Читать онлайн Чернобыль. История катастрофы бесплатно

Адам Хиггинботам
Чернобыль: История катастрофы

Переводчик Андрей Бугайский

Научный редактор Лев Сергеев

Редактор Владимир Потапов

Руководитель проекта А. Тарасова

Дизайн обложки Ю. Буга

Корректоры М. Ведюшкина, С. Чупахина

Компьютерная вёрстка А. Фоминов

Иллюстрация на обложке Карты Google


© Adam Higginbotham, 2019

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2020


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

* * *

Ванессе


Действующие лица

ЧЕРНОБЫЛЬСКАЯ АТОМНАЯ ЭЛЕКТРОСТАНЦИЯ И ГОРОД ПРИПЯТЬ
РУКОВОДСТВО

Виктор Брюханов – директор станции

Николай Фомин – главный инженер, заместитель директора станции

Анатолий Дятлов – заместитель главного инженера по эксплуатации

ПЕРСОНАЛ

Александр Акимов – начальник смены, пятая смена 4-го энергоблока

Леонид Топтунов – старший инженер управления реактором, пятая смена 4-го энергоблока

Борис Столярчук – старший инженер управления блоком, пятая смена 4-го энергоблока

Юрий Трегуб – старший инженер управления реактором, 4-й энергоблок

Александр Ювченко – старший инженер-механик, пятая смена 4-го энергоблока

Валерий Перевозченко – начальник смены реакторного цеха, пятая смена 4-го энергоблока

Серафим Воробьев – начальник штаба гражданской обороны

Вениамин Прянишников – начальник группы подготовки по ядерной безопасности

ПОЖАРНЫЕ

Майор Леонид Телятников – начальник военизированной пожарной части № 2 (ЧАЭС)

Лейтенант Владимир Правик – начальник третьего караула военизированной пожарной части № 2 (ЧАЭС)

Лейтенант Петр Хмель – начальник первого караула военизированной пожарной части № 2 (ЧАЭС)

Лейтенант Виктор Кибенок – начальник третьего караула военизированной пожарной части № 6 (Припять)

Сержант Василий Игнатенко – боец третьего караула военизированной пожарной части № 6 (Припять)

ПРИПЯТЬ

Александр Есаулов – заместитель председателя Припятского горисполкома

Мария Проценко – главный архитектор города Припяти

Наталья Ювченко – учитель русского языка и литературы школы № 4, жена Александра Ювченко

ПРЕДСТАВИТЕЛИ ВЛАСТИ

Михаил Горбачев – Генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза, лидер СССР

Николай Рыжков – председатель Совета министров СССР

Егор Лигачев – секретарь ЦК КПСС, курирующий идеологию, второй по влиянию член Политбюро ЦК КПСС

Виктор Чебриков – председатель Комитета государственной безопасности СССР

Владимир Долгих – секретарь ЦК КПСС, курирующий тяжелую промышленность, включая атомную энергетику

Владимир Марин – заведующий сектором атомной энергетики ЦК КПСС

Анатолий Майорец – министр энергетики и электрификации СССР

Геннадий Шашарин – заместитель министра энергетики и электрификации CCCР, курирующий атомную энергетику

Владимир Щербицкий – первый секретарь Коммунистической партии Украины, член Политбюро

Александр Ляшко – председатель Совета министров УССР

Владимир Маломуж – второй секретарь Киевского обкома КПУ

Виталий Скляров – министр энергетики и электрификации УССР

Борис Щербина – заместитель председателя Совета министров СССР, первый председатель Правительственной комиссии по ликвидации последствий аварии в Чернобыле

Иван Силаев – заместитель председателя Совета министров СССР, ответственный за машиностроение; член ЦК КПСС, второй председатель Правительственной комиссии по ликвидации последствий аварии в Чернобыле

ЭКСПЕРТЫ-ЯДЕРЩИКИ

Анатолий Александров – президент Академии наук СССР, директор Института атомной энергии имени И. В. Курчатова (Курчатовский институт), ответственный за развитие ядерной науки и технологии

Ефим Славский – министр среднего машиностроения, ответственный за программу ядерных вооружений

Николай Доллежаль – директор НИКИЭТ, института-разработчика реакторов РБМК

Валерий Легасов – первый заместитель директора Курчатовского института

Евгений Велихов – заместитель директора Курчатовского института, советник по науке Михаила Горбачева, соперник Валерия Легасова

Александр Мешков – заместитель министра среднего машиностроения СССР

Борис Прушинский – главный инженер ВПО Союзатомэнерго, подразделения атомной энергетики Министерства энергетики и электрификации СССР, руководитель группы оказания экстренной помощи атомным станциям в чрезвычайных ситуациях (ОПАС)

Александр Боровой – заведующий лабораторией физики нейтрона Курчатовского института, начальник научно-исследовательского отдела Комплексной экспедиции в Чернобыле

Ханс Бликс – директор Международного агентства по атомной энергии (МАГАТЭ)

ГЕНЕРАЛИТЕТ

Генерал-полковник Борис Иванов – первый заместитель начальника Войск гражданской обороны СССР

Генерал-полковник Владимир Пикалов – начальник Химических войск Министерства обороны СССР

Генерал-майор Николай Антошкин – начальник штаба ВВС Киевского военного округа[1]

Генерал-майор Николай Тараканов – заместитель начальника штаба Войск гражданской обороны РСФСР[2]

МЕДИКИ

Ангелина Гуськова – заведующая клиническим отделением Клинической больницы № 6, Москва

Александр Баранов – заведующий отделением гематологии Клинической больницы № 6, Москва

Роберт Гейл – специалист-гематолог Медицинского центра Университета Калифорнии в Лос-Анджелесе

Пролог
Суббота, 26 апреля 1986 года, 16:16,[3] Чернобыльская атомная электростанция, Украина

Старший лейтенант Александр Логачев любил радиацию, как иные мужчины любят своих жен[4]. Высокий и симпатичный, с коротко подстриженными темными волосами и светло-голубыми глазами, 26-летний Логачев начал службу в Советской армии еще мальчишкой и получил отличную подготовку. В военной академии под Москвой его обучали защищаться от смертельных отравляющих веществ и прямого воздействия радиации. Его готовили к службе на испытательном полигоне в казахстанском Семипалатинске и на опустевших землях Восточно-Уральского радиоактивного следа, где выпадения после засекреченной радиоактивной аварии все еще отравляли природу. Он побывал на далеком, закрытом для гражданских лиц архипелаге Новая Земля, далеко за Полярным кругом, где взорвали чудовищную «Царь-бомбу» – самое большое термоядерное устройство в истории.

Теперь Логачев служил в радиационно-химической разведке 427-го Краснознаменного механизированного полка Гражданской обороны МО СССР (Киевский военный округ). Он знал, как защитить себя и экипаж своей бронированной машины из трех человек от нервно-паралитических веществ, биологического оружия, гамма-излучения и «горячих» частиц[5]. Нужно точно следовать инструкциям, сверяться с приборами и при необходимости использовать медикаменты из набора индивидуальной защиты на случай ядерной, бактериальной и химической войны, который хранился в кабине их бронированной машины. Еще он верил, что лучшая защита – у нас в голове. Больше всех рискует тот, кто позволяет себе бояться радиации. Те же, кто сумел полюбить и оценить ее призрачное присутствие, понимать ее капризы, могут выдержать самую интенсивную бомбардировку гамма-частицами и выйти из-под нее таким же здоровым, как и прежде.

В это утро, проезжая на скорости окраины Киева во главе колонны из трех десятков машин, экстренно вызванных на Чернобыльскую атомную электростанцию, Логачев чувствовал себя уверенно[6]. Весенний воздух, проникавший в люки его бронированной машины, пах листьями и свежескошенной травой. Его бойцы, собранные на плацу в ночь перед ежемесячным смотром, были обучены и готовы. У них имелась целая батарея приборов обнаружения радиации, включая недавно установленный дозиметр, вдвое более чувствительный, чем старый. Приборы были включены и не обнаруживали в атмосфере ничего необычного.

Но когда они наконец подъехали к атомной станции, стало ясно, что случилось нечто странное[7]. Сигнал дозиметра впервые зазвучал, когда они проехали бетонный столб со знаком на периметре территории ЧАЭС, и лейтенант скомандовал остановить машину и записать показания: 51 рентген в час. Останься они там на 60 минут – получили бы максимальную дозу радиации, считающуюся допустимой для военнослужащих в военное время. Они тронулись и поехали дальше вдоль опор высоковольтных линий электропередачи, шагавших в сторону Чернобыльской станции. Показания приборов поднялись еще выше, потом упали.

Сейчас машина радиационно-химической разведки ехала вдоль бетонного берега канала охладителя станции. Показался 4-й энергоблок Чернобыльской атомной электростанции. Логачев и его солдаты молча смотрели на него. Крыша 20-этажного здания была сорвана, верхние уровни почернели, внизу лежали кучи рухнувших обломков. Земля была усеяна разбитыми железобетонными плитами, рассыпанными графитными блоками, поблескивающими там и тут металлическими оболочками топливных сборок из ядра реактора. От этих руин в залитое солнечным сиянием небо поднималось облако пара.

У них имелся приказ провести полную разведку станции, и машина на скорости 10 км/ч поползла против часовой стрелки вокруг комплекса[8]. Сержант Власкин зачитывал показания приборов, и Логачев отмечал их на карте, нарисованной от руки на куске пергаментной бумаги шариковой ручкой и фломастером: 1 рентген в час, потом 2, потом 3. Они повернули налево, и показания стали быстро расти: 10, 30, 50, 100.

«Двести пятьдесят рентген в час! – крикнул сержант. Его глаза округлились от удивления. – Товарищ лейтенант…» – начал он, показывая на прибор.

Логачев взглянул на радиометр и почувствовал, что у него от ужаса волосы встают дыбом: 2080 рентген в час[9]. Просто невероятно.

Он старался оставаться спокойным и вспоминал учебник, пытаясь победить страх. Но вся его подготовка вдруг куда-то пропала, и лейтенант услышал, как он сам в панике кричит водителю, холодея от ужаса, что машина вдруг заглохнет.

«Куда едешь, сукин сын? Совсем ебанулся? – орал он. – Если движок сдохнет, мы все через пятнадцать минут будем трупы!»

Часть I
Рождение города

1
Советский Прометей

Вспугнутые медленным стуком лопастей приближающегося вертолета, черные птицы поднимались в небо и разлетались над заледенелыми болотцами, над путаницей блестящих проток и заводей реки Припяти[10]. Стоя по колено в снегу и выдыхая клубы пара, Виктор Брюханов ждал прибытия высоких чинов из Москвы.

Наконец вертолет приземлился, и делегация министров и партийных начальников осторожно двинулась по ледяному полю. Холод пронизывал тяжелые ратиновые пальто, забирался под высокие меховые шапки. Министр энергетики СССР и партийные чины Украины подошли к Брюханову, стоявшему ровно в той точке, где должен был начинаться дерзкий новый проект. Умный и честолюбивый, Брюханов в свои 34 года был дисциплинированным партийцем. На Западную Украину он прибыл с приказом начать строительство атомной электростанции, которая, по замыслам советского Госплана, должна была стать крупнейшей на Земле[11].

На заснеженном берегу Припяти гости выпили по рюмке коньяку за исполнение планов. Прилетевший с ними фотограф щелкал камерой: на переднем плане – лопаты с длинными ручками и теодолит, на среднем – десяток мужчин, позади них – вертолет, приземистый и неуклюжий. Мужчины стояли в снегу, следя, как министр Непорожний символически открывает строительство – вбивает, сантиметр за сантиметром, первый колышек в твердую как железо землю.

Все это происходило 20 февраля 1970 года. После нескольких месяцев раздумий наверху наконец выбрали название для новой электростанции, которая однажды сделает ядерное строительство в СССР известным всему миру. Рассматривалось несколько вариантов расположения и названий[12]. В конце концов Владимир Щербицкий, влиятельный в стране руководитель Коммунистической партии Украины, подписал указ о присвоении атомной станции названия районного центра Чернобыля, городка с населением в 2000 человек, расположенного в 14 км от того места, где Брюханов и его начальство стояли сейчас на заснеженном берегу[13].

Имя Чернобыля упоминается с XII века[14]. На протяжении 800 лет здесь жили крестьяне, которые ловили рыбу в реках, пасли коров на лугах и собирали грибы в густых чащобах Северо-Западной Украины и Южной Белоруссии. За свою историю город видел погромы, чистки, голод и войну, но сейчас он, наконец, жил в мире. Тихий районный центр с несколькими фабриками, больницей, библиотекой, Дворцом культуры и небольшой верфью – на ней ремонтировали буксиры и баржи, ходившие по Припяти и Днепру. Воды было много, она пропитала бесконечный плоский край торфяных болот, топей и влажных лесов бассейна Днепра – сети из 32 000 рек и ручьев, покрывающей почти половину Украины. Всего в 15 км вниз по течению от места, выбранного для строительства новой электростанции, Днепр и Припять сливались и текли дальше к Киевскому морю, водохранилищу, снабжающему водой 2,5 млн жителей украинской столицы, расположенной в двух часах езды на юго-восток[15].


Приехавший в Чернобыль незадолго до того, зимой 1970-го, Виктор Брюханов обосновался в единственной в городе гостинице – одноэтажном здании на Советской улице[16]. Худощавый, но атлетического сложения, с узким нервным смугловатым лицом и густыми темными кудрявыми волосами, Брюханов был старшим из четверых детей в русской семье, жившей в Узбекистане[17]. Внешность у него была необычная – впервые увидев его, начальник местного КГБ решил, что молодой директор, возможно, грек[18].

Сев на гостиничную кровать, Брюханов выложил содержимое портфеля: блокнот, комплект чертежей-синек и логарифмическую линейку. Он был директором (и на тот момент единственным работником Чернобыльской АЭС), но об атомной энергии мало что знал. Выпускник Ташкентского политехнического института, электроэнергетик, Брюханов быстро поднимался по карьерной лестнице: начал с рядовых должностей в турбинном цеху узбекской ГЭС, потом осуществлял надзор за пуском крупнейшей украинской угольной станции в Славянске. Однако в Министерстве энергетики и электрификации в Москве считали, что для руководителя не так важны знания и опыт, как политическая ответственность и умение решать поставленные задачи[19]. Технические вопросы можно было оставить экспертам.

В начале 1970-х, чтобы удовлетворить растущий спрос на электроэнергию и догнать Запад, в СССР запустили программу строительства ядерных реакторов. Советские ученые, по их собственным утверждениям, входили в число мировых лидеров ядерных инженерных разработок. В 1954 году они ошеломили своих капиталистических коллег, построив первый промышленный реактор. Но с тех пор безнадежно отстали. В июле 1969-го, когда американские астронавты завершали подготовку к высадке на Луну, советский министр энергетики и электрификации призывал решительно расширять строительство АЭС[20]. Он ставил амбициозную задачу создания в европейской части Советского Союза – от Финского залива до Каспийского моря – сети новых станций с огромными типовыми реакторами[21].

Зимой 1969 года министр вызвал Брюханова в Москву и объявил ему о новом назначении. Чрезвычайно престижный проект: будущая атомная станция должна была стать не только первой на территории Украины. Это был выход на новый рубеж: никогда еще Министерство энергетики не строило атомные станции с нуля[22]. Все реакторы в СССР создавало окруженное атмосферой тайны Министерство среднего машиностроения, организация, отвечавшая за программу ядерных вооружений и настолько секретная, что само ее название было сокращено, зашифровано, чтобы умерить ненужное любопытство. Брюханов, как верный партиец, с радостью согласился нести знамя Красного Атома.

Сейчас, сидя на гостиничной кровати, молодой директор думал о своей ответственности, о том, как будет осуществлять в чистом поле проект стоимостью почти 400 млн рублей[23]. Он составил списки материалов, необходимых для начала строительства, и на логарифмической линейке подсчитал расходы[24]. Наутро отвез свои расчеты в Государственный банк в Киеве. Брюханов ездил туда почти каждый день на автобусе, а когда автобус не ходил, добирался на попутках. Поскольку бухгалтера у него не было, не было и выплат, так что зарплаты он не получал.

Прежде чем начинать строительство самой АЭС, предстояло создать инфраструктуру для подвоза всего необходимого: железнодорожную ветку от близлежащей станции Янов и пристань на Припяти для выгрузки гравия и железобетонных конструкций[25]. Брюханов нанял строителей, и вскоре растущая армия людей за штурвалами гусеничных экскаваторов и самосвалов БелАЗ уже продиралась по лесным дорогам и расчищала пространство для стройки. Брюханов, нанятый наконец бухгалтер и немногие рабочие, жившие на площадке, поселились во временном поселке на лесной вырубке. Жили в деревянных вагончиках – каждый со своей кухонькой и дровяной печкой[26]. Поселок без особых затей назвали Лесным. Весной Брюханов распорядился построить начальную школу, где дети могли учиться до четвертого класса. В августе 1970-го к нему приехала семья: жена Валентина и дети – шестилетняя Лилия и младенец Олег.

Первое десятилетие совместной жизни супруги Брюхановы провели, помогая осуществить мечту о социалистической электрификации. Чернобыль был для них третьей за шесть лет строящейся электростанцией. Они встретились на строительстве Ангренской ГЭС в 100 км от Ташкента. Валентина была помощницей инженера по турбинам, недавний выпускник университета Виктор – практикантом. Он собирался вернуться в университет за дипломом, но начальник отдела на станции уговорил его остаться. «Погоди, – сказал он ему, – Ты еще жену здесь встретишь!» Общие друзья познакомили Виктора и Валентину зимой 1959-го. «Ты утонешь в ее глазах», – пообещали они практиканту. Пара встречалась меньше года, в декабре 1960-го они поженились, в 1964-м родилась Лиля.

Валентине поселок Лесной – десяток семей, ютившихся в самодельных домиках, – казался сказочным местом. Ночью, когда стихал рев бульдозеров и экскаваторов, бархатная тишина опускалась на опушку, темноту пронизывал единственный фонарь, слышалось уханье сов. Но время от времени, чтобы подбодрить строителей, из Москвы присылали артистов, включая цыганскую суперзвезду Николая Сличенко, и тогда в Лесном устраивали концерты. Брюхановы прожили здесь два года, пока ударные бригады выкапывали под будущий реактор котлован и гигантский резервуар – искусственное озеро длиной 11 км и шириной 2,5 км[27]. Оно должно было вместить миллионы кубометров воды, необходимой для охлаждения четырех больших реакторов.

Тем временем Виктор следил за строительством у реки нового советского атомграда, впоследствии по имени той же реки названного Припять. Он должен был вместить тысячи работников будущего ядерного комплекса и их семьи. Первые общежития и многоквартирные дома возвели в 1972-м. Новый город рос так быстро, что поначалу в нем не было мощеных дорог и центрального отопления. Но жили здесь молодые энтузиасты. Первыми в Припять прибыли пионеры ядерного будущего, идеалисты, стремившиеся преобразовать жизнь при помощи новых технологий[28]. Для них бытовые проблемы были пустяками: чтобы не замерзнуть ночами, они спали в верхней одежде.

Валентина и Виктор переехали из поселка в Припять зимой 1972 года. Поселились в трехкомнатной квартире на проспекте Ленина, 6, прямо на въезде в новый город. Пока в Припяти достраивали школу, их дочь Лилия на попутной машине каждый день добиралась до своей старой школы в Лесном.

Согласно советским проектным нормативам, будущий город от АЭС отделяла санитарная зона, строительство в которой запрещалось, чтобы население не попадало в зоны ионизирующего излучения низкого уровня[29]. Но Припять и атомная станция располагались близко друг от друга: десять минут на машине, 3 км по прямой. Город рос, и жители потихоньку начали строить летние домики в санитарной зоне, игнорируя все инструкции ради построенной своими руками дачки и огородика[30].


Первоочередная задача, поставленная перед Виктором Брюхановым, состояла в сооружении на Чернобыльской АЭС двух ядерных реакторов модели РБМК («реактор большой мощности канальный»)[31]. Воплощая неодолимую советскую тягу к гигантомании, РБМК был больше и мощнее построенных к тому времени на Западе реакторов. Теоретически мощности каждого энергоблока в 1000 мегаватт электрического тока хватило бы, чтобы обеспечить энергией по крайней мере миллион современных домов[32]. Сроки, установленные начальством в Москве и Киеве, требовали работать с нечеловеческой отдачей: по планам 9-й пятилетки первый реактор должен был выйти на проектную мощность в декабре 1975 года, второй – до конца 1979-го[33]. Брюханов быстро понял, что это нереальные сроки.

К 1970 году, когда молодой директор начал работать в Чернобыле, советский экономический эксперимент пошел в обратную сторону. СССР сгибался под нагрузкой десятилетий централизованного планирования, бесполезной бюрократии, огромных военных расходов и повсеместной коррупции – так начиналось то, что впоследствии назовут «эпохой застоя»[34]. Дефицит и пробуксовывание на месте, воровство и приписки разрушали изнутри почти каждую отрасль. Ядерное строительство не было исключением. С самого начала Брюханову не хватало оборудования[35]. Важнейшие механизмы и стройматериалы поступали с опозданием или не поступали вообще, а те, что доставлялись, часто оказывались бракованными[36]. Сталь и цирконий, необходимые для километров трубопроводов и сотен сборок топливных элементов, которые предстояло загрузить в сердце гигантских реакторов, были в дефиците, трубы и железобетон часто оказывались негодного качества, их приходилось отзывать. Качество работ на многих уровнях производства было настолько низким, что строительные проекты в энергетике были вынуждены включать «предмонтажную ревизию оборудования»[37]. Присланное изготовителем оборудование – трансформаторы, турбины, трансмиссии – разбирали до последнего винтика, проверяли, ремонтировали и собирали вновь по оригинальным спецификациям, как это должны были сделать сразу[38]. Только после этого оборудование могло быть безопасно установлено. Такое расточительное дублирование работ вызывало растягивающиеся на многие месяцы задержки и дополнительные расходы на миллионы рублей для любого строительства.

В конце 1971-го и начале 1972 года Брюханов боролся со спорами и грызней среди своих работников, то и дело получая выговоры от партийного начальства в Киеве[39]. Рабочие жаловались на дефицит продуктов и на очереди в столовой, а он не смог предоставить расчеты трат и проектную документацию, срывал сроки, не выдерживал месячные планы строительства станции, продиктованные из Москвы. Забот хватало: новым жителям Припяти была нужна пекарня, больница, Дворец культуры, магазины[40]. И сотни квартир.

В июле 1972 года Виктора Брюханова вызвали в Киев на встречу с начальством в республиканском Минэнерго. Третий год он был директором Чернобыльской атомной электростанции, а она еще даже не поднялась над уровнем земли. Брюханов был измотан и разочарован. Он планировал уйти.

За всеми катастрофическими провалами СССР в эпоху застоя – за клептократическим разгильдяйством, кумовством, неэффективностью и расточительностью плановой экономики – стояла монолитная власть Коммунистической партии. Начавшись как одна из фракций, боровшихся за власть в России после революции 1917 года, якобы для того, чтобы представлять интересы рабочих, эта партия быстро создала однопартийное государство, предназначенное вести пролетариат к Подлинному Коммунизму[41].

В отличие от реального социализма, Подлинный Коммунизм был марксистской фантазией – «бесклассовым обществом, дающим безграничные возможности для человеческого развития», эгалитарианской мечтой о народном самоуправлении[42]. На смену революции пришли политические репрессии, и сроки построения меритократической утопии постоянно отодвигались в будущее. Отстаивая свою роль в укреплении марксизма-ленинизма, партия окостенела, превратилась в аппарат оплачиваемых должностных лиц, номинально отделенный от правительства, но фактически управляющий принятием решений на всех уровнях.

Десятилетия советской истории создали жесткую иерархию персональных назначений, партия держала в своих руках класс влиятельных постов, известный под собирательным названием номенклатуры[43]. Номенклатура курировала надзор за каждым цехом, военным или гражданским предприятием, отраслью и министерством. Аппаратчики составляли теневую бюрократию политических функционеров в советской империи. Официально каждая из 15 республик СССР управлялась своим Советом министров во главе с председателем, а на практике власть на местах была в руках первых секретарей республиканских Коммунистических партий. Над ними, рассылая директивы из Москвы, сидел человек с гранитным лицом – Леонид Брежнев, Генеральный секретарь ЦК КПСС, член Политбюро и фактический правитель 242 млн человек. Такое институализированное вмешательство вносило неразбериху и мешало уверенному управлению современным государством. Но последнее слово всегда оставалось за партией[44].

Членство в партии было открыто не для всех. Требовалось пройти отбор – выдержать годичный кандидатский стаж, получить одобрение опытных партийцев. Член партии был обязан регулярно платить партийные взносы. К 1970 году менее чем один из 15 советских граждан состоял в КПСС[45]. Без партбилета был невозможен путь к преимущественным правам, положенным элите, включая доступ в закрытые магазины и к иностранной прессе, специальное медицинское обслуживание и возможность поездок за границу. А главное, беспартийным было затруднено продвижение на высокие посты, исключения были редки. К 1966 году, когда Виктор Брюханов стал коммунистом, партия была везде[46]. У него было два начальства: непосредственное в Москве и партийное в Киеве. Руководитель АЭС получал директивы от министерства в Москве, но Киевский обком партии так же тиранил его своими требованиями.

В начале 1970-х многие в партии все еще верили в принципы марксизма-ленинизма, но идеология под недобрым взглядом Брежнева и клики его престарелых товарищей стала не более чем украшением социалистической витрины. Массовые чистки и беспорядочные казни трех сталинских десятилетий ушли в прошлое, но партийные руководители и главы предприятий – от колхозов до танковых заводов, от электростанций до больниц – продолжали управлять своими подчиненными с помощью психологического давления и устрашения. Это были беспардонные бюрократы, по словам романиста и историка Пирса Пола Рида, «с лицом дальнобойщика и руками пианиста»[47]. Унизительная необходимость терпеть крики, ругань и выволочки была повсеместным повторяющимся ритуалом[48]. Это породило вертикальную культуру подхалимства, когда мелкие начальники учились предугадывать настроения старших по должности и соглашаться со всем, что они говорят, в то же время угрожая подчиненным. Когда начальник ставил свои предложения на голосование, он мог с уверенностью рассчитывать на единогласное одобрение, на триумф грубой силы над здравым смыслом.

Продвижения по многим политическим, экономическим и научным лестницам удостаивались лишь те, кто скрывал свое мнение, избегал конфликтов и демонстрировал безусловное подчинение вышестоящим. К середине 1970-х этот слепой конформизм уничтожил индивидуальное принятие решений на всех уровнях государственной и партийной машины, заразив не только бюрократию, но также технические и экономические сферы. Ложь и предательство стали неотъемлемыми свойствами системы, распространяясь в обоих направлениях по цепи руководства: снизу наверх слали рапорты, полные фальсифицированной статистики, завышенных оценок, отчетов о триумфальном достижении недостигнутых целей и героическом превышении невыполненных заданий.

Наверху этой шаткой пирамиды фальшивок сидели, перебирая тонны цифр, не имеющих реального основания, экономические бонзы Госплана – Государственного планового комитета Совета министров СССР[49]. Этот мозг «командной экономики» управлял централизованным распределением ресурсов в стране – от зубных щеток до тракторов, от бетона до туфель на платформе. Однако экономисты в Москве не имели надежных данных о том, что происходит в огромной империи; фальсификация отчетности была так распространена, что КГБ однажды пришлось навести спутники-шпионы на советский Узбекистан, чтобы получить достоверную информацию об урожае хлопка.

Дефицит и необъяснимое исчезновение товаров и материалов были частью повседневной рутины, покупки становились азартной игрой, в которую играли, нося с собой авоську в надежде натолкнуться на что-нибудь полезное – сахар, туалетную бумагу или импортные овощные консервы, которые завезли в магазин[50]. Со временем проблемы снабжения в рамках централизованной плановой экономики стали хронически нерешаемыми: урожай гнил в полях, а рыбаки смотрели, как тухнет рыба в сетях, при этом прилавки советских продовольственных магазинов оставались пустыми[51].


Говоривший тихим, но уверенным голосом Виктор Брюханов не был похож на большинство советских руководителей[52]. Он был вежлив, нравился подчиненным. Отличная память и финансовое чутье, умение быстро вникать в технические аспекты работы, включая химию и физику, производили хорошее впечатление на руководство. Поначалу он был достаточно уверен в своем мнении, чтобы открыто возражать начальникам. Когда же давление непомерной задачи, поставленной перед ним в Чернобыле, стало слишком велико, решил уйти.

Но когда в июле 1972 года Брюханов приехал с заявлением об увольнении в Киев, курировавший его чиновник Минэнерго взял заявление, разорвал у него на глазах и велел возвращаться в Припять и работать[53]. Молодой директор осознал, что выхода нет. Чего бы ни требовала должность, важнейшая его задача – прислушиваться к указаниям Партии и осуществлять их всеми доступными средствами. В следующем месяце строители Чернобыльской АЭС залили в фундамент первый кубометр бетона.


Тринадцать лет спустя, 7 ноября 1985 года, Брюханов молча стоял на трибуне перед новым Дворцом культуры в Припяти, окна которого были закрыты портретами партийных руководителей[54]. Работники станции и строители проходили по площади, неся плакаты и флаги. И в речах по случаю годовщины Великой Октябрьской революции директора Чернобыльской АЭС славили за его достижения: успешное выполнение планов партии, мудрое руководство городом и станцией, которую этот город обслуживал[55].

Годы своего расцвета Брюханов посвятил созданию империи из белого железобетона, включающую почти пятидесятитысячный город и четыре гигантских реактора по 1000 мегаватт. Еще два строящихся реактора должны были запустить через два года[56]. А в 1988 году, когда 5-й и 6-й энергоблоки Чернобыльской станции вступят в строй, Брюханов будет возглавлять крупнейший ядерный комплекс на планете.

Под его руководством Чернобыльская станция – к тому времени известная как АЭС имени В. И. Ленина – стала завидным местом работы для специалистов-ядерщиков Советского Союза. Многие приезжали сюда сразу после МИФИ – Московского инженерно-физического института, аналога Массачусетского технологического института[57]. СССР отставал в развитии компьютерных технологий и не имел тренажеров для обучения оперативного персонала АЭС, так что работа на ЧАЭС давала молодым инженерам первый опыт в атомной энергетике.

Чтобы рассказать о чудесах атомграда, горисполком Припяти выпустил глянцевый альбом с цветными фотографиями его счастливых горожан на отдыхе[58]. Средний возраст жителей Припяти не превышал 26 лет, более трети составляли дети[59]. В распоряжении молодых семей было пять школ, три плавательных бассейна, 35 игровых площадок и песчаные пляжи по берегам реки. Проектировщики позаботились о сохранении лесного окружения – каждый квартал был обсажен деревьями. Здания и открытые пространства были украшены скульптурами и впечатляющими мозаиками, изображающими торжество науки и техники. При всей своей современности и развитости город оставался окружен природой, порой чаруя жителей близостью к земле. Как-то летом жена Брюханова Валентина видела, как пара оленей, переплыв Припять, выбралась на городской пляж и, не обращая внимания на изумленных купальщиков, скрылась в лесу[60].

Все здесь – от больницы до 15 детских садов – считалось приложением к атомной станции, которую обслуживал город, и финансировалось из Москвы Министерством энергетики[61]. Атомград существовал в экономическом пузыре, маленький оазис изобилия в пустыне дефицита и недовольства. Продуктовые магазины снабжались лучше, чем в Киеве: свинина и телятина, свежие огурцы и помидоры, более пяти сортов колбасы. В универмаге «Радуга» продавали австрийские сервизы и даже французские духи без всяких списков[62]. В городе работали кинотеатр, музыкальная школа, салон красоты и яхт-клуб.

Припять была небольшим городом: редкие здания поднимались выше десяти этажей, а весь город можно было пройти за 20 минут. Все друг друга знали, и дел у милиции было мало, как и у шефа городского КГБ, занимавшего офис на пятом этаже горисполкома[63]. Нарушения порядка в основном ограничивались мелким вандализмом и появлением на публике в нетрезвом виде[64]. Неслучайно река по весне приносила мрачный урожай – тела пьяных, провалившихся зимой под лед[65].

Западный взгляд мог бы заметить недостатки Припяти: желтую травку между бетонными блоками мостовой, блеклое однообразие многоэтажных зданий. Но для людей, родившихся в СССР на унылых фабричных окраинах, выросших в засушливых степях Казахстана или в Сибири по соседству с исправительно-трудовыми колониями, новый атомград был настоящим раем для рабочих. На кадрах любительской фото- и киносъемки жители Припяти предстают не измученными жертвами социалистического эксперимента, а беззаботными молодыми людьми: они плавают по реке на байдарках и под парусом, танцуют, позируют в новых нарядах, их дети играют на огромном стальном слоне или ярко раскрашенном игрушечном грузовике. Радостные оптимисты города будущего.


В конце декабря Виктору и Валентине Брюхановым прожитый 1985 год должен был казаться годом удач и памятных семейных вех[66]. В августе их дочь Лилия вышла замуж, они с мужем учились в медицинском институте в Киеве; вскоре Лилия забеременела. В декабре Брюхановы отмечали пятидесятилетие Виктора и серебряную свадьбу. Праздновали в их квартире над главной площадью Припяти.

Виктора избрали делегатом предстоящего XXVII съезда КПCC – это был знак политического одобрения сверху. Съезд обещал стать важным событием в жизни СССР. Председательствовать на нем предстояло новому советскому лидеру Михаилу Горбачеву.

Горбачев пришел к власти в марте 1985 года – после долгой череды аппаратчиков, чье ухудшающееся здоровье, пьянство и старческий маразм старались скрыть от публики все более отчаивавшиеся помощники. 54-летний Горбачев казался молодым и динамичным лидером, он был с энтузиазмом встречен на Западе. Его политические воззрения сформировались в 1960-х, и он был первым Генеральным секретарем, использовавшим возможности телевидения. Встречаясь с людьми на «спонтанных» прогулках, тщательно дирижируемых КГБ, Горбачев произносил импровизированные речи. Его постоянно показывали в новостной программе «Время», которую смотрели каждый вечер почти 200 млн человек[67]. Он объявлял о планах экономической реорганизации – перестройки – и с трибуны партийного съезда в марте 1986 года говорил о необходимости гласности, открытости власти. Убежденный социалист, Горбачев считал, что СССР сбился с дороги, но может прийти к утопии Подлинного Коммунизма, вернувшись к основополагающим ленинским принципам. Эта дорога будет длинной. Экономика с трудом выдерживала финансовое бремя холодной войны. Советские войска застряли в Афганистане, а в 1983 году президент США Рейган распространил военное противостояние на космос, приняв программу «Звездных войн». Взаимоуничтожение сверхдержав посредством обмена ядерными ударами было опасно реальным.

За 16 лет, проведенных на строительстве четырех реакторов и нового города на куске заболоченной земли, Виктор Брюханов хорошо усвоил советскую реальность. Выкованный молотом партии, ставший податливым благодаря привилегиям, которые давала ему должность, хорошо информированный и самостоятельно мыслящий молодой специалист превратился в послушное орудие номенклатуры[68]. Он достиг своих целей и выполнил планы, заслужив себе и своим людям ордена, почет и премии за соблюдение сроков и превышение планов[69]. Как и все успешные советские менеджеры, Брюханов научился предприимчивости и умению подгонять ограниченные ресурсы под бесконечный список нереалистичных задач. Ему пришлось срезать углы, править отчеты и игнорировать правила.

Он был вынужден импровизировать, когда стройматериалы, предусмотренные проектом Чернобыльской станции, не поступали: нужно было использовать огнестойкие тросы, но взять их было негде, и строители использовали то, что было.

Когда в Министерстве энергетики в Москве узнали, что крышу турбинного зала станции залили легковоспламеняющимся битумом, ее приказали переделать. Но огнестойкий материал для покрытия крыши – 50 м шириной и почти километр в длину – не производился в СССР, и Министерство сделало исключение – битум оставили[70]. Когда в обкоме партии дали команду построить в Припяти плавательный бассейн олимпийского класса, Брюханов пытался возражать: такие бассейны в СССР строили только в городах-миллионниках. Но секретарь обкома настоял: «Давай строй!» – и он не ослушался[71]. Средства изыскали за счет манипуляций с городским бюджетом[72].

Строительство четвертого, наиболее современного реактора Чернобыльской станции близилось к завершению, а длительная проверка безопасности турбин еще не проводилась. Брюханов тихо откладывал ее, зато успел к сроку, назначенному Москвой на последний день декабря 1983-го[73].

Но Минэнерго, как избалованная любовница, оставалось неудовлетворенным. В начале 1980-х и без того напряженная программа строительства ядерных объектов была еще ускорена, были приняты планы новых и все более гигантских станций в западных областях Союза[74]. Москва планировала, что к концу ХХ века Чернобыль станет частью густой сети атомных энергетических мегакомплексов, по десятку реакторов в каждом[75].

Однако в 1984 году сроки запуска пятого реактора ЧАЭС пришлось сдвинуть на год[76]. Проблемы с рабочей силой и снабжением никуда не делись: бетон был низкого качества, рабочим не хватало электроинструмента[77]. Сотрудники КГБ и сеть их осведомителей сообщали о тревожной серии строительных дефектов на ЧАЭС[78].

В 1985 году Брюханов получил указания о строительстве Чернобыля 2, отдельной станции с еще четырьмя реакторами РБМК, по новому, прямо с кульманов инженеров, и еще более циклопическому, чем прежний, проекту[79]. Станцию планировали строить в нескольких сотнях метров от существующей, на другом берегу реки, вместе с новыми жилыми кварталами для размещения работников. Предполагалось возвести мост и новое десятиэтажное административное здание с кабинетом на самом верху, откуда директор сможет обозревать свои расширившиеся атомные владения[80].

Брюханов работал практически сутками. Начальство в любое время дня и ночи находило его на станции[81]. Если на ЧАЭС что-то происходило – как это часто бывало, – директор забывал о еде и полные сутки держался на кофе и сигаретах[82]. На совещаниях он предпочитал молчать, никогда не говоря два слова там, где хватало одного. Он выглядел замкнутым и изможденным, мало с кем дружил и мало с кем делился заботами, включая жену.

Коллектив станции тоже поменялся. команда молодых энтузиастов, которая когда-то обживала замерзшую лесную делянку, а потом запускала первые реакторы ЧАЭС, двинулась дальше по стране. Их место заняли тысячи новых работников, и Брюханову было трудно поддерживать дисциплину: при явных технических талантах ему недоставало силы характера, необходимого управленцам масштабных советских предприятий[83]. Начальник строительства станции Василий Кизима, напористый, с обширными связями, авторитет которого соперничал с авторитетом директора, насмешливо называл его «зефир»[84].

Эпоха застоя порождала снижение мотивации на производстве, безразличие и безответственность работников, даже в ядерной промышленности[85]. Экономическая утопия исключала возможность безработицы в СССР, хотя раздутые штаты и безделье на работе были проблемами хронического характера[86]. Являясь директором станции, Брюханов отвечал за обеспечение работой всех жителей выросшего при ЧАЭС города. Никогда не останавливающееся строительство давало работу 25 000 человек, и Брюханов уже договорился об открытии фабрики «Юпитер», чтобы трудоустроить женщин Припяти[87]. Но этого было недостаточно. На каждую смену на станции автобусы доставляли из Припяти сотни человек. Часть их была практикантами-инженерами. Они приезжали наблюдать, как работают специалисты, надеясь стать частью технической элиты – атомщиками[88]. Другие сотрудники – механики и электрики из традиционных областей энергетики – имели весьма условные представления об атомных станциях[89]. Им говорили, что радиация настолько безопасна, что «ее можно на хлеб мазать»[90], а реактор «вроде самовара, проще, чем теплоэлектроцентраль»[91]. Некоторые притаскивали с работы домой стеклянную посуду с красивыми радужными узорами – они, как хвастались умельцы, появлялись, если стекло окунуть в радиоактивную воду бассейна выдержки отработавшего топлива[92]. Кто-то проводил смены, читая книги или играя в карты[93]. Те, у кого в самом деле была важная работа, назывались – с бюрократической откровенностью на грани сатиры – Группой эффективного управления[94]. Однако мертвый груз бесполезного штата давил и на тех, у кого была неотложная ответственная работа, заражая вирусом неэффективности и опасным чувством инерции.

Опытная команда независимо мыслящих экспертов, которая проводила запуск первых четырех реакторов, постепенно разъехалась, и на ЧАЭС ощущалась нехватка старших специалистов[95]. Главным инженером – заместителем Брюханова, отвечавшим за ежедневную работу станции, – был Николай Фомин, бывший партийный секретарь станции[96]. Лысеющий, с выпирающей грудью, ослепительной улыбкой и уверенным баритоном, который становился намного выше, если он был возбужден, Фомин в избытке обладал советской харизмой, которой так не хватало Брюханову. Его назначение продвинули партийные органы в Москве вопреки возражениям Минэнерго[97]. До ЧАЭС Фомин, инженер-электрик, не работал на атомных станциях. Однако идеологически он был безупречен – и к тому же старательно изучал ядерную физику, поступив на заочное отделение[98].


К весне 1986 года Чернобыль официально считался одной из лучших атомных станций в Советском Союзе. Ходили слухи, что усердие Брюханова будет вскоре вознаграждено. По результатам выполнения последнего пятилетнего плана станция должна была получить высшую государственную награду – орден Ленина. Коллективу полагались премии, а Брюханову – звезда Героя Социалистического Труда. В министерстве уже приняли решение, что его переведут в Москву, а директором станет Фомин[99]. Новости должны были объявить к празднику 1 Мая, опубликовав указ Президиума Верховного Совета[100].

Брюханов построил с нуля не только атомную станцию, но и Припять, красивый образцовый город, любимый его жителями. Практически ни одно решение в атомграде – даже мелкое – не могло быть принято без его одобрения. Например, в Припяти планировали высадить березы, вязы и каштаны; жасмин, сирень и барбарис[101]. Но Брюханов любил цветы и приказал сажать их[102]. На совещании в исполкоме в 1985 году он сделал широкий жест. Брюханов хотел, чтобы на улицах цвели 50 000 розовых кустов: по одному на каждого мужчину, женщину и ребенка в городе. Конечно, были возражения. Где найти столько цветов? Следующей весной 30 000 отличных розовых кустов были закуплены по высокой цене в Литве и Латвии и высажены на длинных клумбах под тополями на проспекте Ленина и вокруг центральной площади.

