейчас разделил бы судьбу отца, только лет на сорок раньше. А Ельга метнулась к большому ларю и стала дрожащими руками вставлять бронзовый ключ в замок. Вот она с усилием подняла тяжелую крышку и протянула Свену какую-то ткань.

– Смотри!

Он подошел, потрогал темные пятна на холсте.

– Кровь.

– Этот меч лежал здесь, – Ельга показала в ларь. – Значит, отец должен был его вынуть… тогда эти ключи еще были у него. И если он порезался, как ты говоришь… то кровь капала и попала на покровец…

Свен еще что-то вспомнил и поднял меч. Ножны уже несколько утратили свежесть за то время, что он носил Друга Воронов, но темное пятнышко возле устья еще было видно.

– И сюда попало… если он зажал порез… рукавом хотя бы, но на ножны немного капнуло, и потом на покровец, когда закрывал ларь.

– О боги! – Ельга отшатнулась и прижала обе ладони к нижней части лица. – Да ведь… его убил его собственный меч!

Она взглянула на Свена; ее золотисто-карие глаза от потрясения казались черными. Смерть отца и так поразила ее ужасом и горем, а теперь вдруг выяснилось, что смерть была той самой карой, какую сам на себя призывает человек в случае нарушения клятвы…

– Какую же… – Ельга едва могла говорить, голос ее звучал сдавленно. – Неужели он нарушил клятву… какую? Кому? У нас все было мирно! Много лет!

– Нет. Он не нарушил клятву людям. Он… нарушил уговор с самим этим мечом, – Свен посмотрел на Друга Воронов и неспешно повесил его опять на плечо.

– Уговор? С мечом? Ты не бредишь?

– Это меч не простой. Он много лет лежал в ларе и не видел света. Не пробовал ничьей крови. Он забирал наших братьев… И когда остался только я, он решил вырваться. На свободу.

– Что ты такое говоришь? – Ельга смотрела так, будто брат у нее на глазах сошел с ума.

– Я правду говорю.

– Но откуда ты знаешь? Насчет наших братьев…

Свен посмотрел на нее и помолчал. Он не был искушен в подобных делах, но понимал: одноглазый Один удостаивает смертных беседой не для того, чтобы они делились его откровениями с женщинами, пусть и лучшими.

– Этого я не могу сказать. Но я знаю. И еще я кое-что знаю, – Свен подошел и приобнял сестру за плечи. – У нас все получится. Теперь удача принесет мне победу во всяком деле, на какое у меня хватит отваги. И древляне будут наши, и стол киевский мы с тобой никому не уступим.

Ельга села на скамью. Вид у нее был потерянный. Сейчас она по-новому взглянула на самое важное событие своей прошедшей жизни и не могла так сразу это осмыслить.

– Ничего не бойся, – добавил Свен. – Боги с нами, и они пообещали нам помощь.

Уже выходя на солнечный двор, он подумал, что одной важной вещи он еще не знает. Ведь Один посулил прислать к нему на помощь валькирию. Поначалу он счел, что Отец Ратей говорит о Ельге: она передала ему отцовский меч, исполняя тем самым неведомую ей волю Одина. С посвященными всегда так: они творят волю богов, даже когда не знают их конечной цели. Да и чем она не валькирия, подносящая чашу с пивом мертвых? Но сейчас у него мелькнула мысль: нет, не она. Какая-то другая женщина еще войдет в его жизнь, сверкая шлемом и щитом.

Друг Воронов не зря пробудился к новой жизни. Скальды называют меч и кормильцем воронов, и змеем ран, и челноком валькирий. И раз уж этот челнок принялся ткать из жизненных нитей новое сказание на века, за ткачихой дело не станет.

Глава 4

Новости пришли более чем через месяц, когда в земле Полянской разворачивалась жатва. Будучи девой, Ельга не могла в ней участвовать, но чуть не всякий день ее звали в святилище на Девич-гору: большухи того или иного селения приносили в дар богиням первый сноп со своих делянок. Боярыня Грозница, дочь Вячемира, как самая знатная из киевских жен, благословляла их серпы, прикасаясь к ним старинным «золотым» серпом. Был он из такого же железа, как и у всех, только дубовая рукоять украшена врезанными полосками меди, но, по преданию, он принадлежал еще Киевой жене Улыбе. В нем заключалась сила плодородия всех нив полянских, и с ним старшая жрица выходила на «божье поле» жать самый первый сноп.

Ельга наблюдала за этим обрядом еще с тех пор, как «золотым серпом» владела ее мать, княгиня Ольведа. Но этим летом она поглядывала на Грозницу не без тайной ревности. Не боярыня, а княгиня должна передавать земле плодоносящее благословение неба! Если бы она, Ельга, была замужем, эта честь принадлежала бы ей. А если бы у Свена имелась жена знатного рода, то серпом владела бы она. Про себя Ельга клялась, что это последний год, когда на «божье поле» с Улыбиным серпом выходит жена не из их рода. Привезут Свену Боголюбову дочь или нет, но без водимой жены ему больше нельзя! Очень, очень жаль, что он до сих пор не женат – это может оказаться последним досадным препятствием на пути к тому, чего он так горячо желает.

Древлянских пленников Ельга больше не видела. Держать Боголюба и его спутников на княжьем дворе постоянно было неудобно, и через несколько дней их перевели в старый дом, во время прежних войн на днепровском Левобережье выстроенный Ельгом для северянских талей[33]. Незадачливые послы во главе со Щуром пока сидели в порубе, но Ельга уговаривала Свена перевести и их туда же. Ближе к холодам это придется сделать – в порубе они перемерзнут, как начнутся осенние заморозки, будут хворать и умирать.

Хорошо, что Хвалимир уехал восвояси. Иной раз это приходило Ельге в голову, и она сама перед собой смущалась от этой мысли, но знала, что сиди он среди прочих пленников, на душе у нее было бы еще тяжелее. Стоял перед глазами его пристальный взгляд на пиру, в котором любопытство мешалось с настороженностью. Он хотел доверять ей, но здравый смысл ему мешал. Здравый смысл оказался прав, и отчего-то при мысли о Хвалимире Ельга испытывала более сильный стыд, чем даже перед его отцом-князем, которого обещанием замужества заманила на бесчестье, плен, а может, и позорную смерть.

Но теперь Хвалимир дома, среди своих родных. От этой мысли у Ельги становилось легче на сердце. Пусть он и проклинает ее за губительный обман. Она ведь вовсе не думает становиться ни мачехой ему, ни еще кем…

Долгожданные вести прибыли самым будничным образом – три мужика в серых свитах, ради жары спущенных с одного плеча, и валяных шапках пешком явились от пристани на Почайне и попросили отроков у ворот сказать о них Ельговичам – дескать, привезли послание от князей деревских. Ельга тут же послала за Свеном – его не было на княжьем дворе, – а сама ушла переодеваться. Она уже сидела на своей скамье слева от пустующего престола, когда торопливо вошел Свен. На нем был тот зеленый кафтан, отделанный дорогим шелком с черными орлами на красно-желтом поле, хоть и незастегнутый, волосы влажны после умывания. С радостью Ельга отметила: его больше не нужно учить тому, как должен выглядеть и вести себя князь, он уже все понимает сам. Несколько месяцев во главе дома изменили его. Старый отцовский меч висел на плечевой перевязи, и Свен придерживал его, садясь, движением заботливым и почтительным, будто то было живое существо.

Но кое-какие перемены в нем Ельгу тревожили. Свен не просто научился носить дорогой кафтан. Изменился его взгляд – теперь в нем порой мелькала неведомая ему прежде отстраненность и притом сосредоточенность, будто он видит нечто, недоступное другим. Ельга замечала такой взгляд у мудрых людей – у волхов и знахарей, даже у своей матери, не говоря уж об отце. Но Свен раньше не был наделен способностью говорить с Иным. Ельга не сомневалась – причина всему меч, который убил их отца и который она своими руками отдала Свену. Решение это ей подсказали боги: Свен должен быть готов занять место отца. Но какими станут они сами, дети мудрого Ельга, исполняя волю богов?

Вот Свен кивнул отрокам, и в гридницу ввели троих приезжих. При виде них Свен слегка переменился в лице: он узнал жителей Почаевой веси, выскочившей на северный берег реки Рупины, в порубежный лес, отделявший земля Полянскую от Деревов. Не так давно он проезжал через эту весь – по пути в Малин и обратно, уже с Боголюбом.

Трое тоже не удивились, увидев, что им предстоит говорить перед пустующим княжьим столом, по бокам от которого сидят молодец и девица. Стянув шапки, они степенно поклонились.

– Боги в дом, Ельгович, – сказал старший, стоявший посередине. – Будь жив!

– Будь жив, Смолка, – кивнул Свен, и Ельга с удивлением замечала в его лице, глазах и голосе снисходительную приветливость, которой отличался в разговоре с простонародьем их отец. – С чем прибыл?

– С вестью я к тебе. Верю, ради богов не погневаешься ты на меня и родичей моих за весть горестную… Не по своей же воле я, а такая вот судьбина… А и погневаешься, – мужик махнул рукой, – и то не беда, все беды уж со мной случилися…

– Горестную весть? – Свен подался вперед. – Что произошло? Говори!

– Набежали на нас люди из земли Деревской, от князя Житимира. На заре набросились, только на нивы мы наладились. Людей всех схватили, дядьку Синюту зарубили… Взяли меня и вот братьев, велели ехать к тебе и сказать: Боголюб дедовский завет нарушил, землю свою покинул, за то ему поделом – в силок попал, значит, богам и дедам он неугоден и более он маличам не князь. А Житимир дань тебе платить не желает, и все древляне с ним согласны. Ждет, сказал, на бой тебя на Рупине, как лед станет, и кто одолеет, тот с того и дань возьмет, и дом его возьмет, и добро, и домочадцев. С тем велел к тебе ехать… А у нас весь всю пожгли, и нивы, и сено, а людей всех к себе в челядь увели… – понизив голос, добавил Смолка. – Давай, коли войско собираешь, так бери нас с братьями. Пусть уж нам головы сложить, а не спустим лешачьему семени…

Ельга выпрямилась, но больше ничем не выдала своего волнения. Свен даже в лице не переменился и лишь слегка поглаживал серебряное «яблоко» меча.

Помня опыт первого и второго посольства в Киев, древляне больше не стали засылать своих людей, а вынудили послужить вестниками самих полян. Да так, чтобы в их решимости отомстить за позор никто не усомнился. Но выступить большими силами прямо сейчас и они не могли – требовалось сперва убрать хлеб с полей, а уж потом собирать войско. Сейчас они лишь разорили окраины, первые порубежные полянские селения – чтобы дым пожарищ щекотал Ельговичам ноздри, нес горечь унижения, как всем древлянам он ел глаза после «древлянской бани» в Киеве, слухи о чем уже широко разошлись.

Как станет лед – то есть когда будет закончено со всеми работами в поле и начнется настоящая зима. За оконцами ярко светило солнце, над Киевом плыла жара макушки лета, но Ельга уже видела перед собой заснеженные берега Рупины и два войска напротив одно другого. Строй черных копий… красную кровь на белом…

Да и могло ли быть иначе? По лицам Свена и оружников она видела: никто иного и не ждал. Война стала неизбежной с того мгновения, как первое посольство, с Щуром во главе, месяца два назад переступило порог этой гридницы. И все, что они делали до сего дня, уже было войной.