На улице Курчатова, в конце живописной аллеи, планировалось установить статую Ленина, обязательную для каждого значимого города в СССР[103]. Постамент для будущего памятника соорудили заблаговременно. Горсовет объявил конкурс проектов, а пока на постаменте, где должна будет появиться статуя, стоял треугольный деревянный ящик с вдохновляющим портретом, серпом и молотом и лозунгом «Имя и дело Ленина будут жить вечно!».

Тем временем Виктор Брюханов одобрил мемориал более древним богам: массивную, шестиметровой высоты бронзовую скульптуру перед городским кинотеатром. Она изображала титана в развевающейся накидке, протягивающего зрителям взмывающие языки пламени. Это был Прометей, спустившийся с Олимпа с похищенным у богов огнем. Он принес людям свет, тепло и цивилизацию – точно так же факелоносцы Красного Атома освещали советские жилища.

Но у древнего мифа была и темная сторона: Зевс был так разъярен похищением главного секрета богов, что приковал Прометея к скале, и гигантский орел ежедневно прилетал клевать ему печень.

Смертный человек тоже не избежал возмездия за то, что принял дар Прометея. К нему Зевс послал Пандору, первую женщину, несущую ящик, однажды открыв который высвободила зло, и с тех пор его было не сдержать.

2
Альфа, бета и гамма

Почти все во Вселенной состоит из атомов – образующих ее вещество частиц звездной пыли. Атомы в миллион раз меньше толщины человеческого волоса и состоят почти полностью из пустоты. Но в центре каждого атома есть ядро – полное латентной энергии и невообразимо плотное, словно 6 млрд автомобилей спрессовали до размеров чемодана[104]. Вокруг ядра движется облако электронов, а само оно состоит из нейтронов и протонов, удерживаемых вместе силой, которую называют сильным взаимодействием[105].

Сильное взаимодействие, наравне с гравитацией, одна из четырех основных сил, которые удерживают Вселенную. Прежде ученые считали, что его мощь делает атомы неделимыми и неуничтожимыми и что «ни масса, ни энергия не могут быть созданы или уничтожены»[106]. В 1905 году Альберт Эйнштейн перевернул эти представления[107]. Он предположил, что, если бы атомные ядра удалось каким-либо образом разорвать, это преобразовало бы их крошечную массу в относительно огромный выброс энергии. В виде уравнения эта идея выглядит так: высвобождаемая энергия будет равна потерянной массе, умноженной на квадрат скорости света. E = mc2.

В 1938 году трио ученых из Германии обнаружило, что при бомбардировке атомов тяжелого металла урана нейтронами ядра этих атомов фактически могут делиться – с высвобождением ядерной энергии. При делении некоторые нейтроны вылетают на огромной скорости, сталкиваясь с ближайшими ядрами и, в свою очередь, делят их, высвобождая еще больше энергии. Если собрать достаточное количество атомов урана в правильной конфигурации, достигнув критической массы, процесс станет поддерживать себя сам, нейтроны одного разделившегося ядра будут раскалывать ядро другого, посылая новые нейтроны на столкновение со следующими ядрами. По достижении критического порога результирующая цепная реакция – ядерное деление – высвободит невообразимые количества энергии.

6 августа 1945 года в 8:16 ядерный заряд, содержащий 64 кг урана, взорвался на высоте 580 м над японским городом Хиросима, с безжалостной точностью подтвердив уравнение Эйнштейна[108]. Сама по себе эта бомба была крайне неэффективной: распаду подвергся всего один килограмм урана, а в энергию превратились только 700 мг массы – столько весит бабочка[109]. Но этого было достаточно, чтобы за долю секунды полностью уничтожить город. Около 78 000 человек погибли в момент взрыва или сразу после него – были испарены, раздавлены или сожжены в огненной буре, прошедшей за взрывной волной[110]. К концу года еще 25 000 мужчин, женщин и детей заболели и умерли от воздействия радиации, высвобожденной первым в мире взрывом атомной бомбы в ходе военных действий.


Радиация – следствие распада нестабильных атомов. Ядра атомов различных элементов различаются по весу, определяемому числом протонов и нейтронов[111]. У каждого элемента уникальное число протонов, оно никогда не меняется, определяя «атомный номер» и положение элемента в периодической таблице: водород никогда не имеет больше одного протона, у кислорода их всегда восемь, у золота – 79. Но атомы одного и того же элемента могут иметь переменное число нейтронов, что дает различные изотопы: от дейтерия («тяжелый» водород – с одним нейтроном вместо двух) до урана-235 (металл уран с пятью добавочными нейтронами).

Добавление или удаление нейтронов из ядра стабильного атома превращает его в нестабильный изотоп[112]. Такой изотоп будет стремиться к восстановлению равновесия, отбрасывая части своего ядра в поисках стабильности – производя либо другой изотоп, либо иногда совсем другой элемент. Например, плутоний-239 отбрасывает два протона и два нейтрона из своего ядра, становясь ураном-235. Этот динамический процесс ядерного распада и есть радиоактивность, а высвобождаемая при этом энергия, которую ядра излучают в форме волн или частиц, – радиация.

Радиация окружает нас всегда и повсюду[113]. Она исходит от Солнца, и ее несут космические лучи, погружая города на большей высоте в фоновую радиацию более высоких уровней, чем в городах на уровне моря. Подземные залежи тория и урана испускают радиацию, как и каменные строения: камень, кирпич и штукатурка содержат радиоизотопы. Гранит, из которого построено здание Капитолия в США, настолько радиоактивен, что нарушает многие нормативы, установленные для атомных электростанций. Все живые ткани в той или иной степени радиоактивны: люди, как и бананы, излучают радиацию, поскольку и те и другие содержат небольшие количества радиоизотопа калия-40. В мышцах его больше, чем в других тканях, поэтому мужчины в целом радиоактивнее женщин. Бразильские орехи, содержащие радий в концентрации в тысячу раз выше, чем любой другой органический продукт, являются самой радиоактивной пищей в мире.

Радиация невидима и не имеет вкуса или запаха. Нам еще предстоит доказать, что до некоего уровня воздействие радиации полностью безопасно, однако она становится стопроцентно опасной, когда излучаемые частицы и волны обладают достаточной энергией, чтобы ионизировать (нарушить оболочку из электронов и превратить в заряженные ионы) атомы, составляющие ткани живых организмов. Такая радиация называется ионизирующим излучением.

Известны три основные формы ионизирующего излучения: альфа-частицы, бета-частицы и гамма-лучи. Альфа-частицы относительно крупные, они движутся медленно и не могут проникнуть через кожу; даже лист бумаги блокирует их движение. Но если им удается проникнуть в тело другими способами – если их проглотить или вдохнуть, – альфа-частицы могут вызвать тяжелое повреждение хромосом и смерть. Радон-222, скапливающийся в виде газа в непроветриваемых подвалах, заносит альфа-частицы в легкие, где они вызывают рак[114]. Мощным источником альфа-излучения является один из канцерогенов, содержащихся в табачном дыме, – полоний-210[115]. Этот яд, подсыпанный в чашку чая, убил в 2006 году в Лондоне бывшего офицера ФСБ Александра Литвиненко[116].

Бета-частицы меньше и движутся быстрее альфа-частиц, они могут проникать глубже в живые ткани, вызывая видимые ожоги кожи и длительные генетические повреждения. Лист бумаги не защищает от бета-частиц, а вот алюминиевая фольга – или достаточное расстояние – защитят. На расстоянии свыше 3 м бета-частицы не наносят ущерба, но они опасны, если попадут внутрь организма. Организм ошибочно принимает их за базовые элементы, и бета-излучающие радиоизотопы могут достигать смертельной концентрации в отдельных органах: стронций-90, относящийся к той же химической группе, что и кальций, накапливается в костях, рутений всасывается кишечником, йод-131 откладывается в щитовидной железе у детей и может вызвать рак.

Гамма-лучи – высокочастотные электромагнитные волны, распространяющиеся со скоростью света – имеют наибольшую энергию из всех форм ионизирующего излучения[117]. Они преодолевают большие расстояния, выводят из строя электронные приборы, задержать их могут только толстые слои вещества – бетона или свинца. Гамма-лучи беспрепятственно проходят через человеческое тело, пробивая клетки как микроскопические пули.

Если организм подвергается значительному ионизирующему излучению, это вызывает острую лучевую болезнь (ОЛБ), при которой ткани человеческого тела повреждаются и разрушаются на мельчайших уровнях[118]. Симптомы лучевой болезни включают тошноту, рвоту, кровотечения и выпадение волос, после чего происходит разрушение иммунной системы и костного мозга, распад внутренних органов и, наконец, смерть.


У пионеров атомных исследований, которые изучали «лучистую материю» в конце XIX века, воздействие радиации вызывало живое любопытство[119]. Вильгельм Рентген, открывший Х-лучи в 1895 году, был чрезвычайно заинтригован, увидев проекцию костей своей руки на стене лаборатории. Вскоре он сделал первую в мире фотографию в Х-лучах, сняв руку своей жены – вместе с обручальным кольцом, – и результат привел ее в ужас. «Я увидела свою смерть!» – сказала она[120]. Позже Рентген начал предпринимать меры, чтобы защитить себя от воздействия своего открытия, другие исследователи не были столь осторожны. В 1896 году Эдисон изобрел флуороскоп, прибор, который проецировал Х-лучи на экран, позволяя заглянуть внутрь предметов[121]. Во время этих опытов ассистент Эдисона многократно подставлял руки под Х-лучи. Когда на одной руке появились ожоги, ассистент стал подставлять другую. Однако ожоги не заживали. Со временем хирурги ампутировали ему левую руку и четыре пальца на правой. Когда рак распространился на всю правую руку, доктора отрезали и ее. Болезнь переместилась на грудь, и в октябре 1904 года он умер, став первой жертвой искусственной радиоактивности.

Даже когда стал очевиден вред от поверхностного воздействия радиации, опасность облучения внутренних тканей осознавали плохо[122]. В начале ХХ столетия аптекари продавали средства, содержащие радий в качестве тонизирующего, и люди их пили, веря, что радиоактивность передает энергию. В 1903 году Мария и Пьер Кюри получили Нобелевскую премию за открытие полония и радия – источника альфа-частиц, примерно в миллион раз более радиоактивного, чем уран. Эти вещества они извлекали из тонн вязкой, смолистой руды в своей парижской лаборатории[123]. Пьер Кюри погиб под колесами экипажа, когда переходил улицу, а его вдова продолжила исследовать свойства радиоактивных веществ – до самой своей смерти в 1934 году, вероятно в результате радиоактивного поражения костного мозга. Более чем 80 лет спустя записи, которые велись в лаборатории Кюри, оставались настолько радиоактивными, что их хранили в выложенной свинцом коробке.

Если смешивать радий с другими элементами, они светятся в темноте. Когда это стало известно, часовщики начали нанимать молодых женщин для нанесения флуоресцентных меток на циферблаты[124]. На часовых фабриках в Нью-Джерси, Коннектикуте и Иллинойсе этих «радиевых девушек» учили облизывать кончик кисточки, прежде чем опустить ее в горшочек с радиевой краской. Когда челюсти и скелетные кости девушек стали гнить и распадаться, работодатели заявили, что они больны сифилисом. Однако начатый судебный процесс показал, что менеджеры знали о рисках работы с радием и скрывали это от работниц[125]. Так публика впервые узнала об опасностях попадания радиоактивных материалов в организм.

Биологическое воздействие радиации на человеческое тело поначалу измеряли в бэрах (биологических эквивалентах рентгена), учитывая сложную комбинацию факторов: тип радиации, длительность облучения, сколько радиации проникло в тело и насколько облученные ткани уязвимы для радиации. Части тела, где клетки делятся быстро – костный мозг, кожа, желудочно-кишечный тракт, – больше подвержены рискам, чем сердце, печень и мозг. Некоторые радионуклиды, такие как радий и стронций, более интенсивно излучают радиацию и поэтому опаснее, чем, например, цезий или калий[126].

Выжившие в атомной бомбардировке жители Хиросимы и Нагасаки предоставили медикам первую возможность изучения острой лучевой болезни (ОЛБ) на большой выборке людей[127]. Все выжившие стали субъектами проекта, растянувшегося более чем на 70 лет и создавшего универсальную базу данных по долгосрочному воздействию ионизирующей радиации на человека. Из тех, кто пережил взрыв в Нагасаки, 35 000 человек умерли в ближайшие сутки; заболевшие ОЛБ потеряли волосы за одну-две недели, затем у них начался кровавый понос и они умерли от инфекции и лихорадки[128]. Еще 37 000 человек умерли в течение трех месяцев. Сравнимое число попавших под атомную бомбардировку прожило дольше, но спустя еще три года у них развилась лейкемия. К концу 1940-х годов эта болезнь станет первым видом рака, связанным с радиацией.

Воздействие ионизирующего излучения на неодушевленные предметы и на живых существ изучалось в конце 1950-х годов в ВВС США[129]. В рамках правительственной программы создания самолетов на атомной тяге компания Lockheed Aircraft построила 10-мегаваттный ядерный реактор с водяным охлаждением в подземной шахте в лесах Северной Джорджии. Нажатием кнопки реактор можно было поднять из защитного кожуха на уровень земли, подвергнув все в радиусе 300 м воздействию смертельной дозы радиации. В июне 1959 года этот реактор радиационного воздействия был выведен на полную мощность и впервые испытан, убив почти все живое в окрестностях объекта: насекомые падали в воздухе, мелкие животные и живущие на них и в них бактерии погибли (этот феномен назвали «моментальной таксидермией»). Воздействие на растения было различным: дубы пожухли, а трава-росичка странным образом не пострадала; больше всего досталось соснам. Изменения предметов, попавших в зону действия реактора, тоже казались загадочными: прозрачные бутылки с кока-колой стали коричневыми, приборы на транзисторах перестали работать, гидравлическая жидкость коагулировала до консистенции жевательной резинки, а резиновые шины стали твердыми как камень.

При этом, каким бы интенсивным ни было облучение человека ионизирующей радиацией, оно редко сопровождалось заметными ощущениями. Человек может купаться в гамма-лучах, способных убить его 100 раз, и ничего не ощущать при этом.

21 августа 1945 года, за две недели до того, как атомная бомба была сброшена США на Хиросиму, Гарри Даглян-младший, 24-летний физик, участвовавший в ядерном Манхэттенском проекте, проводил эксперимент на базе в Лос-Аламосе в штате Нью-Мексико[130]. Внезапно рука его дрогнула, и конструкция, которую он составил, – шар из плутония, окруженный брусками карбида вольфрама, – перешла в критическую фазу. Даглян увидел моментальную синюю вспышку и был поражен волной гамма-лучей и нейтронной радиации свыше 500 бэр. Он быстро разобрал установку и сразу обратился к врачам[131]. Те не отметили никаких видимых симптомов, но радиация убила ученого с той же неотвратимостью, как если бы он шагнул под поезд. Двадцать пять дней спустя Даглян впал в кому и уже из нее не вышел – первый человек в истории, случайно погибший от близкого воздействия реакции ядерного распада. Газета The New York Times назвала причиной смерти ожоги, полученные в результате «аварии на производстве»[132].


С самого начала ядерная энергетика стремилась выйти из тени своего военного прошлого. Первый ядерный реактор, собранный под трибунами заброшенного футбольного стадиона Университета Чикаго в 1942 году, стал наковальней Манхэттенского проекта, важнейшим первым этапом для наработки плутония-239. Этот делящийся материал требовался, чтобы выковать первое в мире атомное оружие. Последующие реакторы, построенные на полосе земли вдоль реки Колумбия в Хэнфорде, штат Вашингтон, были сооружены только для того, чтобы вырабатывать плутоний для атомных бомб растущего арсенала Соединенных Штатов. Военно-морские силы США выбрали конструкцию реактора, в дальнейшем использованную почти для всех гражданских энергетических станций в стране. Первая в США атомная станция для гражданских нужд была спроектирована по чертежам реактора для атомного авианосца.

СССР пошел по тому же пути. Первая советская атомная бомба – РДС-1, или «Изделие 501», как называли ее создатели, – была взорвана 29 августа 1949 года в казахстанских степях, на полигоне, расположенном в 140 км к северо-западу от Семипалатинска[133]. Советский атомный проект, получивший кодовое название «Программа номер один», возглавил 46-летний физик с бородой спиритиста Викторианской эпохи Игорь Курчатов, в котором кураторы из НКВД отмечали скрытность и политическую неоднозначность[134]. Первая советская бомба была точной копией бомбы «Толстяк» (Fat Man), за четыре года до того уничтожившей Нагасаки, и имела плутониевое ядро, произведенное на реакторе «А», или «Аннушка», построенном по образцу реакторов в Хэнфорде[135].

Добиться успеха Курчатову помогли наличие нескольких глубоко внедрившихся в американский атомный проект советских шпионов и информация, содержавшаяся в изданной правительством США в 1945 году и успешно расходившейся книге «Атомная энергия для военных целей» (Atomic Energy for Military Purposes), которую тут же перевели в Москве[136]. Ядерные исследования были возложены на вновь сформированное Первое главное управление при СНК СССР и «атомное политбюро»[137] под надзором подручного Сталина Лаврентия Берии, возглавлявшего Народный комиссариат внутренних дел, предшественник КГБ[138]. С самого начала советский ядерный проект развивался в условиях жестокой спешки и параноидальной секретности. К 1950 году в распоряжении Первого главного управления находились 700 000 человек, более половины из них заключенные, включая 50 000 военнопленных, работавших в том числе на урановых рудниках[139]. Когда сроки заключения этих мужчин и женщин подошли к концу, их посадили в товарные вагоны и отправили в ссылку на Крайнем Севере, чтобы они не смогли никому рассказать, чему стали свидетелями. Многих никогда больше не видели. Когда команда Курчатова добилась успеха, Берия вознаградил их – в той же пропорции, которую предназначал им в случае неудачи[140]. Те, кого он приказал бы расстрелять немедленно, – Курчатов и Николай Доллежаль, автор проекта реактора «Аннушка», – вместо этого были удостоены звания Героя Социалистического Труда, дач, персональных автомобилей и денежных премий. Те же, кого ждали максимальные тюремные сроки, вместо этого получили вторую по значимости награду – ордена Ленина.

К тому времени как «Изделие» было испытано, Курчатов решил создать реактор для выработки электричества. В 1950 году во вновь построенном закрытом городе Обнинске в двух часах езды на юго-запад от Москвы та же группа, которая построила «Аннушку», принялась за работу над новым реактором, предназначенным для превращения воды в пар и вращения турбины. Ресурсов не хватало, и некоторые участники ядерной программы считали, что от энергетического реактора не будет практической пользы. Берия дал разрешение на этот проект исключительно благодаря заслугам Курчатова как отца бомбы[141]. И только в конце 1952 года власть признала перспективность ядерной энергетики, сформировав для создания реакторов Научно-исследовательский и конструкторский институт энергетических технологий (НИКИЭТ)[142].

На следующий год СССР испытал первое термоядерное устройство – в тысячу раз более разрушительную, чем атомная, водородную бомбу. Теперь в мире появились две ядерные сверхдержавы – США и СССР, теоретически способные уничтожить человечество[143]. Даже Курчатов был потрясен мощью нового оружия, которое превращало поверхностный слой земли в стекло в радиусе 5 км от эпицентра взрыва[144]. Не прошло и четырех месяцев, как президент США Дуайт Эйзенхауэр выступил с речью «Атомы для мира» перед Генеральной Ассамблеей ООН. Отчасти это была попытка успокоить американское общество, перед которым открылась перспектива апокалипсиса[145]. Эйзенхауэр призвал страны к глобальному сотрудничеству, чтобы сдержать начинающуюся гонку вооружений и направить силу атома на благо человечества. Он предложил созвать международную конференцию для рассмотрения этих вопросов. Никто особенно не удивился, когда СССР публично отверг эту идею, объявив ее пустой пропагандой[146].

Однако в августе 1955 года Международная конференция ООН по мирному использованию атомной энергии все же собралась в Женеве, и советская делегация туда прибыла. Это был первый случай за 20 лет, когда советским ученым было разрешено общаться с иностранными коллегами, и они нанесли свой пропагандистский удар[147]. Было объявлено, что 27 июня прошедшего года в СССР к московской энергосети успешно подключили обнинский реактор АМ-1.

Первый в мире ядерный реактор, вырабатывавший электричество в гражданских целях, в СССР окрестили «Атомом Мирным-1» (АМ-1). До пуска первой американской АЭС в Шиппингпорте, штат Пенсильвания, оставалось два года. Расположенный в причудливом здании с высокой трубой, напоминавшем шоколадную фабрику, АМ-1 давал всего 5 мегаватт энергии. Этого хватило бы от силы для того, чтобы привести в движение локомотив, однако обнинский реактор символизировал способность социалистической системы поставить ядерную энергию на благо человечества[148]. Рождение советской ядерной энергетики положило начало новому противостоянию – технологической холодной войне между сверхдержавами.

Вскоре после смерти Сталина в 1953 году Берия был арестован, заключен в тюрьму и расстрелян[149]. Первое главное управление переформировали и переименовали[150]. Теперь вопросами атомной энергии – от добычи урана до испытаний бомб – занималось Министерство среднего машиностроения, сокращенно Минсредмаш или просто Средмаш. Новый премьер Никита Хрущев положил конец эпохе сталинских репрессий, либеральнее относился к искусствам, поддерживал развитие высоких технологий и обещал к 1980 году построить в СССР коммунизм – утопию вроде Шангри-Ла[151], гарантирующую трудящимся равенство и изобилие[152]. Чтобы модернизировать экономику и крепче удерживать власть, Хрущев выступал за освоение космоса и развитие ядерных технологий.

В успехе АМ-1 советские физики и их партийные боссы увидели панацею, которая, наконец, поможет СССР освободиться от ограничений прошлого и продвинуться в светлое будущее[153]. Людям, все еще восстанавливавшим разрушенную войной страну, обнинский реактор наглядно демонстрировал, что СССР может быть мировым технологическим лидером в интересах обычных граждан, принося свет и тепло в их дома. Физики, работавшие на АМ-1, получили Ленинскую премию, энергию атома воспевали в журнальных статьях, фильмах и радиопередачах, в школах детям рассказывали об основах ядерной энергетики и о мирных целях советской ядерной программы в отличие от милитаристских устремлений США[154]. По словам историка Пола Джозефсона, ученые-ядерщики стали «почти мифологическими фигурами в пантеоне советских героев» – наряду с космонавтами и павшими героями Великой Отечественной войны[155].

Однако маленький реактор в Обнинске был не тем, чем казался на первый взгляд[156]. Его конструктивные особенности были заточены не на выработку электричества, а для быстрого и дешевого производства оружейного плутония. Реактор начинала строить та же команда Минсредмаша, которая создала «Аннушку», но коррозия материалов, утечки радиации и ненадежность инструментов помешали им завершить задачу. В основу АМ легли технологии, разработанные для атомных подводных лодок, и только когда идея была сочтена непрактичной, кодовое название АМ – «Атом Морской» – заменили на более невинное[157].

Родовой особенностью этого реактора была нестабильность работы[158].


В ядерном оружии огромное число ядер атомов урана распадается в доли секунды, высвобождая всю свою энергию в разрушительной вспышке огня и света. В реакторе процесс деления должен быть управляемым и осторожно поддерживаемым в течение недель, месяцев и даже лет. Для этого требуются три компонента: замедлитель, стержни управления и охладитель.

Простейшая форма ядерного реактора не требует никакого оборудования вообще. Если имеется нужное количество урана-235 в присутствии замедлителя нейтронов – воды или графита, начинается самоподдерживающаяся цепная реакция с выделением ядерной энергии в виде тепла. Некогда комбинация обстоятельств, необходимых для такого события, – критичность – спонтанно возникла на территории современного государства Габон, в древних подземных залежах урана, где замедлителем служили грунтовые воды[159]. Там самоподдерживающаяся цепная реакция началась 2 млрд лет назад, производя небольшие количества тепловой энергии – в среднем около 100 киловатт (достаточно, чтобы зажечь 1000 стоваттных лампочек), и безостановочно продолжалась миллион лет, пока вода не выкипела от тепла распада.

Но для генерации энергии в ядерном реакторе поведение нейтронов необходимо контролировать, чтобы обеспечить постоянство реакции и использовать тепловую энергию деления для получения электричества. В идеале каждая отдельная реакция деления должна запускать лишь одно следующее деление в соседнем атоме, так что каждое последующее поколение нейтронов должно содержать то же самое их число, что и поколение до него, и реактор должен оставаться в том же критическом состоянии.

Если каждое деление не создает столько же нейтронов, как предыдущее, реактор переходит в субкритическое состояние, цепная реакция ослабевает и со временем останавливается, реактор «глохнет». Если же каждое поколение нейтронов приносит более одного деления, цепная реакция может начать расти слишком быстро – к потенциально неуправляемой сверхкритичности и внезапному значительному выбросу энергии, как это происходит в ядерном оружии. Поддержание стабильного состояния между этими двумя крайностями – тонкая задача. Первым инженерам-ядерщикам пришлось создать инструменты для овладения силами, опасно близкими к пределам человеческих возможностей управления.

Масштаб субатомной активности внутри ядерного реактора, микроскопической и невидимой, трудно воспринять: генерация электрической мощности в 1 ватт требует деления 30 млрд ядер атомов в секунду[160]. Около 99 % нейтронов, выбрасываемых при одном событии деления, являются частицами высокой энергии – «быстрыми» нейтронами, вылетающими со скоростью 20 000 км/с. Быстрые нейтроны ударяют своих соседей и вызывают последующее деление, продолжая цепную реакцию в среднем в течение всего 10 наносекунд. Этот отрезок времени остроумцы американского Манхэттенского проекта измеряли в «шейках»[161] от английского выражения «two shakes of a lamb’s tail», «два дрожания хвоста ягненка». Он слишком краток, чтобы в течение него можно было управлять какими-либо механическими средствами[162]. К счастью, среди оставшегося 1 % нейтронов, высвобождаемых каждым распадом, есть меньшинство, испускаемое в более доступных человеку временны́х рамках, которые измеряются секундами или даже минутами[163]. Существование этих запаздывающих нейтронов, появляющихся достаточно медленно, чтобы ими мог управлять человек, и делает возможной работу ядерного реактора.

Плавно управлять нарастанием цепной реакции позволяют электромеханические стержни, содержащие такие поглощающие нейтроны элементы, как борид кадмия или карбид бора. Они действуют как «атомные губки», впитывая и удерживая запаздывающие нейтроны, предотвращая запуск дальнейшего деления[164]. Когда стержни вставлены в реактор полностью, активная зона реактора остается в субкритическом состоянии. По мере их вытаскивания деление медленно нарастает, пока реактор не становится критическим – затем он может быть оставлен в этом состоянии и регулироваться по необходимости. Вытаскивание стержней выше или в большем числе увеличивает реактивность и количество вырабатываемого тепла и энергии, введение дает противоположный эффект. Но работа с реактором с использованием только этой части в менее чем 1 % всех нейтронов деления делает процесс управления очень чувствительным: если стержни выдвигаются слишком быстро, слишком далеко – или не срабатывает одна из нескольких защитных систем, – реактор может захлебнуться от делений и его состояние станет «надкритическим». Результатом будет авария, катастрофический сценарий, при котором случайно запускается процесс, схожий с тем, что происходит в атомной бомбе, и неконтролируемый выброс энергии нарастает, пока активная зона реактора не расплавится – или не взорвется.

Для выработки электричества урановое топливо внутри реактора должно разогреться достаточно для того, чтобы превращать воду в пар, но не настолько, чтобы само топливо начало плавиться[165]. Для этого, помимо стержней управления и нейтронного замедлителя, нужен охладитель для отвода избыточного тепла из реактора. Первые реакторы, построенные в Великобритании, использовали графит в качестве замедлителя и воздух как охладитель; позднее коммерческие американские модели использовали кипящую воду и как замедлитель, и как охладитель. У обоих конструкций имелись выраженные риски и преимущества. Вода не горит, но превращение ее в пар под давлением может вызвать взрыв. Графит не взрывается, но загорается при высоких температурах. Первые советские реакторы, скопированные с образцов Манхэттенского проекта, использовали и графит, и воду[166]. Это была рискованная комбинация: замедлитель, который при высоких температурах яростно горит (графит), и взрывоопасный охладитель (вода)[167].

Три соревнующиеся между собой команды физиков дали начальные предложения для того, что стало затем реактором АМ-1[168]. Первая предложила разрабатывать водно-графитовый вариант, вторая – использовать графит как замедлитель и гелий как охладитель, третья – попробовать в качестве замедлителя берилл. У советских инженеров, занимавшихся установками по производству плутония, было больше опыта в работе с водно-графитовыми реакторами[169]. Кроме того, последние были дешевле и проще в строительстве. Поэтому у менее разработанных (и потенциально более безопасных) решений просто не было шансов[170].

Только на поздних этапах строительства АМ-1 физики в Обнинске обнаружили рискованное место проекта: протечка охлаждающей воды на горячий графит могла привести не только к взрыву и радиоактивному выбросу, но и к аварии реактора[171]. Запуск АМ-1 неоднократно откладывали, разрабатывая системы безопасности, способные решить эту проблему. Но, когда в июне 1954 года АМ-1 вышел наконец на критический режим, оставался еще один принципиальный недостаток, который так и не устранили: феномен, известный как положительный паровой (пустотный) коэффициент реактивности.

При нормальной работе все охлаждаемые водой водно-графитовые ядерные реакторы содержат некоторое количество пара, циркулирующего в активной зоне и образующего в жидкости пузыри или «пустоты»[172]. Вода более эффективно замедляет нейтроны, чем пар, поэтому число пузырьков пара в воде влияет на реактивность активной зоны. В водо-водяных реакторах, где вода используется и как замедлитель, и как охладитель, по мере нарастания объема пара замедляется меньше нейтронов и реактивность падает. Если пара образуется слишком много (или если охладитель вытекает полностью), цепная реакция останавливается и реактор глохнет. Отрицательный паровой коэффициент срабатывает как автоматический размыкатель, «рукоятка мертвеца»[173], важное условие безопасности водо-водяных реакторов, распространенных на Западе[174].

Но в водно-графитовых реакторах, каковым был АМ-1, все происходит противоположным образом. По мере разогрева реактора и превращения все большего количества воды в пар графитный замедлитель продолжает выполнять свою функцию, как и ранее. Цепная реакция продолжает нарастать, вода нагревается сильнее, и еще большее ее количество становится паром. Пар, в свою очередь, поглощает меньше и меньше нейтронов, и цепная реакция продолжает ускоряться в петле обратной связи растущей мощности и температуры. Чтобы остановить или замедлить процесс, операторы должны вдвигать управляющие стержни. Если они по какой-либо причине откажут, реактор станет неуправляемым, расплавится или взорвется. Этот положительный паровой коэффициент[175] оставался фатальным свойством реактора АМ-1 и угрозой для работы каждого последующего советского водно-графитового реактора.


20 февраля 1956 года Игорь Курчатов впервые появился перед публикой. Более десяти лет, с 1942 года, отец советской атомной бомбы был окружен завесой государственной тайны, работая в засекреченных лабораториях Москвы и Обнинска и на полигонах в Казахстане. Теперь он стоял перед делегатами XX съезда КПСС в Москве и рассказывал о фантастических перспективах СССР, который получит ядерную энергию[176]. В короткой зажигательной речи Курчатов рисовал впечатляющую картину строительства новейших реакторов и футуристической Коммунистической империи, просторы которой будут бороздить корабли, поезда и самолеты на атомной тяге. Он предсказывал, что дешевое электричество вскоре придет в каждый уголок Союза. Он обещал, что всего через четыре года ядерный потенциал страны достигнет 2 млн киловатт – в 400 раз больше, чем производила станция в Обнинске.

Для реализации этого захватывающего замысла Курчатов – назначенный главой Института атомной энергии – убедил руководство Средмаша построить четыре различных прототипа реакторов[177]. Из них он надеялся выбрать конструкцию, которая ляжет в основу советской ядерной отрасли. Но сначала нужно было завоевать расположение экономических бонз Госплана, которые контролировали распределение ресурсов в СССР[178]. Отдел энергетики и электрификации Госплана определял все – начиная с сумм, которые будут выделены на строительство каждой станции, и заканчивая количеством электроэнергии, которое она должна вырабатывать по завершении строительства. В Госплане мало интересовались идеологией, престижем страны или триумфом социалистических технологий. Там добивались рациональной экономики и ощутимых результатов.

И на Западе, и в СССР заявления ученых о том, как атомная энергия уже скоро и без особых затрат составит конкуренцию традиционной электроэнергетике, основывались на ничем не обоснованных иллюзиях: «электричество будет таким дешевым, что его даже не нужно будет измерять» (too cheap to meter)[179]. Но энтузиасты развития атомной энергетики в СССР не могли рассчитывать на доходы от продажи акций или на рыночные инвестиции. Экономика была не на их стороне: расходы на строительство каждого ядерного реактора были колоссальными, в то время как СССР был богат ископаемыми углеводородами – особенно в Сибири, где находили все новые месторождения нефти и газа.

И все же гигантские размеры и неразвитость инфраструктуры Советского Союза были аргументами в пользу атомной энергии[180]. Ученые напоминали, что сибирские месторождения расположены за тысячи километров от тех регионов, где они востребованы, ведь основная часть населения и производственного потенциала располагались в западной части страны. Транспортировать сырье или электроэнергию на такие расстояния было дорого и неэффективно. Кроме того, главные конкуренты атомных станций – гидроэлектростанции – требовали затопления огромного количества ценных сельскохозяйственных площадей. АЭС, пусть и дорогие в строительстве, оказывали незначительное воздействие на окружающую среду, мало зависели от природных ресурсов, их можно было строить рядом с крупными городами с их производствами, и в перспективе они могли давать огромное количество электроэнергии.

Очевидно убежденные обещаниями Курчатова, руководители Госплана выделили средства на два прототипа станций: одну – с реактором с водой под давлением (ВВЭР), того образца, что уже становился стандартом в Соединенных Штатах, и другую – с водно-графитовым реактором канального типа – увеличенную версию АМ-1[181]. Но, как это случилось и на Западе, стоимость строительства многократно возросла, и в Госплане заподозрили, что ученые ввели их в заблуждение[182]. Планы пересмотрели, работы по созданию ВВЭР были остановлены, и атомное будущее, которое живописал Курчатов, стало рушиться. Он требовал возобновить финансирование, писал начальнику Госплана, что эти планы жизненно необходимы для определения будущего советского атома. Но просьбы его не были услышаны, и в 1960 году Курчатов умер, не дождавшись осуществления своей мечты.

Тем временем Министерство среднего машиностроения завершило новый проект в Западной Сибири, спрятанный на секретной площадке, известной как Комбинат № 816 или Томск-7[183][184]. ЭИ-2, он же «Иван Второй», был большим военным водно-графитовым реактором[185]. Его предшественник, И-1, «Иван Первый», был моделью, построенной исключительно для производства плутония для ядерных боеголовок. Реактор ЭИ-2 выполнял две задачи одновременно: производил оружейный плутоний, а в качестве побочного продукта еще и генерировал 100 мегаватт (МВт) электроэнергии. Через два года после смерти Курчатова работы по советской гражданской ядерной программе были возобновлены (уже с отставанием от конкурентов в Соединенных Штатах). Упор делался на недорогие в строительстве и дешевые в эксплуатации реакторы[186]. На тот момент это были не сложные экспериментальные реакторы гражданской ядерной программы Игоря Курчатова, а мощный «Иван Второй», готовый нести атомное знамя Советского Союза.


Менее чем через год после того, как Игорь Курчатов представлял свое имперское видение вооруженного атомной энергией СССР делегатам партсъезда в Москве, улыбчивая молодая королева Елизавета II участвовала в церемонии открытия атомной электростанции «Колдер Холл» на северо-западе Англии[187]. Потянув рычаг ручкой в элегантной перчатке, она увидела, как стрелка на большом счетчике начала вращаться, показывая, что первое атомное электричество вливается в Британскую национальную сеть от одного из двух реакторов станции с газовым охлаждением. Было объявлено, что это запуск первой коммерческой АЭС в мире, заря новой промышленной революции и триумф тех, кто хранил веру в мирный атом, пока остальные боялись, что он принесет только разрушение. «Это эпохальный день!» – сказал радиокомментатор.

Это был пропагандистский маневр. Правда заключалась в том, что АЭС «Колдер Холл» построили для производства британского оружейного плутония. Электричество, которое она вырабатывала, было дорогостоящим фиговым листком[188]. Корни гражданской ядерной отрасли не только тесно переплелись с военными технологиями, на которые она опиралась, но и опутали умы ее участникам. Даже на Западе ученые-ядерщики продолжали работать в сфере секретности и нескончаемой гонки: в среде, где рискованные эксперименты подчас заканчивались нежеланием властей признавать, что что-то пошло не так.

Через год после запуска «Колдер Холл», в октябре 1957 года, техники на близлежащем реакторе-размножителе в Виндскейле пытались решить почти невозможную задачу – произвести в срок необходимый для британской водородной бомбы тритий. Персонала безнадежно не хватало, и люди работали с технологиями, которые не полностью понимали сами. В условиях цейтнота не всегда выполнялись и требования безопасности. 9 октября на реакторе № 1 в Виндскейле загорелись 2000 т графита[189]. Графит горел двое суток, разнося радиацию по Соединенному Королевству и Европе и загрязняя окрестные молочные фермы радиоактивным изотопом йод-131[190]. Наконец директор станции распорядился залить кучу графита водой, не зная, потушит ли это огонь или вызовет взрыв, от которого значительная часть Великобритании станет непригодной для жизни. Когда впоследствии комиссия, назначенная расследовать происшествие, подготовила подробный отчет, премьер-министр Великобритании приказал изъять все экземпляры, кроме двух или трех, и рассыпать набор[191]. В опубликованной выхолощенной версии отчета вину за пожар возложили на операторов АЭС. Масштаб этой аварии британское правительство отказывалось признавать еще 30 лет[192].

Тем временем в СССР ядерная секретность достигла новых высот. При Хрущеве советские ученые-ядерщики стали пользоваться невиданной самостоятельностью, а общество, поощряемое без лишних вопросов верить в новых богов науки и технологий, держали в неведении. В этой пьянящей атмосфере первые успехи в обуздании силы мирного атома сделали физиков опасно самоуверенными. Они проектировали передвижные ядерные реакторы, которые могли передвигаться по суше на танковом шасси или плавать в Арктике, конструировали, как и их коллеги в США, атомные самолеты и даже использовали гамма-лучи для продления сроков хранения куриных тушек и клубники[193]. Они взрывали ядерные боеприпасы для тушения пожаров и создания подземных емкостей, ограничивая мощность взрывов, только если от сейсмических толчков начинали рушиться соседние здания.

После смерти Игоря Курчатова Институту атомной энергии присвоили его имя, а лидерство в советской ядерной науке перешло к его ученику Анатолию Александрову. Импозантный мужчина со сверкающей лысиной, который помогал строить первые реакторы для производства плутония, в 1960 году был назначен директором Курчатовского института. Александров был убежденным коммунистом[194]. Он верил в науку как в инструмент советской экономической мечты и монументальные проекты ставил выше самых современных исследований[195]. Наступала эпоха застоя, и советская научная бюрократия щедро тратила ресурсы на то, что считалось неотложными государственными приоритетами – космические исследования, идеи поворота рек, ядерную энергетику. В перспективных развивающихся технологиях, включая компьютеры, генетику и оптоволокно, СССР уже заметно отставал. Александров курировал конструирование реакторов для ледоколов и атомных подлодок, а также прототипов новых графитных реакторов канального типа для АЭС. Чтобы сократить расходы на эти проекты, он требовал экономить и увеличивать размеры до колоссальных пропорций, использовать стандартные комплектующие и материалы. Он не видел никаких оснований считать, что производство реакторов принципиально отличается от выпуска танков или комбайнов. Александров считал серийное производство больших реакторов важнейшим для развития советской экономики, а атомную энергию – средством осуществления титанических замыслов по озеленению пустынь, устройству тропических оазисов в Арктике и сравниванию неудачно расположенных гор атомными бомбами – или по «исправлению ошибок природы».

Несмотря на свой размах и политическое влияние, Александров не обладал полнотой власти в советской ядерной науке. Над ним нависала грозная непреклонная мощь Министерства среднего машиностроения и его воинственного шефа, ветерана революции Ефима Славского, в разных кругах известного как Большой Ефим и Аятолла[196]. Хотя в молодости они воевали в Гражданской войне на разных сторонах (Славский – комиссаром в красной коннице, а Александров – в Белой гвардии), два атомных магната были близки и любили вспоминать былое за водкой и коньяком[197]. Но по мере усиления холодной войны военно-промышленные требования Минсредмаша возобладали над чистой наукой Курчатовского института. Приоритетность программы атомных вооружений позволила министерству установить контроль над всей обширной ядерной империей с ее учеными, войсками, лабораториями, заводами, больницами, учебными заведениями и полигонами[198]. Средмаш распоряжался почти неограниченными ресурсами – от золотых рудников до атомных станций, скрытых непроницаемой завесой тайны.

Названия средмашевских объектов – от институтов в Москве и Ленинграде до целых городов – были засекречены, даже работавшие там люди знали их как «почтовые ящики», различавшиеся по номеру[199]. Возглавляемое Ефимом Славским, многоопытным политическим деятелем с большими связями на самом верху, министерство было закрытым, почти полностью автономным государством в государстве[200].

В параноидальном режиме постоянной военной угрозы, который поддерживался в Средмаше, любое происшествие – неважно, насколько значительное, – автоматически становилось государственной тайной, охраняемой КГБ. Даже когда советская ядерная энергетика в середине 1960-х годов стала быстро набирать обороты, секретность сохранялась[201]. В ходе бюрократических пертурбаций, последовавших за смещением Хрущева, в 1966 году ответственность за работу новых атомных станций в СССР возложили на гражданское Министерство энергетики и электрификации. Однако все остальное – конструирование и технический надзор за действующими реакторами, разработка перспективных моделей и все аспекты топливного цикла – оставалось в руках Министерства среднего машиностроения.

Как одна из 12 стран – основательниц Международного агентства по атомной энергии (МАГАТЭ), СССР с 1957 года принял на себя обязательство сообщать о любых ядерных инцидентах, происшедших на его территории[202]. Но ни об одном из десятков опасных происшествий, случившихся на советских ядерных предприятиях за все последующие десятилетия, в МАГАТЭ не сообщили. На протяжении почти 30 лет советское общество и окружающий мир убеждали в том, что советская ядерная энергетика – самая безопасная в мире[203].

Цена сохранения этой иллюзии была высокой.


В 16:20 в воскресенье, 29 сентября 1957 года, мощный взрыв прогремел внутри периметра Челябинска-40. Это строго засекреченное учреждение Средмаша на Южном Урале нельзя было найти ни на одной гражданской карте[204]. Запретная зона включала химкомбинат (ныне производственное объединение) «Маяк» – комплекс реакторов по производству плутония и радиохимических фабрик, построенных руками заключенных – и собственно Челябинск-40[205], комфортабельный закрытый город, где проживал высококвалифицированный технический персонал. Стоял теплый солнечный день, на городском стадионе шел футбольный матч. Когда раздался взрыв, болельщики решили, что это заключенные в ближней промышленной зоне расчищают место под очередной котлован. Матч продолжался.

Но это было не строительство, а взрыв в подземном отстойнике, заполненном высокорадиоактивными отходами переработки плутония[206]. Все произошло спонтанно в результате отказа систем охлаждения и контроля температуры. Взрывная волна подбросила бетонную крышку отстойника весом 160 т на 20 м в воздух, выбила окна в ближайших бараках для заключенных, сорвала металлические ворота. В небо поднялся километровый столб дыма и пыли. Через несколько часов вся промзона была покрыта слоем серого радиоактивного пепла и обломков – толщиной в несколько сантиметров. Вскоре работавшие там солдаты стали поступать в госпиталь – с кровотечениями и рвотой.

Никаких чрезвычайных планов на случай радиационного происшествия в Челябинске-40 не имелось, поначалу никто не понял, с чем они столкнулись. Только через насколько часов руководителей предприятия, уехавших в командировку, нашли на цирковом представлении в Москве. К тому времени радиоактивное заражение начало распространяться по Уралу – 2 млн кюри, – выпав смертельной полосой шириной 6 км и длиной почти 50 км. На следующий день на близлежащие деревни пролился небольшой дождь и выпал толстый покров черного снега[207]. Для очистки запретной зоны потребовался год[208]. Так называемая «ликвидация» последствий взрыва была начата солдатами срочной службы, которые забегали в зараженную зону и лопатами сбрасывали обломки хранилища отходов в ближайшее болото. Городские власти Челябинска-40, очевидно обеспокоенные вероятностью массовой паники больше, чем угрозой радиации, пытались заглушить новости о случившемся. Но слухи все же распространились через инженеров и техников, и почти 3000 работников покинули закрытый город, предпочитая испытывать судьбу на «большой земле», как здесь говорили, чем оставаться в уютных, но зараженных домах.

В отдаленных деревнях женщинам и детям велели выкапывать картофель и свеклу, но сваливать их в траншеи, вырытые бульдозерами, под присмотром людей в защитной одежде и в респираторах[209]. Солдаты согнали крестьянских коров к ямам и перестреляли их. В течение двух лет 10 000 человек были эвакуированы. Целые поселения были запаханы в землю, 23 деревни стерты с карты, воздействию радиоактивности опасного уровня подверглись около полумиллиона человек[210].

Слухи о том, что произошло на «Маяке», достигли Запада, но Челябинск-40 входил в число ревностно охраняемых военных объектов, и советское правительство отказывалось признавать само его существование, не говоря уже о том, чтобы рассказать, что там произошло. Для аэрофотосъемки этой области ЦРУ использовало высотные самолеты-разведчики У-2. Во время второго такого полета в мае 1960 года самолет, управляемый пилотом Фрэнсисом Гэри Пауэрсом, был сбит советской ракетой СА-2 класса «земля – воздух», что стало одним из важнейших событий холодной войны[211].

Правда выяснилась только через десятилетия, но катастрофа на «Маяке» долгие годы оставалась худшим радиационным инцидентом в истории.

3
Пятница, 25 апреля, 17:00, Припять

Вторая половина дня в пятницу, 25 апреля 1986 года, в Припяти была приятной и теплой, больше похожей на лето, чем на позднюю весну. Почти все ожидали длинных выходных, объединенных с майскими праздниками[212]. В городе готовились торжественно открыть парк с аттракционами, хозяйки закупали продукты для праздничного стола, на балконах висело свежевыстиранное белье, а кое-кто, увлекшись охватившим город ремонтом, клеил обои и клал плитку в квартире. В воздухе стоял аромат цветущих яблонь и вишен. Под окнами Виктора Брюханова цвели розы – палитра розового, красного и цвета фуксии.

В отдалении виднелась Атомная электростанция им. В. И. Ленина, ярко-белая на фоне неба, обставленная огромными ажурными мачтами с проводами высокого напряжения, протянувшимися к открытым распределительным устройствам. На крыше выходящего на центральную площадь десятиэтажного жилого дома по улице сержанта Лазарева огромные буквы складывались в медоточивый лозунг украинского Министерства энергетики и электрификации: «Хай буде атом робiтником, а не солдатом!»[213]

Брюханов, как всегда погруженный в дела, в 8:00 утра сел в белую служебную «Волгу» и быстро доехал от квартиры, окна которой смотрели на улицу Курчатова, до работы. Валентина, работавшая в управлении строительства, взяла отгул, чтобы провести время с дочерью и зятем – дети приехали из Киева на долгие выходные. Лилия была уже на пятом месяце, погода стояла отличная, и они втроем решили на денек съездить в Наровлю, город у реки в нескольких километрах от границы с Белоруссией.


Старший инженер-механик реакторного отдела Александр Ювченко, которому предстояло выйти в ночную смену на 4-м блоке АЭС, провел день в Припяти со своим двухлетним сыном Кириллом. Ювченко отработал на станции всего три года[214]. Подтянутый и атлетически сложенный, почти двухметрового роста, он накачал мышцы еще в школьной секции гребли в родном Тирасполе. В 13 лет занимался в городском клубе, куда брали только самых высоких и сильных мальчишек. В 16 он выиграл молодежное первенство Молдавии, их команда заняла второе место на Всесоюзных молодежных соревнованиях.

У Ювченко были способности к физике и математике, и к 17 годам ему пришлось выбирать между поступлением в университет и карьерой спортсмена. Он выбрал учебу[215]. В 1978 году поступил на факультет ядерной физики Одесского политехнического института. Он был молод, упрям и хотел работать на атомной электростанции[216].

Сейчас, когда ему исполнилось 24 года, Ювченко был заместителем секретаря комсомола Чернобыльской АЭС. Работа отнимала много времени, но он все еще любил погонять с друзьями в хоккей на катках, которые в Припяти заливали каждую зиму. Весной они с женой Натальей просили у соседа моторку и отправлялись в неспешные плавания по Припяти – с ее высокими соснами, лесными полянами со сладко пахнущими ландышами, пустынными пляжами с тонким белым песком[217].

Александр и Наталья познакомились еще в школе в Тирасполе, они учились в одном классе. В 12 лет Александр был выше остальных мальчишек, долговязый и нескладный. Наталья была хрупкого сложения и избалованная. Ее родители принадлежали к местной номенклатуре, занимали высокие посты. Длинные темные волосы она заплетала в косички, доходившие до пояса. Ее серо-голубые глаза, казалось, меняли цвет в зависимости от настроения и погоды. Александр заметил ее сразу. А она, если и испытывала к нему интерес, ничем этого не выказывала.

Через несколько лет семья Александра переехала в квартиру на Советской улице, прямо напротив небольшого частного дома, где жила Наталья. Они начали встречаться – расходясь в стороны, если встречали прохожих, и снова возвращаясь друг к другу. В конце концов в августе 1982 года, проведя врозь почти целый год, они поженились. К тому времени они уже оба учились в Одессе: Наталье был 21 год, Александру 20. Через год родился Кирилл.

По окончании института в 1983 году, как и все молодые специалисты, Александр должен был выбрать место из короткого списка государственного распределения[218]. Он не раздумывал. Чернобыльская АЭС была одним из престижных атомных предприятий, располагалась на Украине, близко к Киеву, в спокойной загородной местности. А главное, семьям, приезжающим в Припять, давали квартиры. Александр надеялся, что у них в течение года будет свое жилье, почти неслыханная удача для молодых семей.

Когда родился сын, Наталье оставался год до защиты диплома[219]. Она осталась в Одессе, Александр переехал в общежитие в Припяти, начал работать на атомной станции. Приехав к нему в первый раз в конце декабря 1983 года, Наталья не увидела хваленой красоты атомграда. Зимой, под неопрятным, цвета грязной воды небом город казался блеклым и безликим. Поразил ее только бетонный монумент на въезде в город с тяжелыми брутальными литерами «Припять 1970». Однако уже на следующий год все выглядело лучше: им дали квартиру на верхнем этаже новостройки на проспекте Строителей. В двухкомнатную квартиру, которая казалась просторным дворцом, они въехали в августе. С балкона открывался вид на реку и лес за ней. Они обклеили гостиную ярко-розовыми обоями в цветочек, обставили мебелью, купить которую помогла мать Натальи, работавшая на деревообрабатывающем комбинате.

Наталья пошла работать учительницей. Школа № 4 была огромной, более 2000 детей. Наталья преподавала русский язык и литературу, стала классным руководителем. Она часто задумывалась, почему должна присматривать за чужими детьми, пока ее собственный сын томится в яслях. К весне 1986 года Александра повысили, он стал старшим инженером-механиком реакторного отделения на 4-м энергоблоке. А в конце марта его вызвали в Припятский горком партии и предложили возглавить горком комсомола. Это означало бы уход с любимой им работы на 4-м блоке. Ювченко отказывался, партийное руководство настаивало, он вновь отказался, ввернув подходящую цитату из Энгельса. Но Александр понимал: ему не удастся всегда говорить «нет», никто не мог отказать партии в ее требованиях. Но пока, при двух зарплатах и собственном жилье, у семьи Ювченко было все необходимое. Они стали задумываться о втором ребенке.

Тем не менее, если бы не помощь родителей, все было бы непросто[220]. В апреле Кирилл серьезно простудился. Поначалу Наталья отпрашивалась с работы, чтобы присматривать за ним. Но болезнь затянулась, и, когда ей пришло время возвращаться к ученикам, семейная пара поделила обязанности. Если Александр работал на станции в ночную смену, днем ему выпадало ухаживать за ребенком. Вот и 25 апреля, вернувшись с работы, Наталья выглянула в окно и увидела, как на улице муж катает Кирилла, усадив его на раму велосипеда. Александр работал с полуночи до восьми утра предыдущей ночью, затем весь день провел с сыном без сна. А через несколько часов ему предстояло выходить на следующую смену. Наталья подумала, насколько он устал, и ей стало неуютно от этой мысли. Несмотря на яркое солнце и радостные крики сына, доносившиеся снизу, у нее появилось мрачное предчувствие.

После ужина Наталья уложила Кирилла спать и села смотреть популярный советский сериал по халтурному роману Ирвина Шоу «Богач, бедняк»[221]. Александр, обычно уходивший на ночную смену около 22:30, казалось, был встревожен и собирался с небывалой тщательностью[222]. Почти час провел в ванной. Надел новые брюки и модную финскую ветровку, будто шел на вечеринку, а не на работу. Налил себе чашку кофе, один на кухне. Но ему хотелось поговорить, и он окликнул Наталью.

Она отошла от телевизора, и они говорили о всяких пустяках, пока Александру не настала пора выходить[223].


Саша Король жил в нескольких сотнях метров от дома Ювченко, на Спортивной улице, напротив плавательного бассейна[224]. Когда к нему зашел его друг Леонид Топтунов, Саша читал. Оба они были инженерами-ядерщиками и дружили уже почти десять лет, когда стали студентами филиала Московского инженерно-физического института в Обнинске. Теперь жили по соседству в почти одинаковых однокомнатных квартирах, в таких в Припяти обитали доктора, учителя и такие же, как они, холостые инженеры-ядерщики. Саша и Леонид даже обменялись дубликатами ключей и заходили друг к другу запросто, когда хотели.

Король, сын учителя физики, и Топтунов, единственный ребенок в семье высокопоставленного офицера, участника советской космической программы, словно родились с наукой в крови. Они росли в мире, где на рубеже 1950–1960-х годов достижения советских инженеров часто превосходили западные разработки. Топтунов-старший был в курсе секретных советских технологий. Он руководил строительными работами на космодроме Байконур, откуда в 1957 году Советы неожиданно запустили первый искусственный спутник Земли. Это был мощный удар по самодовольной уверенности США в своем техническом превосходстве над советской империей, где только и умели, что выращивать картошку.

Топтунов родился через три года после этого запуска, в закрытом космическом городе Ленинске неподалеку от Байконура[225]. Он рос в окружении людей, которые вывели человечество на космическую орбиту, людей, которые стали кумирами не только для детей, росших по соседству с космодромом, но и для всего СССР. Топтунов-старший любил похвастаться, что Юрий Гагарин, вскоре ставший самым знаменитым в мире человеком, качал на коленях маленького Лёньку[226]. Когда огромная ракета «Восток-1» с Гагариным на борту с грохотом стартовала с пусковой площадки ранним утром 12 апреля 1961 года, семимесячный Топтунов, как и все в Ленинске, наблюдал, как сверкающий хвост выхлопа исчезал в стратосфере.

А когда Лёне Топтунову было 13, отца назначили военпредом на завод «Двигатель» в Таллине, и семья переехала в Эстонию[227]. Оттуда три года спустя Лёня отправился в Москву, поступать в МИФИ. Внимательный и собранный юноша показывал отличные способности к математике, но МИФИ, созданный под патронажем Курчатова, был самым престижным советским институтом в сфере ядерной физики и инженерного дела[228]. О головоломных вопросах на вступительных экзаменах ходили легенды, конкурс составлял четыре человека на место, многие по нескольку раз пытались поступить сюда[229]. Пока Лёня отвечал на вопросы экзаменатора, отец ожидал его на скамейке в коридоре. Наконец сын вышел, его трясло от перенапряжения. Он успешно сдал вступительные, но, когда позвонил маме и сообщил радостную новость, она стала умолять его не идти в МИФИ. Лёня был единственным ребенком, мысль о ядерной энергии ужасала ее, и она уговаривала сына остаться и поступить на учебу в Таллине.

Но Леонида не интересовала тихая жизнь на берегах Балтики. В 17 лет он покинул дом и присоединился к кругу атомщиков.


С Сашей Королём они познакомились в 1977-м и вместе оказались в группе первокурсников, которым предстояло изучать конструирование атомных электростанций. Для юных энтузиастов Обнинский филиал МИФИ стал средоточием захватывающих научных новинок и комплексом исследовательских сооружений с доступом к двум исследовательским реакторам. Учеба была сложной и, кроме математики, черчения, химии и т. д., включала общественно-политические дисциплины[230]. Студенты должны были усвоить идеи «научного коммунизма», изучить историю Коммунистической партии Советского Союза и марксистско-ленинские законы развития общества – все, что вело страну к государству Подлинного Коммунизма, наступление которого теперь было назначено на 2000 год.

В свободное время первокурсники вели себя как обычные студенты – пили пиво, играли в карты, бегали в кино и на концерты. Особенно популярными были встречи Клуба веселых и находчивых – в КВН, изгнанный с телевидения советской цензурой, продолжали играть в вузах[231]. Застенчивый очкарик Топтунов стеснялся своего полудетского вида[232]. Он отпустил усы, надеясь выглядеть взрослее. Но на самом деле его обаятельная улыбка и густая копна спутанных темных волос нравилась девушкам.

В МИФИ Топтунов занялся карате – спортом из длинного и часто необъяснимого списка «зарубежных» занятий, которые были официально запрещены[233]. Информацию черпали из подпольно распечатываемых пособий, заглядывая в которые Леонид учился бить руками и ногами. Не слушая советов поберечь сетчатку глаз, а вместе с ней и свое ядерное будущее, он занялся еще и боксом[234]. Сетчатка не пострадала, но ему сломали на ринге нос, и Леонид заработал хронический насморк. Однажды после занятий Топтунов вступил в пьяный спор с преподавателем термодинамики, превосходящим его комплекцией[235]. Спор становился все жарче и перешел в драку. Топтунов подбил оппоненту глаз. За такое грозило отчисление из института, но его простили.

На пятом курсе студенты приступили к дипломным проектам: Король занялся технологией изоляции неисправных топливных стержней, Топтунов работал над акустическими методами определения нарушений в работе реактора[236]. Дипломники проходили шестимесячную практику на одной из атомных станций, и друзья выбрали Чернобыль. Им так там понравилось, что оба решили вернуться на ЧАЭС по окончании МИФИ в 1983 году и вернулись – как раз к завершению строительства 4-го блока, новейшего и самого совершенного из реакторов РБМК на этой станции.

Как и все свежеиспеченные инженеры, они начинали с работы, для которой их квалификация была избыточной: обходили станцию с масленкой, ощупывали подшипники – не перегрелись ли, вытирали подтеки масла. Словом, изучали работу станции и расположение оборудования[237]. И быстро уяснили: одно дело – понимать, как работает реактор в принципе, и совсем другое – представлять, как это происходит в реальности. Смена заканчивалась, а они оставались на станции и «на ощупь» изучали гигантские паровые трубы и кабели, расположение огромных задвижек, мириады соединений от зала к залу и от этажа к этажу. Обычным делом для практикантов был и приход на станцию в свободные часы, в любое время дня и ночи для наблюдения за операциями и специальными проверками, чтобы накопить больше знаний, которые могли способствовать их продвижению.

Летом и осенью 1983 года шла окончательная сборка реактора № 4, и практикантам поручили контроль качества[238]. Когда гигантский цилиндрический бетонный корпус, залитый под активную зону реактора, медленно заполнялся тысячами тонн прямоугольных блоков графита для замедления нейтронов, Топтунов, Король и другие подручные операторов залезали внутрь и следили за работой сборщиков. Они сравнивали результаты с чертежами, искали течи и трещины в графитовой кладке, проверяли качество сварки на трубопроводах – сияющем клубке трубок из нержавеющей стали, по которым будет циркулировать вода, охлаждая активную зону. Наконец, когда бетонный корпус был заполнен и трубопроводы завершены, они наблюдали, как реактор запечатали, загрузили топливом и 13 декабря 1983 года в первый раз вывели в критическое состояние.

Работа оставляла мало времени на хобби, но Топтунов как-то успевал втиснуть их в график. Когда они с Королем впервые приехали в Припять, Леонид организовал на первом этаже общежития, где их поселили, гимнастический зал – поставил шведскую стенку для общего пользования. А потом оборудовал классную комнату, где преподавал физику и математику старшеклассникам Припяти[239]. У него появилась девушка – медсестра из медсанчасти № 126, и еще Леонид любил рыбалку: в искусственных каналах вокруг станции и в гигантском охлаждающем резервуаре водилась рыба, плодившаяся в теплой воде, прошедшей через конденсаторы турбины[240].

Топтунов прошел обучение, помогая строить реактор, и приблизился к должности старшего инженера управления. К его обязанностям на АЭС, пожалуй, предъявлялись наибольшие требования, и даже в формально признававшем равноправие полов Советском Союзе эту должность практически всегда занимал мужчина – на протяжении всей восьмичасовой смены он управлял огромной мощью реактора. Это требовало тщательного обучения и практического опыта: операторы говорили на своем языке, полном акронимов и сокращений: ЗГИС, МОВТО, БЩУ, СИУР, СИУТ, СИУБ[241]. Также нужно было изучить толстые стопки руководств и запомнить множество правил, а потом сдать экзамены в Отделе ядерной безопасности станции[242]. Нужно было пройти и проверки здоровья, а также проверки соблюдения режима секретности, проводимые КГБ. После одного из таких экзаменов по безопасности Топтунов предложил Королю поговорить и рассказал ему о странном феномене, описанном в документации РБМК: там говорилось, что при некоторых обстоятельствах управляющие стержни реактора могут повысить реактивность вместо ее снижения[243].

Только после прохождения обучения и практики Топтунову позволили встать за спиной действующего старшего инженера управления реактором в блочном щите управления и наблюдать, как происходит работа[244]. Со временем разрешили – все еще под пристальным контролем – начать самому нажимать кнопки и переключать тумблеры на панели управления.


Когда поздно вечером 25 апреля 1986 года Леонид Топтунов зашел в квартиру Александра Короля, он всего два месяца как занимал должность старшего инженера управления реактором. Король, все еще оставался стажером, отставал от своего товарища, но надеялся вскоре получить должность старшего инженера на реакторе блока № 4. Топтунов обнаружил своего приятеля лежащим на диване и читающим в последнем номере Scientific American на русском языке статью про новый медицинский феномен, обнаруженный в США, – СПИД. Леонид сказал ему, что на его смену в эту ночь запланирована проверка электрики на турбинах реактора № 4. За ней стоит понаблюдать.

– Пойдем вместе, – предложил Топтунов[245].

– Нет, я пас, – ответил Король. – У меня тут статья интересная.

За несколько минут до 11 часов вечера Топтунов направился на автобусную остановку в нескольких кварталах от улицы Курчатова. Оттуда ходивший по расписанию автобус доставлял работников на станцию и обратно. Он дошел до конца Спортивной и повернул направо возле темных окон магазина «Юбилейный». Затем прошел мимо почты, техникума и – через площадь – дошел до конца проспекта Ленина. Ночь была теплая, душная, на глубоком синем небе мерцали звезды[246].

В автобусе Топтунов присоединился к коллегам по ночной смене[247]. Среди них были сотрудники блочного щита управления – старший инженер блока Борис Столярчук и начальник смены Александр Акимов – и инженеры реакторного отделения, в их числе друг Леонида Александр Ювченко, нарядно одетый. Ехали недолго. Через десять минут они уже стояли у ступеней главного административного корпуса станции.

Это четырехэтажное здание, как рубка огромного океанского контейнеровоза, возвышалось над четырьмя реакторами станции и турбинным залом – узкой бетонной коробкой, уходившей вдаль почти на километр. В административном корпусе размещались кабинеты Виктора Брюханова и старшего руководства и один из двух главных пунктов радиационного контроля ЧАЭС: санитарные шлюзы, по которым проходила граница между «чистой» и «грязной» – или потенциально радиоактивной – зонами станции.

Поднявшись на второй этаж по полированным мраморным ступеням лестницы, Топтунов и другие дошли до двойных дверей мужского санитарного шлюза[248]. Здесь проход преграждала узкая скамья с надписью «Снимайте обувь!». Леонид сел, разулся, перекинул ноги через скамью и пошел в носках в раздевалку. Там он повесил одежду в узкий стальной шкафчик и в одних трусах прошел в дверь, ведущую в «грязную» комнату. Дверь закрылась за ним. Теперь пройти обратно в «чистую» комнату можно было только через радиационный монитор, оснащенный датчиками загрязнения гамма- и бета-частицами. Топтунов надел свежевыстиранный белый хлопковый комбинезон, белую шапочку, как в хирургической операционной, и белые холщовые сапоги.

Чернобыльскую станцию строили с утилитарным пренебрежением к архитектурным излишествам: ее формы следовали функции наиболее экономичным образом из доступного планировщикам выбора. В турбинном зале в один ряд располагались восемь колоссальных паровых турбин – от торца до торца похожего на пещеру навеса с крышей из гофрированной стали[249]. Четыре реактора вытянулись в линию вдоль турбинного зала: огромные бетонные коробки, расположенные в том порядке, в каком они были построены, – от первого до четвертого. Первые два реактора были покрыты отдельными сооружениями, а реакторы № 3 и 4 – для экономии времени и денег – построили стена к стене под одной крышей, они делили вентиляционную и вспомогательные системы. Между турбинным залом и реакторами проходил хребет станции, в котором располагался коридор, прозванный за цвет стен «золотым»[250]. Ни одной двери, ни одного уступа – он казался бесконечным и тянулся почти на километр параллельно турбинному залу от административного корпуса на одном конце станции до западного торца реактора № 4 – на другом.

«Золотой» коридор обеспечивал персоналу доступ ко всем местам станции, включая четыре блочных щита управления – каждый для своего реактора. Он также служил основным ориентиром внутри комплекса ЧАЭС с его темными пространствами и запахом машинного масла, напоминавшими скорее черные гулкие отсеки гигантской подводной лодки, чем обычное здание. Передвигаться приходилось большей частью по узким мосткам и гремящим стальным лестницам, вдоль плотной сети труб и тяжелых стальных дверей. Ориентировались здесь по буквенно-цифровым координатам, обозначенным литерами от А до Я по одной оси и цифрами от 1 до 68 – по другой. Вместо обычных этажей уровни внутри станции были вертикально разделены «отметками», показывающими расстояние в метрах от земли, и большими красными цифрами, нанесенными краской в коридорах и на площадках. От отметки –5 в подвале до высшей точки станции на отметке +74,5 на крыше реакторного блока сооружение насчитывало больше 20 этажей.

Чтобы попасть на блочный щит управления № 4 Топтунову, Столярчуку, Акимову и другим работавшим в ночную смену нужно было подняться на отметку +10 – десять метров над уровнем земли – и пройти почти по всей длине «золотого» коридора: десять минут быстрым шагом из одного конца станции в другой. Потом подняться вверх – пол центрального зала реактора № 4 находился еще выше – по нескольким пролетам лестницы или на лифте из зала управления до отметки +35 – больше десяти этажей над землей. Здесь, за тяжелой герметичной стальной дверью, которая блокировала радиацию, располагалась сияющая стальная крыша реактора № 4.


Чуть более чем в 500 метрах от блочного щита управления № 4, по другую сторону подъездной дороги, которая шла вокруг ЧАЭС, стояли у своей пожарной станции сотрудники третьего караула военизированной пожарной части № 2[251]. Огоньки их сигарет тлели в темноте. День выдался спокойный. К полуночи 14 пожарных уже провели больше половины своей суточной смены и теперь спали – по очереди, но в полной готовности. Сменить их должны были только в 8 часов утра на следующий день. Это была одна из двух пожарных частей, расположенных вблизи Чернобыльской станции. В Припяти имелась своя военизированная пожарная часть № 6, ее служащие жили рядом, в большом двухэтажном здании в конце улицы Леси Украинки. Они уже выезжали этим вечером на вызов – гасили вспыхнувшую крышу автобусной станции[252]. Но гражданские пожарные сами справились с возгоранием, и они вскоре вернулись домой.

Часть № 2 предназначалась для защиты Чернобыльской АЭС, но с серьезными пожарами никогда не сталкивалась[253]. Пока шло строительство, на комплексе случались небольшие возгорания: искры сварки могли поджечь кучу мусора, бывало, разливалась бочка горячего битума. Пожарная часть с ее кабинетами, столовой, караульным помещением с телевизором и комнатой отдыха со столом для настольного тенниса находилась рядом со станцией и со строительными площадками. Красно-белая полосатая вентиляционная труба между реакторами № 1 и № 2 отражалась в стеклянных дверях на фасаде части. За дверями стояли четыре пожарные машины: компактные ЗиЛ-130 и более крупные ЗиЛ-131, которые вмещали 2400 л воды и 150 л пены для тушения пожаров под током[254]. В конце здания был отдельный гараж для спецоборудования, включая передвижную цистерну на базе грузовика «Урал», способную подавать 40 л воды в секунду[255]. Третий караул не блистал дисциплинированностью[256]. В нем служили упрямые пожилые люди, не любившие выполнять приказы. Многие были из крестьянских семей, их близкие родственники выросли в окружающей сельской местности. Например, братья Иван и Леонид Шаврей и 50-летний «Дед» Григорий Хмель, два сына которого тоже стали пожарными. командиру караула лейтенанту Владимиру Правику было всего 23 года, он увлекался фотографией, рисованием и поэзией. Его жена преподавала музыку в детском саду в Припяти и в конце марта родила дочку.

Этим утром Правик попросил выходной, предложив поменяться сменами своему другу лейтенанту Петру Хмелю, командиру первого караула, с которым они вместе учились в институте пожарной охраны в Черкассах. Петр, младший сын «Деда» Хмеля, был коренастым, добродушным парнем 24 лет. Он уже подменял Правика после рождения дочери и этим утром был готов помочь приятелю. Но замкомандира части не одобрил эту замену.

«Вот в понедельник майор Телятников выйдет из отпуска, – сказал он Правику. – Он и даст тебе разрешение»[257].

Петр Хмель отправился домой отдыхать и готовиться выйти на смену в субботу, а Правик в очередной раз принял командование беспокойным третьим караулом.

Вернувшись в Припять, Петр решил воспользоваться неожиданно освободившимся вечером и с тремя другими пожарными из части отправился ужинать в ресторан в новом городском торговом центре. Несмотря на продолжающуюся горбачевскую антиалкогольную компанию, они без труда раздобыли бутылку водки. Затем переключились на «Советское шампанское» – дешевое «народное шампанское», массовое производство которого в СССР когда-то наладили по распоряжению Сталина[258]. Около 11 вечера они отправились в однокомнатную квартиру Хмеля, в старые малоэтажные кварталы через улицу от Припятской пожарной части[259]. Пригласили девушек – продолжить вечеринку. Разошлись гости после полуночи, оставив немного шоколада и недопитую бутылку «Советского шампанского» на кухонном столе.

Усталый и пьяный, Петр Хмель принял душ и собрался спать.


Тем временем старший инженер-механик Александр Ювченко был уже на своем посту на ЧАЭС: в большом зале без окон на отметке +12,5 в полуэтаже между реакторными залами блоков № 3 и 4[260]. Там у него имелся стол для бумаг и металлическая клетка с оборудованием и запасами. Он не спал 24 часа, но ночь ожидалась спокойной. Днем было запланировано заглушить реактор на обслуживание после серии испытаний на турбинах, которые давно уже нужно было провести. Когда Ювченко пришел на работу, он понял, что на блоке № 4 выключат все. Ему и другим в ночную смену придется только присматривать за остыванием реактора: простая работа.

Но внизу, в зале управления, планы изменились. Испытания начались на 12 часов позже намеченного времени. Нетерпение заместителя главного инженера станции росло. И росли разногласия относительно того, как реагировать на тревожные данные, поступавшие с реактора № 4.

4
Секреты мирного атома

29 сентября 1966 года Совет министров СССР принял постановление, одобряющее сооружение первого гигантского водно-графитового ядерного реактора нового поколения (позже они стали известны как РБМК – реакторы большой мощности канальные)[261]. Разработанный Министерством среднего машиностроения на базе производившего оружейный плутоний и энергию реактора «Иван Второй», РБМК был воссозданным в олимпийском масштабе прямым потомком реактора АМ-1[262].

Его активная зона представляла собой массивный, выше двухэтажного дома (12 м в поперечнике, 7 м высотой) цилиндр, состоящий из более чем 1700 т замедляющих графитных блоков, сложенных в 2488 отдельных колонн, просверленных сверху донизу каналом круглого сечения[263]. Эти каналы вмещали более 1600 термостойких напорных трубок из циркониевого сплава – каждая из них содержала вертикальную пару металлических сборок, в которые были упакованы изолированные топливные стержни: 190 т обогащенной двуокиси урана, спрессованной в керамические таблетки в мизинец толщиной[264]. Когда реактор входил в критическую фазу и уран начинал разогреваться, испуская энергию ядерного деления, топливные сборки охлаждались водой, закачиваемой в активную зону снизу. Под огромным давлением – 69 атмосфер – вода нагревалась до 28 °С и превращалась в смесь воды и перегретого пара, которую затем откачивали через верх реактора в огромные барабаны-сепараторы. Они направляли пар на турбины для выработки электричества, а оставшаяся вода возвращалась в начало петли охлаждения, чтобы снова пройти через активную зону.

Мощность реактора регулировалась 211 управляющими стержнями, наполненными карбидом бора, в большинстве своем около 5 м длиной. Их можно было поднимать или опускать в активную зону реактора для увеличения или уменьшения скорости ядерной цепной реакции – а значит, и количества тепла и энергии, вырабатываемой реактором[265]. Чтобы защитить станцию и персонал от идущей изнутри радиации, активная зона реактора была окружена огромной заполненной водой кольцевой цистерной, содержащейся внутри стальной рубашки и окруженной гигантским набитым песком ящиком[266]. Все вместе это было помещено в бетонный корпус высотой более восьми этажей, увенчанный диадемой из металлических ящиков – они были наполнены смесью чугунной дроби и замедляющего нейтроны минерала серпентинита. Биологическая защита, приземистая стальная бочка диаметром 17 м и 3 м высотой, известная как сооружение «Е» (или – нежно – «Елена»), увенчивала корпус, как гигантская крышка[267]. Заполненная галькой, обломками серпентинита и газообразным азотом, «Елена» весила 2000 т – как шесть полностью нагруженных самолетов – и удерживалась на своем месте за счет силы тяжести. Пронизанная трактами для топливных каналов и покрытая сверху сотнями тонких труб, отводивших пар и воду, «Елена» была скрыта под 2000 перемещаемых бетонных блоков в стальной оболочке, которые закрывали вертикальные топливные каналы, формируя пол реакторного зала[268]. Этот мозаичный металлический круг, видимое при ежедневной работе лицо реактора, на ЧАЭС именовали «пятачком»[269].


РБМК являл собой триумф советской гигантомании, свидетельство вечного стремления его создателей к огромным масштабам: по объему он был в 20 раз больше западных реакторов и мог вырабатывать 3200 мВт тепловой энергии или 1000 мВт электричества – достаточно, чтобы обеспечить половину населения Киева[270]. В СССР новый реактор объявили «национальным» – не только уникальным технологически, но и самым большим в мире[271]. Анатолий Александров, лысый директор Курчатовского института, лично принял на себя лавры конструктора РБМК, зарегистрировав изобретение в патентном бюро[272]. По контрасту с его главным конкурентом ВВЭР – сложным инженерным сооружением, прозванным его противниками «американским реактором» из-за схожести с реакторами на воде под давлением, которые были популярны в Соединенных Штатах, – части РБМК можно было изготовить на имеющихся заводах, и они не требовали сложной обработки[273]. А модульное устройство – сотни графитовых блоков, собранных в колонны, – позволяло легко собирать РБМК на площадке и, при необходимости, увеличивать для еще большего повышения мощности.

Александров также сэкономил средства, отказавшись от строительства герметичной оболочки[274]. Этот толстый бетонный купол накрывал почти каждый реактор на Западе, чтобы препятствовать распространению радиоактивного заражения за пределы станции в случае серьезной аварии. При огромных размерах РБМК герметичная оболочка удвоила бы стоимость строительства каждого блока. Было принято более экономичное решение: разделить реактор на 1600 напорных трубок и заключить каждую пару топливных сборок в тонкую металлическую рубашку, что, по заверениям изобретателей, делало серьезную аварию крайне маловероятной[275]. Заодно разработали систему подавления аварий, которая могла безопасно справиться с одновременным разрывом в одной или двух таких трубках за счет перенаправления выброса радиоактивного пара высокого давления вниз, через серию клапанов, в огромные заполненные водой цистерны в подвале под реактором, где этот газ будет охлажден и герметизирован[276].

Поломка в напорных трубках была одной из худших аварий, которую разработчики ожидали на РБМК, – так называемая максимальная проектная авария. Это определение также включало другие потенциальные угрозы, включая землетрясение, падение самолета на станцию или полный разрыв одной из труб большого диаметра в контуре охлаждения реактора, что лишило бы активную зону воды и запустило ее расплавление. Для защиты от этого разработчики предусмотрели аварийную систему охлаждения на сжатом азоте и операторы реакторов на всех уровнях атомной отрасли были обучены любой ценой поддерживать постоянную подачу воды в реактор.

Теоретически, конечно, были возможны и худшие аварии. Расчеты показывали, что если хотя бы три-четыре из 1600 напорных трубок реактора разорвутся одновременно, то неожиданный выброс пара высокого давления сможет поднять все 2000 т «Елены» и «пятачок» со своих оснований, разорвав каждый из оставшихся паропроводов и все напорные трубки, и вызвать разрушительный взрыв[277]. Однако конструкторы не считали нужным готовиться к такой опасности, ее рассматривали за пределами разумной вероятности[278]. Тем не менее такому сценарию дали наименование «гипотетическая авария»[279].

Министерство среднего машиностроения поручило разработку первых чертежей РБМК заводу тяжелого машиностроения в Ленинграде, где также делали танки и тракторы[280]. Но, получив чертежи, Средмаш отверг их как технически непригодные. Один ученый из Курчатовского института предупреждал, что конструкция слишком опасна для гражданского использования[281]. Другой признавал, что опасность положительного значения парового коэффициента реактивности делает реактор конструктивно подверженным риску взрыва, и, хотя руководство Курчатовского института пыталось выгнать его за несогласие, он начал писать письма, которые достигли ЦК КПСС и Совета министров[282].

Но к тому времени правительство, следуя твердым правилам централизованного экономического планирования, уже выпустило указ о строительстве четырех огромных реакторов[283]. И конструкторы из НИКИЭТ взялись за коренную переделку чертежей РБМК и превращению противоречивой машины для производства плутония и электричества в мирный генератор электричества для гражданских сетей. Это была полная ошибок тяжелая работа, которая заняла намного больше времени, чем ожидалось: примитивная советская компьютерная технология делала расчеты ожидаемых параметров работы реактора трудоемкими и давала ненадежные результаты. Новую конструкцию реактора, теперь названного РБМК-1000, удалось завершить только к 1968 году[284]. Тогда, чтобы сберечь время, в Средмаше решили пропустить стадию прототипа: самым быстрым способом узнать, как новые реакторы вырабатывают электроэнергию, можно было, начав их массовый выпуск[285].

Первый РБМК начали строить в 1970 году на станции Средмаша на берегу Финского залива, неподалеку от Ленинграда[286]. Тем временем Киевское отделение проектного института «Теплоэлектропроект» выбирало место для первой АЭС. Выбор быстро свели до двух мест. Но первое было отведено под электростанцию на ископаемом топливе, и Совет министров УССР принял указ о строительстве новой республиканской станции мощностью 2000 мегаватт на берегу реки у деревни Копачи, в Киевской области, в 14 км от Чернобыля[287].


Первый реактор РБМК на Ленинградской станции был запущен 21 декабря 1973 года, за день до того, как все энергетики в СССР отмечали свой профессиональный праздник[288]. Гордые отцы РБМК-1000, Анатолий Александров из Курчатовского института и Николай Доллежаль из НИКИЭТ, присутствовали на запуске. Уже шло строительство второго блока в Ленинграде, и строители начали подготовку площадок в Чернобыле и Курске. Но первый ленинградский реактор не успел выйти на полные мощности, когда стало ясно, что стремление разработчиков быстрее провести свое дитя от кульманов к полномасштабному производству обошлось дорого[289]. Серьезные конструкторские недоработки преследовали РБМК с самого начала. Одни выявились сразу, другие – много позже.

Первая проблема возникла в связи с положительным паровым коэффициентом – в случае потери охладителя этот недостаток делал советские водно-графитовые реакторы подверженными неуправляемой цепной реакции, что на РБМК усугубилось из-за попыток удешевить процесс[290]. Чтобы РБМК мог конкурировать со станциями на ископаемом топливе, его сконструировали для максимизации выработки электричества на урановом топливе. Но только после запуска первого энергоблока на Ленинградской АЭС один из разработчиков обнаружил, что воздействие положительного парового коэффициента тем выше, чем больше сгорает топлива; чем дольше реактор эксплуатировался, тем сложнее становилось им управлять. Подходил к концу очередной трехлетний эксплуатационный цикл, реактор останавливали на профилактическое обслуживание, а РБМК становился наиболее непредсказуемым. В конструкцию внесли изменения, но нестабильность сохранялась. Ни Александров, ни Доллежаль не хотели исследовать эти проблемы и даже вникать в них полностью – в результате в руководствах по эксплуатации реактора не было анализа безопасности парового коэффициента реактивности. Результаты экспериментов в Ленинграде показали существенные отличия между теоретически предсказанным поведением реактора и тем, как он работал на деле. Но конструкторы решили не изучать эти результаты слишком пристально. Даже когда началась полномасштабная промышленная эксплуатация, никто не знал, как РБМК поведет себя в случае крупной аварии[291].

Второй недостаток реактора происходил от его колоссального размера. РБМК был настолько велик, что реактивность в одной части ядра имела лишь слабое отношение к реактивности в другой[292]. Операторам приходилось управлять им не как одним блоком, а как несколькими реакторами в одном. Один специалист сравнил это с многоквартирным домом, где одна семья могла праздновать веселую свадьбу, а соседи справлять поминки[293]. Отдельные горячие точки реактивности могли появляться в глубине активной зоны, где их трудно было обнаружить[294]. Проблема была особенно заметна при пуске и остановке: когда реактор работал на малой мощности, системы, предназначенные для определения реактивности активной зоны, оказывались ненадежными. В эти критические периоды инженеры, сидевшие за пультами в зале управления, становились практически слепы к тому, что происходило в активной зоне. Вместо того чтобы снимать показания с приборов, им приходилось определять уровень реактивности активной зоны, используя «опыт и интуицию»[295]. Это делало запуск и остановку самыми напряженными и непредсказуемыми стадиями эксплуатации РБМК.

Третий недостаток таился в сердце системы аварийной защиты реактора – последней линии обороны в случае аварии[296]. Если операторы сталкивались с ситуацией, требующей экстренной остановки – например, с серьезной протечкой охладителя или неуправляемой реакцией, – они могли нажать кнопку аварийного глушения реактора, запустив последнюю стадию системы пятиступенчатого снижения мощности блока, известную под названием АЗ-5. Нажатие этой кнопки одновременно погружало в активную зону специальный комплект из 24 управляющих стержней из карбида бора, а также каждый из поднятых в это время автоматических или управляемых вручную стержней, заглушая цепную реакцию во всем реакторе. Однако механизм АЗ-5 не предусматривал резкую аварийную остановку[297]. Доллежаль и технологи из НИКИЭТ считали, что внезапное отключение электричества, вырабатываемого реактором, может быть разрушительным для работы советских энергосетей. Поэтому они разработали систему АЗ-5 только для постепенного снижения мощности реактора до нуля. Вместо использования специальных аварийных приводов система приводилась в действие теми же электрическими подъемниками, передвигавшими ручные стержни управления, которые операторы использовали в условиях нормальной эксплуатации для управления мощностью реактора. Начиная с полностью поднятого положения над реактором, стержням АЗ-5 требовалось от 18 до 21 секунды, чтобы целиком опуститься в ядро; конструкторы полагали, что медленная скорость стержней будет компенсирована их большим количеством[298]. Но в нейтронной физике 18 секунд – длительное время, вечность в ядерном реакторе с высоким положительным паровым коэффициентом.

Вдобавок к этому тревожному списку крупных конструктивных недостатков устройство реакторов страдало и от низкого качества работ, беды советской промышленности. Полный запуск ленинградского реактора № 1 был отложен почти на год после того, как топливные сборки застряли в своих каналах и их пришлось возвращать в Москву для повторных испытаний[299]. Клапаны и измерители потока воды на других РБМК, используемые для управления критически важным потоком воды в каждом из более 1600 заполненных ураном каналов, оказались ненадежными, и операторы в зале управления часто не имели представления, до какой степени охлаждается реактор и охлаждается ли вообще[300]. Аварии были неизбежны.