– А кто у них старший был, этих, что набежали на вас? – услышала Ельга голос Свена.

– Хвалимир, сказал, звать его, Боголюбов сын…

Через три дня в Ельговой гриднице сошлось полянское боярство. Собрать старейшин в пору жатвы было нелегко, но слухи о грядущей войне расходились все шире, и многие покинули нивы, чтобы поскорее узнать, чего ждать от судьбы. Свен употребил это время на обдумывание того, что он скажет людям. За эти дни весть о разорении он получил еще трижды: Хвалимир с дружиной удалых древлянских отроков прошелся по селам полян на Рупине, будто косой по траве. Горели избы и созревшие нивы, людей уводили в полон за Здвиж, но из каждого селения несколько человек Хвалимир отправлял в Киев к Свену все с той же вестью: зимой пойдем на тебя! Вызов передавался от имени князя Житимира искоростеньского и мужей древлянских, но звучал из уст Хвалимира.

– Как он не боится! – вырвалось однажды у Ельги. – Ведь отец его у нас!

– Своего отца он уже мертвым считает, – вздохнул Вячемир. – Вот и мстит.

Прослышав о беде, поляне в порубежной полосе снимались с места и поспешно уходили на восток, к Днепру. За Рупину Хвалимир не пошел: видно, не имел сил на более дальний поход. Вестники несчастья рассказывали, что у него было с собой всего полтора десятка отроков – достаточно, чтобы разорить не готовую к набегу весь из трех-четырех дворов, но слишком мало, чтобы встречаться с ополчением даже ближайшей полянской волости, найдись среди ее старейшин способный воевода, или с двумя десятками варягов, которых Свен мог спешно выслать.

В полной людьми гриднице было почти тихо: не слышалось движения, досужих разговоров и даже споров из-за места. Чем ближе к княжьему столу, тем почетнее, и обычно рассаживание не обходилось без горячих подсчетов, чей род в земле Полянской старше. Но сегодня все сидели тихо – справа варяги, слева поляне, – и смотрели на пустой княжий стол. Сейчас, когда ожидание войны из угрозы будущего стало явью завтрашнего дня, пустота высокого резного сидения начала казаться пастью бездны. Воевать без князя – все равно что идти на медведя без рогатины, жить в доме без крыши. Нет князя – некому раздобыть для народа милость богов, удачу и победу. Каждый понимал: если род полянский не желает сгинуть, он должен найти себе князя. Может быть, нынче же. Оттого были мрачны и задумчивы бородатые лица, оттого резче пролегли морщины на залысых загорелых лбах, оттого суровее были сомкнуты уста над седеющими бородами. В морщинистых натруженных руках, сжимающих темные от старости посохи – знаки власти над родом, – сегодня старейшины держали судьбу всей земли своей.

Свен и Ельга вошли вместе, провожаемые Фарловом и Асмундом. Трое мужчин были в цветных греческих кафтанах, при мечах; Ельга шла между ними, будто плыла, как белая лебедь среди ястребов. В белом варяжском платье с золочеными застежками, с золотыми моравскими подвесками на красном, шитом золотом очелье, с золотыми обручьями и перстнями, она была истинным воплощением Солнцевой Девы. Золоченая священная чаша в ее руках была как земное подобие небесного светила. Пока они шли через гридницу к престолу, не один из бояр полянских вспомнил предание о Кие, двоих его братьях и деве Улыбе. Никто не ждал, но в час тревог они вернулись. И как ни мало трое варягов походили на древних прародителей полянского племени, вместе с ними в гридницу вошла сила, готовая принять наследие пращуров.

Свен и Ельга встали перед престолом, и у смотревших на них замерло сердце. К Ельге подошел Звонец – княжеский чашник, немолодой, почтенный человек, в совершенстве знающий все застольные обычаи и как никто умеющий рассадить гостей «по славе рода». Он держал серебряный кувшин и по кивку Ельги налил меда в чашу у нее в руках.

– Призовем, мужи полянские, богов и дедов к беседе нашей, чтобы не оставили нас попечением своим и наставили на добрый разум! – провозгласила Ельга и подняла чашу.

Люди в гриднице встали, как один. Ельга передала чашу Свену, он тоже приподнял ее и первым приложился, объявляя себя старшим в этом собрании. Все молча следили за ним. В такой миг, первым подняв чашу на богов, побочный сын покойного князя тем выражал готовность первым пойти в бой за землю Полянскую, и никто не мог возразить против его права сделать это.

Когда чаша обошла обе скамьи и, сделав круг, вернулась к Ельге, все сели. Свен и Ельга тоже заняли свои обычные места справа и слева от престола. Как никогда, сегодня его пустота казалась выжидающей. То и дело кто-то из бояр соединял взглядом Свена и престол… потом смотрел на Ельгу, и в глазах мелькала озадаченность.

Желая полной ясности, Свен повел повесть с самого начала: как в Киев впервые явились послы древлян, чего они хотели и что было предпринято. Рассказал о своей поездке в Малин и о пире для Боголюба, сидевшего сейчас в доме северянских талей. По мере его рассказа лица мрачнели еще сильнее: становилось ясно, что ожидаемая война – не плод недоразумения, не пожар из-за искры чьего-то горячего нрава, а неизбежное следствие давнего противостояния двух племен, связанных близким родством.

– У древлян небось веселье было великое, как узнали, что Ельга земля призвала, – сказал Вячемир, когда Свен закончил. – Думали, с ним дань их закончилась и отныне они сами себе господа. Ведь Ельг с них тридцать лет брал дань! Умерли те отцы, кого он разбил на Уже и на Тетереве, сыновья в возраст вошли, небитые, вот и мнят, будто кияне слабы.