В ночь на 30 ноября 1975 года, чуть более чем через год после выхода 1-го энергоблока Ленинградской АЭС на полную рабочую мощность, его снова запускали после планового обслуживания, и он начал выходить из-под контроля[301]. Была активирована система экстренной защиты АЗ-5, но прежде, чем цепная реакция остановилась, случилось частичное расплавление, уничтожив или повредив 32 топливные сборки и произведя выброс радиации в атмосферу над Финским заливом. Это была первая крупная авария с реактором типа РБМК, и Министерство среднего машиностроения назначило комиссию для расследования причин. Причиной разрушения единственного топливного канала назвали производственный дефект. Но комиссия знала иную причину: авария была результатом конструктивных недостатков, изначально присущих реактору РБМК, и это вызвало неуправляемое возрастание парового коэффициента[302].

В Средмаше доклад комиссии положили под сукно[303]. Аварию скрыли. Операторам других РБМК не сообщили об ее истинных причинах. Тем не менее комиссия дала несколько важных рекомендаций: разработать новые правила безопасности на случай потери охладителя, проанализировать, что произойдет при резком увеличении содержания пара в активной зоне, сконструировать более быстродействующую систему аварийной защиты. Несмотря на очевидную срочность этих директив, ни одну из них разработчики не выполнили, а в Москве вскоре распорядились строить следующие реакторы. Через день после ленинградского расплавления Совмин СССР окончательно одобрил строительство второй пары реакторов РБМК-1000 в Чернобыле, доведя проектную мощность станции до внушительных 4000 мегаватт[304].


Первого августа 1977 года, через семь с лишним лет с того дня, когда Виктор Брюханов наблюдал, как забивают первый колышек в заснеженную землю на берегу Припяти, и на два года позже, чем планировалось, реактор № 1 Чернобыльской атомной электростанции наконец вышел в критическое состояние[305]. Молодые операторы станции испытывали гордость, готовясь дать первый ток с первой атомной станции Украины[306]. Они оставались на своих постах днем и ночью, пока шла загрузка первых топливных сборок, реактор медленно выводили на полную мощность и, наконец, подключили генераторы к трансформаторам. В 20:10 27 сентября ученые и конструкторы Курчатовского института и НИКИЭТ разделили ликование работников станции: первое украинское ядерное электричество пошло по линиям напряжением 110 и 330 киловольт и влилось в советские энергосети. Вместе они спели куплет песни, который у атомщиков всего СССР считался гимном Советского Реактора: «А пока, а пока ток дают РБМК!»[307]

Но операторы Чернобыля вскоре обнаружили, что реактор, который они так обожали, был не склонен прощать ни одной ошибки. Нестабильность РБМК делала его настолько сложным в управлении, что от старших инженеров требовались не только умственные, но и физические усилия. Внося ежеминутно поправки, они не могли даже присесть и потели, словно копали траншею[308]. До них дошли слухи, что под Ленинградом инженеры РБМК удвоили число операторов и «играли дуэтом», чтобы справиться с управлением[309]. Операторы так терзали пульт, что переключатели стержней управления постоянно выходили из строя и их нужно было менять. Когда один бывший офицер атомной подводной лодки сел за пульт 1-го энергоблока ЧАЭС, он был потрясен и колоссальными размерами реактора, и тем, насколько устаревшими были приборы.

«Как вы вообще управляете этим гигантским куском говна? – спросил он. – И что он делает у гражданских?»[310]

После первой плановой остановки реактора на обслуживание операторы Чернобыля обнаружили множество повреждений в извилистой системе трубопроводов РБМК: трубы охлаждения проржавели, циркониево-стальные соединения на топливных каналах разболтались, а системы защиты реактора от аварии при подаче воды просто не было – со временем инженерам ЧАЭС пришлось разработать и изготовить свою собственную[311]. Тем временем в Москве конструкторы РБМК продолжали обнаруживать дальнейшие недостатки своего создания.

В 1980 году в НИКИЭТ провели закрытое исследование и определили девять главных недостатков конструкции и термогидравлических нестабильностей, нарушавших безопасность работы РБМК. В докладе говорилось, что аварии не просто возможны в редких и маловероятных условиях, но ожидаемы при постоянной эксплуатации[312]. Однако никакие изменения в конструкцию реактора не внесли и персонал станций о потенциальных опасностях не предупредили. В НИКИЭТ просто переписали руководства по эксплуатации для РБМК-1000. Видимо, после десятилетий безаварийной работы военных реакторов руководители НИКИЭТ и Курчатовского института считали, что толково написанного руководства достаточно, чтобы гарантировать ядерную безопасность. Разработчики предполагали, что если люди будут точно следовать новым правилам, то и действовать они будут так же быстро и безошибочно, как любая электромеханическая система безопасности станции.

Но персонал советских атомных электростанций, сталкиваясь с постоянно растущими производственными заданиями и постоянно ломающимся или негодным оборудованием, да к тому же обязанный отчитываться перед требовательными бюрократами, давно привык обходить или игнорировать правила, чтобы выполнять свою работу[313]. Полученные из НИКИЭТ инструкции не были подробно изложены и пояснены. Одна из новых директив определяла минимальное число стержней управления, которые должны оставаться в активной зоне в любой момент, но при этом не подчеркивалось, что это ограничение на оперативный запас реактивности (ОЗР) является важнейшей мерой безопасности, нацеленной на предотвращение крупной аварии[314]. Не проинформированные, в чем состоит важность правил, операторы продолжали работать как прежде, не подозревая о потенциально катастрофических последствиях нарушения[315].

В то же время любая авария, произошедшая на атомной станции в Советском Союзе, по-прежнему приравнивалась к государственной тайне и скрывалась от специалистов даже на тех станциях, где она случилась.


Ранним вечером 9 сентября 1982 года Николай Штейнберг сидел в своем кабинете на третьем этаже между 1-м и 2-м блоками, над вентиляционной трубой, которую делили оба реактора ЧАЭС[316],[317]. Штейнберг, приветливый 35-летний мужчина с короткой бородкой, работал на Чернобыльской станции с 1971 года. Он приехал сюда сразу по окончании Московского энергетического института, это был человек из новой породы атомщиков – с горящими глазами и дипломом по ядерной теплогидравлике. Он изучал принципы работы РБМК в институте прежде, чем первый реактор был построен, видел, как растут два блока станции, и сейчас был начальником турбинного цеха 3-го и 4-го энергоблоков. И сейчас, увидев, что из вентиляционной трубы идет пар, Штейнберг знал, что это означает неприятности: по меньшей мере разрыв трубки в реакторе и выброс радиации.

Он дозвонился до смены 1-го блока, чтобы предупредить операторов о необходимости отключения реактора, но начальник смены отмахнулся от его слов. Штейнберг настаивал на своем, начальник повесил трубку. Штейнберг собрал свой персонал, ожидая вызова на аварию. Но никто не позвонил. Так прошло почти шесть часов, в полночь он и его люди сели по машинам и поехали обратно в Припять.

Вернувшись на работу следующим утром, Штейнберг услышал, что на 1-м блоке в самом деле были проблемы – больше он, несмотря на свой пост и опыт, ничего выяснить не смог. Директор Брюханов и главный инженер станции с самого начала настаивали на своем: что бы ни случилось на станции – выброса радиации не было, а местные офицеры КГБ приняли меры по «предотвращению распространения панических, провокационных слухов и других негативных заявлений»[318]. Фактически же радиоактивное заражение, разносимое ветром и дождем, достигло Припяти и распространилось на 14 км от станции[319]. Оно включало йод-131, частицы топлива – двуокиси урана и горячие частицы, содержавшие цинк-65 и циркон-ниобий-95, что говорило о частичном разрушении активной зоны реактора. Уровень радиации в деревне Чистогаловка, в 5 км от станции, был в сотни раз выше нормы. Но команда из Союзатомэнерго – руководящей организации по атомной энергетике в СССР – оспорила эти сведения. Зараженные площади в непосредственной близости к станции просто пролили водой и засыпали грунтом и листвой. В Припяти грузовики для обеззараживания полили улицы пеной, на проспекте Ленина по-тихому уложили новый асфальт.

Последовавшее расследование выявило, что на 1-м блоке случилось частичное расплавление. Когда реактор вернули в эксплуатацию после обслуживания, один из капризных клапанов охлаждения остался закрытым, урановое топливо в канале перегрелось, и канал разорвало[320]. Никто не погиб, но на устранение повреждения ушло восемь месяцев. Рабочие носили графитные блоки ведрами и подверглись значительному облучению[321]. Главный инженер принял вину на себя, был понижен в должности и переведен на работу в Болгарию. Аварии присвоили гриф «совершенно секретно», и все непосредственно причастные к ней лица подписали в КГБ обязательство о неразглашении[322]. Николай Штейнберг узнал правду о том, что случилось, только годы спустя[323].

Впоследствии на других советских атомных станциях произойдут и более серьезные аварии – и все их скроют. В октябре 1982 года на Армянской АЭС близ города Мецамор взорвался генератор, турбинный зал сгорел. Чтобы спасти активную зону, аварийную бригаду пришлось везти с Кольского полуострова, из-за Полярного круга[324]. Не прошло и трех лет, как при запуске реактора на Балаковской АЭС взорвался перепускной клапан. Перегретый пар температурой 300 °С ворвался в кольцевые помещения вокруг корпуса реактора. Четырнадцать человек сварились заживо. Обе эти аварии были скрыты, и до операторов на других станциях дошли только слухи да неясные намеки в газете «Правда»[325].

Однако самое опасное сокрытие снова произошло внутри НИКИЭТ, центрального ядерного конструкторского бюро в Москве, где РБМК был задуман. В 1983 году, помимо множества уже выявленных недостатков реактора, разработчики узнали еще об одном – курьезной ошибке в конструкции стержней системы аварийной защиты АЗ-5. Первые убедительные свидетельства появились во время физического запуска двух новейших реакторов РБМК, добавленных в советскую сеть: 1-го блока Игналинской АЭС в Литве и 4-го блока в Чернобыле.

Проводя испытания до начала эксплуатации реакторов, инженеры в Игналине и Чернобыле заметили небольшой, но тревожный сбой. Когда они включали кнопку экстренной остановки АЗ-5, чтобы заглушить реактор, стержни управления начинали опускаться, но вместо постепенного завершения работы возникал противоположный эффект: на какой-то момент мощность реактора возрастала. Специалисты обнаружили, что величина этого «концевого эффекта» зависела от условий внутри реактора при начале глушения – в особенности от ОЗР (оперативного запаса реактивности), величины, показывающей, сколько из 211 стержней управления выдвинуты из активной зоны реактора[326]. Если в начале остановки вдвинутыми оставались более 30 стержней, механизм АЗ-5 работал, как положено, и реактор останавливался быстро и безопасно[327]. Если общее число вдвинутых стержней было менее 30, поведение реактора при аварийной остановке становилось все более непредсказуемым и система АЗ-5 с трудом выполняла свою задачу. Когда вдвинуты были только 15 стержней, техники увидели, что начальное замедление деления в реакторе было незначительным, и потребовалось шесть секунд, прежде чем реактивность стала снижаться. А при некоторых обстоятельствах, когда в активной зоне оставалось семь или менее стержней, нажатие кнопки АЗ-5 могло не остановить реактор, а, наоборот, запустить неуправляемую цепную реакцию. Если бы это случилось, рост мощности реактора после запуска АЗ-5 мог быть так велик, что реакцию уже невозможно было бы остановить – до полного уничтожения реактора.

Причина концевого эффекта объяснялась устройством самих стержней, ненамеренным желанием НИКИЭТ «сберечь нейтроны» и сделать эксплуатацию реактора более экономичной[328]. Как и все стержни ручного управления, используемые для управления реактором в рабочем режиме, аварийные стержни АЗ-5 содержали карбид бора, нейтронный «яд», который поглощает медленные нейтроны для замедления цепной реакции[329]. Но, даже будучи полностью выдвинутыми из своих заполненных водой каналов, концы стержней должны были оставаться наготове на самой границе активной зоны реактора – там, где, если они содержали карбид бора, они бы имели отравляющее воздействие, создавая небольшую, но постоянную потерю мощности реактора. Чтобы этого не случилось, на концах стержней имелся небольшой участок графита, замедлителя нейтронов, который облегчает распад. Когда происходило аварийное отключение и стержни погружались в каналы управления, графит замещал поглощающую нейтроны воду, что приводило к начальному увеличению реактивности ядра. Только когда более длинная часть стержня, заполненная бором, вслед за графитом вдвигалась в канал, начиналось снижение реактивности.

Это была абсурдная и тревожная инверсия роли устройства безопасности – как если бы педали в автомобиле подсоединили наоборот и нажатие на тормоз разгоняло бы машину вместо того, чтобы замедлять. Инженеры еще поэкспериментировали и подтвердили, что концевой эффект стержней мог вызвать локальную критичность в нижней части гигантской активной зоны РБМК – особенно если запускали систему АЗ-5, когда реактор работал на менее чем половинной мощности.

Встревоженный начальник отдела ядерных реакторов Курчатовского института сообщил в НИКИЭТ об аномалиях в системе АЗ-5 и необходимости изучить их более пристально. Он предупреждал: «Кажется вероятным, что более тщательный анализ выявит и другие опасные ситуации». Николай Доллежаль, главный конструктор НИКИЭТ, ответил пустыми заверениями: о проблеме знают, меры принимаются. Но они не принимались[330]. Хотя некоторые частичные модификации системы АЗ-5 были одобрены, они оказались дорогостоящими и неудобными и выполнялись частично, на одном реакторе за другим[331]. Постепенно было назначено внесение изменений в блоки 1, 2 и 3 ЧАЭС. 1-й блок, уже близкий к завершению, должен был пройти первое плановое обслуживание в апреле 1986 года.

НИКИЭТ разослал уведомления об эффекте положительной реактивности при остановке руководителям всех станций с реакторами РБМК. Но, утонув в потоках бюрократических документов, скрытые завесой секретности, эти новости так и не дошли до операторов реакторов[332]. Тем не менее, по мнению Анатолия Александрова и остальных руководителей ядерной отрасли, сомнительный РБМК-1000 – национальный советский реактор – имел лишь временные недостатки. На тот момент, когда Виктор Брюханов в последний день 1983 года поставил окончательную подпись, подтверждая завершение строительства 4-го энергоблока АЭС имени В. И. Ленина, мир говорил всего об одной ядерной аварии[333]. И это унижение легло на Соединенные Штаты.


Ранним утром 28 марта 1979 года пригоршня маленьких, меньше горчичных зерен, шариков смолы, предназначенных для очистки воды, закупорила клапан во вторичном контуре охлаждения реактора № 2 АЭС Три-Майл-Айленд возле Гаррисберга в штате Пенсильвания[334]. В следующие 24 часа цепочка мелких неисправностей оборудования и человеческих ошибок привела к серьезной потере охладителя и частичному обезвоживанию и обнажению активной зоны реактора. Активная зона начала плавиться, и это загрязнило здание биологической защиты тысячами литров радиоактивной воды. У персонала не было другого выбора, и радиоактивные газы были выброшены прямо в атмосферу. Хотя от выброса никто не пострадал – облако короткоживущих изотопов инертных газов отнесло в Атлантический океан, – новости об аварии вызвали панику. На дорогах трех штатов возникли пробки, когда 135 000 человек покинули свои дома в Пенсильвании. Президент Джимми Картер, служивший некогда инженером-ядерщиком в Военно-морском флоте США и понимавший, чего ждать от таких аварий, – прибыл на место происшествия. Международное антиядерное движение, собравшее немало приверженцев, не могло и ожидать жупела страшнее, чем сорвавшаяся с привязи опасная технология. В Соединенных Штатах развитие ядерной энергетики, и без того уже подорванное ростом расходов на строительство и опасениями широкой публики, практически остановилось в одночасье.

Хотя это случилось в Соединенных Штатах, в СССР новости про аварию на Три-Майл-Айленд подвергли цензуре – из опасений, что это очернит безупречную репутацию мирного атома[335]. Причины катастрофы объяснили недостатками капиталистической системы[336]. Академик Валерий Легасов, заместитель Александрова в Курчатовском институте, опубликовал статью, в которой настаивал, что авария в США не имеет никакого отношения к ядерной отрасли в СССР, поскольку советский персонал намного лучше подготовлен, а стандарты безопасности на советских АЭС выше, чем на американских[337]. Тем не менее частным образом советские физики начали анализировать вероятность схожих аварий на атомных электростанциях и переписывать руководства по ядерной безопасности[338]. Но ни Средмаш, ни НИКИЭТ не сделали попыток привести реакторы РБМК в соответствие с этими новыми правилами[339].

В январе 1986 года номер Soviet Life – глянцевого журнала на английском языке, выпускавшегося советским посольством в Соединенных Штатах, – в статье о чудесах ядерной энергетики рассказывал о Чернобыльской станции[340]. Читателям предлагали интервью с жителями города «рожденного атомом», цветные фотографии ЧАЭС и портреты улыбающихся работников. Легасов стал соавтором другой статьи, в которой он хвастался: «За тридцать лет, прошедших с запуска первой советской атомной электростанции, не было ни одного случая, когда персонал станции или окрестные жители оказались бы под серьезной угрозой; ни разу не случилось нарушения нормальной эксплуатации, которая вызвала бы заражение воды, воздуха или почвы[341]».

А Виталий Скляров, украинский министр энергетики и электрификации, в своем интервью заверял читателей, что шанс расплавления ядра реактора выпадает «один раз в 10 000 лет»[342].

5
Пятница, 25 апреля, 23:55, блочный щит управления № 4

В мертвенном свете люминесцентных ламп висел сигаретный дым[343]. Ночная смена только прибыла на блочный щит управления № 4, но нервное напряжение уже чувствовалось. Испытания турбогенератора, которые по плану должны были закончиться вечером этого дня, еще даже не начинались, и для заместителя главного инженера станции по эксплуатации Анатолия Дятлова шли уже вторые сутки без сна[344]. Он был измотан и выглядел несчастным[345].

Испытывать планировалось ключевую систему безопасности – защиту реактора № 4 в случае отключения внешнего электроснабжения. Полная потеря внешнего питания была предусмотрена конструкторами РБМК. Это был один из сценариев так называемой проектной аварии, при которой станция внезапно теряла электроснабжение и огромные насосы системы охлаждения, обеспечивавшие циркуляцию воды в ядре реактора, с рокотом останавливались[346]. На Чернобыльской станции имелись аварийные дизель-генераторы, но на их запуск и восстановление работы насосов требовалось от 40 секунд до трех минут[347]. И это был опасный промежуток – достаточный, чтобы активная зона реактора начала плавиться.

Поэтому конструкторы реактора предусмотрели так называемый выбег – использование инерции вращения турбогенераторов для электропитания насосов в эти критические секунды[348]. Выбег был важнейшим свойством защиты реактора № 4 и должен был пройти испытания до начала его эксплуатации в декабре 1983 года. Однако директор Брюханов распорядился перенести испытания, чтобы уложиться в график работ до конца года. И хотя с тех пор проводились проверки, все они окончились неудачно. К началу 1986 года испытания были просрочены уже на два года, но первая плановая остановка реактора на обслуживание давала возможность провести проверку в реальных рабочих условиях. В 14:00 в пятницу после доработки одного из огромных турбогенераторов блока – турбины № 8 –испытания можно было наконец начинать.

Однако вмешался диспетчер Киевских энергосетей. Предприятия Украины все еще лихорадочно пытались выполнить планы и получить премии до первомайских праздников, они нуждались в каждом киловатте электричества, который могла дать Чернобыльская АЭС[349]. Диспетчер сказал, что отключать 4-й блок, пока не спадет пиковая нагрузка, нельзя – по крайней мере до девяти часов вечера[350].

К полуночи пятницы бригада инженеров-электриков из Донецка, которая должна была следить за испытаниями, стала угрожать расторгнуть договор и вернуться в родной город, если проверка не начнется в ближайшее время[351]. Персонал блочного щита управления № 4, получивший указания по программе испытаний, завершил смену и готовился уйти домой. А физику из отдела ядерной безопасности, который должен был помогать оператору во время проверки, сказали, что эксперимент уже закончился. Он не пришел вовсе[352]. На пульт старшего инженера управления реактором заступил 25-летний Леонид Топтунов. Он работал в этой должности всего два месяца и теперь готовился впервые в жизни провести капризный реактор через отключение[353].

Заместитель главного инженера Дятлов был настроен продолжать запланированные испытания. Если не провести их в эту ночь, ждать придется еще год[354]. А Дятлов не любил ждать. В свои 55 лет он выглядел как аскетичный советский технарь: высокий, поджарый, с острыми скулами и редкими седыми волосами, зачесанными назад с высокого лба, с узкими сибирскими глазами, которые даже с фотографий, казалось, смотрели с угрозой[355]. Ветеран-физик, приехавший в Чернобыль с Дальнего Востока после 14 лет подготовки атомных субмарин, Дятлов был одним из трех старших руководителей на станции, имеющих опыт работы с ядерными установками[356]. Он отвечал за эксплуатацию 3-го и 4-го блоков, принимал на работу и обучал персонал.

Его отец каждую ночь зажигал бакены на Енисее вблизи красноярских колоний, а Дятлов в 14 лет убежал из дома. Выучился на электрика, работал, поступил в МИФИ. Закончив институт в 1959 году, был распределен в бастион советского военно-промышленного комплекса – судостроительную верфь имени Ленинского комсомола в Комсомольске-на-Амуре. Во главе секретной лаборатории № 23 Дятлов руководил коллективом, который устанавливал реакторы на атомные подлодки типов «Навага», «Ерш» и «Щука» («Янки» и «Виктор», как их называли в НАТО)[357].

Ко времени переезда в Чернобыль в 1973 году он принимал участие в сборке, испытаниях и запуске более 40 активных зон реакторов ВМ[358]. Эти маленькие морские реакторы, по принципу работы подобные ВВЭР, были ничем не похожи на огромные сооружения с графитным замедлением, которые строили в Чернобыле[359]. Но Дятлов, фанатичный специалист, с головой погрузился в изучение всего, что мог узнать о РБМК-1000. Он присутствовал на запуске каждого из четырех блоков в Чернобыле и сейчас работал по десять часов в сутки, шесть, а иногда и семь дней в неделю. Каждый день он пешком шел на работу от своего дома в Припяти – Дятлов считал, что ходьба отгоняет дурные мысли, – и бегал трусцой для поддержания формы. Его редко можно было застать в кабинете, днем и ночью он сновал по коридорам и лестницам станции, проверяя оборудование, выискивая протечки и необычные вибрации и присматривая за сотрудниками. Дятлов цеплялся ко всем мелочам и гордился своим знанием систем реактора – математики, физики, механики, термодинамики и электрики.

Но методы руководства, которые усвоил Дятлов во главе секретной военной лаборатории, плохо приживались на гражданской атомной электростанции[360]. Он не терпел прогульщиков и тех, кто не выполнял его указания до последней буквы. Даже старые коллеги, которых он привез на ЧАЭС из Комсомольска, считали, что работать с ним трудно[361]. Дятлов мог быть высокомерным и начальственным, пересыпать речь проклятиями и флотским жаргоном, бормоча под нос «чертов карась» в адрес неподготовленных техников[362]. Он требовал, чтобы обнаруженный недостаток был устранен немедленно, и таскал с собой блокнот, в который записывал фамилии тех, кто не соответствовал его требованиям[363].

Дятлов считал, что всегда прав, и держался своего мнения по техническим вопросам, даже если сверху указывали иное[364]. А долгий опыт работы на верфях и невыполнимые задачи по строительству, которые ставили ему в Чернобыле, приучили его к мысли, что категорические приказы начальства и серый потусторонний мир советской реальности не пересекаются между собой[365].

Отдавая себя работе днем, Дятлов вечером погружался в культуру; он любил поэзию и знал наизусть всего «Евгения Онегина»[366]. Вне службы мог быть вполне компанейским человеком, хотя близких друзей у него почти не было. Только спустя много времени стала известна его тайна: Дятлов пострадал при взрыве реактора в лаборатории № 23[367]. Он получил огромную дозу облучения – 100 бэр. Аварию, как всегда, засекретили. После этого один из двух маленьких сыновей Дятлова заболел лейкемией. Уверенности, что два эти события связаны между собой, не было. Но мальчику было девять лет, когда он умер, и Дятлов похоронил его в Комсомольске, у реки.

Специалистам, работавшим под началом Дятлова на Чернобыльской станции, могло не нравиться его обращение, но мало кто сомневался в его квалификации, а многие им восхищались[368]. Жадно впитывая знания, они считали, что о реакторах он знает все[369]. Подавляя иные мнения и создавая атмосферу собственной непогрешимости, Дятлов, как и все советское государство, требовал, чтобы подчиненные выполняли его распоряжения с покорностью роботов, что бы они там себе ни думали.

Однако одну особенность реактора, на котором они все работали, заместитель главного инженера все-таки признавал. Проводя долгие часы над техническими поправками и руководствами и несмотря на все свои познания в термодинамике и физике, Дятлов говорил, что в РБМК-1000 есть что-то непостижимое: ядерная загадка, которую даже он не мог полностью понять[370].


Блочный щит управления 4-го энергоблока был большой коробкой без окон, около 20 м в ширину и 10 м в глубину, с полом из полированного камня и низким подвесным потолком с утопленными люминесцентными светильниками и вентиляционными решетками. Обычно здесь находились всего четыре работника. В глубине помещения стоял стол начальника смены, откуда он мог наблюдать за тремя операторами, управляющими блоком. Они занимали места за тремя длинными серыми стальными пультами. Слева сидел старший инженер управления реактором, он же СИУР[371]. Справа – старший инженер управления турбиной. В центре, объединяя действия двух других, располагался старший инженер управления блоком. Он поддерживал подачу воды – сотни тысяч кубических метров, текущих в первичном контуре реактора: от насосов через реактор к барабанам-сепараторам пара, пар подавался наружу к турбинам и возвращался назад. Три пульта управления были усеяны сотнями переключателей, кнопок, ползунков, лампочек и сигнализаторов, необходимых для управления главными процессами получения электроэнергии из ядерного деления.

Перед столами стеной, от пола до потолка, стояли приборные панели, показывавшие состояние всех трех систем: подсвеченные циферблаты, телевизионные мониторы, перья самописцев, которые медленно вычерчивали данные на тянущихся лентах бумаги. За панелями и слева и справа от входа были скрыты километры уходящих в темноту проводов и стойки вычислительных машин с теплящимися лампами и щелкающими реле: сложная, но устаревшая технология, которая связывала пульты управления с реактором.

Леонид Топтунов, заступивший на пост старшего инженера управления реактором, стоял перед двумя огромными подсвеченными экранами, доходящими почти до потолка и показывающими рабочие условия внутри реактора № 4. Один показывал состояние каждого из 1659 заполненных ураном топливных каналов; другой состоял из 211 светящихся шкал, собранных в круг 3 м в поперечнике. Это были сельсинные датчики, они показывали положение стержней управления из карбида бора, которые могли выдвигаться из реактора или погружаться в него для регулирования цепной реакции. Под руками у Топтунова была панель переключателей, которыми он мог выбирать группы стержней, и рукоятка, которая опускала их в активную зону или извлекала из нее. Система внутриреакторного контроля показывала тепловую мощность реактора в мегаваттах. Здесь стоял начальник смены Александр Акимов, ответственный за проведение испытаний под руководством Дятлова. Акимов, опытный инженер управления реактором, был старшим оперативного состава на блочном щите[372]. Роль Дятлова была административной: при всем своем опыте ядерщика он не мог взяться за рычаги управления на пульте инженера, как руководитель авиакомпании не может зайти в кабину пилотов и повести самолет.

Акимов, с маленькими усиками, долговязый, в очках с толстыми стеклами, в свои 32 года лысеющий, был идейным коммунистом и одним из самых знающих техников на станции[373]. У него и его жены Любы было двое маленьких сыновей, и свой досуг он проводил, читая исторические биографии или охотясь на зайцев и уток на припятских болотах[374]. Акимов был умен, компетентен, нравился коллегам, но все считали, что начальство слишком легко им манипулирует[375].

Людей в помещении сегодня было много[376]. В дополнение к Топтунову и еще двум операторам на пультах турбины и насосов на своих постах остались работники предыдущей смены и другие инженеры, которые пришли посмотреть на испытания. В соседней комнате специалисты по турбинам из Донецка были наготове наблюдать остановку генератора № 8. Дятлов мерил шагами пол.

Наконец диспетчер сетей в Киеве дал разрешение, и смена приступила к долгому управляемому снижению мощности реактора. Сейчас его держали на отметке 720 мегаватт – немного выше минимального уровня, необходимого для проведения испытаний. Но Дятлов, возможно считая, что меньший уровень мощности будет безопаснее, настаивал, чтобы проверка прошла на мощности в 200 мегаватт[377]. Акимов, который держал в руках копию протокола испытаний, не соглашался – достаточно решительно, чтобы это было замечено стоящими рядом сотрудниками: даже сквозь гул турбин в машинном зале за стеной они слышали, как Дятлов и Акимов спорят[378]. Акимов знал, что при 200 мегаваттах реактор станет опасно нестабилен и управлять им будет еще сложнее, чем обычно. Согласно программе, они должны были пройти испытания на мощности не менее 700 мегаватт. Дятлов отвечал, что ему лучше знать. Акимов, уступив, неохотно согласился отдать приказ, и Топтунов начал дальше снижать мощность. Затем, в 00:28, молодой инженер совершил ошибку.

Когда Топтунов в полночь принял ответственность за реактор, автоматизированная система управления энергоблока была установлена на местный автоматический контроль, что позволяло ему управлять частями активной зоны по отдельности – но ее обычно отключали, когда реактор работал на малой мощности[379]. Топтунов начал переводить систему на полную автоматику – своего рода ядерный автопилот, который помог бы ему удерживать РБМК в ровном режиме, пока остальные готовятся начать испытания[380]. В конце он должен был выбрать уровень мощности, на котором ЭВМ будет поддерживать реактор в новом режиме. Но почему-то пропустил этот шаг. Реактор отреагировал с обычной четкостью: лишенная новых указаний ЭВМ выбрала последнюю данную ей установку: около ноля.

Топтунов с испугом смотрел, как начали сменяться светящиеся серые цифры на табло мощности: 500… 400… 300… 200… 100 мегаватт[381]. Управление реактором ускользало от него.

Прозвучал ряд тревожных предупреждений: «Ошибка измерительных цепей», «Включено аварийное повышение мощности». «Снижение потока воды». Акимов увидел, что происходит. «Держи мощность! Держи мощность!» – закричал он[382]. Но Топтунов не мог остановить снижение цифр на табло. За две минуты вырабатываемая мощность блока № 4 упала до 30 мегаватт – менее 1 % его теплового номинала. К 00:30 табло мощности показывало почти ноль. Тем не менее Топтунов еще почти четыре минуты не предпринимал никаких действий. Пока он ждал, в активной зоне начал накапливаться, подавляя оставшуюся реактивность, поглощающий нейтроны изотоп ксенон-135, продукт постепенного распада йода-135, одного из продуктов деления. Реактор отравлялся, попадая в «ксеноновую яму», как называли ее операторы. В этот момент, когда мощность реактора зависла на минимуме и ксенона накапливалось все больше, процедуры ядерной безопасности диктовали операторам совершенно четкий курс: прекратить испытания и немедленно заглушить реактор[383].

Но они этого не сделали.

Последующие показания о том, что именно случилось дальше, будут отличаться. Сам Дятлов будет утверждать, что, когда первый раз упала мощность, его не было на блочном щите управления, хотя он не всегда мог в точности вспомнить почему, и что он не давал никаких указаний операторам за пультом старшего инженера управления реактором в последовавшие критические минуты[384].

Остальные будут вспоминать совсем иное[385]. По словам Топтунова, Дятлов не только присутствовал при падении мощности, но и в ярости потребовал от него поднять больше стержней управления из реактора, чтобы увеличить мощность. Топтунов знал, что это поднимет реактивность, но оставит активную зону в опасно неуправляемом состоянии. И он отказался выполнять команду Дятлова.

«Я не стану повышать мощность!» – сказал он[386].

Но Дятлов пригрозил молодому оператору: если тот не будет выполнять приказы, он, заместитель главного инженера, просто найдет другого оператора, который сделает это. Начальник предыдущей смены Юрий Трегуб, который остался наблюдать испытания, имел необходимую квалификацию и был под рукой. И Топтунов знал, что такое нарушение субординации оборвет его карьеру на одном из самых престижных предприятий советской ядерной отрасли – и его комфортабельная жизнь в Припяти закончится, едва начавшись.

Тем временем реактор продолжал «отравляться» ксеноном-135, сваливаясь глубже и все безнадежнее в яму отрицательной реактивности. В конце концов, через шесть долгих минут после начала падения мощности, Топтунов, напуганный перспективой потерять работу, уступил требованиям Дятлова. Заместитель главного инженера, утирая пот со лба, отошел от пульта и вернулся на свое место посередине зала[387].

Но оживить отравленный реактор непросто. Сначала Топтунов подбирал подходящее число стержней для подъема. Стоя за ним, Трегуб видел, что молодой оператор поднимает их в неравной пропорции из третьего и четвертого квадрантов активной зоны. Мощность оставалась на уровне возле нуля. «Почему вытаскиваешь не поровну? – спросил опытный инженер. – Отсюда надо тянуть»[388]. И Трегуб начал подсказывать ему, какие стержни выбрать. Правой рукой Топтунов нажимал на кнопки пульта, левой тянул рычаг. Атмосфера в зале управления снова стала напряженной. Трегуб простоял за спиной Топтунова 20 минут, и вместе им удалось выжать из реактора мощность до 200 мегаватт. Поднять ее выше не удавалось. Ксеноновое отравление продолжало поглощать остаточные фотонейтроны и нейтроны спонтанного деления в активной зоне – и уже не оставалось стержней управления, которые можно было бы поднять. Больше сотни стержней уже были полностью выдвинуты.

К 1:00 Топтунов и Трегуб вернули реактор с грани случайного отключения[389]. Но, чтобы добиться этого, они подняли эквивалент 203 из 211 управляющих стержней из активной зоны реактора. Поднимать такое большое количество стержней без разрешения главного инженера станции запрещалось. Но инженеры знали, что система ЭВМ, следившая за количеством стержней в активной зоне – оперативным запасом реактивности, – не всегда точна, и так и остались в неведении касательно ее важности для безопасной работы реактора[390]. Они не подозревали, что одновременный возврат столь большого числа стержней в активную зону может запустить неуправляемую реакцию. В этот момент только осторожная стабилизация реактора, а затем медленное управляемое отключение могли предотвратить катастрофу.

Однако в этот момент запустились еще два подсоединенных к реактору гигантских главных циркуляционных насоса. Это соответствовало программе испытаний, но не предусматривалось для такого низкого уровня мощности. Добавив в ядро охлаждающей воды, насосы снова нарушили хрупкий баланс реактивности, давления воды и содержания пара внутри реактора. Управляя системой насосов со своего центрального пульта, 27-летний старший инженер управления блока Борис Столярчук пытался выправить уровень воды в барабанах-сепараторах, а насосы выходили на максимальную мощность, выбрасывая каждую секунду в реактор 15 кубометров охладителя под высоким давлением[391]. Поток воды поглощал растущее количество нейтронов в активной зоне, снижая реактивность, и автоматическая система управления компенсировала это, выдвинув еще больше стержней[392]. Несколько мгновений спустя вода циркулировала в контуре охлаждения настолько быстро, что входила в активную зону на грани закипания и превращалась в пар, делая реактор более подверженным эффекту положительной пустотной реактивности, если мощность хоть немного повысится[393].

Теперь пришло время отключения генератора. Некоторые операторы явно нервничали[394]. Однако Анатолий Дятлов ощущал исключительно спокойствие. Испытания будут продолжены несмотря на предупреждения, набранные мелким шрифтом в протоколе эксперимента, и на колебания его подчиненных. Десять человек теперь стояли наготове у столов и пультов, не сводя глаз с приборов[395]. Дятлов повернулся к Акимову.

«Чего вы ждете?» – спросил он[396]. Это было в 1:22.


Симулирование воздействия полного отключения электроснабжения на отдельном энергоблоке Чернобыльской станции казалось обманчиво простым делом, и многие в зале управления ошибочно считали испытания по выбегу турбогенератора вопросом в основном по части электриков[397]. Роль реактора считалась побочной. Программа испытаний в точности повторяла проведенную в 1984 году проверку на энергоблоке № 3, и хотя она не дала желаемого результата и не обеспечила работу циркуляционных насосов, все же закончилась без происшествий[398]. Николай Фомин, главный инженер, сам назначил те испытания без одобрения сверху и не видел причин в этот раз поступать иначе[399]. Он не уведомил о своих планах ни Государственный комитет по надзору за безопасным ведением работ в атомной энергетике (Госатомэнергонадзор СССР), ни НИКИЭТ, ни специалистов Курчатовского института. Он даже не позаботился сказать это директору Брюханову.

Ободренный предыдущими испытаниями, Фомин внес два важных изменения: в этот раз к реактору должны были подсоединить все восемь главных циркуляционных насосов, что увеличивало объем воды, проходящий через первичный контур во время выбега[400]. Также он распорядился установить специальное оборудование – электрический шкаф, подсоединенный к цепям панели управления на время испытаний, который по нажатию кнопки должен был имитировать сигнал максимальной проектной аварии и выдавать его в схему запуска дизель-генератора. Новая программа испытаний, вчерне составленная месяц назад руководителем группы инженеров-электриков из Донецка Геннадием Метленко и утвержденная Фоминым и Дятловым в апреле, казалась простой и ясной.

Сначала операторы отключат подачу пара с реактора на турбину, и та начнет останавливаться. В тот же момент они нажмут кнопку проектной аварии. Это подаст системам безопасности реактора сигнал о потере электропитания и запустит аварийный дизель-генератор. Если все пойдет хорошо, электричество, вырабатываемое турбогенератором № 8 на выбеге, позволит питательным насосам продолжать работать, пока не подключится дизель-генератор. Техники рассчитывали, что эксперимент займет меньше минуты. Он начнется с команды Метленко, который будет фиксировать результат на осциллографе, и завершится, когда операторы произведут штатную остановку реактора, запустив систему АЗ-5 для полной экстренной остановки.

К 1:23 Леонид Топтунов за своим пультом успешно стабилизировал реактор на уровне 200 мегаватт. Дятлов, Акимов и Метленко стояли посередине комнаты, ожидая начала[401]. Наверху на отметке +12.5 в похожей на грот трехэтажной насосной рядом с корпусом реактора в громовом грохоте всех восьми главных циркуляционных насосов, работавших одновременно, стоял на своем посту старший оператор насосов охлаждения Валерий Ходемчук[402]. В нижней части активной зоны реактора вода под давлением поступала в питающие патрубки при температуре всего на несколько градусов ниже кипения. А прямо над ними 164 из 211 стержней управления были выдвинуты до верхней отметки[403].

Реактор был подобен пистолету со взведенным бойком. Оставалось кому-нибудь нажать курок. Через несколько секунд Метленко отдал команду.

«Включить осциллограф!»[404]

За пультом турбин старший оператор управления турбинами Игорь Кершенбаум закрыл клапаны выпуска пара. Шесть секунд спустя инженер нажал кнопку проектной аварии. Александр Акимов смотрел, как стрелка тахометра, измеряющего скорость вращения турбины № 8, упала и четыре главных циркуляционных насоса стали замедляться. В зале управления было спокойно и тихо: скоро все закончится. Внутри реактора охлаждающая вода, проходящая через топливные каналы, замедлилась и стала горячее[405]. Глубоко в нижней части реактора увеличилась часть охладителя, превращающаяся в пар. Пар поглощал меньше нейтронов, и реактивность еще возросла, выделяя больше тепла. Еще бóльшая часть воды превратилась в пар, поглощая еще меньше нейтронов и добавляя еще больше реактивности, больше тепла. Проявился положительный пустотный (паровой) эффект реактивности. Началась смертельная петля обратной связи.

Однако приборы на панели управления Леонида Топтунова не показывали ничего необычного[406]. Еще 20 секунд все параметры реактора оставались в нормальных пределах. Акимов и Топтунов тихо разговаривали. Рядом, стоя за пультом насосов, Борис Столярчук был поглощен работой и ничего не слышал. Позади них заместитель главного инженера Дятлов хранил молчание и оставался непроницаемым. Турбогенератор № 8 замедлился до 2300 оборотов в минуту. Пора было заканчивать испытания.

«СИУР, остановить реактор! – ровным голосом сказал Акимов[407] и махнул рукой. – АЗ-5!»

Акимов поднял прозрачную пластиковую крышку на пульте управления[408]. Топтунов продавил пальцем бумагу опечатывания и нажал красную круглую кнопку под ней. Ровно через 36 секунд испытания закончились.

«Реактор остановлен!» – сказал Топтунов[409]. Высоко над их головой в реакторном зале зажужжали электрические сервоприводы стержней. Светящиеся табло 211 сельсинных датчиков на стене показывали медленное опускание стержней в реактор. Один метр, два метра…

То, что случилось затем внутри активной зоны реактора, произошло так быстро, что приборы контроля не успели ничего зафиксировать[410].

На одно крошечное мгновение, когда заполненные карбидом бора стержни вдвинулись в верхнюю часть реактора, общая реактивность упала, как и полагалось[411]. Но затем графитовые концы стали вытеснять воду в нижней части активной зоны реактора, усиливая положительный паровой эффект реактивности, генерируя пар и большую реактивность[412]. Локальная критичность сформировалась внизу реактора. Через две секунды цепная реакция стала усиливаться с неудержимой скоростью, распространяясь вверх и на периферию через активную зону[413].

В зале управления, где персонал уже был готов расслабиться, панель оповещения СИУРа неожиданно вспыхнула пугающей чередой тревожных сигналов[414]. Красным мигали аварийные лампы «Аварийное увеличение нарастания мощности» и «Аварийная система защиты мощности». Сердито звенели электрические зуммеры[415]. Топтунов выкрикнул предупреждение: «Всплеск мощности!»

«Отключить реактор!» – на этот раз Акимов уже кричал[416].

Стоя в 20 метрах от него, у турбинного пульта, Юрий Трегуб услышал то, что ему показалось звуком продолжающей замедляться турбины № 8: словно останавливалась мчавшаяся на полной скорости «Волга»: вуу-ву-ву-ву[417]. Затем звук перерос в рев, и здание начало зловеще вибрировать. Трегуб подумал, что это побочный эффект испытаний. Но реактор разрушал сам себя[418]. За три секунды тепловая мощность в 100 раз превысила максимум. В нижнем юго-восточном квадранте активной зоны несколько топливных каналов перегрелись, и гранулы топлива быстро дошли до точки плавления. Температура подбиралась к 3000 °С, оболочка сборок из циркониевого сплава размягчилась, расползлась, а затем взорвалась, разбросав маленькие осколки металла и двуокись урана по соседним каналам, где они моментально превратили окружающую воду в пар. Затем разломились сами каналы[419]. Стержни АЗ-5 оказались зажаты посередине[420]. Все восемь аварийных клапанов сброса пара системы защиты реактора распахнулись, но механизмы не выдержали и развалились.

На мостовом кране на отметке +50, высоко над полом центрального зала, начальник смены реакторного цеха Валерий Перевозченко в изумлении наблюдал, как 80-килограммовые крышки топливных каналов на кругу «пятачка» начали подпрыгивать вверх-вниз, как игрушечные лодочки на ветру[421]. На пульте управления Топтунова прозвучал тревожный сигнал «Повышение давления в пространстве реактора»[422]. Стены блочного щита управления начали медленно дрожать, сила вибрации нарастала[423]. На своем посту у насосного пульта Борис Столярчук услышал поднимающийся стон, словно протестовал встревоженный исполин[424]. Раздался громкий хлопок.

Как это могло случиться?

Когда разрушились топливные каналы, циркуляция воды через активную зону полностью прекратилась[425]. Обратные клапаны на огромных главных циркуляционных насосах закрылись, и вся оставшаяся в активной зоне без выхода вода мгновенно превратилась в пар. Погибающий реактор выдал нейтронный импульс, и тепловая мощность зашкалила более чем за 12 млрд ватт. Давление пара внутри запечатанного реактора нарастало экспоненциально – 8 атмосфер в секунду, приподняв «Елену», верхнюю биологическую защиту из бетона и стали весом в 2000 т, с основания и разорвав оставшиеся напорные трубы по сварным швам. Температура внутри реактора выросла до 4650 °С – немногим меньше, чем на поверхности Солнца[426].

На стене зала управления № 4 сияли огни сельсинных датчиков[427]. Стрелки замерли на отметке 3 м. В отчаянии Акимов перекинул тумблер, освобождающий из зажимов стержни АЗ-5, чтобы они упали в реактор под собственным весом[428]. Но стрелки не сдвинулись. Было слишком поздно.

В 1:24 раздался исполинский рев, видимо вызванный внезапным воспламенением смеси водорода от пароциркониевой реакции внутри реактора и кислорода воздуха[429]. Все здание вздрогнуло, когда реактор № 4 разорвал катастрофический взрыв, эквивалентный 60 т тротила[430]. Ударная волна прокатилась по стенкам корпуса реактора, разорвала сотни труб водяного и парового контуров и, как монетку, подбросила вверх верхнюю биологическую защиту; она раздавила 350-тонную машину загрузки-разгрузки топлива, сорвала с рельсов верхний мостовой кран, разнесла верхние стены реакторного зала и выбила бетонную крышу, открыв взгляду ночное небо[431].

В этот момент активная зона реактора была полностью уничтожена. Почти 7 т уранового топлива вместе с обломками управляющих стержней, циркониевых каналов и графитных блоков были измельчены в пыль и взлетели высоко в атмосферу, сформировав смесь газов и аэрозолей, несущих радиоизотопы, включая йод-131, нептуний-239, цезий-137, стронций-90 и плутоний-239 – одни из самых опасных известных нам веществ[432]. Еще от 25 до 30 т урана и высокорадиоактивного графита вылетели из активной зоны и рассыпались по блоку № 4, вызвав небольшие пожары в месте падения. При доступе воздуха 1300 т раскаленных графитных обломков, которые оставались в ядре, моментально вспыхнули[433].

На своем рабочем месте на отметке +12.5, в нескольких десятках метров от зала управления, Александр Ювченко разговаривал с коллегой, который зашел одолжить банку краски[434]. Ювченко услышал глухой удар, пол задрожал под его ногами. Он почувствовал, как что-то тяжелое – быть может, загрузочный кран – упало на пол реакторного зала. Затем он услышал взрыв и увидел, как толстые бетонные колонны и стены комнаты согнулись, словно резиновые, а взрывная волна, несущая облако пара и пыли, сорвала с петель дверь. Свет погас. Первым импульсом Ювченко было найти безопасное место и спрятаться. Вот и всё, подумал он, война с американцами началась.

В турбинном зале инженер Юрий Корнеев с ужасом смотрел, как потолочные панели из гофрированной стали над генератором № 8 начали проваливаться, кувыркаясь одна за одной, как тяжелые игральные карты, и круша оборудование внизу[435].

Глядя на центральный зал, бывший подводник Анатолий Кургуз видел, как к нему катится плотная завеса пара[436]. Раскаленное облако радиоактивного пара настигло его, когда он пытался закрыть герметичную дверь шлюза, перекрыв путь в зал и спасая своих коллег по реакторному цеху. Это было последнее, что он сделал, прежде чем потерять сознание.

На своем посту в тени главных циркуляционных насосов Валерий Ходемчук умер первым, в одно мгновение испаренный взрывом или раздавленный массой рушащегося бетона и оборудования.

Внутри блочного щита управления № 4 сыпались с потолка плитки и цементная пыль[437]. Акимов, Топтунов и заместитель главного инженера Дятлов оглядывались в ошеломлении. Серый дым выходил из вентиляционных коробов, мигали лампы освещения[438]. Когда они снова включились, Борис Столярчук почувствовал резкий, не похожий ни на что металлический запах. На стене за ними лампы индикаторов, следящих за уровнем радиации в помещении, внезапно переключились с зеленого на красный свет.


Снаружи на бетонном берегу пруда охлаждения двое работников, у которых были выходные, ловили ночью рыбу. Услышав первый взрыв, они обернулись на звук, взглянули на станцию и услышали второй, громоподобный удар, какой издает самолет, проходя звуковой барьер[439]. Земля задрожала, рыбаков тряхнула взрывная волна. Черный дым клубился над 4-м блоком, искры и горящие обломки взлетали в небо. Когда дым рассеялся, они увидели, что 150-метровая вентиляционная труба светится странным холодным светом.

В кабинете 29 на седьмом этаже второго административного корпуса работал инженер Александр Туманов. Из окна кабинета открывался прямой вид на северную часть станции. Около 1:25 он услышал рев и почувствовал, как здание затряслось. Затем последовали резкий хлопок и два глухих удара. Александр увидел каскад искр, вылетающих из 4-го энергоблока, и что-то еще, показавшееся ему брызгами раскаленного металла или горящими тряпками, летящими во все стороны. Крупные пылающие обломки упали на крышу 3-го энергоблока и вспомогательного здания и горели там.

В 3 км от станции продолжали спать жители Припяти. В квартире Виктора Брюханова на проспекте Ленина зазвонил телефон.

6
Суббота, 26 апреля, 1:28, военизированная пожарная часть № 2

Сразу после 1:25 утра, когда багровый конус пламени, переливающегося вокруг полосатой вентиляционной трубы, взлетел на 150 м в небо над атомной станцией, в военизированной пожарной части № 2 прозвучал сигнал тревоги[440]. На главной панели в диспетчерской внезапно вспыхнули сотни красных сигнальных лампочек – по одной на каждую комнату комплекса Чернобыльской АЭС[441].

Большинство из 14 пожарных третьего караула спали на своих койках в дежурном помещении. Громкий удар сотряс стекла в окнах, тряхнул пол, разбудив их[442]. Натянув сапоги, они под звуки пожарной сирены высыпали на бетонную площадку перед частью, где стояли наготове три грузовика с ключами в замках зажигания. В этот момент диспетчер крикнул, что на атомной станции пожар, они обернулись и увидели, как огромное грибообразное облако расползается в небе над 3-м и 4-м блоками, меньше чем в полукилометре, в двух минутах езды от них.

Лейтенант Правик скомандовал выезд, и один за другим три красно-белых пожарных ЗИЛа рванули к станции[443]. 24-летний сержант Александр Петровский не нашeл свою каску и вместо нее схватил форменную фуражку Правика. Часы показывали 1:28. За рулем первого грузовика сидел Анатолий Захаров, крепкий общительный мужчина 33 лет. Он числился парторгом части и работал не только на станции, но еще и спасателем в городе: вооружившись биноклем и сев на моторную лодку, вытаскивал из Припяти пьяных купальщиков. Захаров повернул направо и на полной скорости погнал вдоль забора атомной станции. Крутой поворот налево, въездные ворота, и вот, проскочив мимо длинного, приземистого здания дизель-генераторов, они мчат по территории атомной станции. Включенная рация извергала распоряжения и вопросы: что произошло? Какие повреждения наблюдаете? Прямо за ними ехали две цистерны с водой, дежурный караул Припятской пожарной части тоже спешил на пожар[444]. Лейтенант Правик объявил высший уровень тревоги, номер три, вызывая на помощь все свободные пожарные части Киевской области[445].

В ветровом стекле машины маячило здание станции[446]. Захаров свернул на подъездную дорогу, проехал между бетонными сваями второго яруса и направил машину к северной стене третьего реактора. И там, с расстояния 30 м, увидел то, что осталось от 4-го энергоблока.


Наверху, в зале управления 4-го блока, все говорили одновременно, а заместитель главного инженера Анатолий Дятлов пытался понять, что показывают приборы[447]. Созвездие красных и желтых сигнальных ламп мигало над консолями пультов турбины, насосов и реактора, крякали не переставая электрические сирены[448]. Картина вырисовывалась мрачная. Индикаторы показывали, что все восемь главных аварийных клапанов открыты, но воды в сепараторах не оставалось. Этот сценарий был за гранью максимальной проектной аварии, худший кошмар атомщика: активная зона задыхается без тысяч литров жизненно необходимого охладителя, растет угроза расплавления активной зоны.

А за пультом старшего инженера управления реактором Топтунова стрелки на циферблатах сельсинных датчиков замерли на отметке 4 м, показывая, что стержни управления застряли намертво, не опустившись даже до половины. Топтунов освободил стержни от электромагнитных захватов, чтобы сила тяжести опустила их донизу, но почему-то они застряли прежде, чем остановить реактор. Серые жидкокристаллические цифры показаний ионизационных камер, размещенных вокруг активной зоны, бегали вверх и вниз. Там что-то еще происходило, но ни Дятлов, ни люди вокруг него уже не могли ни на что повлиять.

В отчаянии Дятлов повернулся к инженерам-практикантам Виктору Проскурякову и Александру Кудрявцеву и распорядился завершить остановку реактора вручную[449]. Он велел им отправиться в реакторный зал и силой задвинуть стержни в ядро.

Практиканты послушались, но, как только они вышли из зала, Дятлов сообразил, что делает ошибку. Если уж стержни не падают под своим весом, их не удастся сдвинуть вручную. Он выскочил в коридор, чтобы вернуть практикантов, но они уже исчезли в облаках пара и пыли, заполнивших помещения и лестничные пролеты блока № 4.

Вернувшись в зал управления, Дятлов начал отдавать приказы. Начальнику смены Александру Акимову он сказал, чтобы тот отпустил домой всех, без кого сейчас можно было обойтись, включая старшего инженера управления реактором Леонида Топтунова, нажавшего кнопку остановки реактора АЗ-5. Затем велел Акимову запустить насосы аварийного охлаждения и вытяжные вентиляторы и дал команду открыть клапаны трубы охлаждения. «Мужики, – сказал он, – мы должны подать воду в реактор»[450].


Выше, на отметке +12.5, в комнате без окон, где сидели старшие инженеры, Александра Ювченко окружали пыль, пар и темнота[451]. Из-за выбитой двери доносилось ужасное шипение[452]. Ювченко нашарил на столе телефон, попробовал связаться с блочным щитом управления № 4, но линия молчала. Потом кто-то позвонил с блочного щита управления № 3 и сказал: «Срочно несите носилки».

Ювченко подхватил носилки и побежал вниз на отметку +10, но прежде, чем он добрался до зала управления, его остановил растерянный человек в почерневшей одежде, с окровавленным и неузнаваемым лицом. Только по голосу Ювченко понял, что это его друг, оператор насосов охлаждения Виктор Дегтяренко. Виктор сказал, что идет со своего рабочего места и что там остались люди, которым нужна помощь. Светя во влажную темноту фонариком, Ювченко увидел второго оператора по другую сторону кучи обломков. Грязный, мокрый и ошпаренный струей пара, он все же стоял на ногах. Он дрожал от шока, но отмахнулся от Ювченко. «Я в порядке, – сказал он. – Помоги Ходемчуку. Он в насосной».

Потом Ювченко увидел появившегося из темноты своего коллегу Юрия Трегуба[453]. Его послали с блочного щита управления № 4 вручную открыть вентили системы охлаждения высокого давления и залить активную зону реактора водой. Зная, что для этого потребуются как минимум двое, Ювченко направил раненого оператора туда, где ему окажут помощь, а сам пошел с Трегубом к емкостям охладителя. Ближайший вход был завален обломками, они спустились на два этажа вниз и оказались по колено в воде. Дверь в зал заклинило намертво, но через узкую щель они сумели заглянуть внутрь.

Все было разрушено. Гигантские стальные цистерны разорвало как мокрый картон, а там, где должны были быть стены и потолок зала, они увидели сияющие звезды. Внутренности затемненной станции заливал лунный свет.

Трегуб и Ювченко повернули в транспортный коридор и вышли наружу[454]. Стоя в полусотне метров от реактора, они одними из первых осознали, что произошло с 4-м энергоблоком. Это было ужасающее, апокалиптическое зрелище: крыши над реакторным залом не было, правую стену почти полностью разрушило взрывом. Половина контура охлаждения исчезла: слева висели в воздухе емкости и трубы, которые питали главные циркуляционные насосы. Ювченко понял, что Валерий Ходемчук наверняка погиб: место, где тот стоял, было погребено под дымящейся кучей обломков, освещаемой вспышками, – оборванные кабели под напряжением 6000 вольт, толщиной с мужскую руку, раскачивались, «коротя» и осыпая искрами обломки.

И откуда-то из массы обломков железобетона и балок – из руин блока № 4, в которых должен был находиться реактор, – Александр Ювченко увидел нечто еще более устрашающее: мерцающий столб эфирного бело-голубого света, поднимающийся прямо в ночное небо и исчезающий в бесконечности. Это странное, окруженное языками пламени от горящего здания и перегретых кусков металла и оборудования свечение на несколько секунд заворожило Ювченко. Но Трегуб потащил его назад, за угол, подальше от опасности: свечение, которое захватило воображение Ювченко, было вызвано радиоактивной ионизацией воздуха и, почти наверняка, означало, что открытый реактор смотрит сейчас прямо в атмосферу.


Когда три грузовика пожарной части № 2 подъехали к 4-му блоку, им навстречу выбежал сотрудник пожарной безопасности станции. Это он вызвал пожарных. Анатолий Захаров выпрыгнул из своей кабины и огляделся. На земле беспорядочно валялись графитные блоки, многие еще светились от сильного жара. Захаров видел, как строили реактор, и точно знал, что это.

– Толик, что это? – спросил один из бойцов[455].

– Пацаны, это нутро реактора, – сказал Захаров. – Если дотянем до утра, будем жить вечно.

Правик приказал Захарову оставаться на связи и ждать указаний. Они с командиром взвода Леонидом Шавреем проведут разведку и найдут очаг возгорания.

– И тогда начнем тушить, – сказал Правик.

С этими словами они исчезли в здании станции.

Внутри турбинного зала 4-го блока двое пожарных увидели картину полного хаоса[456]. Битое стекло, бетон и куски металла валялись повсюду; несколько ошеломленных операторов бегали тут и там в дыму, поднимавшемся от обломков; стены здания дрожали, и откуда-то сверху несся рев вырывающегося пара. Окна вдоль ряда А были разбиты, и лампы над турбиной № 7 разлетелись; струи пара и горячей воды хлестали из изуродованного патрубка подающей трубы, вспышки пламени были видны сквозь клубы пара в районе топливных насосов. Часть крыши провалилась, и тяжелые обломки – выброшенные взрывом из здания реактора на крышу зала – продолжали падать сверху. В какой-то момент свинцовая пробка, закрывавшая канал реактора, кувыркаясь, упала с потолка и врезалась в землю в метре от оператора.

У Правика и Шаврея, обычных пожарных, не было приборов для измерения уровня радиации[457]. Рации не работали. Они нашли телефон, попытались связаться с диспетчером Чернобыльской станции, чтобы узнать какие-то подробности происшествия, и не смогли дозвониться. Следующие 15 минут они бегали внутри станции, но ничего не установили наверняка, кроме того, что части крыши турбинного зала провалились, а то, что осталось, горело.

К тому времени, как Правик и Шаврей вернулись к своим товарищам у 3-го энергоблока, прибыли пожарные из городской части Припяти. К двум часам ночи бойцы еще 17 пожарных частей со всей Киевской области направлялись к станции, а с ними поисковые команды, экипажи спасательных лестниц и цистерны[458]. В Министерстве внутренних дел в Киеве уже создали кризисный центр и требовали докладывать об обстановке каждые 40 минут[459].

В своей квартире через улицу от Припятского отделения милиции Петр Хмель, командир первого караула военизированной пожарной части № 2, готовился лечь спать после долгой вечерней попойки, когда в дверь позвонили. Это был Радченко, водитель из части.

«Пожар на четвертом блоке», – сказал он[460].

Хмель надел форму и спустился к присланному за ним УАЗику. Собираясь, Хмель успел прихватить полбутылки «Советского шампанского». Пока УАЗик поворачивал на улицу Леси Украинки, лейтенант припал к бутылке и осушил ее до донышка.

Тревога тревогой, но не пропадать же напитку.


В квартире на проспекте Ленина Виктора Брюханова разбудил телефонный звонок – через две минуты после взрыва[461]. Когда он зажег свет, проснулась и жена. Звонки со станции посреди ночи не были чем-то необычным, но сейчас, пока муж слушал, что ему говорят в трубку, Валентина видела, как меняется выражение его лица. Виктор положил трубку оделся и вышел из квартиры, не сказав ни слова.

Не было еще двух часов ночи, когда он приехал на станцию. Увидел изломанный контур четвертого блока, подсвеченный изнутри тусклым красным сиянием, и понял, что случилось худшее.

«Сяду в тюрьму», – подумал он[462].

Войдя в главный административный корпус, директор приказал открыть аварийный бункер в подвале. Он строился как убежище для персонала в случае ядерной войны[463]. Укрепленный бункер вмещал кризисный центр со столами и телефонами для всех начальников отделов станции, обеззараживающие души, лазарет для раненых, воздушные фильтры, поглощающие отравляющие газы и радионуклиды из атмосферы, дизель-генератор и трехдневный запас пресной воды на 1500 человек – все это было надежно укрыто за стальной дверью воздушного шлюза. Брюханов сначала поднялся в свой кабинет на третьем этаже и попытался дозвониться до начальника смены станции[464]. Тот не отвечал. Брюханов распорядился активизировать автоматическую систему телефонного оповещения, разработанную для информирования руководства об аварии высшей степени – Общей радиационной аварии. Это означало выброс радиации не только внутрь помещений станции, но и на поверхность земли и в атмосферу.

Приехал мэр Припяти вместе с курировавшим станцию майором КГБ и секретарями парткомов города и станции[465]. У них было много непростых вопросов. У директора ответов не было.

Длинное, узкое, с низким потолком помещение бункера, заставленное столами и стульями, быстро заняли вызванные по тревоге начальники отделов ЧАЭС. Брюханов сел у двери, за стол с несколькими телефонами и небольшим пультом, и начал докладывать об аварии своему руководству. Первым делом он позвонил в Москву в Союзатомэнерго, затем – первому и второму секретарям Киевского обкома партии. «Случилось обрушение, – сказал он. – Непонятно, что произошло. Дятлов сейчас разбирается»[466]. Потом он позвонил в республиканское министерство энергетики и диспетчеру областных энергосетей[467].

После этого директор начал принимать доклады о повреждениях от начальника службы радиационной безопасности станции и начальника смены: на энергоблоке № 4 произошел взрыв, к реактору пытаются организовать подачу охлаждающей воды[468]. Брюханов узнал, что приборы на блочном щите управления все еще показывают нулевой уровень охладителя. Он боялся, что они стоят на краю самой ужасной катастрофы, какую можно представить: отсутствие воды в реакторе. Никто еще не сказал ему, что реактор уже уничтожен.

Вскоре в бункере было уже человек 30–40[469]. Гудела вентиляция, царила полная неразбериха. Гомон голосов отражался эхом от толстых бетонных стен – начальники подразделений вызывали по телефону сотрудников, все готовились закачивать воду в активную зону реактора № 4. Брюханов неподвижно сидел за своим столом у двери: его обычное немногословие превратилось в ступор, движения были замедленными, казалось, он онемел от потрясения.


Увидев весь ужас разрушения 4-го блока снаружи, Александр Ювченко и Юрий Трегуб бросились назад в здание станции – доложить обстановку[470]. Но, прежде чем они добрались до щита управления, их остановил начальник Ювченко, Валерий Перевозченко, начальник смены реакторного цеха. С ним были два практиканта, которых Дятлов послал опустить стержни управления вручную. Ювченко попытался объяснить им, что это бессмысленно: стержни управления – да и сам реактор – уже не существовали. Однако Перевозченко настаивал: Ювченко видел реактор снизу, нужно оценить ущерб сверху.

Трегуб отправился к щиту управления, а Ювченко согласился помочь Перевозченко и практикантам найти доступ в реакторный зал. Приказ есть приказ, кроме того, у него был фонарь, а у них нет. Вчетвером они поднялись по лестницам с отметки +12 на отметку +35. Ювченко шел последним. Наконец, пройдя через лабиринт разрушенных стен и изогнутого металла, они добрались до массивной двери воздушного шлюза зала реактора. Стальная, заполненная бетоном дверь весила несколько тонн, шатунный механизм, который удерживал ее открытой, был поврежден взрывом. Если они войдут и дверь за ними захлопнется, они окажутся в ловушке. Ювченко согласился остаться снаружи. Он уперся плечом в дверь и изо всех сил удерживал ее открытой, пока трое его коллег переступили через порог.

Внутри места почти не было. Перевозченко стоял на узкой приступке и светил вокруг себя фонариком Ювченко. Желтый луч фонарика выхватывал контуры «Елены», гигантского диска, косо висящего на краях корпуса реактора. Сотни проходивших сквозь него узких паровых труб были разорваны и свисали спутанными клубками, как волосы растерзанной куклы. Стержней управления не было в помине. Глядя в расплавленный кратер внизу, трое мужчин с ужасом осознали, что уставились прямо в активную зону – раскаленное чрево реактора.

Перевозченко, Проскуряков и Кудрявцев оставались на карнизе, пока Ювченко держал дверь, – минуту, не более. Но и это было слишком долго. Все трое получили смертельную дозу радиации за несколько секунд.

Когда, потрясенные увиденным, они ввалились обратно в коридор, Ювченко тоже решил взглянуть на разрушения. Но Перевозченко, ветеран атомного подводного флота, который отлично понимал, что случилось, отодвинул молодого человека в сторону. Дверь захлопнулась.

«Не на что там смотреть, – сказал он. – Идем отсюда».


В темноте турбинного зала заместитель начальника турбинного цеха № 2 Разим Давлетбаев пытался совладать с хаосом, охватившим его подразделение. Действующие правила требовали, чтобы в случае аварии пожар на местах тушили не пожарные, а операторы, работающие внутри[471]. Сейчас огонь пылал на многих уровнях турбинного цеха, угрожая еще большей катастрофой. Механизмы турбин были заполнены тысячами литров масла, а турбогенераторы – водородом, необходимым для охлаждения обмотки генератора. Если бы загорелся один из турбогенераторов, пожар распространился по почти километровому турбинному залу и охватил бы оставшиеся три реактора станции или привел бы к еще одному взрыву внутри 4-го энергоблока.

Люди находились среди клубов радиоактивного пара, фонтанов кипящей воды, бьющих из разорванных труб, и искр от порванных кабелей. Давлетбаев приказал включить спринклеры над турбиной № 7, слить смазку в аварийные емкости и заткнуть струю масла, бьющую из трубопровода, разрушенного на отметке +5. Масло из него уже растекалось по полу на отметке 0 и проникало в подвал[472]. Три инженера пробивались в залитые горячей водой комнаты, откуда управляли насосами подачи масла, чтобы выключить их и предотвратить распространение огня. Два машиниста сумели погасить очаг огня на отметке +5, остальные тушили другие возгорания. Главный механик отрезал насосы от деаэраторов, прекратив поток радиоактивной воды из труб в турбинный зал.

Было трудно дышать, влажный, насыщенный паром воздух нес запах озона. Но операторы не задумывались о радиации, а перепуганные дозиметристы, сновавшие по блоку, полезной информации дать не могли: их приборы зашкаливали. Радиометры, способные замерить более высокие уровни, оставались запертыми в сейфах и не могли быть выданы без распоряжения сверху[473]. Разим Давлетбаев убеждал себя, что запах в турбинном зале был вызван разрядами коротких замыканий[474]. Позже, почувствовав себя плохо, он объяснил это выпитым раствором йодида калия, хотя умом понимал, что тошнота – ранний признак радиационного поражения.

Инженер по турбинам Юрий Корнеев останавливал турбину № 8, когда в помещение вбежал сменный электрик Анатолий Баранов[475]. Баранов начал вытеснение водорода в генераторах № 7 и 8 азотом, чтобы не допустить дальнейшие взрывы. К тому времени, когда они закончили работу, странная тишина воцарилась вокруг них и безжизненных машин. Они вышли наружу, на маленький балкон, покурить. Много позже выяснилась цена, которую они заплатили за этот короткий перекур: улица под ними была усыпана блоками реакторного графита, облучившими их, пока они курили, опираясь на перила.

Инженеры начали осматривать завалы в поисках погибших и раненых[476]. Машинисты внизу турбинного зала от первого взрыва не пострадали, но Владимира Шашенка, который наблюдал за испытаниями из отсека 604 – комнаты счетчиков воды, нигде не было видно. Тогда трое мужчин стали пробираться через завалы на верхнюю площадку наискосок от турбинного зала[477]. Все было усеяно обломками, приходилось брести по щиколотку в воде, уворачиваясь от струй пара[478]. Наконец они дошли до отсека 604 и увидели, что он полностью уничтожен. Бетонные стеновые панели выбросило наружу взрывом, луч их фонаря терялся в темноте и клубах пыли. Они начали звать Шашенка, но ответа не услышали. Наконец они натолкнулись на него: он лежал без сознания на боку, на губах пузырилась кровавая пена. Подхватив Шашенка под мышки, они вытащили его наружу.


Снаружи здания лейтенант Правик поднимался по пожарной лестнице, которая шла зигзагом по северной стене 3-го энергоблока[479]. Каждый шаг по металлическим ступеням отдавался звоном. С Правиком были несколько человек из городской пожарной части, включая их командира лейтенанта Виктора Кибенка и Василия Игнатенко, 26-летнего коренастого силача[480]. В воздухе был слышен гул трех работающих реакторов станции и треск пламени.

Подниматься пришлось долго. Плоские крыши 3-го энергоблока и его обреченного близнеца они прошли как гигантские ступени. Восемь уровней здания формировали бетонный зиккурат с вентиляционным блоком наверху – высотой 20 этажей, увенчанный красно-белой полосатой трубой, возвышавшейся над двумя реакторами. Отсюда пожарные могли заглянуть вниз, на тлеющие руины реакторного зала 4-го блока, и осмотреть разрушения вокруг. На крыше они увидели десятки небольших возгораний: у подножия трубы, на реакторном зале 3-го блока и вдали, на крыше турбинного зала[481]. Причиной их были горящие обломки, выброшенные из реактора после взрыва. Одни огни горели жарко, с полутораметровыми языками пламени, другие были меньше, но горели со странной энергией, шипя и взрываясь, как петарды[482]. Воздух наполнял черный дым и что-то еще, чего пожарные прежде никогда не видели: странный пар, похожий на туман, но с непонятным запахом[483].

В темноте у них под ногами валялись сотни источников смертельной ионизирующей радиации: куски графита, части топливных сборок и таблетки ядерного топлива, диоксида урана, рассыпанные по крышам и испускающие гамма-лучи – тысячи рентген в час[484].

Но Правика и остальных беспокоила более ощутимая угроза – пожары на крыше блока № 3, прямо над реактором[485]. С запада дул ветер, угрожая направить огонь в сторону реакторов 2 и 1, которые продолжали работать. Если не взять под контроль эти пожары, огонь вскоре охватит всю станцию. Правик действовал быстро. Вместе с Кибенком и его людьми они вытащили на крышу пожарные рукава. Правик распорядился подсоединить насосы к трубам, предназначенным для подачи воды на верх здания через систему пожаротушения станции. Насосы подключили, но через рукава со свистом шел только воздух.

«Увеличьте напор!» – кричал Правик в рацию[486]. Это было бесполезно: трубы повредило взрывом.

В этот раз даже вечно недовольные бойцы третьего караула исполняли приказы без колебаний. Потея в своей брезентовой форме и резиновых куртках, они раскатали рукава, как их учили – пять за 17 секунд[487]. Перекинули рукава через плечо, потащили их по лестничным пролетам вверх и залили пеной крышу блока № 3. У Кибенка была отдельная линия, подсоединенная к цистерне «Урала» Припятской пожарной части, она могла подавать 40 л воды в секунду[488]. Но огонь, с которым боролась горстка людей на крыше, казалось, лишь разгорался, когда его заливали водой[489]. Почти наверняка дело было в таблетках двуокиси урана, которая до взрыва разогрелась до 4000 °С и загорелась при контакте с воздухом; когда ее поливали водой, высвобождался кислород, взрывчатый водород и радиоактивный пар[490].

Остававшийся внизу у машин 24-летний сержант Александр Петровский получил приказ взять двух бойцов, подняться на вентиляционный блок и помочь тушить возгорания на крыше[491]. Юношей Петровский работал сварщиком на строительстве 3-го и 4-го энергоблоков. Он помогал сооружать оба реактора и знал здесь каждое помещение – от кабельных туннелей в подвале до крыши. И всегда вокруг была радиация, но проблем с этим не было. Его не пугала перспектива схватить еще одну дозу.

Петровский поднялся только на первый уровень крыш до отметки +30, когда увидел Правика и пожарных из Припяти, спускающихся ему навстречу. С ними явно что-то случилось: они говорили неразборчиво, спотыкались, таща друг друга по лестнице, их рвало. Петровский приказал своему бойцу помочь им спуститься, а сам с Иваном Шавреем – одним из двух братьев-белорусов из третьего караула, пошел дальше. Спеша добраться до крыши и помочь товарищам, которые, как они думали, еще боролись с огнем на отметке +71, Шаврей поскользнулся на крутой лестнице. Петровский протянул руку, чтобы подхватить его, и лейтенантская фуражка свалилась с его головы. Он проследил взглядом, как она кувыркается вниз, исчезая в темноте, и двинулся дальше без всякой защиты – с непокрытой головой, в рубашке и непромокаемой куртке.

Добравшись наконец на самый верх, двое пожарных обнаружили, что на крыше они одни. Воду подавал только один пожарный рукав. Вдвоем они принялись тушить, что могли, направляя рукав на горящие куски графита, но, даже перестав гореть, графит испускал жар, который ничто не могло умерить. Через полчаса почти все видимые возгорания вокруг были потушены, но оставалась одна большая проблема: языки пламени вырывались из конца двухметровой вентиляционной трубы, торчавшей из крыши. Чтобы залить воду прямо в трубу, давления в рукаве не хватало, а Петровский не мог дотянуться рукавом до края. Шаврей был на голову выше, Петровский передал ему тяжелый литой наконечник рукава – и в этот момент внезапно ослеп.

Смертельная доза радиации – это примерно 500 бэр, биологических эквивалентов рентгена, или количество радиации, поглощенное средним человеческим организмом за 60 минут при 500 рентгенах в час[492]. Кое-где на крыше 3-го энергоблока куски уранового топлива и графита излучали гамма- и нейтронную радиацию на уровне 3000 бэр в час[493]. В других местах уровень мог превышать 8000 бэр в час, это значит, что человек получал смертельную дозу менее чем за четыре минуты.

Внезапная слепота у Петровского продолжалась секунд 30, но ему они показались вечностью, наполнили ужасом. И когда зрение вернулось так же неожиданно, как пропало, смелость оставила его. «Ебать это дело, Ваня! – крикнул он Шаврею. – Уебываем отсюда!»[494]

На другой стороне комплекса Леонид Шаврей, старший брат Ивана, боролся с огнем на крыше турбинного зала[495]. На отметке +31.5 летящие обломки пробили зияющие дыры в гофрированной стали крыши. Часть панелей провалилась в зал, другие, изрешеченные невидимыми в темноте дырами, предательски болтались под ногами. Жар был так силен, что битумное покрытие крыши плавилось под ногами, прилипало к сапогам пожарных, ходить было трудно. Первые прибывшие бойцы не могли дотянуться рукавами до всех очагов огня и забрасывали их песком[496].

Спустившись на землю за очередным рукавом, Леонид Шаврей увидел, что там уже командовал приехавший командир части майор Леонид Телятников[497]. Майор приказал Шаврею вернуться на крышу турбинного зала, закончить тушить небольшие возгорания и наблюдать за ситуацией, пока не придет смена. На крыше к Шаврею вскоре присоединился лейтенант Петр Хмель – все еще пьяный от «народного шампанского»[498]. Шел четвертый час утра. Вдвоем они стояли посреди спутанных пожарных рукавов и радиоактивных обломков и ждали рассвета.


В бункере под административным корпусом ЧАЭС директор Брюханов и другие руководители висели на телефонах – все еще не в силах поверить в то, что произошло наверху[499]. Они действовали механически, словно в состоянии нокдауна: вера в то, что ядерный реактор никогда не взорвется, была сильнее их. Многие уже видели масштабы разрушений вокруг 4-го блока и все равно были не способны – или просто не хотели – принять правду. Брюханов тоже ходил смотреть на аварийный блок, но, вернувшись в бункер, по-прежнему отказывался взглянуть в лицо фактам. Он сделал другой выбор – решив верить, что реактор остался цел, а взрыв случился где-то в стальном барабане-сепараторе или, может, в масляном баке турбины. Надо продолжить подачу воды в реактор № 4, чтобы предотвратить возможность расплавления, и тогда настоящей катастрофы удастся избежать.

Но не все выдавали желаемое за действительное и оставались в плену иллюзий[500]. Начальник штаба гражданской обороны станции Серафим Воробьев прибыл в бункер вскоре после двух часов ночи. Он тут же достал со склада и включил мощный военный радиометр ДП-5. Эта большая бакелитовая коробка со стальным стержнем на конце длинного кабеля предназначалась для измерений после ядерного удара. В отличие от счетчиков Гейгера, которые использовали на Чернобыльской станции для контроля безопасности на рабочих местах, ДП-5 могли определять зоны интенсивного гамма-излучения мощностью до 200 рентген в час. Согласно инструкции, Воробьев был обязан сообщать местным властям о любой аварии, вызвавшей выброс радиации за пределы электростанции, и он пошел наверх, на уровень земли, произвести замеры. Он дошел только до автобусной остановки перед входом, а прибор показывал уже 150 миллирентген в час – более чем в 100 раз выше нормального уровня. Он поспешил к Брюханову, нужно было предупредить персонал станции и население Припяти.

«Виктор Петрович, – сказал он, – надо давать предупреждение».

Но директор велел ему обождать. Он хотел еще подумать. Тогда Воробьев вернулся наружу, сел в машину и поехал собирать данные. Когда он ехал по территории станции к энергоблоку № 4, стрелка ДП-5 скакнула до 20 рентген в час. Когда проехал электрические подстанции, она показала 100 рентген в час и продолжала отклоняться: 120; 150; 175; в конце концов, пройдя отметку 200 рентген в час стрелка уперлась в конец шкалы. Воробьев не знал, каков уровень радиации вокруг станции, но понимал, что цифры огромные. Он подъехал прямо к горе обломков, скатившихся с разрушенной северной стены реактора, и увидел черный след графита, уходящий в темноту. Менее чем в 100 м от него выводили из станции к машине скорой помощи операторов, странно возбужденных, жалующихся на головную боль и тошноту, некоторых уже рвало[501].

Воробьев вернулся в бункер и доложил Брюханову, что, по самой консервативной оценке, станция окружена зонами очень высокой радиации, до 200 рентген в час. Необходимо, сказал он, извещать жителей Припяти о происшедшем.

«Нужно сказать людям, что случилась радиационная авария, они должны принять защитные меры: закрыть окна и оставаться в домах», – сказал Воробьев директору.

Но Брюханов продолжал тянуть. Он сказал, что будет ждать, пока Коробейников, начальник службы радиационной безопасности станции, даст свою оценку. В 3:00 утра Брюханов позвонил партийному начальству в Москву и в Министерство внутренних дел в Киев[502]. Он рассказал о взрыве и частичном обрушении крыши турбинного зала. Радиационная ситуация уточняется, сказал он.

Прошел еще час, прежде чем прибыл начальник радиационной безопасности. Воробьев стоял рядом и слушал его доклад, не веря свои ушам: измерения показали, что уровень радиации действительно повышен, но составляет всего 13 микрорентген в час[503]. Он утверждал, что уже проведен грубый анализ и обнаруженные в воздухе радионуклиды в основном представляют собой инертные газы, которые скоро рассеются и не представляют большой опасности для населения, особых причин для беспокойства нет. Очевидно, Брюханов рассчитывал услышать именно такую оценку. Он встал и, оглядев комнату, мрачно заявил: «Некоторые здесь ничего не понимают и раздувают панику». Ни у кого не было сомнений, о ком он говорил.

Но Воробьев знал, что к станции невозможно подъехать, не пересекая зоны радиации, уровень которой в десятки тысяч раз выше, чем докладывал отдел радиационной безопасности[504]. Значит, каждое услышанное им слово – ложь. И все же его уверенность в себе и в использованном оборудовании пошатнулась.

Взяв ДП-5, Воробьев снова пошел в ночь, перепроверить свои результаты в третий раз. Полосы янтарного цвета появлялись на небе, пока он ехал в сторону Припяти. Он остановился у милицейского поста, где толпа людей ожидала автобуса на Киев, а на асфальте были видны пятна радиоактивных выпадений – уровень гамма-радиации поднимался в тысячи раз на расстоянии нескольких метров. К тому времени, когда он вернулся на станцию из города, автомобиль и одежда Воробьева были настолько заражены, что ДП-5 не мог давать точные измерения. Находясь на грани истерики, с диким выражением глаз, Воробьев сбежал вниз по ступеням бункера.

– Ошибки нет, – сказал он Брюханову. – Надо действовать по плану[505].

Но директор оборвал его.

– Убирайся, – сказал он и вытолкал его. – Твой прибор сломан. Убирайся отсюда!

В отчаянии Воробьев бросился к телефону, чтобы уведомить Украинское и Белорусское управления гражданской обороны. Но оператор ответил, что ему запрещено делать междугородние звонки. Спустя некоторое время ему все же удалось дозвониться в Киев по прямой линии, которую Брюханов и его помощники не отрезали в суматохе. Но, когда Воробьев доложил о ситуации, дежурный управления гражданской обороны, принявший его звонок, не поверил, что он говорит это всерьез.


Добравшись до щита управления № 4 начальник реакторного цеха Валерий Перевозченко доложил заместителю главного инженера Дятлову, что он видел при попытке помочь опустить стержни управления вручную: реактор уничтожен. Дятлов ответил, что это невозможно[506]. Он признавал, что где-то в 4-м блоке случился взрыв, но ему не приходило в голову, что это может быть активная зона реактора. Ничто за десятилетия его работы в ядерной отрасли – ни годы надзора за постройкой подводных лодок в Комсомольске, ни строительство 3-го и 4-го блоков в Чернобыле, ни наставления и руководства, которые он изучал, чтобы быть в курсе особенностей РБМК-1000, – ничто и никогда не допускало, что реактор может взорваться. Дятлов пошел осматривать блок лично, по дороге высматривая следы взрыва газа где-нибудь в системе аварийного охлаждения ядра.

В коридоре он столкнулся с Олегом Генрихом и Анатолием Кургузом, Анатолий был покрыт страшными ожогами[507]. Кожа алыми лоскутами свисала с его лица и рук. Дятлов велел ему немедленно идти в медицинский пункт станции, прошел дальше по залу до окна и с изумлением увидал, что стена 4-го энергоблока – на всю высоту с отметки +12 до отметки +70, более 17 этажей – полностью рухнула. Пройдя до конца коридора и спустившись по лестнице, он медленно обошел 3-й и 4-й блоки, глядя на пожарные машины, пламя, лижущее крыши зданий, и обломки, валявшиеся вокруг него на земле.

Вернувшись наверх на блочный щит управления, Дятлов увидел Леонида Топтунова, оставшегося на станции, хотя его отпустили со смены[508]. Дятлов с гневом потребовал объяснить, почему тот не повинуется приказу, и Топтунов ответил, что ушел, но затем чувство долга перед станцией и товарищами привело его назад. Дятлов вновь велел ему уходить, но упрямый оператор остался. Прибыл новый старший смены, чтобы занять место Александра Акимова, но Акимов тоже остался на посту. Топтунов и Акимов хотели выполнить приказ Дятлова и добиться поступления в реактор охладителя. Нужно было найти и открыть огромные задвижки комплекса подачи воды – если понадобится, то вручную.

К этому моменту уровень радиации на щите управления стал опасно высоким[509]. Силы Дятлова, подорванные хождениями к 4-му блоку через радиоактивные обломки и начавшимися приступами рвоты, оставляли его. Незадолго до рассвета он взял оперативный журнал, собрал распечатки с данными ЭВМ «Скала», которая следила за реактором в последние моменты его существования, и ушел с блочного щита управления № 4 в последний раз.

В 5:15 утра, хлюпая радиоактивной водой в ботинках, слабый, мучимый отрыжкой Дятлов скатился по ступенькам бункера, чтобы доложить обстановку директору[510]. Он положил на его стол три распечатки: две показывали уровень мощности реактора, третья – давление в первичном контуре охлаждения – контуре многократной принудительной циркуляции. Когда Брюханов и секретарь парткома станции Сергей Парашин спросили его, что случилось внутри 4-го энергоблока, Дятлов только развел руками.

«Не знаю. Ничего не понимаю», – сказал он.