– Упрямы древляне, – кивнул Вуефаст. – Пока не побьем, не смирятся. И благо буди богам, что привели их самих нам замыслы свои раскрыть. Приди они с войском по зиме без вести…

По рядам пробежал тревожный шум.

– Да и прошлой зимой могли! – крикнул кто-то.

– Прошлой зимой сохранил нас дух князя, – сказал Славигость. – Пока не знали они, верно ли Ельг умер и кто ему наследовал, не решились. А ныне…

– Ныне сила на нашей стороне, – подхватил Свен; едва раздался его низкий, уверенный голос, как все глаза мигом обратились к нему. – Мы их вновь к покорности приведем, на другие тридцать лет хватит. Вот что, бояре. Надо войско собирать. Вы из своих родов выбирайте ратников, одного с десятка, а кого здесь нет, к тем я отроков пошлю. Сам же я в Чернигов поеду – велю воеводе Вальдрику войско с его земель собирать. Да и сам он подойдет, у него дружина хорошая, полсотни копий, оружники все умелые и храбрые.

Чернигов был крепостью, поставленной Ельгом на реке Десне, левобережных владениях племени полян. Охраняя рубежи с северянами и радимичами, с которыми Ельг вел войны, Чернигов имел своего воеводу-посадника с варяжской дружиной.

– А пока буду в разъездах, я хочу, чтобы вы, кияне, госпожой над собою признали сестру мою Ельгу, Ельгову дочь, – продолжал Свен. – Без главы киянам в эту пору жить нельзя.

Он и впрямь сильно изменился за эти месяцы. Почти исчез неотесанный паробок, хватавший капусту горстью из бочонка. В красивом дорогом кафтане, с дорогим мечом у пояса перед киевским боярством сидел почти готовый князь, и «я хочу» в его устах, произнесенное негромко и со спокойной уверенностью, обладало повелительной силой закона.

Ельга, со священной чашей на коленях сидящая близ престола, сама казалась живой святыней, будто Заря-Зареница, держащая в руках солнце. Ей было ясно, что сейчас на уме у всех бояр. Никогда еще полянами не правила дева…

– Мы, дружина, готовы признать Ельгу, Ельгову дочь, нашей госпожой, – объявил Фарлов и прикоснулся к рукояти меча, словно предлагая принести клятву. – В ней мудрость зрелой жены и сила богини. Она даст нам милость богов и удачу, а для мужских дел здесь достаточно мужчин.

– Не бывало такого, что стол княжий девица занимала! – не утерпел Гостыня. – То, что божье дело, то божье, это ей ведомо, но куда же ей в князья?

– А как же Улыба? – напомнил ему Славигость. – Рассказывают, она полянами правила, когда Кий с братьями из-за Днера пришел.

– Кий пришел, а Щек здесь уже сидел, на Щекавице! – боярин Витислав потыкал посохом в оконце, в ту сторону, где находилась одна из киевских круч. – А Улыба, дочь его, на Девич-горе богов молила!

– Не дочь, а сестра! – кинулся спорить старейшина Здоровец. – Потом она за Кия замуж вышла, так и стал он Щеку братом!

– Мне бабка рассказывала, что дочь!

– Перепутала твоя бабка! Я от Люботы, старого жреца, еще отроком слышал, а уж он-то получше знал, чем твоя бабка!

– Моя бабка сама сызмальства на Девич-горе служила, она знала!

– Ворон пусть скажет, он все предания доподлинно знает!

– Не спорьте, мужи почтенные! – вмешался Вячемир. – Как у дедов водилось, так и у нас поведется. Была Улыба изначально девой, и Ельга дева. Стала Улыба женой, и Ельга, дадут боги, мужа себе изберет.

– Пусть бы избрала, тогда бы мы… – проворчал Здоровец. – А то как бы…

– Нельзя девице без мужа на стол садиться! – поддержал его Витислав. – Найдет еще мужа… неугодного нам, а мы ему власть над собой отдай!

– Созвать мужей да отроков и выбрать, кто богам угоден! – заговорили сразу в нескольких местах.

Будто и впрямь в сказание попали!

– Мне не нужен муж, – подала голос сам Ельга, и все повернулись к ней. – У меня есть брат! – Она посмотрела на Свена и улыбнулась ему. – Я хочу, чтобы в делах ратных вы, кияне, признали господином и вождем брата моего Свенгельда, Ельгова сына. И отвагу, и удачу свою он уже явил. А я дам обет не выходить замуж, пока мы на престоле отцовском остаемся, либо сойти с него, если боги мне мужа пошлют. А пока пусть мне мужем един Перун будет.

Бояре помолчали. Ельга обещала полностью посвятить себя богам, отказаться от обычной женской судьбы, сойти с торной тропы человеческой жизни и вступить на тропу, где ходят боги. Предание старины, о котором каждый слышал от своих бабок, обещало вернуться и вновь войти в сегодняшний день, чтобы зажечь для племени полянского зарю новой славы.

– Это что же – два князя у нас будет? – недоверчиво спросил Доброст. – Князь и княгиня-девица?

– А чем худо? – ответил Славигость. – Князь будет в ратное поле ходить, а княгиня богов молить и уклад добрый держать.

– А суд судить? – вставил Гостыня. – Суд судить кто будет? Это все поконы знать надо, и мудрость иметь не девичью.