К половине шестого утра станция заполнялась техниками и специалистами, поднятыми со своих постелей в Припяти, чтобы помочь справиться с растущей катастрофой. Проигнорировав указания сверху, начальник смены 3-го блока распорядился об аварийной остановке реактора и изоляции блочного щита управления № 3 от вентиляционной системы станции[511]. На другой стороне комплекса продолжали работать 1-й и 2-й блоки, операторы стояли на своих постах[512]. Но все сирены ревели хором, и стальные двери в коридорах закрыли.

В холле перед щитом управления № 4 на полу валялись алюминиевые потолочные панели, лилась сверху зараженная вода – большая часть ее прошла через обломки реактора и была насыщена ядерным топливом.

И все равно из бункера передали отчаянную команду Брюханова: «Давайте воду!»[513]

В узком отсеке трубопровода на отметке +27 Александр Акимов и Леонид Топтунов в темноте возились с задвижками, регулирующими подачу воды на барабаны-сепараторы[514]. Обычно задвижки открывались удаленно, электроприводом, но кабели были перебиты, ток давно не поступал. Вдвоем, изо всех слабеющих сил, сантиметр за мучительным сантиметром они пытались руками повернуть огромное колесо – шириной с туловище человека. К 7:30, насквозь промокшие, по щиколотку в радиоактивной воде, которая лилась с потолка, они сумели открыть задвижку на одном трубопроводе охладителя. К тому времени они более шести часов находились в чрезвычайно высоких полях гамма-излучения вокруг 4-го блока и страдали от начальных симптомов острой лучевой болезни. Их белые комбинезоны стали грязно-серыми и мокрыми, насыщенными бета-излучающими радионуклидами, которые посылали на их кожу сотни бэр в час[515]. Топтунова постоянно рвало, у Акимова уже не было сил двигаться[516]. Как они ни старались, последняя задвижка не открывалась. Товарищи помогли Акимову выбраться из отсека, и они с Топтуновым, спотыкаясь, стали спускаться по лестнице к щиту управления № 4, освещая себе путь шахтерской лампой[517].

Когда Топтунов и Акимов вошли в медсанчасть станции, вода, которую они с таким трудом пускали, без всякой пользы вытекала из разорванных труб вокруг разбитого реактора[518]. Она текла по 4-му блоку с одного уровня на другой, разливаясь по коридорам и лестницам, медленно опорожняя запасы, необходимые для охлаждения реактора № 3, заливая соединявшие блоки подвал и кабельные туннели и грозя новыми разрушениями. Пройдет еще много часов, и другие люди пожертвуют собой в иллюзии, что реактор № 4 остался цел, прежде чем Брюханов и люди в бункере поймут свою ужасную ошибку.


К 6:35 в субботу 37 пожарных расчетов – 186 человек и 81 автомобиль – прибыли в Чернобыль со всей Киевской области[519]. Им удалось потушить все видимые очаги возгорания вокруг зданий 4-го блока. Заместитель начальника пожарной охраны Киевской области объявил, что чрезвычайная ситуация позади. Но из развалин здания реактора продолжали виться вверх струи черного дыма и чего-то, казавшегося паром, – виться и медленно уплывать в яркое весеннее небо.

Пробравшись среди упавших обломков в конец «золотого» коридора, старший инженер управления блока Борис Столярчук выглянул в разбитое окно резервного щита управления. Рассвело. Свет был прозрачным и ясным. Столярчука не пугало то, что он видел, но он был сражен одной мыслью.

Я еще так молод, а все кончилось[520].

Реактора № 4 больше не было. На его месте продолжал тлеть вулкан из уранового топлива и графита – радиоактивный жар, который, как выяснится, почти невозможно погасить.

7
Суббота, 26 апреля, 1:30, Киев

К югу от Киева, в Конче-Заспе, где среди высоких сосен стоят особняком друг от друга резиденции украинской партийной и правительственной элиты, министр энергетики УССР Виталий Скляров не мог заснуть в тиши комфортабельной государственной дачи[521]. Наступила полночь, пятницу сменила суббота, а он все еще ворочался в постели. В половине второго министр с отчаянием разглядывал потолок, и тут зазвонил телефон.

Звонил диспетчер центра электросетей, контролировавшего распределение электричества в республике. Звонок посреди ночи означал серьезные неприятности где-то в обширной сети электростанций и высоковольтных линий Украины. Только бы обошлось без жертв, с надеждой подумал министр.

Вся карьера 50-летнего Склярова была связана с энергетикой[522]. Ему понадобилось 16 лет, чтобы пройти путь от младшего техника до директора работавшей на угле электростанции в Луганске, потом он стал главным инженером Киевских энергосетей и в конце концов – главой Министерства энергетики. Он состоял в партии, по работе бывал далеко за границами СССР и по работе же часто встречался с чинами внушающей страх спецслужбы – КГБ. Жизнь, которую он видел за железным занавесом, только обострила цинизм Склярова, а пребывание в среде номенклатуры приучило осторожно ступать по минному полю партийной политики.

Хотя начальство украинских атомных станций напрямую подчинялось Москве, за выработку электричества отвечал Скляров. Еще работая заместителем министра, он помогал строить первый реактор Чернобыльской станции и с тех пор имел возможность напрямую выходить на Александрова и Славского, руководителей засекреченной ядерной отрасли. Склярову докладывали обо всех проблемах на ЧАЭС, включая расплавление на первом блоке в сентябре 1982 года[523]. За свою долгую карьеру он повидал много разных аварий – упавшие линии электропередач, отключения, возгорания кабелей и масла. Бывало, что люди получали ранения и гибли даже на обычных электростанциях[524]. Но каскад проблем в Чернобыле, о которых сейчас докладывал ему диспетчер, был хуже всего, что слышал Скляров ранее.

«На Чернобыльской АЭС была серия эксплуатационных нарушений[525]. 4-й энергоблок отключился в 1:20. Было сообщение о пожаре – в главном зале и в турбинном зале на 4-м блоке. Мы потеряли связь со станцией».

Скляров немедленно позвонил председателю Совета министров Украины Ляшко[526]. Выслушав новость, Александр Ляшко приказал Склярову звонить Щербицкому. Первый секретарь Центрального комитета Компартии Украины, глава республики и ветеран Политбюро Владимир Щербицкий был сторонником жесткой линии в партии – 68-летний приятель Брежнева не испытывал симпатий к реформам Горбачева. Уехав за город, где он держал любимую голубятню, глава Украины распорядился не беспокоить его на выходных, и охранник на даче, отвечавший на звонок, отказался будить босса. Скляров еще раз перезвонил Ляшко, объяснил ситуацию. Через пять минут Щербицкий был на линии, все еще полусонный.

«Что случилось?» – пробормотал первый секретарь.


Первые тревожное звонки раздались в московских министерствах меньше чем через 30 минут после взрыва. По закрытым линиям ВЧ-связи звонили в Министерство энергетики СССР, Третье главное управление Министерства здравоохранения и в Генеральный штаб Министерства обороны. Ожили многие щупальца централизованного государства. Глава республиканского МВД оповестил местные управления КГБ, гражданской обороны, Генеральной прокуратуры и свое непосредственное начальство в Москве[527].

Борис Прушинский – главный инженер «Союзатомэнерго», управления атомной энергии Министерства энергетики СССР, и глава ОПАС, недавно организованной группы, созданной для оказания экстренной помощи при авариях на атомных станциях, – спал в своей постели, когда его поднял звонок дежурной. Она сообщила ему об аварии на 4-м блоке Чернобыльской станции. Затем передала кодовый сигнал, обозначавший серьезность происшествия: «Один, два, три, четыре»[528]. Прушинский, который еще не до конца пришел в себя, пытался вспомнить, что означают эти цифры: местная или общая авария? Пожар? Радиация? С жертвами или без? Бесполезно. Он потерял терпение.

«Нормально скажи, – потребовал он. – Что случилось?»

На часах было 1:50.


В 2:20 звонок дежурного по Министерству обороны разбудил маршала Сергея Ахромеева, начальника Генерального штаба Советской армии[529]. Произошел взрыв на Чернобыльской АЭС, возможен выброс радионуклидов в атмосферу – но точно никто ничего не знает. Ахромеев приказал дежурному офицеру собрать больше информации и срочно созвать совещание в Генштабе. Когда час спустя он прибыл туда, никаких новых подробностей не появилось. Тем не менее Ахромеев начал отдавать приказы.

Глава войск гражданской обороны – структуры Министерства обороны СССР, ответственной за защиту гражданских лиц в случае стихийного бедствия, ядерной войны или химической атаки, – был в командировке во Львове, на Западной Украине[530]. Маршал отыскал его по телефону и приказал немедленно развернуть дислоцированное в Киеве подразделение радиационной разведки. Затем поднял по тревоге специальную армейскую бригаду и организовал переброску людей и оборудования в Чернобыль по воздуху. Когда Ахромеев вылетел из Москвы, чтобы лично возглавить операцию, генерал-полковник Борис Иванов, заместитель командующего войсками гражданской обороны, уже знал о взрыве и пожаре на 4-м блоке Чернобыльской станции[531]. Он собирался развернуть свои части в соответствии с планами по защите сотрудников и населения при авариях на электростанциях. Это был сценарий, к которому его войска готовились.


Дежурная расшифровала Борису Прушинскому кодировку: максимально возможная чрезвычайная ситуация, включая общую радиационную аварию, с пожаром и взрывом. Прушинский приказал оператору соединить его со станцией. Десять минут спустя ему позвонил начальник смены ЧАЭС, но не сообщил никаких подробностей: лишь то, что реактор остановлен, к активной зоне подают воду для охлаждения; о жертвах пока неизвестно. Оставаясь на линии, начальник смены попытался связаться с 4-м блоком по селектору, но никто ему не отвечал.

Прушинский повесил трубку и немедленно дал распоряжение обзвонить и собрать на срочное совещание 18 членов группы оказания экстренной помощи – впервые за время ее существования[532]. Потом позвонил своему другу Геннадию Копчинскому, физику, который три года проработал заместителем главного инженера в Чернобыле и хорошо знал станцию и сотрудников[533]. Теперь он работал в секторе атомной энергетики ЦК КПСС. Прушинский сказал ему, что на станции случилась авария, но подробностей пока нет.

«Был какой-то взрыв. Горит четвертый блок».

Копчинский тут же позвонил своему начальнику Владимиру Марину, завсектором атомной энергетики ЦК КПСС. Было решено, что все сотрудники сектора соберутся на работе, а пока Копчинский вызвал машину, собрал чемоданчик и поехал в «Союзатомэнерго»[534]. Директор объединения уже находился в своем кабинете, в углу молча сидел офицер КГБ. Съезжавшиеся члены группы оказания экстренной помощи планировали координацию действий с другими министерствами и управлениями: Минсредмашем, Министерством здравоохранения, Госкомитетом по гидрометеорологии, который следил за погодой и состоянием окружающей среды[535].

Снова и снова они пытались дозвониться до кого-нибудь из руководителей Чернобыльской АЭС. Ответа не было.

В 3:00, когда Владимир Марин все еще был дома, его телефон зазвонил во второй раз[536]. Звонил Виктор Брюханов из бункера под станцией. Директор сказал, что на ЧАЭС случилась ужасная авария, но заверил своего начальника, что реактор цел. Марин поделился новостями с женой, быстро оделся, вызвал машину. Потом позвонил своему начальнику, а тот передал новость выше по партийной иерархии.

Рассвет вставал над Кремлем – и все больше сообщений летело по линиям ВЧ-связи между Москвой, Киевом и Чернобылем: успокаивающий доклад Брюханова о случившемся начал поступать в высшие правительственные эшелоны[537].

К 6 часам утра известие об аварии достигло министра энергетики СССР Анатолия Майорца, он позвонил домой главе Совета министров Николаю Рыжкову и сказал, что на Чернобыльской станции был пожар. Один блок выведен из эксплуатации, но ситуация под контролем: бригада экспертов уже вылетела на станцию, его заместитель по атомной энергии – опытный специалист-ядерщик – вызван из отпуска в Крыму и возглавит правительственную комиссию на месте[538]. Рыжков приказал Майорцу держать связь с бригадой экспертов и доложить, как только появится новая информация[539].

Но в «Союзатомэнерго» Георгий Копчинский и другие эксперты уже догадывались, что реальная обстановка может быть намного хуже. Они дозвонились до начальника смены на станции, тот давал бессмысленные ответы и был на грани паники. Директор управления приказал ему разыскать кого-нибудь из руководства станции и немедленно перезвонить в «Союзатомэнерго».

Первым позвонил заместитель главного инженера по науке. Он спокойно объяснил то, что знал: 4-й блок останавливали для регламентных работ, проводились электрические испытания, какие именно, он сказать не мог. Во время этих испытаний случилась авария.

Когда его спросили, как идет аварийное охлаждение активной зоны – важнейшая задача для обеспечения скорейшего ремонта и запуска реактора № 4, – спокойствие неожиданно оставило инженера.

«Там нечего охлаждать!» – крикнул он[540]. Связь оборвалась.


Сидя в своем кабинете в Киеве, министр энергетики Виталий Скляров пытался выяснить, что происходит на ЧАЭС. Получить точную информацию по телефону он не смог и отправил своего заместителя на станцию на машине[541]. Тот добирался до места два часа, в течение которых Скляров то вновь и вновь звонил на станцию, то говорил с начальством в Москве. У него сложилось впечатление, что людей в Чернобыле охватывает отчаяние. Но никто не мог точно объяснить ему, что происходит.

В 5:15 заместитель Склярова наконец позвонил. Станция еще горит, сказал он. Пожарные пытаются тушить пожар. Крыша и две стены реакторного зала обвалились, приборы не работают, запасы химически обработанной воды для охлаждения реактора заканчиваются. Скляров задал вопросы, которых до сих пор избегали все, с кем он говорил: «Каков уровень радиации? В каком состоянии реактор?» И выяснилось, что даже его подчиненный, похоже, был не способен дать прямой ответ.

«Все очень, очень плохо» – вот и все, что сказал ему заместитель.

Какая авария могла до такой степени сбить с толку специалиста?

Скляров еще раз позвонил Щербицкому и рассказал ему, что узнал.

– Виталий Федорович, – начал говорить Щербицкий, и Скляров напрягся. Если первый секретарь обращается по имени-отчеству, это плохой признак. – Тебе надо ехать туда самому.

Скляров, не имевший никакого желания вблизи осмотреть пылающую атомную станцию, пытался возражать.

– Станция подчиняется Москве. Она не наша, – сказал он.

– Станция, может, и не украинская, – ответил Щербицкий, – а земля и люди наши[542].


Директор Брюханов сидел за столом в бункере под Чернобыльской станцией. Он был потрясен, по всей видимости все еще не мог осознать масштаб катастрофы и отказывался верить данным об уровне радиации, о которых докладывал начальник штаба гражданской обороны станции. Главный инженер Фомин, который одобрил испытания турбины 4-го блока, не сообщив об этом Брюханову, казалось, был в шоке. Его командирская самоуверенность сломалась, как сухая ветка, голосом потерявшегося ребенка он вновь и вновь тихо повторял один и тот же вопрос: «Что случилось? Что случилось?»[543]

К 8 часам утра образцы, взятые инженерами отдела ядерной безопасности станции, показали наличие продуктов распада и частиц ядерного топлива на грунте и в воде вокруг ЧАЭС[544]. Это ясно свидетельствовало о разрушении ядра реактора и выбросе в атмосферу радиоактивных веществ. К 9:00 милицейские наряды в противогазах и резиновых костюмах химзащиты перекрыли подъезды к станции[545]. Возглавить управление в кризисной ситуации прибыл Владимир Маломуж, второй секретарь Киевского обкома. Он стоял рядом с Брюхановым в его кабинете на третьем этаже административного корпуса, пока директор принимал доклады начальников подразделений[546]. Начальник медсанчасти сообщил о жертвах: погибших – один, десятки пострадавших. Было понятно, что они получили огромные дозы радиации и должны были испытывать симптомы острой лучевой болезни. Однако начальник наружной дозиметрии станции, который должен был замерить уровень радиации за пределами комплекса, настаивал, что нет необходимости эвакуировать население Припяти. Воробьев, начальник штаба гражданской обороны станции, попытался перебить его, напомнить, что их долг – уведомить жителей города об аварии, но на этот раз его оборвал Маломуж.

«Сядьте, – отрезал он. – Это не вам решать»[547].

Маломуж велел Брюханову написать письменный отчет, который вчерне уже составили и к 10 часам утра принесли директору несколько сотрудников во главе с секретарем парткома[548]. В отчете кратко – на одной странице машинописного текста – описывались взрыв, разрушение крыши реакторного зала и пожар, уже полностью потушенный[549]. Тридцать четыре пожарных, принимавших участие в тушении, к утру прошли врачебный осмотр в больнице; девять получили ожоги разной степени, трое были в критическом состоянии. Один человек пропал без вести, один умер. Слово «облучение» не упоминалось. В отчете говорилось, что уровень радиации возле 4-го энергоблока достигал 1000 микрорентген в секунду – терпимые 3,6 рентгена в час. Но не пояснялось, что это верхний предел измерений использованных приборов[550]. Завершался документ заверениями, что ситуация в Припяти остается нормальной, уровень радиации продолжают замерять. Брюханов взял синюю шариковую ручку и поставил свою подпись.


К 9 часам утра в субботу, когда военно-транспортный самолет с Борисом Прушинским и его группой оказания экстренной помощи вылетал в Чернобыль с подмосковного военного аэродрома Чкаловский, председатель Совета министров Рыжков приехал на работу в Кремль[551]. Сын шахтера с угольной шахты, специалист по логистике, Рыжков был активным и успешным управленцем и быстро продвинулся на первые роли в правительстве. В свои 56 лет он был подтянут и энергичен, считался умеренным сторонником реформ Горбачева. По выходным обычно приезжал на работу немного позже, и эта суббота не стала исключением[552]. Он позвонил Анатолию Майорцу и спросил об обстановке на украинской станции.

Доклад министра энергетики был мрачным. Теперь Майорец считал, что ситуация намного серьезнее, чем он поначалу предполагал: это была отнюдь не обычная авария. Произошел взрыв на реакторе, разрушения оказались значительными, последствия трудно предсказуемыми, необходимо принимать срочные меры. Рыжков приказал Майорцу собрать вторую группу экспертов, классом выше, и немедленно вылетать с ними в Киев. «Аэрофлоту» было приказано срочно подготовить самолет. Затем, согласно обычным процедурам при серьезных авариях, Рыжков начал составлять еще одну, еще более высокопоставленную команду – правительственную комиссию. Она должна была вылететь на место и заняться ликвидацией последствий аварии. Председателем комиссии Рыжков назначил Бориса Щербину, своего лысеющего заместителя с бульдожьим лицом, ответственного за топливно-энергетическую отрасль[553]. Щербина находился за тысячу километров от Москвы, в Оренбурге, где должен был выступить перед местными нефтяниками[554]. Рыжков приказал ему немедленно возвращаться в Москву, где его ждал самолет в Киев.

В 11:00, когда вторая команда экспертов во главе с Майорцем уже была в воздухе, Рыжков подписал постановление о назначении комиссии. В нее должны были войти высокопоставленные лица из Академии наук, Курчатовского института, Генеральной прокуратуры, КГБ, Минздрава и Совета министров Украины – и как можно скорее.


Академик Валерий Легасов, первый заместитель директора Курчатовского института, проснулся, ничего не зная о событиях на Украине[555]. День начинался прекрасный, и он не мог решить, провести ли его с женой Маргаритой, отправиться ли на кафедру, которую он возглавлял в МГУ, или поехать на собрание партактива в Министерстве среднего машиностроения.

Чувство партийного долга победило – Легасов выбрал заседание. Когда он к 10:00 приехал в министерство, коллега упомянул неприятный инцидент на Чернобыльской станции. Заседание вел сам шеф Средмаша Ефим Славский. Началось обычное переливание из пустого в порожнее: пожилой человек многословно и скучно рассказывал об успехах и победах министерства и ругал горстку отдельных чинов за их ошибки. В целом все шло отлично, как всегда: все планы были выполнены, цели достигнуты. Внезапно Славский сделал паузу посреди привычного гимна во славу ядерной отрасли и заметил, что, очевидно, случилось некое происшествие на Чернобыльской атомной станции. Тут же он добавил, что станция находится в ведении коллег из Министерства энергетики. И какой бы ни была эта авария, она не остановит развитие советской ядерной энергетики.

Объявили перерыв, и Легасов пошел на второй этаж переговорить с Александром Мешковым, заместителем Славского. Тот сообщил, что они с Легасовым включены в состав Правительственной комиссии по расследованию аварии в Чернобыле. В 4 часа дня они вылетают из аэропорта Внуково. Легасов вызвал машину и поехал в Курчатовский институт. Несмотря на высокий пост в ведущей организации по ядерным исследованиям, он был химиком, а не специалистом по реакторам. Сейчас ему требовались советы эксперта.

Сын партийного функционера, Легасов был секретарем парткома Курчатовского института[556]. В 1950-х он и его жена Маргарита в составе студенческих отрядов ездили осваивать целину, растили пшеницу в Южной Сибири, и после института Легасов не устроился в теплом местечке в Москве, а поехал по распределению на Сибирский химический комбинат в Томске-7. Интеллектуал и ученый, он верил в принципы социализма и равноправное общество, управляемое образованной элитой. Легасов был умен, имел собственное мнение, а привилегированное положение позволяло ему это мнение высказывать в кругу аппаратчиков. В свободное время он писал стихи. Несмотря на прямолинейность Легасова, партийное начальство любило его, и он на удивление быстро поднимался по карьерной лестнице, получая все премии и награды, возможные для советского ученого, за исключением высшей из них – звания Героя Социалистического Труда.

Атлетического сложения, темноволосый, в очках с толстыми стеклами, Легасов приближался к пику своей карьеры и наслаждался привилегированной жизнью, положенной звездам советской науки. Он играл в теннис, катался на лыжах, плавал и много путешествовал. С супругой Маргаритой они занимали просторный особняк на обсаженной деревьями Пехотной улице неподалеку от института – они любили принимать друзей и коллег, включая его начальника Анатолия Александрова. Президенту Академии наук СССР и главе Курчатовского института было уже 83 года, он жил в нескольких кварталах от Легасова и любил заглядывать на ужин и играть в шахматы со своим заместителем. Александров часто говорил, что Легасов всегда все обдумывает на несколько ходов вперед[557]. Легасову было всего 49 лет, и, казалось, он готов занять кресло директора Курчатовского института, как только Александров отойдет от дел.

Только один человек стоял у него на пути – его ближайший сосед физик Евгений Велихов, грузный общительный человек, происходивший из семьи изобретателей и вольнодумцев[558]. Советник по науке Горбачева и заведующий теоретической лабораторией на окраине Москвы, Велихов также занимал высокий пост в администрации «Курчатника» и был соперником Легасова. Он выезжал за границу, имел хорошие связи с учеными на Западе, говорил на пристойном английском и любил носить принстонский галстук[559]. Но на Пехотной, 26, в доме Легасова он бывал редко. Когда Легасов признавался жене, что откровенная враждебность коллеги кажется ему непонятной, она отвечала: «Меньше рассказывай ему о своих успехах»[560].

Приехав в субботу в институт, Легасов не сразу нашел нужного ему специалиста – Александра Калугина, эксперта по реакторам РБМК[561]. Был выходной, но, узнав, что его вызывает Легасов, Калугин приехал со всей документацией, какую смог найти, по РБМК и станции в Чернобыле. Затем Легасов заехал домой сообщить жене о командировке, не зная, чем и как долго ему придется заниматься на ЧАЭС, и отправился в аэропорт. Погода была прекрасная, но он поехал в том же строгом костюме и дорогом кожаном плаще, которые надел утром[562].


Около 11:00, немногим более девяти часов спустя с начала кризиса, первые самолеты с экспертами из Москвы приземлились в Киевском аэропорту[563]. В группу оказания экстренной помощи при авариях на атомных станциях, возглавляемую Борисом Прушинским, входили ученые из «Союзатомэнерго» и институтов, разрабатывавших реактор и саму ЧАЭС, сотрудники КГБ и квартет специалистов из московской больницы № 6 – клиники Института биофизики Минздрава СССР, специализировавшейся на радиологических заболеваниях. Когда они приземлились, Прушинский узнал, что в Киев также прилетает правительственная комиссия[564]. Если до Политбюро в Москве и дошла какая-то дополнительная информация о серьезности аварии, то Прушинскому и его специалистам об этом не сообщили. На автобусе, в сопровождении милиции, они проехали 140 км до Чернобыльской станции. Настроение было угрюмое – они уже знали, что два человека погибли, но не знали почему. Могла ведь обвалиться крыша здания, загореться оборудование. Тем не менее они верили, что сейчас реактор безопасно остановлен и охлаждается водой, значит, жертв больше не будет.

Когда автобус подъехал к развилке между городом и атомной станцией, Прушинский увидел сотрудника милиции в маске «лепесток». Он был озадачен. Тканый респиратор «лепесток» фильтровал радиоактивные аэрозоли из атмосферы, и Прушинский не мог понять, зачем он здесь понадобился. Встретивший их в Припяти сотрудник станции заверил, что все под контролем. С облегчением Прушинский заселился в гостиницу «Полесье», восьмиэтажное здание у центральной площади, и спустился в ресторан пообедать. Выйдя на залитую солнцем террасу гостиницы, он увидел идущего ему навстречу директора Брюханова.

– В чем проблема с реактором? – спросил Прушинский.

Переживший потрясение директор Чернобыльской станции и после этого будет сообщать начальству противоречивую информацию и еще несколько часов заявлять, что реактор № 4 цел, но, видимо, в этот момент Брюханов принял горькую правду[565].

– Нет больше реактора, – сказал он.

Прушинский был ошеломлен. Он знал, что Брюханов не является экспертом-ядерщиком. Но то, что он говорил, было просто непостижимо.

– Посмотрите сами, – сказал Брюханов в отчаянии. – Сепараторы с улицы видно.


Информация из отправленного ранее письменного отчета Брюханова все еще медленно поднималась наверх по бюрократическим каналам в Москве. В полдень заместитель министра энергетики Алексей Макухин отправил в ЦК телеграмму из 17 строк, передав ободряющий прогноз Брюханова. На телеграмме был гриф «Срочно», но из общего отдела ЦК ее переправили в отдел тяжелой промышленности и энергетики, так что Горбачев прочитал ее только во второй половине дня в субботу[566].

В телеграмме сообщалось, что в верхней части отсека реактора произошел взрыв, крыша и часть стен реакторного отсека, несколько панелей крыши машинного зала были уничтожены, покрытие крыши загорелось. Пожар потушили в 3:30[567].

Аварии на производстве не были чем-то непривычным для властей. Какой-то взрыв, пожар, который уже потушили. Серьезная авария, да, но ничего такого, что нельзя было бы удержать в рамках. Главное, что реактор цел, ядерную катастрофу предотвратили.

Также в телеграмме говорилось, что персонал ЧАЭС предпринимает меры по охлаждению активной зоны реактора. По мнению Третьего главного управления Министерства здравоохранения, принятие специальных мер, включая эвакуацию населения из города, не требуется.

В 14:00 в Киев прилетела спецрейсом вторая, более высокопоставленная группа из Москвы во главе с министром энергетики Анатолием Майорцем[568]. Виталий Скляров, украинский коллега Майорца, встретил гостей на полосе, они пересели на пару древнего вида бипланов Ан-2. Майорец, недавно занявший свой пост и не являвшийся атомщиком, держался уверенно.

– Вряд ли, – сказал он, – нам придется долго в Припяти сидеть.

Он считал, что в течение 48 часов они вернутся домой.

– Анатолий Иванович, – сказал Скляров. – Не думаю, что двух дней хватит.

– Не пугайте нас, товарищ Скляров[569]. Наша главная задача – как можно быстрее восстановить и вернуть в энергосеть поврежденный блок.

Ан-2 приземлился на неровную посадочную полосу возле Чернобыля, они пересели в машины и поехали в Припять[570]. Скляров глядел в окно: люди были заняты тем же, чем и обычно занимаются в выходной. Дети играли в футбол, выстиранное белье висело на балконах, парочки прогуливались у нового торгового центра на центральной площади. Скляров спросил, как обстоит дело с радиацией, и услышал, что приборы показывают уровень примерно в десять раз выше естественного фона – определенно, в допустимых пределах. Скляров приободрился.

Министры собрались в помещениях горкома партии и исполкома Припяти – в пятиэтажном бетонном здании рядом с гостиницей «Полесье», которое в городе называли «Белым домом». Маломуж, секретарь Киевского обкома, расположил здесь свой командный пункт. Генерал Иванов, заместитель начальника войск гражданской обороны, прибыл из Москвы и предложил партийным властям оповестить население Припяти по радио о случившейся аварии. Его люди уже проводили радиационную разведку на самой станции и в городе[571].

Собравшиеся эксперты тут же начали бурные дебаты о том, как лучше всего охладить реактор № 4 и очистить территорию станции, но они не могли предпринять никаких решительных мер без председателя комиссии Бориса Щербины, еще не прилетевшего из Москвы. Стоял ясный теплый день. В соседней гостинице праздновали свадьбу.


Кружа на вертолете над Чернобыльской станцией, Борис Прушинский понял, что директор сказал правду о реакторе № 4[572]. Но даже он, глава группы оказания экстренной помощи при авариях на атомных станциях, с трудом мог поверить в то, что видел.

Крыша центрального зала исчезла. Внутри зиял черный кратер: больше десяти этажей стен и перекрытий словно вынули сверху огромной ложкой. Северная часть здания рухнула и превратилась в груду черных обломков. Они рассыпались по крышам близлежащих зданий и по земле, доходя до ограждения станции. Внутри руин зала были видны обломки 120-тонного мостового крана, загрузочную машину, главные циркуляционные насосы. Пилот наклонил вертолет на одну сторону, чтобы фотограф станции мог снимать через иллюминатор. Прушинский увидел, что крышка реактора «Елена», 2000-тонный диск из бетона и стали, наклонена и смотрит вверх. Под ней, глубоко внутри корпуса реактора, он мог разглядеть светящееся сплетение оставшихся топливных сборок и одну точку, горевшую ярким желто-красным светом. Когда вертолет наконец ушел в сторону, Прушинский заставил себя осознать то, что разум пока отказывался принимать: реактора № 4 больше не было.


На совещании в конференц-зале «Белого дома» в 16:00 главный инженер Николай Фомин наконец признал, что все их усилия в предыдущие 12 часов сохранить циркуляцию воды в реакторе № 4 были совершенно бесполезны[573]. Он признал, что реактор уничтожен и куски высокорадиоактивного графита валяются повсюду. Но впереди были новости еще хуже[574]. Этим утром физики станции вошли на зараженный блочный щит управления № 4 и установили, что стержни управления не были до взрыва полностью вдвинуты в реактор. Они подозревали, что условия для новой, вторичной критичности могут возникнуть в топливе, оставшемся в корпусе реактора, начав новую цепную реакцию. В этом случае она будет происходить на открытом воздухе и у них не будет средств управлять ею. Когда реактор вернется к жизни, он может вызвать пожары и взрывы и испускать волны смертельной гамма- и нейтронной радиации в атмосферу менее чем в 2500 м от окраин Припяти. По их расчетам, у них было всего три часа на вмешательство – примерно до семи часов вечера, – пока в остатках активной зоны не началась новая критичность.

Вскоре после 17:00 старший лейтенант Александр Логачев из 427-го полка войск гражданской обороны вбежал в «Белый дом», чтобы доложить результаты наземной радиационной разведки станции. Его бронированная машина пронеслась по проспекту Ленина на скорости 100 км/ч – так быстро, что, пересекая мост, тяжелая машина взлетела в воздух, – и заехала прямо на ступени главного входа[575]. На карте, которую запыхавшийся Логачев предъявил Маломужу, карандашом в спешке был написан уровень радиации: 2080 рентген в час.

– Ты имеешь в виду миллирентген, сынок, – сказал Маломуж[576].

– Рентген, – ответил Логачев.

Начальник Логачева изучал карту. Он докурил сигарету и сразу вынул из пачки следующую.

– Надо эвакуировать город, – сказал он.


Самолет, на котором летели Щербина и академик Валерий Легасов, приземлился в Киевском аэропорту Жуляны в 19:20 в субботу[577]. Их встретила делегация украинских министров[578]. Вереница больших черных машин помчала их в Припять. Пока ехали, Легасов смотрел, как в сгущающихся сумерках колхозные поля за окном машины сменяются пастбищами и бескрайними болотами, заливными лугами и густым сосновым лесом[579]. Тревожное ожидание того, что ждало впереди, сковывало, разговор не клеился, ехали молча. Но в Припяти Щербина – ветеран взрывов газопроводов и других промышленных катастроф – вышел из своей черной «Чайки» к ступеням «Белого дома» с уверенной улыбкой: руководство командной экономики прибыло уберечь подчиненных от принятия любых потенциально опасных решений[580].

Украинский министр Скляров прежде часто встречал Щербину, прилетавшего с инспекционными визитами на строящиеся станции. Борису Щербине исполнилось 66 лет, он был умен, энергичен и неутомим[581]. Уверенный в себе и в то же время эмоциональный и порывистый, он всегда старался показать окружающим, что знает все и лучше всех, даже специалистов. Свой невысокий рост он компенсировал повелительными манерами. Кое-кто смотрел на него с уважением и восхищением[582]. Скляров считал, что с Щербиной почти невозможно работать.

Щербина тихо представился всем собравшимся экспертам, пока не дошел до Склярова, который уже побывал на станции и своими глазами видел разрушения реактора.

– Ну что, – спросил Щербина, – наложил в штаны?[583]

– Пока еще нет, – ответил Скляров. – Но похоже, все к тому идет.

Борис Прушинский только что вернулся после полета над станцией. Когда Щербина вошел в конференц-зал, Прушинский рассказывал о том, что увидел, министру энергетики Майорцу. Приземлившись, Прушинский продолжил расследование на земле, рассмотрев развалины 4-го блока в бинокль. Он видел графитные блоки, валявшиеся вокруг станции. Было ясно, что внутри реактора произошел взрыв и среди обломков должны лежать куски ядерного топлива.

– Надо эвакуировать население, – сказал Прушинский[584].

– Что вы паникуете? – спросил Щербина.


Первое заседание правительственной комиссии началось на третьем этаже в кабинете секретаря горкома партии после 22:00[585]. Не менее 30 министров, военных и промышленных экспертов заняли места на рядах стульев возле двери. Щербина стоял посреди комнаты за столом, заваленным картами, документами и уставленным пепельницами с сигаретными окурками. Было жарко, в воздухе висел густой дым, напряжение нарастало.

Академик Легасов слушал, как Щербина принимал доклады Маломужа и Майорца[586]. Они не дали подробной информации о состоянии дел на станции и в городе и не предложили никакого плана ликвидации последствий аварии. Сказали только, что при испытаниях остановки турбин на 4-м энергоблоке произошли два взрыва подряд, реакторный зал уничтожен[587]. Имеются сотни пострадавших: двое умерли, остальные в городской больнице. Радиационная обстановка на 4-м блоке сложная, но, хотя уровни радиации в городе существенно отклонились от нормы, угрозы здоровью людей они не представляют.

Щербина разделил членов комиссии по группам[588]. Одна, во главе с Мешковым, заместителем Славского, начнет расследование причин аварии. Вторая будет собирать дозиметрическую информацию. Генерал Иванов из войск гражданской обороны и генерал Геннадий Бердов из МВД Украины подготовят возможную эвакуацию. Евгений Воробьев, замминистра здравоохранения СССР, займется всеми медицинскими вопросами. Наконец, Валерий Легасов возглавит команду по ликвидации последствий катастрофы.


Как и чернобыльских физиков, Легасова больше всего пугала возможность новой цепной реакции в обломках реактора № 4[589]. Операторы станции уже пытались промочить ядерное топливо, высыпая мешки с борной кислотой – изотоп бора поглощает нейтроны – в водяные емкости системы охлаждения. Но раствор исчез в лабиринте разломанных труб, спутанных в зале реактора. Скляров приказал доставить еще 10 т этого вещества с Ровенской АЭС, находящейся более чем в 300 км к западу. Директор Ровенской станции сначала не хотел расставаться с запасом – а что, если авария случится у него?[590] Когда мешки все же загрузили, сломался грузовик. Так что борную кислоту привезут на ЧАЭС только завтра.

Легасов уже понял, что героические, но обреченные на провал усилия операторов ЧАЭС охладить разрушенную активную зону привели лишь к затоплению подвальных помещений 3-го и 4-го блоков зараженной водой и выбросу в атмосферу облаков радиоактивного пара[591]. Вдобавок из кратера реактора поднимался отравленный поток радиоактивных аэрозолей – светящаяся куча топливных элементов и зловещее пятно, которое заметил Прушинский при полете над реактором, неопровержимо свидетельствовали: в развалинах что-то горит. Огонь каким-то образом нужно потушить, реактор изолировать.

Но обломки, выброшенные из активной зоны, делали саму Чернобыльскую станцию и территорию вокруг нее радиоактивным минным полем. Подходить к 4-му энергоблоку, даже на короткое время, было смертельно опасно. Подобраться поближе, чтобы накрыть реактор, или использовать обычные методы тушения вроде пены (или воды, как британцы 30 годами ранее сделали в Виндскейле), было невозможно. Никто из членов комиссии не мог предложить, чем затушить горящий реактор. Легасов в ужасе огляделся вокруг: политики не знали ядерной физики, ученые и инженеры были скованы нерешительностью, чтобы предложить выход. Все понимали: что-то нужно сделать – но что?[592]

Облака радионуклидов продолжали подниматься в небо над реактором № 4, а эксперты, собравшиеся в «Белом доме», все еще не могли решить, нужно ли эвакуировать население Припяти. Начиная с полудня дозиметристы гражданской обороны каждый час замеряли уровень радиации в городе – и цифры становились все более тревожными: на улице Леси Украинки, менее чем в 3 км от реактора, к середине дня отметили 0,5 рентгена в час, а к вечеру значение поднялось до 1,8 рентгена[593]. Приборы показывали величины, в десятки тысяч раз превосходящие естественный радиационный фон, но заместитель союзного министра здравоохранения настаивал на том, что непосредственной угрозы для населения нет. Он возмущенно напомнил, что даже при аварии 1957 года на «Маяке», данные по которой все еще оставались секретными, население закрытого города не вывозили.

«Тогда людей не эвакуировали! – сказал он. – Зачем делать это здесь?»[594]

В самом деле, до порога, официально установленного советскими властями для эвакуации в случае ядерной аварии, было еще далеко. Согласно «Критериям принятия решения о мерах защиты населения в случае аварии ядерного реактора», эвакуация становилась обязательной, только если ожидалось, что граждане получат одноразовую дозу облучения выше 75 бэр – в 15 раз выше годовой дозы, считавшейся безопасной для работников АЭС[595]. Даже правила, устанавливающие, когда населению нужно сообщать о радиационной утечке, были противоречивы, и оставалось неясным, за кем последнее слово в распоряжении об эвакуации[596]. Щербина мог опасаться вызвать панику в Припяти. Но на этот момент у него было не слишком много оснований думать, что советские граждане, давно привыкшие к новостям о несчастьях и с недоверием относящиеся к официальной информации, и вправду потеряют голову, если предупредить их об аварии[597]. Более насущными были требования секретности. К утру воскресенья милиция отрезала весь район блокпостами, затем КГБ отключил междугороднюю телефонную связь[598]. К вечеру отключили и местные телефоны, но до сих пор не было ни объявления по радио об аварии, ни рекомендаций оставаться дома и закрыть окна. Щербина знал, что скрыть исход 50 000 жителей атомграда никак не удастся.

Офицеры гражданской обороны и физики не были согласны с оптимистичным прогнозом замминистра здравоохранения: даже если краткосрочно радиационная обстановка в городе казалась терпимой, ожидать ее улучшения не приходилось. До сих пор хвост паров от реактора тянулся на северо-северо-запад – в сторону от Припяти и Киева, в Белоруссию. К полудню субботы военные зарегистрировали по его следу внешние дозы радиации с опасным для жизни уровнем 30 рентген в час в 50 км от станции[599]. Ветер мог перемениться в любую минуту, юго-восточнее города гремели грозы. Даже небольшой дождь над Припятью вызовет выпадение радиоактивных осадков – с ужасными последствиями для населения. В Киеве председатель Совета министров республики уже дал указание приготовить более тысячи автобусов и грузовиков для возможной эвакуации из города. Но ничто не могло двинуться без санкции сверху. Щербина хотел собрать больше информации, прежде чем принять решение. Он решил ждать до утра[600].

В это время началась какая-то активность в зияющей могиле 4-го блока. Около 8 часов вечера субботы заместитель главного инженера станции по науке заметил среди руин рубиновое свечение[601]. За этим последовали серия небольших взрывов и ослепительные белые вспышки из развалин центрального зала. Они устремлялись вверх, как гейзеры света, освещая на всю высоту 150-метровую вентиляционную трубу. Двумя часами позже, когда команда под руководством эксперта ВНИИАЭС, исследовательского института Министерства энергетики и электрификации, отбирала образцы из канала охлаждения, стены 4-го энергоблока сотряс громоподобный рев[602]. Техники укрылись за балочным мостом, с неба сыпались раскаленные обломки, стрелки дозиметров уперлись в конец шкалы.


В Припяти продолжала заседать правительственная комиссия. По-прежнему царила атмосфера нереальности происходящего: к примеру, помощники председателя набросали план восстановления реактора и подключения его к энергосетям, хотя уже было понятно, что это невозможно. По воспоминаниям Виталия Склярова, незадолго до полуночи заседание прервали: помощник сообщил Щербине, что вскоре позвонит Генеральный секретарь Горбачев, нужно коротко доложить ему о ситуации. Щербина потребовал очистить помещение, но, когда Скляров встал, остановил его.

– Нет-нет, сядь, – сказал он. – Слушай, что я тебе скажу. Потом скажешь своему начальству в точности то же самое.

Телефон ВЧ – кодированной высокочастотной линии из Москвы – зазвонил, и Щербина ответил.

– Произошла авария, – сказал он Горбачеву. – Полная паника. Тут сейчас нет никого из партийных органов, ни секретаря обкома, ни сотрудников райкома. Собираюсь потребовать от министра энергетики снова запустить все блоки. Мы примем меры к ликвидации аварии.

Несколько минут, пока говорил Горбачев, Щербина молчал. Наконец он сказал: «Хорошо», повесил трубку на рычаг и повернулся к Склярову.

– Ты все слышал?

Скляров слышал, и он был потрясен.