– Уж не забыл ли ты, – усмехнулся Фарлов, – что эта дева перехитрила два десятка мужей древлянских? Она придумала ту баню, она заманила в ловушку Боголюба, старого медведя, а уж если он не был мудрейшим из князей, то я не знаю, кто с ним сравнится. Она отняла удачу у древлян и отдала ее нам, не пролив ни единой капли крови, ни нашей, ни чужой. Тебе мнится, что ей не хватает мудрости?

– А поконы? Тяжбы разбирать – это тебе не нитки водить!

– Давайте испытаем ее мудрость, – сказал Вячемир. – Приходил ко мне нынче человек от Годолба, варяга, просил рассудить их насчет наследства брата его, Хельва. Там у них такое дело, что только сам Велес и распутает. Пусть Ельговна разберет и приговор свой объявит. А мы послушаем! – Вячемир усмехнулся и сложил руки перед собой, будто уже готов был насладиться любопытным зрелищем. – Коли ошибется – подправим. На то нам боги и дали головы седые, а отцы?

Все посмотрели на Ельгу. Она слегка погладила бок золоченой чаши, будто просила источник мудрости помочь ей.

– Отчего же нет? – Она улыбнулась, оглядывая киевское боярство. – Дайте мне случай, мужи киевские, а потом сами судите, благ ли будет совет мой.

Имя Хельва Ельга слышала не впервые. Этот человек, киевский варяг, был одним из доверенных людей старого князя и много лет возил в Царьград княжеские товары, обменивал там меха, мед и челядь на дорогие ткани, роскошные одежды, вино, серебро и золото. С месяц назад прошел слух, что он умер, но Ельга не обратила на это внимания – без отца не было походов с товарами в Царьград, торговые люди не требовались. И вот оказалось, что с тех пор оставшиеся в живых родичи Хельва так и не сумели поделить его наследство.

– У него брат есть, Гудольв, Годолб по-здешнему, – подтвердил Асмунд, когда Ельга позвала к себе в избу старших варягов для совета. Асмунд, человек общительный, знал, кажется, всех киевских варягов, их дома и семьи. – Их сначала у нас двое было братьев, да, Фарлов?

– Я их помню молодыми, – подтвердил тот, – сам учил их работать копьем и топором. Гудольв был хороший воин, но ему не повезло – его ранили в спину, помню, на Суле, и с тех пор он не ходит, у него отнялись ноги.

– Да, потому они и живут вместе, Гудольв и Хельв. То есть жили…

Оставался только один день, но этого Ельге хватило, чтобы подумать. Если она сумеет убедить бояр в своей мудрости, как уже убедила дружину в своей удаче, то разделит отцовский стол со Свеном. Свен был именно такой вождь, который мог спасти землю Полянскую в противостоянии с древлянами, ему не хватало только права на признание. Сестра, от рождения носившая имя Поляницы, могла дать ему это право от имени всей земли. Но сначала доказать, что сама она любима и наставляема богами.

День выдался ясный – богам сверху будет хорошо видно происходящее. В полдень Ельга, сопровождаемая варягами, верхом на белом коне проехала по тропе к вершине Святой горы. С давних времен здесь находилось святилище Перуна, основанное возле могучего дуба. Говорили, что дуб этот старше самого Киева, что будто бы сам Кий однажды, охотясь, отстал от своих спутников и прилег отдохнуть под деревом. Во сне услышал он голос, повелевший ему основать город на этом месте и обещавший городу процветание и славу по всему свету белому. Послушавшись, Кий основал город, назвав его своим именем, а у дуба устроил святилище Перуна. И с тех пор дуб ничуть не изменился.

Ельга еще в детстве удивлялась: как мог Кий охотиться здесь, когда до его прихода на этих кручах уже сидел полянин Щек со своим родом, выходец из земли Деревской, а сестра его Улыба уже жила в святилище на Девич-горе? Но мать объяснила ей: каждое предание верно, и не нужно их сравнивать. В том мире, где боги ткут и куют судьбы, правдиво каждое из них. Ельга поняла ее, и с тех пор каждое сказание было для нее еще одной струей в могучей реке божественного бытия, и разность их только делала поток богаче и красивее.

Святилище было обнесенно стеной из дубовых срубов, уже несколько обветшавшей. Перед ним раскинулся большой жальник, сотни разбросанных гнездами холмов и холмиков. В летний день, одетые пышной травой с пестрыми цветами, они имели приветливый и даже веселый вид. Меж гнездами могил вились тропинки – весной и осенью, в сроки поминания мертвых, внуки приходят к дедам с угощением.

Ближе всех к святилищу находились два наиболее высоких холма – могилы Ольведы и самого Ельга. Каждый был увенчан бдыном – высоким столбом, ветер колебал длинные концы повязанных на бдыны поминальных рушников. Сама Ельга их и повязала; дважды в год их обновляли. Проехав меж этими двумя могилами, Ельга через мир мертвых вступила в мир богов – все в том же белом одеянии, в блеске золота, с золоченой чашей как знаком своей священной власти.

Снаружи у ворот святилища собралась толпа. Ельга приветственно махала рукой, проезжая, и люди отвечали ей радостными криками. Видимо, слух о предстоящем уже разнесся по городу. Войдя вслед за Фарловом и Ольгером в ворота, Ельга поняла, почему люди стоят снаружи – это те, кому не хватило места внутри. Все киевское боярство, что вчера сидело в гриднице, сегодня было уже здесь: бородатые старейшины в длинных насовах стояли плотным рядом вокруг площадки под Перуновым дубов, а за их спинами теснились люди попроще, варяги и прочие кияне.

У корней древнего дерева стояла короткая скамья для князя – ее вынесли из обчины, где она хранилась в те дни, когда не было суда, – торцом к ней две скамьи для старцев. На каждой помещалось не более шести человек, так чтобы общее количество судей равнялось двенадцати, и ни одного свободного места не осталось. Вячемир, Доброст, Гостыня, Славигость и другие уже сидели в ряд, но встали, когда Ельга с чашей в руках прошла мимо них к княжескому сидению.