– Вы не можете восстановить реактор, потому что нет больше реактора, – сказал он. – Он не существует.

– Ты паникер.

– Я видел это своими глазами.

Через несколько минут телефон спецсвязи зазвонил снова. Это был Щербицкий, первый секретарь Коммунистической партии Украины.

Щербина повторил Щербицкому то, что до этого говорил Горбачеву: все можем – со всем справимся. Это был план действий, построенный на фантазиях и отрицании реальности. Затем он протянул трубку Склярову.

– Он хочет поговорить с тобой. Говори то же, что я сказал.

– Я не согласен с тем, что говорит Борис Евдокимович, – сказал Скляров. – Нужно всех эвакуировать.

Щербина выхватил у него из рук трубку.

– Он паникер! – закричал он Щербицкому. – Как вы собираетесь эвакуировать всех этих людей? Мы опозоримся перед всем миром![603]

8
Суббота, 26 апреля, 6:15, Припять

В четвертом часу утра Александра Есаулова разбудил резкий телефонный звонок[604]. «Вот черт! – подумал он, пытаясь нащупать трубку. – Опять выходные псу под хвост».

Жена с детьми уехала погостить к родителям, и у него появилась возможность хотя бы в выходные побыть одному, может, вырваться на рыбалку. С двумя маленькими детьми – пятилетней дочкой и сыном, которому не исполнилось еще и полгода, – забот всегда было полно, даже не считая работы. Есаулов был заместителем председателя горисполкома Припяти – не служба, а череда нескончаемых проблем.

В Припять он приехал из Киева. Для 33-летнего бухгалтера, работавшего в плановом отделе, это был серьезный шаг вперед: после комнаты в ветхой коммуналке с очередью в ванную каждое утро – свежий загородный воздух, престижная работа, личный секретарь и служебная машина – не новая, но на ходу. Вот только новые обязанности казались Есаулову непосильными. Ему приходилось заниматься не только бюджетом Припяти, всеми расходами и доходами, но еще и возглавлять плановую комиссию, отвечать за транспорт, здравоохранение, связь, уборку дорог и улиц, трудоустройство и распределение стройматериалов. Что-то всегда шло не так, и жители Припяти тут же начинали писать на него жалобы[605].

Есаулов наконец снял трубку, звонила секретарь исполкома Мария Боярчук[606]. Ее только что разбудил сосед, вернувшийся с атомной электростанции. Там была авария: пожар, может быть, взрыв.

В 3:50 Есаулов уже сидел в своем кабинете на втором этаже «Белого дома». Председатель исполкома уехал на станцию – выяснять, что там произошло. Есаулов позвонил начальнику городского штаба гражданской обороны, который тоже прибежал на работу. Никто не имел ни малейшего представления, что делать. На станции была своя служба гражданской обороны, и город никогда не участвовал в их учениях. Аварии на ЧАЭС случались и раньше, но их всегда прикрывали с минимумом шума.

Теперь исполкомовцы звонили по всем номерам, какие у них были, на станцию, но никто им ничего не говорил. Подумали поехать туда, но не было машины. Оставалось только сидеть и ждать. За окном фонари отбрасывали круги янтарного света на площадь, дома на улице Курчатова оставались темными и безмолвными.

Ближе к рассвету Есаулов увидел, как со стороны станции пролетела по проспекту Ленина машина скорой помощи. Мигалка на ней была включена, но сирена молчала. Водитель круто повернул направо у универмага «Радуга», проскочил по южной стороне площади и свернул влево в сторону больницы. Вскоре появилась вторая скорая помощь и тоже исчезла за углом.

Улицы снова затихли. Потом промчалась еще одна скорая помощь[607]. И еще одна. Есаулов начал подозревать, что в этот раз авария, возможно, была не такая, как раньше[608].


Когда рассвело, среди жителей города, чьи друзья и родственники работали в ночную смену, стали расползаться слухи об аварии на станции. Но точно никто ничего сказать не мог.

Около 7:00 в квартире Андрея Глухова, работавшего в ядерно-физической лаборатории отдела ядерной безопасности и надежности ЧАЭС, зазвонил телефон. Звонил его друг из цеха тепловой автоматики и измерений. Он тоже слышал, что на станции что-то случилось, но подробностей не знал. Глухов как сотрудник отдела ядерной безопасности имел полномочия звонить напрямую на пульты управления реакторов. Не расспросит ли он, что произошло?

Глухов позвонил на пульт старшего инженера управления 4-го блока своему другу Леониду Топтунову. Никто не ответил. Странно, может, Леонид занят? Глухов позвонил в зал управления 2-го блока, старший инженер управления реактором ответил сразу.

– Доброе утро, Борис, – сказал Глухов. – Как дела?[609]

– Нормально, – ответил инженер. – Поднимаем мощность на втором блоке. Параметры в норме. Докладывать особо не о чем.

– Хорошо. А что с четвертым блоком?

Повисла долгая пауза.

– Нам дали команду не говорить об этом. Лучше в окно посмотри.

Глухов вышел на балкон. Они жили на пятом этаже, из их квартиры, сразу за новым колесом обозрения, была хорошо видна станция. Ничего необычного он не увидел, разве что какой-то дым, который висел в воздухе над 4-м энергоблоком. Глухов выпил чашку кофе и сказал жене, что пойдет на улицу Курчатова встретить автобус с ночной сменой. Может, они скажут, что происходит.

Он ждал на остановке, но люди со смены так и не приехали. Вместо этого подъехал грузовик, полный милиционеров. Глухов спросил, что произошло.

– Пока неясно, – ответил один милиционер. – Обрушилась стена реакторного зала.

– Что?

– Обрушилась стена реакторного зала.

В это было невозможно поверить. Но у Топтунова должно быть объяснение.

Может, я просто пропустил автобус, подумал Глухов, и Леонид уже дома?

До дома Топтунова дошел за 15 минут. Поднялся на верхний этаж, подошел к обитой красной искусственной кожей двери квартиры № 88[610]. Глухов нажал на кнопку звонка. Подождал, нажал еще раз. Ответа не было.


Припятская больница, она же Медико-санитарная часть № 126, занимала несколько зданий песочного цвета за низким забором на восточной окраине города[611]. Больница, обслуживавшая растущий город и его молодое население, была хорошо оборудована, насчитывала 400 коек, 1200 человек персонала и большое родильное отделение. Но она не была подготовлена к условиям катастрофической радиационной аварии, и, когда первые машины скорой помощи начали подъезжать с ЧАЭС в ранние часы субботнего утра, медики перестали справляться. Был выходной день, врачей найти трудно, и поначалу никто не мог понять, с чем они имеют дело: молодые парни в форме, которых привезли со станции, тушили там пожар и теперь жаловались на головную боль, сухость в горле и головокружение. У кого-то лица были ужасного лилового цвета, у других – смертельно бледные. Всех их тошнило и рвало, они наполняли рвотой тазы и ведра до полного опустошения желудка, но не могли остановиться. Медсестра приемного покоя начала плакать.

К 6:00 утра начальник медсанчасти официально поставил диагноз лучевой болезни и уведомил об этом Институт биофизики в Москве[612]. Мужчинам и женщинам, прибывающим со станции, велели раздеться и сдать личные вещи – часы, деньги, документы[613]. Все это было загрязнено. Уже лежавших в больнице пациентов отправляли домой, некоторых прямо в больничных пижамах. Медсестры распечатывали специальные пакеты с медикаментами и одноразовыми внутривенными шприцами на случай радиационных аварий. К утру больница приняла 90 пациентов. Среди них были люди с блочного щита управления № 4: старший инженер управления реактором Леонид Топтунов, начальник смены Александр Акимов и их начальник, заместитель главного инженера ЧАЭС Анатолий Дятлов.

Сначала Дятлов отказывался от лечения и говорил, что хочет только спать[614]. Но по настоянию медсестры ему поставили капельницу, и Дятлову стало лучше. Другие, казалось, тоже не слишком пострадали. У Александра Ювченко кружилась голова, он был возбужден, но скоро уснул и проснулся, только когда сестра пришла ставить ему капельницу. Он узнал в ней соседку по дому и попросил после смены разыскать его жену и передать, что он скоро будет дома. Тем временем Ювченко и его друзья пытались определить, какую дозу радиации они получили: они думали, это могли быть 20 бэр, может, 50. Но один из них, ветеран-подводник, переживший аварию на атомной подлодке, сказал: «При пятидесяти не блюют»[615].

Владимира Шашенка, вытащенного коллегами из-под развалин отсека 604, привезли одним из первых. Его тело покрывали ожоги и волдыри, грудная клетка была вдавлена, позвоночник казался сломанным[616]. И все же, когда его вносили, сестра увидела, что он шевелит губами. Она наклонилась, прислушалась. «Отойдите от меня – я из реакторного зала», – сказал он[617].

Сестры срезали клочья грязной одежды с его кожи и положили Шашенка в палату реанимации, но сделать ничего не могли. К 6:00 Шашенок был мертв.


Еще не было восьми часов утра, когда Наталья Ювченко услышала звонок в дверь[618]. Она проснулась рано, усталая и нервная. Простуда не давала ее сыну спать, он плакал ночью, и предчувствие, которое Наталья ощутила накануне вечером, лишь окрепло. Но с утра ей предстояло вести урок, надо было успеть в школу к 8:30. Она умылась, оделась и стала ждать возвращения Александра со станции. Ночная смена на ЧАЭС заканчивалась в 8:00, если муж поторопится сесть в автобус, он успеет домой до ухода Натальи и возьмет на себя заботу о Кирилле.

Но вместо мужа в дверях стояла женщина. Ее лицо казалось знакомым, но поначалу Наталья не узнала соседку, которая работала в больнице.

«Наталья, – сказала она, – ваш муж просил передать вам, чтобы вы не ходили на работу. Он в больнице. На станции была авария».


За углом, в доме на улице Героев Сталинграда, Мария Проценко услышала шум в квартире внизу[619]. Как всегда, когда она хотела сообщить соседям важные новости или угостить их чем-нибудь особенно вкусным, Проценко постучала ложкой по кухонной батарее. Тут же раздался ответный стук: спускайся!

Проценко была маленькой симпатичной 40-летней женщиной с короткой строгой стрижкой. Она родилась в Китае, в китайско-русской семье, но выросла в СССР. Ее дед был арестован и пропал в ГУЛАГе во время сталинских чисток; когда она была еще совсем маленькой, оба ее старших брата умерли от дифтерита, потому что не могли попасть к доктору из-за карантина в пограничном китайском городке, где они жили. Ее убитый горем отец скатился в опиумную зависимость, а мать бежала в советский Казахстан и вырастила Марию одна. Выпускница Строительно-дорожного института в Усть-Каменогорске, Проценко семь лет была главным архитектором Припяти и занимала кабинет на втором этаже горисполкома. С несоветским вниманием к деталям она надзирала за новым строительством в Припяти. Вступить в партию ей мешало китайское происхождение, но она вносила в работу чужестранное усердие. Она ходила по улицам с рулеткой, проверяя качество панелей в новых домах. Она гоняла строителей за кривые тротуары: «Дети ноги переломают и как вы тогда будете себя чувствовать?», а если слова убеждения не доходили, крыла строителей матом[620]. Многие мужчины ее боялись.

Многие из зданий Припяти – Дворец культуры, гостиница, исполком – были построены по стандартным проектам, разработанным в проектных институтах Москвы и Киева и предназначенным для воспроизведения в любом уголке СССР. Проценко делала что могла, чтобы они были особенными. Невзирая на преобладающую государственную доктрину хмурой «пролетарской эстетики»[621], с отказом от декадентского западного стремления к индивидуальности в пользу экономии, она хотела, чтобы дома были красивыми. Проценко бережливо использовала небольшие запасы древесины твердых пород, плитки или гранита для декорирования интерьеров зданий Припяти, придумывая паркетные полы и гнутые узорные решетки для ресторана или маленькие вставки из мрамора в стенах Дворца культуры. Город разросся с двух микрорайонов до трех, потом четырех. Она помогала выбрать имена для новых улиц и добавляла утонченности новым сооружениям. Библиотека, бассейн, торговый центр, стадион прошли через ее руки.

Выходя из дома этим утром, Проценко собиралась провести день на работе. Город готовился к очередному расширению. На днях она принимала делегацию планировщиков из Киева. Они утверждали инфраструктуру нового микрорайона, который построят на отвоеванной у реки земле для работников новой станции Чернобыль-2. Со дна Припяти уже черпали песок, чтобы готовить площадки для новых домов. После того как их построят и заселят, в городе будут жить больше 200 000 человек[622].

Когда Проценко спустилась в квартиру этажом ниже, уже перевалило за 8 часов утра субботы. Ее 15-летняя дочь ушла в школу, муж, работавший в городе механиком, еще спал. Соседи снизу – ее подруга Светлана с мужем Виктором – сидели за кухонным столом. Несмотря на ранний час, они пили самогон. Светлана объяснила, что ее брат звонил со станции. Был взрыв.

«Будем выгонять шитиков!» – сказал Виктор, подняв стакан[623]. Как многие строители и энергетики на станции он верил, что радиация производит в крови зараженные частицы – «шитики», прекрасным средством от которых является водка. Пока Проценко объясняла ему, что самогон ей в горло не полезет несмотря ни на какие «шитики», в дверях возник ее муж: «Тебе звонят»[624].

Звонила секретарша из исполкома. «Сейчас буду», – сказала Проценко.


К 9:00 утра на улицы Припяти вышли сотни привезенных сотрудников милиции, все дороги в город перекрыли милицейские блокпосты[625]. Но когда руководство города – включая Проценко, Есаулова, начальника гражданской обороны и директоров школ и предприятий – собралось на экстренное совещание в «Белом доме», утро в Припяти начиналось точно так же, как и любое теплое субботнее утро[626].

В пяти городских школах начались уроки. Под деревьями на улицах мамаши прогуливали детей в колясках. Люди отправлялись на пляж загорать, рыбачить и купаться в реке. В продовольственных магазинах покупатели запасались продуктами, пивом, вином и водкой на майские праздники. Многие отправились на дачи и огороды. Рядом с кафе у речной пристани шли последние приготовления к свадьбе на открытом воздухе, а на стадионе городская футбольная команда проводила тренировку перед вечерним матчем[627].

В конференц-зале на четвертом этаже «Белого дома» взял слово Владимир Маломуж, второй секретарь Киевского обкома. Он приехал всего за час или два до этого, и, поскольку в экстренных ситуациях компартия должна быть впереди, сейчас управлял ситуацией[628]. Рядом с ним стояли два главных человека в городе – директор станции Виктор Брюханов и начальник строительства Василий Кизима.

«Произошла авария, – сказал Маломуж, обойдясь без пояснений. – Обстановка изучается прямо сейчас. Когда у нас будет больше подробностей, мы вам сообщим»[629].

Тем временем, пояснил он, в Припяти все должно идти как обычно[630]. Дети должны оставаться в школах, магазины работать, свадьбы, запланированные на этот день, играться.

Естественно, были вопросы[631]. Пионеры школы № 3 – всего 1500 детей – должны были собраться в тот день во Дворце культуры. Следует ли проводить мероприятие? На воскресенье запланирован детский оздоровительный забег по улицам города. Его проводить? Маломуж заверил директора школы, что нет необходимости менять планы; все должно продолжаться, как в нормальной ситуации.

«И прошу без паники, – сказал он. – Ни при каких обстоятельствах вы не должны паниковать»[632].


В 10:15 передовая бронированная машина радиационной и химической разведки 427-го механизированного полка войск гражданской обороны медленно свернула с киевского шоссе на Припять[633]. С задраенными люками и включенным дозиметрическим оборудованием боевые машины разведки, ревя двигателями, взбирались на мост через железнодорожные пути. Город был виден сквозь толстые пуленепробиваемые стекла. Казалось, все в нем в норме.

Следуя сзади на дистанции 800 м, как того требовал боевой порядок, оставшиеся машины колонны радиационной разведки догнали передовой бронетранспортер на площади перед «Белым домом». Экипажам была поставлена задача провести радиационную разведку города и окрестностей, но для этого требовались карты Чернобыльской станции и Припяти. У военных их не было. На втором этаже «Белого дома» они разыскали Марию Проценко, у которой были карты города, но не было возможности сделать с них копии. Фотокопировальную технику можно использовать для размножения самиздата, потому доступ к немногим имеющимся в СССР машинам контролировался КГБ[634]. Проценко встала за кульман и стала быстро чертить схему города[635].

В полдень части радиационной разведки разделились на группы и отправились измерять радиацию в городе, с юга полетел к Припяти вертолет МИ-8 255-й отдельной смешанной авиаэскадрильи Киевского военного округа[636]. В кресле пилота сидел капитан Сергей Володин, вместе с двумя членами экипажа дежуривший в это утро в военном аэропорту Борисполя[637]. У военных всегда был наготове для экстренных случаев вертолет с экипажем. Но Володину и его подчиненным было привычнее возить начальство по республике – вертолет был оборудован для этих целей: ковры на полу, комфортабельные кресла, имелся туалет и даже бар. И хотя экипаж этой машины прошел подготовку к боевым вылетам в горах Афганистана, назначения в «Афган» так и не последовало.

Около 9 часов утра Володин получил приказ провести воздушную радиационную разведку вокруг Чернобыльской станции[638]. По дороге туда он должен был забрать старшего офицера гражданской обороны, который сообщит необходимые детали[639]. После заполнения полетного задания Володин пошел к дежурному получать персональные дозиметры для себя и экипажа. Но батарейки в приборах протекли. Заменить их мог только офицер химической службы, а он находился на другой стороне летного поля, строил гараж для командира базы. Володин решил обойтись без персональных дозиметров. И хотя вертолетчикам выдали респираторы и резиновые защитные костюмы, лететь в таком облачении казалось невозможным[640]. Погода стояла теплая, в кабине было жарко, даже в их летней форме. Около 10:00 бортинженер проверил двигатели, и Володин – в форменной рубашке с короткими рукавами – забрал майора гражданской обороны с радиометрическим оборудованием и полетел к Припяти за дальнейшими указаниями.

Володин хорошо знал Чернобыль[641]. Перегоняя на ежегодное обслуживание вертолеты эскадрильи на военный завод в литовском Каунасе, он пролетал над белыми коробками электростанции. Иногда, просто из любопытства, он включал боевой радиометр ДП-3, установленный в кабине. Предназначенный для использования в случае ядерного нападения, ДП-3 имел четыре шкалы чувствительности для измерений – от 10 до 100, 250 и, в конце концов, 500 рентген в час. Но пилот ни разу не видел, чтобы стрелка хотя бы шелохнулась.

Теперь, приближаясь к станции на высоте 200 м, Володин увидел белый дым, плывущий над зданиями. Он велел включить радиометр в кабине. Штурман приготовился произвести необходимые вычисления, чтобы определить уровень радиации на земле по воздушным замерам. Володин заметил желтый автобус «икарус», едущий между незавершенными 5-м и 6-м блоками станции. Что ж, подумал он, если люди внизу еще работают, все должно быть в норме.

Потом он увидел, что западный торец станции обвалился. Внутри что-то горело.

«Восемнадцать рентген в час, – доложил бортинженер. – Уровень поднимается быстро».

Майор гражданской обороны открыл дверь в кабину пилотов и сказал, что с его стороны отмечается радиоактивность. Он открыл иллюминатор кабины и снял показания прибора снаружи вертолета: 20 рентген в час.

Пролетев атомную станцию, Володин приготовился посадить вертолет в Припяти, где майор должен был получить инструкции для разведывательного полета. Он облетел город, ища подходящую площадку, на которой можно было сесть против ветра. На улицах Припяти было много людей, на реке рыбачили, на огородах сажали картошку. Чистое синее небо, ярко-зеленый лес. Над вертолетом пролетела стая белых чаек.

Володин посадил МИ-8 около детской площадки на юго-западной окраине города, где он надеялся не слишком потревожить людей. Но машина всегда привлекала внимание гражданских. Ее быстро окружила толпа взрослых и детей. Взрослые интересовались, что происходит на станции и когда они смогут вернуться к работе. Дети хотели посмотреть вертолет изнутри. Пока майор гражданской обороны пошел в город, Володин разрешил детям, группами по 6–7 человек, посмотреть машину.


На станции к работникам, вызванным среди ночи телефонными звонками, присоединились люди из утренней смены, которые как обычно приехали на работу к 8 часам. В штабе строительства всего в 400 м от 4-го блока началась утренняя планерка, но ее ход прервали сообщением об аварии на станции, после чего всех отправили домой[642]. Однако особого чувства тревоги не было. Некоторые строители воспользовались неожиданным выходным и поехали на дачи или на пляж. На станции постоянно что-нибудь случалось, и от радиации, казалось, никто еще не пострадал. Последний раз, когда случилось что-то в этом роде, улицы в Припяти обрызгали каким-то составом с грузовиков и, когда они проехали, дети бегали босиком по обеззараживающей пене.

Из своего кабинета Мария Проценко позвонила домой и велела мужу пропылесосить и помыть полы в квартире и проследить, чтобы их 15-летняя дочь переоделась и приняла душ, когда вернется из школы[643]. Когда она перезвонила двумя часами позже, муж и дочь, не обратив внимания не ее наказы, сидели перед телевизором. Дочь сказала: «Пойду в душ, когда кино кончится».

Даже те, кто видел катастрофу своими глазами, с трудом могли связать разрушения на станции с беззаботной атмосферой на улицах Припяти. Строитель, работавший на 5-м и 6-м блоках, видел зарево, когда возвращался поздно ночью из Минска на машине[644]. Всего через час после взрыва он остановился меньше чем в 100 м от разрушенного здания 4-го блока, завороженный и напуганный зрелищем того, как пожарные на крыше пытаются потушить пламя. Однако в 10 часов утра, когда он проснулся дома в Припяти, все вокруг казалось совершенно нормальным. Он решил провести день с семьей.

Кое-где, однако, были признаки, что не все в городе идет, как следует. Ближайший сосед этого строителя в это утро не пошел на пляж, а поднялся на крышу своего дома и улегся загорать на резиновом коврике[645]. Полежав некоторое время, он заметил, что загар появляется прямо на глазах. Почти сразу от его кожи запахло гарью. Позже он спустился вниз, и сосед заметил, что он странно возбужден и весел, как будто выпил. Никто не захотел разделить его приподнятое настроение, и он вернулся на крышу, где продолжил наблюдения за своим ускоренным загаром.

Но инженеры-ядерщики утренней смены ЧАЭС ясно представляли себе опасность для города и пытались предупредить свои семьи. Некоторым удалось дозвониться и сказать близким, чтобы те не выходили из дома. Зная, что КГБ прослушивает звонки, один пытался намекнуть жене, чтобы она готовилась к побегу из города[646]. Другой отпросился у директора Брюханова съездить на обед, дома посадил семью в машину и повез в безопасное место, но был остановлен в конце проспекта Ленина вооруженным милиционером на блокпосту[647]. Город был отрезан. Никто не мог уехать из Припяти без официального разрешения.

Руководитель программ технической подготовки персонала ЧАЭС Вениамин Пряничников сошел с поезда на станции Янов около 11:00. Он был в командировке во Львове и пропустил драматические события предыдущих 12 часов[648]. Утром в вагоне он слышал, как пассажиры говорили о крупной аварии на станции. Прянишников, физик-ядерщик с опытом работы на плутониевых фабриках Красноярска-26 и казахстанских атомных полигонах, служил на ЧАЭС с самого запуска станции и гордился своим положением на ней. Он хорошо знал реакторы и отказывался верить досужей болтовне: взрыв в ядре реактора был невозможен ни при каких условиях, которые он мог себе представить. Он так громогласно спорил с другими пассажирами, что дело чуть не дошло до драки.

Но, приехав в Припять, он увидел цистерны 427-го полка гражданской обороны. Улицы поливали раствором, от которого на решетках стоков оставалась белая пена. Пряничников узнал раствор сорбента, предназначенный для поглощения и удержания выпавших на землю радионуклидов. Повсюду на улицах были милиционеры[649]. Пряничников побежал домой предупредить жену и дочь, но дома никого не оказалось.

Он попытался позвонить на станцию – линия не работала. Тогда он сел на велосипед и отыскал свою жену в нескольких километрах от города, на даче, где она возилась с цветами. Жена отказывалась верить, что что-то не так. Только когда он показал ей черные точки графита на листьях ее клубники, она согласилась вернуться домой.

Прянишников подозревал, что авария вызвана катастрофическим выходом из строя реактора, но без дозиметра ему было трудно убедить соседей в такой еретической идее[650]. Его просто не слушали, а как человек, отец и дед которого погибли от рук Партии, он знал, что слишком активно уговаривать их может быть опасно.


Вернувшись к вертолету, майор гражданской обороны принес новости: разрушения, которые они видели на станции, вызваны взрывом[651]. Из Москвы летит правительственная комиссия, к ее прибытию нужен полный доклад о текущей ситуации. Майор сказал, что нужно облететь город по треугольному маршруту, чтобы выявить зоны потенциально высокого радиоактивного загрязнения. Прежде чем взлететь, Володин сказал любопытным зрителям, чтобы они отвели детей домой и закрыли окна.

Около 13:30 капитан Володин поднял вертолет на высоту 100 м, полетел на север над первыми тремя ближними к Припяти деревнями, потом повернул на запад. Показания бортового дозиметра оставались на нуле. Володин опустился до 50 м, полетел к следующей деревне: ничего. Он опустился еще ниже, до 25 м – стрелка прибора не сдвигалась. Володин подозревал, что чувствительность была слишком низкой для замера. Пройдя последний поворот, Володин полетел вдоль железнодорожных путей в сторону Чернобыльской станции.

Справа от себя он видел деревню Чистогаловку, где люди копались в огородах[652]. Ветер теперь дул на юго-запад, неся в сторону деревни тонкий след белого дыма – или, может быть, пара – со стороны АЭС и железнодорожной станции.

Чистогаловка не входила в план разведки, но Володин решил произвести замер. Что, если дым радиоактивен? Эта дрянь могла падать людям прямо на головы. Пролетев над станцией, он потянул рычаг управления, и вертолет свернул вправо.

Крупные капли жидкости стали образовываться на козырьке. Сначала Володин подумал, что это дождь. Но потом заметил, что капли не разбиваются о стекло, как вода: жидкость была странной – тяжелой и похожей на смолу. Она сползала, как желе, и потом высыхала, оставляя похожий на соль осадок. А небо оставалось чистым. Володин склонился над приборной панелью, потом посмотрел вверх: прямо над ним плыл тот же белый дым – где-то он казался жиже, где-то гуще, как облако.

– командир, зашкалило! – крикнул бортинженер.

– Что зашкалило?

– ДП-3. Стрелка застряла.

– Тогда переключись на диапазон выше, – сказал Володин и обернулся, чтобы взглянуть на шкалу прибора. Но радиометр уже был выставлен на максимальный диапазон. Стрелка словно приклеилась к самой дальней отметке – 500 рентген в час. Володин знал, что прибор получает данные с приемника, расположенного за его креслом. Это казалось невозможным: уровень радиации в кабине превысил худшие ожидания ядерной войны. Что бы это ни было, надо было немедленно уходить от этого облака.

Володин бросил рычаг вперед. Нос вертолета нырнул вниз и влево. Верхушки деревьев смазанной зеленой полосой пронеслись под ними. Он выжал из машины максимальную скорость, направляясь от железнодорожной станции в сторону Припяти. Дверь кабины распахнулась, в проеме стоял майор гражданской обороны со своим радиометром в руках.

«Что ты сделал? – закричал майор, перекрывая шум двигателей. – Ты нас всех убил!»


Все утро Наталья Ювченко пыталась выяснить, что случилось с ее мужем[653]. Она спустилась к телефону-автомату и позвонила в больницу, но там ей ничего не сказали. Потом она узнала, что в больнице сотрудники КГБ, туда никого не пускают. Но оставаться дома, ничего не зная, она не могла. Александр не один не вернулся с работы. Пришла ее близкая подруга Маша из квартиры этажом ниже: ее муж, работавший на 3-м блоке, тоже не пришел домой.

Наталья оставила сына под присмотром соседей, и женщины вдвоем пошли от двери до двери, от квартиры к квартире, от дома к дому – поднимаясь по гулким бетонным лестницам, звоня в звонки, пытаясь найти кого-нибудь со станции, кто мог бы рассказать им, что случилось. Наталья пыталась отправить телеграмму родителям, но почта была закрыта. Маша сняла трубку, чтобы позвонить матери и отцу в Одессу, но линия молчала.

В конце концов вернулся Машин муж, подтвердивший новости об аварии. Он сказал, что помогал доставить Александра в больницу этим утром. Потом еще один сосед сказал, что видел его в госпитале. Александр был цел, и сосед сказал, где его искать: на втором или третьем этажах больницы, в конце коридора. Может, внутрь ее не пустят, но она могла покричать ему через окно.

Наталья добралась до медсанчасти № 126 уже ближе к вечеру. Александр выглянул в окно, по пояс голый, в пижамных штанах. Он спросил, оставляла ли она окна в квартире открытыми на ночь.

Наталья почувствовала облегчение. Муж выглядел нормально, хотя рука и плечо у него были ярко-красными, словно от солнечного ожога. Но ее больше тревожило, что волосы у него на висках стали совершенно седыми.

– Конечно, оставляла! – ответила она. – Такая жара и духота!

Наталья видела, как за ее мужем по палате ходят другие люди: видимо тоже пациенты. Точно она не знала. Никто из них не подходил к окнам. Она боялась, что ее заметят и уведут.

– Наташа, – сказал Александр, – закрой все окна. Выбрось всю еду, что стояла открытой. И вымой всю квартиру.

Он не мог сказать ничего больше. В палате были люди из КГБ, они опрашивали доставленных. Но пара договорилась встретиться так же на следующий день. К тому времени женщины уже смогли тайком передать своим мужьям водку, сигареты и разные народные средства – некоторые через окна, привязав сумки к концам бечевки[654]. Александр попросил Наташу принести ему полотенце, зубную щетку, зубную пасту – и что-нибудь почитать[655]. Обычная просьба человека, угодившего в больницу. Паника вроде бы кончилась. Наталья была уверена, что теперь, когда с аварией на станции справились, все будет в порядке. Она вернулась домой и сделала все, как сказал муж.


К 16:00 члены медицинской группы ОПАС начали сортировать пациентов[656]. Александр Есаулов стоял рядом с врачом, который достал потрепанный блокнот и начал по телефону зачитывать список симптомов кому-то в Институте биофизики в Москве.

«Многие в тяжелом состоянии[657], – говорил он каким-то опустошенным голосом. – Ожоги тяжелые. Многих сильно тошнит, множественные ожоги конечностей. Состояние пациентов отягощается термическими ожогами. Их необходимо срочно эвакуировать в Москву».

Но когда он сказал, что нужно перебросить самолетом 25 человек, на другом конце линии, видимо, запротестовали. Голос врача стал жестким.

«Ну так что же, значит, организуйте это», – сказал он.

Все время поступали новые пациенты с симптомами лучевой болезни. После короткой дискуссии начальник медсанчасти принял решение раздать всем в Припяти стабильный йод – как профилактическое средство против йода-131, радиоизотопа, представляющего особую опасность для детей[658]. Но в аптеках не было такого запаса таблеток, и нужно было сохранять секретность в условиях кризиса. Тогда Есаулов использовал свои связи в соседних районах Чернобыля и Полесья и отправил тихую просьбу о помощи. К вечеру прибыли 23 000 доз йодида калия, начали готовиться к раздаче по квартирам Припяти.

К 20:00 Маломуж вновь вызвал Есаулова в «Белый дом»[659]. Есаулов увидел, что здание окружено машинами: «Волги», «Москвичи», автомобили милиции, газики военных и черные седаны партийных чинов. На третьем этаже группа полковников и генералов сидела перед дверями зала, в котором шло заседание правительственной комиссии. Маломуж приказал Есаулову перевезти самых тяжелых пациентов из Припятской больницы в аэропорт Борисполь. Оттуда военный самолет, предоставленный генералом Ивановым из войск гражданской обороны, доставит их в Москву.

Из окна кабинета Есаулов видел толпу зрителей, выходивших после вечернего сеанса из кинотеатра «Прометей», и мамаш с колясками, прогуливающихся до кафе на пристани. В ресторане внизу праздновали свадьбу, доносился звон бокалов. Он слышал крики «Горько!» и медленный хоровой счет: «Раз! Дваааа! Триииии!»


К вечеру субботы телефонные линии и проводные громкоговорители в каждой квартире Припяти затихли. Громкоговорители – радиоточки – висели на стенах домов по всему Советскому Союзу, подавая пропаганду так же, как газ или электричество, по трем каналам: всесоюзному, республиканскому и городскому. Вещание начиналось в 6:00 с советского гимна и приветствия: «Говорит Москва». Многие не выключали радио даже ночью – было время, когда выключенный громкоговоритель – неиссякаемый ручеек просвещения на каждой кухне – вызывал подозрения. Когда в Припяти замолчали радиоточки и отключились телефоны, даже те, кто провел день, загорая на солнце, начали понимать, что творится что-то необычное[660].

А потом сотрудники ЖЭКов пошли по домам, призывая людей помыть лестницы, девушки-комсомолки стали стучать в дверь, раздавая таблетки стабильного йода[661]. Распространились слухи, что остальные реакторы на станции остановили и всех жителей будут эвакуировать. Некоторые люди даже уложили чемоданы и вышли на улицу, ожидая, что в любой момент за ними приедут. Но никаких официальных извещений не было.

Александр Король провел большую часть утра в квартире Леонида Топтунова, ожидая, когда вернется его друг и расскажет, что произошло этой ночью на 4-м энергоблоке[662]. Он слышал, что на станции произошла серьезная авария, но отказывался верить в это. Позже пришла девушка Топтунова, медсестра, и сказала, что все работники ночной смены находятся в городской медсанчасти. Некоторых уже вечером отправят самолетом в специальную клинику в Москву.

После 21:00 Король добрался до больницы с полотенцем, зубной пастой и щеткой для Лёни Топтунова[663]. Когда он подошел, увидел у входа два стоявших красных «икаруса»[664]. В одном находились пострадавшие пожарные и его друзья с ночной смены 4-го энергоблока. Они были в больничных пижамах, многие выглядели совершенно здоровыми. Король поднялся в автобус и нашел Топтунова: Леонид выглядел как обычно. Но его друг заметил, что сиденья и окна автобуса были затянуты пленкой[665]. А когда Топтунов заговорил, он казался ошеломленным и дезориентированным.

Король спросил его, что случилось.

«Не знаю, – ответил Леонид. – Стержни опустились до половины, а потом остановились»[666].

Король больше не задавал вопросов. Он понял, что мало кто в Припяти имеет представление о том, что людей увозят из больницы и города и куда они едут. Он пошел по автобусу с ручкой и листком бумаги, записывая их адреса и имена родных, чтобы сообщить им, что их близких перевозят в Москву. Пока он был этим занят, еще двух людей внесли в автобус на носилках.

Один из них посмотрел вверх и бодро сказал: «Привет, Король!»

Но Король понятия не имел, кто это был. Лицо стало ярко-красным и так раздулось, что его обладателя было невозможно узнать. А когда Король увидел человека на вторых носилках, с 30 % ожогов тела, он понял: что бы ни случилось со стержнями, это не было мелкой аварией[667]. Между тем время его истекло. Король вышел из автобуса и смотрел, как он отъезжает от медсанчасти.

Вечером Король и другие старшие инженеры со станции собирались группами друг у друга, пили пиво и обсуждали, что могло послужить причиной аварии. Теорий было много, а ответов мало. Они включили телевизор в надежде услышать новости, но никаких упоминаний станции или аварии не было.

В их большой угловой квартире на проспекте Ленина Валентина Брюханова весь день ждала новостей о муже, которого не видела с момента его молчаливого ухода на службу на рассвете[668]. Директор ЧАЭС вернулся домой далеко за полночь. Он принес пропуск, который позволял их беременной дочери и ее мужу на машине проехать через милицейский кордон и уехать из города. Он сказал, что должен вернуться на станцию.

«Ты знаешь, капитан покидает судно последним. С сегодняшнего дня, – сказал он Валентине, – за семью отвечаешь ты».

Вениамин Прянишников наконец дозвонился до своего начальника на станции, и тот сказал ему, что проводятся учения, а он пусть занимается своими делами[669]. В ту ночь Прянишников закрыл свою жену и дочь в квартире. Он велел им собрать чемоданы и быть готовыми первым поездом уехать из города. Семья готовилась ко сну, когда до них донеслись странные звуки со стороны станции. Со своего балкона на шестом этаже они увидели, как языки желтого и зеленого пламени высотой в 100 м взлетели в небо над руинами реактора № 4.

Рано утром в воскресенье самолет генерала Иванова взлетел с аэродрома Борисполь. На борту находились 26 человек с начальными симптомами острой лучевой болезни[670]. Среди них были Леонид Топтунов, начальник его смены Александр Акимов, заместитель главного инженера Дятлов, Александр Ювченко и пожарные, которые боролись с огнем на крыше зала реактора. Многие не представляли, куда их везут и почему. Их волновала судьба их семей – и то, что случилось со станцией. Полет до Москвы продолжался меньше двух часов. Тех, кто был в сознании, всю дорогу рвало.

Начался новый день. Дежурный временного штаба УВД, разместившегося в отделении милиции Припяти, делал записи в журнале дежурства. В 7:07 он записал: «Люди отдыхают. Персонал начнет работу в 8:00. Ситуация нормальная. Уровень радиации повышается»[671].

9
Воскресенье, 27 апреля, Припять

Первый грузовой вертолет прилетел вскоре после рассвета и завис над крышами домов, выходящих на центральную площадь[672]. Площадь наполнилась шумом его двигателей, в воздухе закружилась пыль, от поднятого винтом ветра осыпались лепестки цветов на клумбах. Генерал-майор Николай Антошкин, 43-летний начальник штаба ВВС Киевского военного округа, стоял внизу, маша пилоту фуражкой, пока винтокрылая машина не приземлилась на улице перед гостиницей «Полесье».

Вчера вечером генерал Антошкин вместе со специалистом ВВС по химическому оружию выехал на машине с командного пункта Киевского военного округа и добрался до Припяти после полуночи[673]. У него было самое смутное представление о том, что происходит на атомной станции, он не имел ни указаний, ни людей, ни оборудования – даже раций для переговоров с пилотами. В Припяти он сразу направился в «Белый дом» и доложил Борису Щербине о своем прибытии[674]. Председатель правительственной комиссии был краток: «Нам нужны вертолеты»[675].

Из одного из кабинетов, теперь занятых генералами и даже адмиралами подводного флота, Антошкин дозвонился до своего заместителя в Киеве и приказал поднять в воздух тяжелые вертолеты[676]. Ночью, под дождем и в условиях низкой облачности, первые машины прилетели на военную базу в Чернигове из частей, расположенных поблизости – на территории Украины и Белоруссии. Антошкин воспользовался полномочиями правительственной комиссии и вызвал пилотов из школы подготовки вертолетчиков в Торжке и с баз, находящихся в тысячах километров от Украины, почти на границе с Казахстаном.

К рассвету воскресенья генерал командовал боевой группой по ликвидации аварии: 80 вертолетов уже стояли на четырех аэродромах вокруг станции, другие летели из разных точек Советского Союза. Сам Антошкин не спал вторые сутки.


В гостинице грохот подлетающих вертолетов поднял с постели Бориса Щербину, академика Легасова и других членов комиссии[677]. Они заседали до поздней ночи, пытаясь развязать узел проблем, которые мог создать разрушающийся 4-й блок: угроза новой цепной реакции в реакторе, пожар и необходимость засыпать источник невидимого хвоста радионуклидов, поднимающихся в атмосферу, Наконец, нужно было решить вопрос с эвакуацией горожан и установить, что привело к аварии.

По оценке Легасова, в реакторе находилось 2500 т графитных блоков, которые загорелись и накалились до температуры свыше 1000 °С[678]. Сильный жар вскоре мог расплавить циркониевую оболочку остающихся в ядре топливных элементов и содержащиеся в них таблетки диоксида урана, добавив радиоактивных частиц в облако, поднимающееся из разрушенного ядра[679]. Легасов рассчитал, что графит будет гореть со скоростью около одной тонны в час[680]. Если его расчеты верны и если не препятствовать горению, пожар (даже принимая во внимание, что часть материала была выброшена из ядра взрывом) может бушевать еще два месяца, выделяя в воздух радионуклиды, которые распространят загрязнение по территории СССР и будут годами вращаться вокруг земного шара[681].

Они столкнулись с проблемой беспрецедентной сложности. Обычные методы борьбы с огнем были бесполезны[682]. Графит и ядерное топливо горели при столь высокой температуре, что ни вода, ни пена не могли их потушить[683]. Вода тут же превратится в пар, и его токсичные облака разнесут радиоактивные аэрозоли, а может и разложиться на кислород и водород, создавая угрозу нового взрыва. Помимо этого, колоссальные поля гамма-радиации вокруг реактора не позволяли приблизиться к нему с суши или воды[684].

Легасов и другие специалисты-ядерщики спорили часами, прорабатывая каждую пришедшую в голову идею, вытаскивая информацию откуда только можно – из книг и руководств по эксплуатации реактора, по телефону и телетайпу из Москвы. Высокие чины пожарной охраны и специалисты Министерства энергетики связывались со своими коллегами в столице. Один физик, не найдя ответа на вопрос в технических материалах на ЧАЭС, позвонил жене и попросил ее отыскать нужные данные[685]. Сам 83-летний Анатолий Александров, президент Академии наук, держатель патента на реактор РБМК и учитель Легасова, из своего кабинета в Курчатовском институте давал по линии правительственной связи советы, как восстановить контроль над реактором № 4[686]. Легасов предлагал засыпать взорвавшийся реактор чугунной дробью, запасенной на стройплощадке станции для изготовления стойкого к радиации «тяжелого» бетона, Щербина хотел подогнать к станции пожарные катера по Припяти и заливать воду в реакторный зал насосами высокого давления. Но чугунная дробь находилась на складе, который стоял на пути выпадения радиоактивных осадков, тянущихся с 4-го блока, и был слишком загрязнен, чтобы к нему можно было подойти, а заливание реактора водой было занятием опасным и бесполезным.

Споры продолжались всю ночь. Тем временем вернулась с разведки на станции бригада специалистов из ВНИИАЭС – института Министерства энергетики. Они наблюдали впечатляющие световые эффекты над руинами 4-го энергоблока и доложили Щербине, что радиационная обстановка представляет опасность[687].