Что касается войны, то обычаи славян и варягов отличались: на Севере конунг был вождем дружины, у славян водить полки доверяли избранному воеводе. Но творить суд было древнейшей обязанностью вождя по всем берегам Варяжского моря. Ельга, дитя двух народов, мысленно призывала на помощь предков с обеих сторон: ей предстояло сделать то, что последние три десятка лет делал ее отец.

– Позволь мне, Перуне, занять место сие, дай мне творить суд по правде, по покону и укладу дедову, – сказала Ельга, пролив золотистого меда на корни дерева. – Пошли нам, киянам и земле Полянской, мир, благополучие и изобилие вовсем, победу в ратях, справедливость в суде.

Двенадцать старейшин дружно поклонились дубу, и Ельга прошла к сидению судьи.

Опускаясь на скамью, помнившую ее отца, Ельга трепетала, будто сей же миг ей предстояло стать другим человеком. До нее только одна дева на всем белом свете исполняла княжескую обязанность суда – Улыба. Казалось, даль времен и поколений, разделявшая ее и деву Улыбу, исчезла, и сейчас не она, Ельга, а сама Улыба вновь выходит к Перунову дубу, чтобы править своим родом, как делала до брака с Кием. В тяжбе за спорное поле судьей была сама земля-мать, а Ельга лишь принимала свидетельство; теперь же ей предстояло пустить в ход свой ум и доказать, что он чего-то стоит.

Затрубил рог, гомон вокруг площадки было унялся, но тут же вспыхнул снова. Появились ведущие тяжбу, и Ельга невольно раскрыла глаза, увидев, как их много. Явилась целая гурьба – мужчины, женщины, дети!

Шум не утихал: в толпе слышался смех, удивленные крики, шутки. Даже строгие старцы наклоняли седые головы один к другому и что-то бормотали, улыбаясь.

И было на что подивиться. Впереди два здоровых паробка-челядина несли короткую скамью на толстых жердях, а на скамье, придерживаясь за их шеи, сидел мужчина лет сорока, довольно грузный, расплывшийся. Длинная борода и волосы у него еще оставались темными, но вид был бледный, нездоровый, под глазами залегли бурые мешки.

– Будь жива, Ельговна, и вы, мужи и старцы киевские! – довольно высоким голосом провозгласил он, когда холопы поставили скамью посреди площадки перед дубом. – Позвольте мне сидеть перед вами – знаю, не по укладу, да ноги меня не держат, не ходят, не носят меня уж лет двадцать с лишним. Бился я храбро за батюшку твоего, за князя нашего Ельга, да ноженьки свои оставил на Суле-реке.

– Будь жив, Годолб, – ответила Ельга. – Мы знаем о твоем увечье, боги не огневаются, видя тебе сидящим перед дубом.

Она посмотрела на людей, шедших следом за калекой. Первой выступала молодая женщина – рядом с бледным Годолбом ее лицо, румяное, пышущее здоровьем, ее крепкий, полноватый, широкобедрый стан казались еще свежее. Она была одета в нарядную плахту, вытканную красными и черными полосами, на груди блестели богатые ожерелья из сердолика, хрусталя и серебряных ногат. Лет ей было не так уж мало – двадцать пять, пожалуй, однако узоры тканого пояса указывали на то, что она молодуха, не имеющая детей. На плечи она накинула белую свиту с тонким черным узором по краям, и это был единственный признак того, что женщина – вдова, одетая «в печаль». На очелье у нее блестели подвески греческой работы – небольшие, но цены немалой.

– Будь жива, Ельговна, – она поклонилась, звякнули подвески в ожерельях и на очелье. – Я – Воибуда, Хельвова вдова, Нежилова дочь. Уж как я рада девицу видеть – ты не обидишь меня, рассудишь по справедливости, как сама Улыба рассудила бы!

Она угодливо улыбнулась Ельге, но почему-то не вызвала приязни. То, как уверенно молодуха-вдова выступала впереди нескольких мужчин, показалось Ельге чудным.

Впрочем, разве сама она не собиралась возглавить всех мужей киевских и полянских, сколько их есть?

– А се братья мои, – Воибуда обернулась, – Сырец и Домаш. Приехали они из дома отцовского, из самого Будивижа, чтобы честь и права мои вдовьи отстоять. Ты про наш род слышала поди – мы, Будивидичи, в славе, по всем волостям о нас добрая весть идет. На чужое мы отродясь не зарились, да и своего не уступим.

– Погоди, – остановила ее Ельга. – Пусть первым говорит Годолб. В чем ваша тяжба?

Воибуда обиженно вздернула брови, и вид у нее из любезного разом стал недоверчивым. Видно, одними этими словами Ельга разуверила ее в своей способности судить справедливо. Но Ельга, не глядя на нее, кивнула Годолбу:

– Говори, я и старцы городские слушаем тебя.

– Храбро я бился за князя нашего Ельга, и многие в дружине его меня помнят, – начал тот, отыскав глазами Фарлова и глядя на него с призывом поддержать. – Храбро бился… на Суле-реке ноги мои оставил молодые, резвые, а сама еще молодец был, два года как женился. Детей не успела жена принести, а как обезножел я, тут уж какие дети… Жил я на отцовом дворе, отец был уже плох, а как умирал, заповедал нам с братьями жить вместе, друг друга держаться, пособлять, помогать… Меньшие мне ногами да руками помогали, а я им – советом. Так и жили. Средний наш, Хельвуша, у князя в большом доверии был, за море с товарами ездил. А я домом правил, и все у меня под приглядом было, хоть сам и не ходил. Сиднем сидел в избе, а всякий день сказать мог, сколько у нас припасу какого, кто из челяди на работе какой. Так жили, да только умерла моя жена, тогда Хельвуша сам жениться задумал. И высватал себе… – он поглядел на Воибуду, будто даже взглядом ему было противно ее коснуться, – змеищу эту. За десять лет детей не родила, только ползала по всему дому, во все щели жало свое ядовитое совала. Хельвуша уж меньшую жену взял, полонянку выкупил, она ему сына родила, – он кивнул на мальчика лет восьми, стоявшего возле скромной женщины в белой намитке и «полной печали», видно, той самой жены. – А ныне, как умер брат, эта и говорит – дитя, говорит, ношу, а потому все наследие мужа теперь мое и дитяти моего. А мы с братом меньшим, Бернишей, значит, по боку, грозит со двора согнать. Всю челядь в руки забрала, кабы брат мне хлеба не носил, уморила бы голодом меня! Нельзя больше беззаконие такое терпеть, рассудите нас, старцы мудрые… – он запнулся, взглянув на Ельгу, – и ты, Ельговна, как отец бы твой рассудил. Уж он-то не обидел бы меня, ведь за него я бился храбро, еще как сам отроком был, ноги мои оставил на Суле-реке…

Слушая его, Ельга отметила первую сложность: взрослые братья жили одним хозяйством, не разделив полученное от отца и имея в общей собственности все вновь нажитое. Это уже была причина, почему родичам Хельва понадобилось искать княжьего суда.

– Теперь дайте я скажу! – заговорила Воибуда, едва ее деверь умолк. – Когда муж меня брал, а отец за него отдавал, был меж ними такой ряд положен…

– Стой! – Ельга подняла руку. – Не торопись, жена. Мы еще с Годолбом беседу не завершили. Есть у тебя послухи, что знают, как вы с братом одним домом жили и общее хозяйство вели?

– Есть… – озадачился тот, – да кто угодно… Станюта, ты ж нас сто лет знаешь! – обратился он к одному из старцев на скамье перед дубом. – Будь послухом речам моим!

– Послух я днесь, – важно кивнул Станимир. – Жили братья одним домом, Хельв за моря ходил, Годолб за домом глядел, а меньшой их, Берниша, возрастал… до возраста.

– Так их трое братьев, а не двое? – Ельга припомнила, что Годолб упоминал еще одного брата.

– Вот он, Берниша, меньшой наш, – Годолб показал на отрока лет восемнадцати; довольно приятной наружности, тот, судя по лицу, был тот еще озорник, но сейчас пытался придать себе скромный и почтительный вид.

– Он от вашей же матери?

– Последыш матушки нашей. Она, как родила его, потом хворала зиму целую, а к весне в землю сырую ушла… – Высокий голос Годолба дрогнул, и он вытер рукавом увлажнившиеся глаза.

Видно было, что сейчас, беспомощный калека, он жалеет о давно умершей матери, которая могла бы защитить его от обид со стороны чересчур бойкой невестки.

– Вот эти двое – братья твоей невестки, да?

– Они, Будивидичи.

– Будьте живы, – Ельга кивнула двоим, стоявшим по бокам от Воибуды. – Кто старший из вас?

– Я, Сырец, – более плотный кивнул, шагнул вперед и ударил себя кулаком в грудь.

– Ваш отец жив?

– Умер уж шесть лет как.

– Кто старейшина в роду вашем?

– Так я, Сырец.

– Тогда расскажи, какой ряд был заключен между вами и Хельвом, когда он брал в жены вашу сестру.

Сырец довольно бойко изложил условия, вполне обыкновенные. Хельв, по варяжскому обычаю, поднес жене свадебные дары, равные трем гривнам серебра, и взял за ней приданое полотном, платьем, разной утварью, что оценивалось тоже в три гривны серебра. В случае если муж умер бы бездетным, все это оставалось в собственности Воибуды – то есть на шесть гривен серебра любого имущества, как договорятся. Если же дети будут, то им надлежало унаследовать имущество Хельва, все, что он будет иметь на день свой смерти.

– При этом как-то оговаривался размер имущества, принадлежавшего только Хельву?

Сырец наморщил лоб и задумался, потом ответил:

– Не припомню… дом-то у них богатый был, всего вдоволь… а где там чье, то не наше дело. Брат-то у него сидень, он был всему хозяин.

– Они поди думали, старший того гляди помрет, все Хельву останется, – заметил Доброст. – А калека здоровых пережил!

– Есть ли дети у твоего брата, кроме этого чада? – Ельга кивнула Годолбу на мальчика.

– Нет! Десять лет жили – не послали боги детей…

– Выслушайте же меня, люди добрые! – Воибуда вырвалась вперед, хотя младший из братьев пытался ее удержать. – Меня грабят с детушками, а я молчи! Есть у меня дети!

– Где же? – Ельга улыбнулась на такую отвагу.

– Да где… где Макошью положено. Ношу я дитя, и дитя это мужа моего, ему, значит, надлежит получить все, что он трудом своим нажил. И я ни белки не уступлю!

– Кто у тебя послухи, что ты носишь дитя? – Ельга еще раз осмотрела стан Воибуды, но та, хоть и была довольно полна, беременной не выглядела.

– Есть у меня послух! – Догадливая молодуха позаботилась о поддержке заранее. – Дымничка, мать моя, ступай сюда!

Из толпы у площадки вылезла баба Дымница – известная повивальная бабка, ходившая к тем роженицам, у кого не было матери либо свекрови. Звали ее в сложных случаях, и пользовалась она доброй славой – ни у кого, как говорили, так мало не умирало рожениц и младенцев, как у нее.

– Ты можешь подтвердить, что сия жена в тягости?

– Могу, госпожа, – Дымница поклонилась. – Хоть не пристало о таком на людях речь вести, но коли будут богини милостивы, после Карачуна принесет она дитя.

– Вот, богини в послухи! – Воибуда приосанилась и снова затараторила: – И чаду моему все мужнее имущество надлежит! Муж мой трудился, рук не покладая, ни единого лета дома не пробыл, все за морями, куда князь пошлет, туда он и поедет. Все добро, что в доме, он накопил, трудами своими, пока это увалень скамью просиживал! А теперь я половину ему отдай! Не отдам! Пусть ту половину берет, что им отец оставил, да там было два хромых куренка и две сорочки ношеных! Все, чем ныне дом наш славен, и утварью, и хлебом, и скотом – все Хельвушка мой накопил, все сам, своими трудами…

«Половину ему отдай»? Похоже, Годолб уже предлагал ей поделить имущество пополам. О доле третьего брата они, кажется, забыли. Но молодайка зря не согласилась…

– Спроси, было ли оценено имущество, когда умер отец? – наклонившись за спиной Вячемира, шепнул Ельге Славигость.

У нее мелькала смутная мысль об этом, но трудно было сообразить под непрерывный стрекот. Благодарно кивнув, Ельга повторила вопрос.

Ей не сразу ответили, и по озадаченному лицу Годолба было ясно: нет.

– Да уж где там было… – забормотал он. – Как отец умер, я уж обезножел, а брат за морем был, без него ж нельзя, а там мы с ним решили, что будем единым домом жить, как отец заповедал, не разделяясь… И мне, безногому, как было без брата, да и ему на кого было без меня дом покидать…

– Вы могли не разделять добро отцово, но оценить его было нужно, – заметил Вячемир. – Позвали бы людей сведущих, чтобы сказали, сколько у вас добра да сколько на каждого приходиться. А теперь сами себе вы яму выкопали.

– Пусть, пусть он скажет, что от отцова добра в доме осталось! – злорадно вставила Воибуда. – Два куренка было, да и тех давно съели, две сорочки было ношеных, да и те давно на ветошь пошли!

– Да я каждое зерно! – возмущенный Годолб погрозил ей кулаком. – Каждое зерно сберегал! Ничего бы брат не нажил, кабы не я! Весь бы дом у холопов на руках прахом пошел! Да и с тобой не лучше! Ты ж, как вползла к нам в дом, всякую весну ныла: купи тебе в греках узорочья, да паволок, да овоща сладкого! Половину своей доли он на паволоки твои изводил! Вон, добрая жена в печали, а ты побрякушками греческими красуешься! Тебе бы только на торгу перед бабами хвалиться! Кабы не мой пригляд – и куренка бы не осталось! Все бы ты пробренчала!

Ельга, слушая их одним ухом, постаралась разложить в голове все, что выяснила. С двенадцати лет отец брал ее с собой на пиры, на свадьбы, на жертвоприношения; в двенадцать лет она уже знала, каким должен быть брачный договор знатной женщины и чем отличаются ее права от прав младших жен-хотий. Нередко она слушала, как отец в гриднице обсуждал с ближниками те или иные тяжбы, и знала, у кого какие права. И выходило, что если откинуть шелуху побочных обстоятельств, не меняющих главного, то дело вполне ясное.

– Слушайте мой приговор! – она подняла руку, и родичи стали унимать бранящихся деверя с невесткой. Ельга подождала, пока они замолчат, потом продолжала: – Имущество братьев не было разделено, поэтому хозяин ему – глава дома. И тому, что осталось от отца, и тому, что они нажили вместе. Глава дома – старший брат, то есть Годолб. Ему надлежит владеть всем, чем они владели вдвоем с братом. Ему же надлежит наделить доброй долей младшего из братьев, если тот захочет жить своим домом, когда найдет себе жену.

– А я как же, а чадо мое… – возмущенно начала Воибуда.

– Но, поскольку жена была взята по ряду, что закрепил права детей, то чадо, рожденное женой от мужа, тоже имеет право на семейное наследство. Приговариваю я так: вдове, Воибуде, надлежит взять шесть гривен серебром либо другим имуществом. По уговору с деверем своим, Годолбом, она может остаться в его доме либо вернуться к своим братьям. Если она благополучно доносит свое чадо, если чадо родится живым, если чадо окажется мальчиком, если сын вырастет и достигнет возраста двенадцати лет – тогда ему надлежит с вуями своими явиться к стрыю и попросить свою долю наследства. И тогда Годолб выделит ему столько, сколько посчитал бы нужным дать своему брату, если бы они стали делить свой дом. Если же кто-то останется недоволен разделом, то пусть вновь приходит под дуб Перунов… через двенадцать с половиной лет.

Ельга замолчала. По рядам слушателей бродил гул. Она посмотрела на старцев: Вячемир ухмылялся, но, пожалуй, одобрительно, прочие обдумывали приговор. Однако теперь запутанное дело казалось довольно простым. Старший брат остается вместо отца младшим братьям, пусть он и калека. Вдова имеет право на дары и приданое – она получает их немедля, пока остается по существу бездетной. И если она не скинет плод, если родит живое дитя, к тому же мальчика, и сумеет его вырастить – он и потребует свою долю, когда обретет право говорить за себя.

– Если Перун недоволен, пусть то дитя сейчас из утробы матери нам объявит о том! – сказал Ворон. – А то не слыхал я никогда, чтобы наследство тому давали, кого на этом свете нет.

Повисла тишина. Даже Воибуда поджала губы, сосредоточенно прислушиваясь к своей утробе. Но если в преданиях бывало, что нерожденные дети подавали голос