В 2:00 Щербина позвонил в Москву своему начальнику Владимиру Долгих – секретарю ЦК КПСС, заведующему Отделом тяжелой промышленности и энергетики – и попросил разрешения эвакуировать город[688]. За несколько часов до наступления рассвета, когда ученые уже спали в гостинице[689], Щербина также нашел решение, как тушить горящий реактор – бомбардировкой с воздуха, используя вертолеты, которые получил Антошкин.

Но члены комиссии пока не решили, какую комбинацию материалов для тушения нужно использовать и как именно такая операция может быть проведена.


Около 7:00 утра в воскресенье Борис Щербина вошел в «Белый дом», теперь занятый военачальниками, имеющими дело с радиацией: генералом Борисом Ивановым, заместителем командующего войсками гражданской обороны, и генерал-полковником Владимиром Пикаловым, главкомом химических войск. Он заявил, что готов решить вопрос эвакуации.

«Я свое решение принял, – сказал Щербина. – Каково ваше мнение?»[690]

Иванов доложил о радиационной обстановке[691]. Никакого снижения, на что надеялись представители Минздрава, не происходило, уровень загрязнения улиц Припяти продолжал расти. Шеф Гражданской обороны и его заместитель не сомневались: опасность представляли не только радионуклиды, продолжавшие поступать в атмосферу с реактора, но и уже выпавшие, собравшиеся на грунте.

Людей нужно эвакуировать. Мнение офицеров ГО поддерживалось отдельным докладом медсанчасти № 126. Только Пикалов, импозантный командующий войсками химзащиты с торчащими бровями, ветеран Великой Отечественной войны, предложил не торопиться с эвакуацией в безопасное место.

Щербина сказал им, что он решение принял: эвакуация начнется во второй половине дня. Но приказ отдавать не спешил[692]. Сначала он сам хотел увидеть реактор № 4.

В девятом часу утра в тех же строгих костюмах, в которых они вылетели из Москвы, Щербина и Валерий Легасов поднялись на борт вертолета Ми-8, стоявшего посреди городского футбольного поля[693]. К ним присоединились Пикалов и Антошкин и два оператора из прокуратуры в Киеве с новейшей видеокамерой для записи отчета[694]. От Припяти до электростанции было меньше двух минут полета, и, когда вертолет закладывал вираж вдоль западного конца длинного турбинного зала, шестеро мужчин смотрели сквозь иллюминаторы на ужасную картину внизу.

Даже для самого упорного энтузиаста было ясно, что 4-й энергоблок Чернобыльской АЭС никогда больше не выработает ни одного ватта электричества[695]. В прозрачном свете нового дня было видно, что реактор полностью уничтожен. Крыши и верхней части стен реакторного зала больше не было, а внутри Легасов увидел верхнюю крышку реактора, отброшенную мощным взрывом и оставшуюся висеть набекрень на корпусе. Он сумел разглядеть графитные блоки и большие куски топливных сборок, рассыпанные по крыше турбинного зала и дальше по земле. Белый столб пара (скорее всего, продукт горения графита, подумал Легасов) поднимался из кратера на несколько сотен метров в небо. И – как зловещее предзнаменование – в темной глубине развалин было видно темно-красное свечение. Там что-то – Легасов не знал что – яростно горело.

Когда вертолет повернул к Припяти, Легасов уже осознавал, что они имеют дело не просто с еще одним провалом советских инженеров, а с бедствием глобального масштаба, которое повлияет на весь мир на поколения вперед[696]. И он обязан его сдержать.


В 10 часов утра в воскресенье, через 32 часа после начала катастрофы, Борис Щербина собрал центральный и местный партийный персонал в помещениях горкома в «Белом доме»[697]. В конце концов он дал команду эвакуировать Припять.

В 13:10 радиоточки в городских кухнях наконец прервали молчание[698]. Напряженным, уверенным голосом молодая женщина зачитала вслух объявление[699]. Оно было подготовлено этим утром коллективом высоких начальников и утверждено Щербиной[700].

Внимание! Уважаемые товарищи! Городской Совет народных депутатов сообщает, что в связи с аварией на Чернобыльской атомной электростанции в городе Припяти складывается неблагоприятная радиационная обстановка. Партийными и советскими органами, воинскими частями принимаются необходимые меры. Однако с целью обеспечения полной безопасности людей, и в первую очередь детей, возникает необходимость провести временную эвакуацию жителей города в ближайшие населенные пункты Киевской области… Просим вас сохранять спокойствие, организованность и порядок при проведении временной эвакуации.

Заявление было составлено в осторожных выражениях[701]. Горожанам не говорили, на сколько им придется покинуть Припять, но оставляли надежду, что это ненадолго. Им предлагалось взять только документы, одежду и еду на два-три дня. Следовало закрыть окна и выключить газ и электричество[702]. Работники городских служб останутся для поддержания в рабочем состоянии инфраструктуры и коммуникаций. Пустые дома будут охраняться милицейскими патрулями. Некоторые горожане, опасаясь того, что может случиться в их отсутствие, взяли самое ценное имущество – лучшую одежду, драгоценности, столовое серебро. Другие упаковали зимние вещи и приготовились к худшему.


Утром, прихватив полотенце, зубную щетку и другие вещи, которые просил принести муж, Наталья Ювченко вновь пришла на территорию медсанчасти № 126[703]. Но в окне, через которое они вчера разговаривали с Александром, она не увидела ни его, ни других работников станции. Окна были открыты, но крыло больницы, еще несколько часов назад заполненной пациентами, опустело. Она оглянулась, надеясь узнать, куда же все делись, но вокруг никого не было.

Когда Наталья вернулась в свою квартиру на проспекте Строителей, соседи рассказали ей про сообщение об эвакуации: они уедут на три дня; за всеми придут автобусы; до того детей нужно держать дома, ждать. Бояться и паниковать было некогда. Вопросов много, а ответов нет. Где мои друзья? Куда мы едем? Когда вернемся?

Ювченко сосредоточилась на неотложных делах. Во-первых, надо убедиться, что собраны все семейные документы. Она собрала их паспорта, вузовские дипломы, справки о прививках и документы на квартиру. Далее: где взять молоко для Кирилла на три дня? Все магазины закрыты. А прежде всего, нужно было найти мужа.

Вскоре она узнала, почему Александр исчез так неожиданно. Саша Король, обходя по списку адреса, которые он, торопясь, записал в автобусе прошлым вечером, позвонил в дверь и рассказал, что стал свидетелем срочной отправки пациентов в Москву. Не спрашивая, дал Наталье деньги – 100 рублей, почти что месячную ее зарплату, – и пакет молока для ребенка[704].

Поставив пакет с молоком на сиденье велосипеда в прихожей, она пошла собираться. Упаковала небольшой чемодан – одежда для сына, пара платьев, обувь – и вышла на улицу: ждать.


Военные, ученые и члены правительственной комиссии приходили и уходили, а Мария Проценко так и просидела в своем кабинете на втором этаже «Белого дома» весь вечер субботы[705]. Дел было много, а работать некому: большую часть технических сотрудников исполкома отправили по домам.

Проценко разгребала гору бумаг по планам развития города. Она была уверена, что эта работа продолжится.

Однако военные все возвращались к ней с просьбами начертить еще карты, на которых они отмечали растущий уровень радиации в Припяти и за ее пределами. В 20:00 в субботу председатель горисполкома приказал Марии готовить город к возможной эвакуации. Решения еще не было. Но если приказ придет, сказал он, она должна быть готова быстро вывезти все население Припяти – поездами и автобусами.

В зале заседаний Проценко присоединилась к группе из 20 сотрудников городской администрации. Она разложила планы Припяти и пересчитала все жилые дома, а начальники паспортных столов и ЖЭКов подсчитывали количество семей и число детей и престарелых. Затем вместе с начальником штаба гражданской обороны города Мария Проценко подсчитала число автобусов, которые вывезут жителей каждого из шести микрорайонов города.

Всего в Припяти насчитывалось примерно 51 300 мужчин, женщин и детей[706]. Более 4000 человек из них были работниками станции и строителями, которым предстояло остаться и выполнять необходимые работы в городе и на ЧАЭС. Для вывоза семей требовалось больше тысячи автобусов плюс два речных судна и три поезда, на которые на станции Янов погрузят одиноких из общежитий города[707].

Министерство транспорта Украины уже собирало автобусы у всех транспортных предприятий Киева и окружающих городов и пригородов. Водителей вызывали на работу поздним вечером в субботу и готовили к отправке в Припять под сопровождением милиции[708]. В 23:25 поступил приказ Совета министров Украины отправляться. К 3:50 утра 500 автобусов уже прибыли в черту города, в течение получаса приехали еще 500[709]. Перед рассветом колонна машин длиной в 12 км остановилась на дороге возле Припяти, водители ожидали указаний, а пока их кормили едой из полевой кухни. Вся операция проводилась под завесой секретности. Утром в Киеве автобусные остановки были полны недовольных пассажиров, тщетно ожидающих автобусов, которые так и не приехали[710].


В воскресенье днем жители Припяти начали собираться возле своих домов в ожидании отъезда из города. В руках держали сумки с пожитками, запас еды – вареная картошка, хлеб, сало – и пакеты документов[711]. Никто не паниковал. Родителям было трудно удержать дома маленьких детей, и те, несмотря на предупреждение, бегали и играли на пыльных улицах[712]. Некоторые семьи тронулись в путь пешком[713].

В то же время экипажи двух вертолетов 51-го гвардейского вертолетного полка готовились начать воздушный штурм реактора № 4[714]. Операция, одобренная Борисом Щербиной в 8 часов утра, началась с поспешной импровизации[715]. Генералу Антошкину и его людям нужно было не только выбрать точки взлета и посадки, но и составить план полета, курсовые скорости, траекторию захода, радиационные условия – и все это под нетерпеливые окрики председателя правительственной комиссии. Пилоты совершали разведывательные вылеты, прокладывая маршруты полетов над реактором, а внимание Щербины уже переключилось на поиски тысяч тонн материалов, которые они намеревались туда сбросить.

Со временем Валерий Легасов и другие ученые составят сложный коктейль из веществ для сброса на руины 4-го блока, включая глину, свинец и доломит, которые, как они надеялись, потушат горящий графит, охладят раскаленное ядерное топливо и остановят выброс радионуклидов в атмосферу[716]. Свинец и доломит – природный минерал, содержащий карбонаты кальция и магния, посоветовали Александров и другие физики Курчатовского института. Предполагалось, что имеющий низкую температуру плавления свинец в огне станет жидким и поможет снизить температуру ядерного топлива и связать радионуклиды, выходящие из разрушенного ядра. Ученые также надеялись, что он протечет в нижнюю часть корпуса реактора и там застынет, образовав барьер для гамма-излучения. Доломит предназначался для охлаждения топлива и для его химического разложения при высокой температуре с выделением двуокиси углерода, которая лишит горящий графит доступа кислорода. Александров предложил добавить еще глину для запечатывания реактора и поглощения радионуклидов.

Но ни одного из этих веществ на станции не было. Свинец вообще был в СССР в дефиците, как и многое другое сырье[717]. А начинать операцию следовало как можно скорее. Щербина приказал пилотам бомбить реактор порошком борной кислоты – поглотителем нейтронов, который устранит возможность дальнейшей ядерной реакции в оставшемся уране; порошок наконец привезли на грузовике с Ровенской АЭС. Легасов выехал в тень реактора на бронетранспортере, чтобы самому замерить нейтронное излучение, и его данные, казалось, подтвердили, что цепная реакция среди обломков блока прекратилась. Но физики хотели быть уверенными, что она не начнется снова.

В это время Щербина отправил генерала Антошкина и двух заместителей министров – оба были специалистами-ядерщиками – на берег Припяти, где они лично начали наполнять мешки песком[718]. Академик Легасов утверждал, что песок задушит огонь и создаст на поверхности фильтрующий слой, который будет удерживать раскаленные частицы и радиоактивные газы. К тому же песок был дешев и имелся в изобилии. Приготовления Марии Проценко к расширению города включали углубление дна реки Припяти – из нее вычерпали многие тонны песка, кучи которого лежали в двух кварталах от площади перед гостиницей, где садились вертолеты. Это было кстати, ведь песка требовалось много[719]. Ученые предлагали засыпать реактор слоем поглотителя не менее метра толщиной. По их расчетам, предстояло сбросить 50 000 мешков.

На берегу реки было жарко, и генерал с двумя министрами – все еще в костюмах и городских туфлях – обливались потом. Но хуже жары была радиация. У них не было ни респираторов, ни дозиметров. Один из министров попросил помощи у бригадира монтажников, тот в ответ потребовал, чтобы его людям заплатили надбавку за работу на загрязненном участке. Но даже с их помощью масштаб работы был непосильным. Послали специалистов в близлежащий колхоз «Дружба», где колхозники занимались весенним севом. Расслабившись на весеннем солнышке, крестьяне не хотели верить тому, что им рассказывают про аварию, про необходимость потушить горящий реактор, и в то, что возделываемая ими земля отравлена радиацией. Только после того, как приехали председатель колхоза и партийный секретарь и повторили объяснения, колхозники согласились помочь. В итоге 100–150 мужчин и женщин согласились стать добровольцами и закончить работу на берегу. В помощь им придали солдат из отряда гражданской обороны[720].

Но Борис Щербина оставался неумолим[721]. Вернувшись в «Белый дом», он требовал от генералов и министров работать больше и быстрее, с озлоблением обрушиваясь на представителей «ядерных» министерств. Реакторы взрывать вы вон как наловчились, ревел он, а мешки насыпаете – смотреть жалко.

Если Щербина и знал о растущем уровне заражения воздуха в Припяти, он этого никак не показывал[722]. Казалось, он относился к опасности радиации с презрительным высокомерием кавалерийского офицера, скачущего по полю боя под пушечным огнем. И почти все в комиссии следовали его примеру: упоминать радиоактивность считалось почти бестактным. Министры бравировали своим удальством.

Наконец, в воскресенье днем первые десять мешков с песком – каждый весом около 60 кг – отнесли на площадь и погрузили на борт вертолета[723].


В Припять прислали 1225 автобусов – красных, желтых, зеленых и синих, красно-белых и с полосой на борту, а также 250 грузовиков и других вспомогательных автомобилей, включая машины скорой помощи из частей Гражданской обороны, ремонтные машины и заправщики[724]. К 14:00, спустя сутки и еще полдня с того момента, как облако радионуклидов понесло в атмосферу, пестрый караван машин, стоявших на окраинах Припяти, наконец пришел в движение[725].

Мария Проценко ожидала их на железнодорожном мосту на въезде в город[726]. Придерживая план города локтем, она была одета по-летнему в блузку, юбку и босоножки. К ней подошли и поздоровались два майора – военный и из милиции. Все понимали свою задачу. Много не говорили.

Когда подъехал первый автобус, майор милиции остановил его взмахом руки, и Проценко поднялась в кабину, показала водителю план и напомнила: автобусы должны следовать группами по пять. Она объяснила, в какой микрорайон и как нужно ехать, у какого здания остановиться и каким маршрутом выезжать из города. Потом она слезла, майор махнул рукой очередной группе автобусов, и Проценко стала показывать план следующему водителю.

Так – пятерка за пятеркой, час за часом – она наблюдала, как автобусы съезжают по живописному спуску проспекта Ленина и, круто повернув, исчезают в городе.

160 домов, 540 подъездов. Жители Припяти поднимались по ступенькам автобусов, и двери со стуком закрывались за ними[727].


Около 15:00 полковник Борис Нестеров, заместитель командующего военно-воздушными силами Киевского военного округа, вертолетчик с более чем 20-летним стажем, служивший в Сирии и воевавший в горах Северного Афганистана, вышел на цель[728]. Летя на высоте 200 м, он приготовился сбросить скорость мощного грузового Ми-8, подлетая к бело-красной полосатой вентиляционной трубе 4-го энергоблока. За его спиной бортинженер уже открыл боковую дверь грузовой кабины и защелкнул карабин; штабель из десяти мешков с песком лежал у его ног.

Нестеров снизил скорость до 100 км/ч и скомандовал: «Приготовиться к сбросу».

Руины реактора № 4 быстро приближались. Наушники наполнил статический шум, столбик термометра в кабине резко подскочил с 10 до 65 °С, и радиометр за креслом пилота зашкалило. Через стекло кабины между педалями Нестеров видел столб белого пара и края реактора, светящиеся красным, как доменная печь при плавке.

Вертолет не был оборудован прицелом бомбометателя или другими механизмами, которые могли бы помочь. Чтобы сбросить груз в реактор, бортинженер должен был прицелиться на глазок, рассчитать траекторию и вытолкнуть мешок за мешком за борт. Каждый раз, когда он наклонялся над реактором, его окутывали облака токсичного газа и пронизывали лучи гамма- и нейтронной радиации. Никакой защиты кроме летной формы на нем не было. Сильный жар, поднимающийся снизу, не позволял Нестерову зависнуть над целью: если вертолет утратит инерцию движения вперед, он попадет в столб перегретого воздуха, лопасти потеряют тягу и машина может упасть.

Полковник убрал тягу до 60 км/ч. Он пытался удерживать вертолет ровно и надеялся, что бортинженер устоит на ногах. «Сброс!» – крикнул он. Инженер выбросил первый мешок в воздух над 4-м блоком, потом еще один и еще. «Груз сброшен!»

Нестеров отвернул вправо и приготовился сделать еще один заход.


В 17:00 Мария Проценко сложила свой план, остановила последний автобус и на нем поехала по проспекту Ленина: одинокий пассажир, въезжающий в покинутый город[729]. Она направляла водителя с одного края Припяти на другой, останавливаясь в каждом микрорайоне и проверяя результаты своей работы. В 18:30 Проценко вернулась в исполком сообщить мэру о выполнении своей задачи.

«Владимир Павлович, всё. Все эвакуированы», – сказала она.

За исключением обслуживающего персонала и операторов, оставленных для управления выжившими реакторами электростанции, город был пуст.

Пока ее доклад передавали наверх председателю правительственной комиссии, Проценко не испытывала никакого сожаления, только удовлетворение от выполнения важной задачи. Все было как на плакате: «Партия сказала: надо, комсомол ответил: есть!»

И только позже вечером она почувствовала, что заболевает: горло покраснело, началась сильная головная боль, ступни и лодыжки горели и чесались. Она не связала это с радиацией отчасти потому, что ничего не знала об альфа- и бета-частицах, находившихся в пыли, которая овевала ее ноги долгие часы, проведенные на железнодорожном мосту, отчасти потому, что не хотела об этом думать. Когда начался понос, Проценко сказала себе, что это от съеденных огурцов, горло и головная боль – от усталости, она не спала двое суток. Она пыталась унять боль в ступнях, поливая ноги холодной водой. Но неприятные ощущения быстро возвращались.

Проценко вернулась в свой кабинет, где продолжила чертить схему для войск химзащиты, которые проводили замеры на местности каждые 60 минут. Дозиметристы начали замерять уровень радиации в самом исполкоме и сказали ей, что коридоры все заражены. Уборщица давно ушла, Проценко взяла мокрую тряпку и сама протерла линолеум. Перчаток не было, и она все делала голыми руками.

Мало кто из жителей Припяти понимал, куда они едут, пока разноцветная колонна автобусов извивалась по узким дорогам вокруг города[730]. Никто им ничего не сообщил. Но они были уверены, что вскоре вернутся. Часть колонны уже выехала за город, когда кому-то пришло в голову, что колеса машин покрыты радиоактивной пылью и надо вернуться к реке и смыть загрязнение[731]. Один работник станции, эвакуировавшийся с женой и детьми, уже отъехав на 50 км, вдруг сказал, чтобы они ехали одни, а он вернется на станцию помогать своим коллегам. Водитель высадил его в городе Иванкове, где ему пришлось долго убеждать милиционеров разрешить ему вернуться[732]. Некоторые эвакуированные просили довезти их до Киева, но по плану Министерства внутренних дел жителей Припяти следовало распределить по городкам и селам Полесья, где их примут – по одной семье на дом.

Жена Виктора Брюханова Валентина плакала, уезжая из города[733]. В автобусе Натальи Ювченко пассажиры шепотом обсуждали, где они могут оказаться[734]. Подъезжая к очередному селу, они читали его название на дорожном указателе и видели сочувствие на обветренных лицах крестьян, провожавших взглядами их автобусы из своих дворов.


На третьем этаже «Белого дома» продолжались заседания правительственной комиссии[735]. На втором этаже Мария Проценко сидела одна в своем кабинете. Около 20:00 она посмотрела в окно и увидела женщину, идущую в город через площадь. Женщина была одна и несла чемодан. Проценко не могла понять, в чем дело. Все женщины и дети уже несколько часов как должны были находиться далеко отсюда. Мария отправила дежурного разузнать, в чем дело, и видела, как он остановил и стал расспрашивать женщину. Они поговорили, женщина кивнула и, взяв чемодан, пошла дальше. Когда охранник вернулся, Проценко узнала, что, несмотря на чрезвычайную ситуацию проходящие через Припять поезда продолжали останавливаться на железнодорожной станции по обычному расписанию. Женщина пару дней назад уехала в Хмельницкий, в 300 км отсюда, и теперь возвращалась, не догадываясь, что что-то поменялось в ее отсутствие.

Когда охранник объяснил ей, что случилось, она не испугалась, не запаниковала. Конечно, она согласна эвакуироваться. «Но сначала зайду домой».

Однако, пока женщина несла чемодан к своему дому, она увидела, что Припять странным образом переменилась. Всего за несколько часов любимый Брюхановым город будущего превратился в город-призрак. Брошенное белье полоскалось на ветру на балконах. Пляжи были покинуты, рестораны пусты, на детских площадках тихо.

Теперь на улицах раздавались другие звуки: лай ничего не понимающих домашних собак, чья шерсть настолько была заражена отравленной пылью, что хозяевам пришлось их оставить, гул машин радиационно-химической разведки и постоянный рокот вертолетных двигателей – пилоты и инженеры 51-го гвардейского вертолетного полка возвращались снова и снова, чтобы сбросить мешки с песком и боридом в жерло радиоактивного вулкана.

Часть II
Смерть империи

10
Облако

Поднятое в небо столбом жара от разрушенного реактора, подгоняемое порывами ветра, невидимое облако радиации пролетело уже тысячи километров.

Вырвавшись из развалин 4-го энергоблока, оно быстро поднялось в тихом ночном воздухе до высоты 1500 м. Там его подхватили мощные южные и юго-восточные воздушные потоки и погнали со скоростью от 50 до 100 км/ч на северо-запад, в сторону Балтийского моря[736]. Облако несло в себе газообразный ксенон-133, микроскопические фрагменты облученного графита и частицы чистых радиоактивных изотопов, включая йод-131 и цезий-137, которые выделяли столько тепла, что разогревали окружающий воздух и взлетали как сотни тысяч воздушных шаров[737]. В глубине облако пульсировало 20 млн кюри радиоактивности[738]. В субботу, 27 апреля, когда советские ученые наконец начали регулярную воздушную разведку места катастрофы – через сутки после того, как произошла авария, – невидимое чудовище уже скрылось и физики остались в неведении относительно его размеров и интенсивности[739]. Их замеры показывали только его хвост. За 24 часа облако достигло Скандинавии[740].

В полдень воскресенья автоматический датчик слежения Национальной лаборатории Risø к северу от Роскилле зафиксировал прибытие облака в Данию[741]. Поскольку это случилось в выходной, показаний прибора никто не заметил. Вечером финский солдат на измерительной станции в Каяани на юге Финляндии отметил аномальный рост фонового излучения. Он сообщил об этом в оперативный центр в Хельсинки, но никаких действий предпринято не было. Ночью хвост выброса столкнулся с дождевыми облаками над Швецией, и содержащаяся в них влага начала впитывать и концентрировать загрязнения[742].

Когда дождь наконец пролился из облаков около города Евле, в двух часах езды к северу от Стокгольма, он был уже сильно радиоактивным.


Незадолго до 7 часов утра в понедельник, 28 апреля, Клифф Робинсон завтракал в кафетерии атомной электростанции Форсмарк, в 65 км к юго-востоку от Евле на берегу Ботнического залива[743]. Робинсон, 29-летний техник радиохимической лаборатории, смешанного англо-шведского происхождения, каждое утро приезжал на АЭС на автобусе с рабочими, строившими большое подземное хранилище радиоактивных отходов[744].

Допив кофе, Робинсон зашел в раздевалку почистить зубы. Проходя на обратном пути мимо пункта радиационного контроля, он услышал звонок. Все еще полусонный, техник не понял, что происходит. Он только что приехал на станцию, еще не входил в реакторный блок и, значит, не мог быть загрязнен. Услышав сигнал, подошел сотрудник отдела радиационной защиты, Робинсон рассказал ему, что случилось, и снова прошел через детектор. Звонок прозвенел вновь. Но на третьей попытке прибор затих. Мужчины решили, что он сломался. Возможно, порог чувствительности был неверно калиброван. Дозиметрист сказал, что Робинсон может идти на работу. Прибор починят позже.

По совпадению, прямой обязанностью Робинсона в лаборатории было измерение радиоактивности – возле Форсмарк-1, внутри здания станции и в выбросах в окружающую среду. Реактору АЭС было только шесть лет, но его преследовали мелкие технические неполадки, течь из топливных стержней уже привела к нескольким небольшим выбросам радиации этой зимой[745]. Как полагалось, Робинсон отправился на верхние уровни станции брать образцы воздуха, потом пошел в лабораторию делать анализ. Около 9:00 он спустился в кафетерий выпить еще одну чашку кофе. У пункта радиационного контроля образовалась очередь из работников станции, на которых среагировал детектор. Еще больше удивившись, Робинсон взял ботинок одного из мужчин, положил в пластиковый мешок, чтобы избежать перекрестного загрязнения, и вернулся в лабораторию. Он поставил ботинок на германиевый детектор, чувствительный прибор для измерения гамма-излучения, и приготовился ждать.

Результаты появились с ужасающей скоростью, взлетев на экране прибора крутыми зелеными пиками. Робинсон похолодел. Ничего подобного он никогда не видел. Ботинок был сильно загрязнен всем спектром продуктов распада, обычно присутствовавших в активной зоне реактора Форсмарк-1: цезий-137, цезий-134 и короткоживущие изотопы йода – но и другие элементы, включая кобальт-60 и нептуний-239. Они могли появиться, как знал Робинсон, только если ядерное топливо соприкасается с атмосферой. Он немедленно позвонил начальнику, который, опасаясь худшего, велел ему вернуться к вентиляционной трубе и взять новые образцы воздуха.

В 9:30 директору станции Карлу Эрику Сандстедту сообщили о загрязнении[746]. Но руководство Форсмарка понимало, что происходит, не больше, чем Робинсон. Они не могли проследить обратный путь к источнику радиоактивности на станции, а с учетом погодных условий уровни радиации на грунте снаружи говорили о крупной утечке из одного из реакторов. В 10:30 директор Сандстедт приказал перекрыть подходы к станции. Местные власти по радио оповестили население, призвав людей держаться подальше от Форсмарка, полиция выставила блок-посты. Прошло еще полчаса, и Робинсон, изучавший новый пакет образцов в лаборатории, услышал вой сирен в здании: сотрудников станции эвакуировали[747].

К тому времени ядерные и оборонные ведомства Швеции уже получили сообщения о высоких уровнях загрязнения в Студсвике в 200 км от Форсмарка[748]. Пробы воздуха, взятые в Стокгольме, тоже показывали повышенный уровень радиации и изотопный состав с содержанием частиц графита, говоривший о катастрофической аварии на гражданском ядерном реакторе, но совсем другого типа, чем в Форсмарке. К 13:00, используя метеорологические расчеты, разработанные для контроля за выполнением Договора 1963 года о запрещении испытаний ядерного оружия, Шведский институт оборонных исследований смоделировал погодные условия над Балтийским морем. Судя по ним, радиоактивное загрязнение возникло не в Форсмарке. Оно пришло откуда-то извне Швеции. А ветер дул с юго-востока.


Около 11 часов утра по московскому времени Гейдара Алиева, находившегося в своем кабинете в Кремле, по телефону вызвали на срочное заседание Политбюро[749]. Алиев был первым заместителем председателя Совета министров СССР, одним из самых влиятельных людей в стране[750]. Некогда глава КГБ Азербайджана и один из 12 членов Политбюро с правом голоса, он делил ответственность за принятие основополагающих решений, влияющих на курс советской империи. Но к утру понедельника даже Алиев имел самое смутное представление о ядерной аварии под Киевом. В советской прессе не было ни слова о Чернобыле, ничего не сообщалось по радио или телевизору. Власти в Киеве уже, без указаний из Москвы, приняли меры к препятствованию распространению информации учеными[751]. В субботу, когда приборы Киевского института ботаники зафиксировали резкий подъем уровня радиации, в институт приехали сотрудники КГБ и опечатали приборы «во избежание паники и распространения провокационных слухов». Однако, когда Горбачев собрал экстренное совещание, чтобы обсудить происшедшее, Алиев уже понимал, что радиация будет вскоре обнаружена далеко за пределами СССР[752].

Двенадцать членов Политбюро – включая Алиева, премьер-министра Рыжкова, главного идеолога Александра Яковлева, Егора Лигачева, становившегося консервативным оппонентом Горбачева, и главу КГБ Виктора Чебрикова, – собрались не в обычной комнате заседаний, а в кабинете Горбачева в Кремле[753]. Несмотря на недавний ремонт, красочные ковры и сводчатый потолок с хрустальными люстрами, помещение напоминало склеп и вызывало беспокойство[754]. Все нервничали.

Горбачев начал просто: «Что случилось?»[755]

Владимир Долгих, секретарь ЦК, ответственный за энергетический сектор, начал рассказывать, что ему известно из телефонных переговоров со Щербиной и экспертами в Припяти[756]. Он описал взрыв, разрушение реактора и эвакуацию жителей города[757]. Военные летчики используют вертолеты, чтобы засыпать разрушенный блок песком, глиной и свинцом. Радиационное облако движется на юг и запад и уже обнаружено в Литве. Информация по-прежнему отрывочная и противоречивая: военные говорят одно, ученые – другое[758]. Нужно решить, что сообщать советскому народу об аварии – и стоит ли вообще о ней сообщать.

Для Горбачева это было неожиданным испытанием новой политики открытости и прозрачности властей, которую он обещал на партконференции всего месяцем ранее. До того гласность была не более чем лозунгом[759]. «Мы должны выступить с заявлением как можно скорее, – сказал он. – Тянуть нельзя»[760].

Однако рефлексы секретности и паранойи были глубоко внедрены в сознание. Правда об инцидентах любого рода, которые могли нанести ущерб престижу страны или вызвать панику, всегда скрывалась: взрыва на «Маяке» в 1957 году, по официальным данным, не было; когда пилот советских ВВС по ошибке сбил пассажирский «Боинг-747» корейской авиакомпании и погибли все 269 человек на борту, СССР поначалу отрицал, что ему что-либо известно об этом инциденте. Власть Горбачева все еще была неустойчивой, уязвимой перед силами реакции, сместившими Хрущева и отменившими его планы либерализации[761]. Горбачеву следовало быть осторожным.

Хотя опубликованный позднее официальный отчет об этом совещании покажет общее согласие с необходимостью сделать публичное заявление об аварии, Гейдар Алиев настаивал, что все было не так[762]. Он утверждал, что предлагал немедленную и полную честность: Европа вскоре будет знать, что случилось нечто ужасное, катастрофа слишком велика, чтобы ее можно было скрыть. Какой смысл скрывать то, что уже известно всем? Но, прежде чем он закончил, его прервал Егор Лигачев, которого многие воспринимали как второго человека в Кремле[763].

– Чего ты хочешь? – грубо сказал он. – Какую информацию хочешь дать?

– Да брось ты! – ответил Алиев. – Мы не можем это скрыть![764]

За столом спорили, достаточной ли информацией они располагают, и не вызовет ли это известие панику[765]. Если и сообщать какие-нибудь новости, они должны быть строго ограничены. «Заявление должно быть сформулировано так, чтобы не вызвать чрезмерной тревоги и паники», – сказал Андрей Громыко, председатель Президиума Верховного Совета[766]. Когда дошло до голосования, Лигачев определенно получил преимущество: Политбюро решило придерживаться традиционного подхода[767]. Высшие партийные чины набросали черновик сообщения из 23 слов, которое должно было противостоять тому, что официальный представитель ЦК назвал «буржуазными фальсификациями, пропагандой и выдумками».

Какие бы намерения ни были у Горбачева, оказалось, что старые методы все же лучше.


К 14:00 власти в Стокгольме пришли к единодушному мнению: страна подверглась заражению в результате крупной ядерной аварии за границей[768]. Уже через час шведское Министерство иностранных дел обратилось к правительствам Восточной Германии, Польши и СССР с вопросом, не на их ли территории произошел этот инцидент. Кроме того, шведы отправили коммюнике в Международное агентство по атомной энергии – МАГАТЭ. К тому времени правительства Финляндии и Дании также сообщили о радиоактивном заражении в пределах своих границ.

А в городе Чернобыле единственная маленькая гостиница, где Виктор Брюханов когда-то, сидя на кровати, набрасывал планы ядерного будущего, наполнялась измученными аппаратчиками, направленными из Москвы[769]. Радионуклиды продолжали выкипать из остатков реактора № 4, пока пилоты 51-го вертолетного полка пытались засыпать их и взять под контроль яростное горение графита под дымящимися развалинами. Тем не менее советские власти заверили шведов, что у них нет информации о какой-либо ядерной аварии на территории СССР.

Во второй половине дня в Москве атташе по науке посольства Швеции связался с Государственным комитетом по использованию атомной энергии (ГК ИАЭ), публичным лицом Средмаша[770]. В комитете ни подтверждали, ни отрицали наличия проблем на советских реакторах. Вечером на коктейле в шведском посольстве посол Торстен Эрн взял за пуговицу представителя советского МИДа и прямо спросил, известно ли ему о недавней ядерной аварии в пределах СССР.

Мидовец ответил Эрну, что передаст его вопрос, но от комментариев воздержался[771].

Наконец в 20:00 28 апреля, почти через три дня после того, как токсичное облако поднялось в ночное небо над 4-м энергоблоком, всесоюзное радио передало согласованное в кабинете Горбачева заявление ТАСС. «На атомной электростанции в Чернобыле произошла авария, – зачитывал текст диктор. – Один из атомных реакторов поврежден[772]. Принимаются меры по ликвидации последствий происшествия. Пострадавшим оказывается помощь. Образована государственная комиссия». По своей краткости и скудной правде бюллетень был типичным советским сообщением, замалчивающим промышленную аварию – чем государство занималось десятилетиями. Час спустя Всемирная служба Московского радио повторила это сообщение на английском для зарубежных слушателей, сразу за ним перечислив длинный список ядерных аварий на Западе. Точное время, когда произошел инцидент, в сообщениях не указывалось.

В 21:25 по московскому времени ежевечерняя новостная программа «Время» передавала то же заявление из 23 слов, зачитанное от имени Совета министров СССР[773]. Это была 21-я из списка новостей. Никаких изображений. Только мрачное выражение на лице диктора и упоминание Совета министров подсказывали, что могло случиться нечто чрезвычайное.

На следующее утро, во вторник, 29 апреля, пресса в Москве хранила полное молчание об аварии. В Киеве ежедневные газеты сообщали о новости, но их редакторы изо всех сил старались не привлекать к ней внимания[774]. «Правда Украины» поместила небольшой отчет в самом низу третьей полосы под статьей о двух пенсионерах, добивающихся установки телефонов в своих квартирах. «Робітнича газета» постаралась похоронить заметку о Чернобыле под турнирной таблицей чемпионата СССР по футболу и новостями с соревнований по шахматам.

Тем временем в Кремле Генеральный секретарь Горбачев собрал второе за два дня экстренное заседание Политбюро, и снова в 10:30 утра[775]. Теперь он был озабочен непредвиденной реакцией на развитие событий: радиация продолжала распространяться, о повышении уровня уже сообщали из Скандинавии, неудобные вопросы задавали поляки. Может ли загрязнение достичь Ленинграда – или Москвы?

Владимир Долгих сообщил последние новости: шлейф радиоизотопов, плывущий из Чернобыля, разделился на три хвоста, направляющихся на север, юг и запад, Министерство внутренних дел установило 10-километровую зону вокруг станции, уровень радиационных выбросов из реактора снижается[776]. Глава КГБ Чебриков не согласился с этим: его источники не сообщали о каком-либо улучшении в радиационной обстановке. Факты говорили, что страна стоит перед лицом бедствия[777]. В Киевской области продолжались эвакуации, почти 200 жертв аварии были госпитализированы в Москву, а Владимир Щербицкий сообщал о вспышках паники в республике.

Присутствующие согласились, что реактор нужно немедленно и полностью запечатать. Для контролирования ситуации было решено создать оперативную группу из семи человек во главе с премьер-министром Рыжковым, в которую войдут Долгих, Чебриков, министры внутренних дел и обороны. Группа, наделенная полномочиями отдавать приказы всем партийным и правительственным учреждениям, будет координировать борьбу с бедствием, предоставив все ресурсы централизованного государства в распоряжение правительственной комиссии в Чернобыле.

Вновь завязалась дискуссия о том, что говорить миру о случившемся.

– Чем будем честнее, тем лучше, – сказал Горбачев, подразумевая, что проинформировать следует, по крайней мере, союзников СССР, Вашингтон и Лондон[778].

– Вы правы, – сказал Анатолий Добрынин, перешедший на работу в ЦК после того, как он 20 лет прослужил послом СССР в Соединенных Штатах. – Я уверен, что фотографии давно на столе у Рейгана.

Постановили отправить телеграммы советским послам в мировых столицах, включая Гавану, Варшаву, Бонн и Рим[779].

– А нашим людям будем сообщать? – спросил Алиев[780].

– Возможно, – ответил Лигачев.


Во вторник вечером программа «Время» передала новое сообщение от имени Совета министров СССР[781]. В нем признавалось, что два человека погибли в результате взрыва на Чернобыльской станции, что секция здания одного реактора разрушена и что население Припяти эвакуировано. О радиоактивном выбросе не говорилось. В этот раз сообщение прошло шестым – следом за ободряющими новостями об успехах советской экономики.

К тому времени мировые СМИ уловили запах впечатляющей катастрофы за железным занавесом, и Чернобыль стал главной новостью на Западе. Газеты и телеканалы бросили своих корреспондентов на поиск новых подробностей, какими бы эфемерными ни были их источники. Однако в Москве иностранным журналистам не просто отказывали в поездках на Украину – от них отгородились стеной бюрократического молчания, пресса работала с тем скудным материалом, который удалось добыть. Недавно прибывший в СССР Лютер Уиттингтон из телеграфного агентства United Press International за несколько недель до катастрофы встретил на Красной площади украинскую женщину, которая, по его мнению, имела контакты в ведомствах по чрезвычайным ситуациям[782]. Уиттингтон позвонил этой женщине в Киев и понял из ее слов, что 80 человек были убиты при взрыве сразу и еще 2000 умерли по дороге в больницу. Никакого независимого подтверждения этим слухам не нашлось, и один из московских коллег Уиттингтона, Николас Данилофф из U. S. News & World Report, решил, что корреспондент UPI настолько слабо владел русским, что мог и не понять, что говорил его источник. Тем не менее это была сенсационная история, она немедленно разлетелась по миру – с предсказуемым результатом.

«2000 ЧЕЛОВЕК ПОГИБЛИ В ЯДЕРНОМ КОШМАРЕ[783]; Советы просят помощи – Атомная станция вышла из-под контроля», – кричали заголовки первой полосы New York Post во вторник, в то же утро, когда сообщение об аварии было скромно упрятано под спортивные новости в Киеве. Лондонская Daily Mail на следующий день вышла с заголовком: «2000 ПОГИБШИХ В АТОМНОМ ФИЛЬМЕ УЖАСОВ».

Тем вечером сенсационное число погибших стало главной новостью на американском телевидении[784]. Источник в Пентагоне сообщил телекомпании NBC, что спутниковые снимки показывают такие разрушения на ЧАЭС, при которых тысячи смертей неизбежны и «две тысячи – это похоже на правду, поскольку на станции работало четыре тысячи человек». Вскоре после этого секретарь Госдепартамента Джордж Шульц получил сообщение разведки, в котором советское заявление всего лишь о двух погибших было названо «нелепым»[785].

Тем временем радиоактивное облако продолжало двигаться на север и распространилось к западу, накрыв всю Скандинавию, – пока погода не стала лучше и заражение не поплыло на юг над Польшей, образовав клин, вонзившийся в Германию[786]. Затем проливные дожди принесли плотную полосу радиации, простершуюся от Чехословакии до юго-востока Франции. Западная Германия и Швеция заявили яростные протесты из-за отказа Москвы своевременно сообщить им об инциденте и затребовали дополнительную информацию, но успеха не добились[787]. Вместо этого работники советских посольств в Бонне и Стокгольме связались с учеными с просьбой о консультациях по тушению ядерных пожаров, в особенности прося подсказок, как потушить горящий графит. Ширящиеся слухи, публичные рассуждения экспертов о расплавлении реактора, а теперь – еще страшнее – о возможности ядерного пожара, который невозможно погасить, распространили панику в Европе.

В Дании аптеки быстро распродали все запасы таблеток йодида калия[788]. Швеция запретила импорт продовольственных товаров из СССР и пяти восточноевропейских стран, радиоактивная частица была по сообщениям обнаружена в грудном молоке кормящей матери, а на телефоны правительственных органов звонили граждане, спрашивавшие, не опасно ли пить воду и вообще выходить на улицу. В коммунистической Польше государственное телевидение уверяло публику, что никакой опасности нет, тем не менее власти распределяли стабильный йод среди детей и ограничили продажу молочных продуктов[789]. В Голландии радиолюбитель сообщал о переговорах на коротких волнах с коллегой из Киева, который сообщил, что в Чернобыле плавятся два реактора, а не один. «Мир не представляет масштабов катастрофы. Помогите нам», – умолял украинец сквозь статические шумы[790].

Советские представители отметали эти истории, но, связанные требованиями секретности, не приводили никаких фактов, опровергающих западную пропаганду[791]. В среду вечером Всемирная служба Московского радио признала, что, в дополнение к двум смертям, в результате инцидента госпитализировано еще 197 человек, но 49 из них уже выписаны после обследования. «Радиационная ситуация, – туманно добавил диктор, – улучшается». Единственная фотография Чернобыльской станции, снятая, как сообщалось, вскоре после взрыва, была показана по телевидению, в доказательство того, что станция не уничтожена. В то же время киевское радио сообщало о намерении бороться с «западными слухами» о тысячах погибших.

Тем временем шеф КГБ Чебриков уведомил партийное начальство, что он сражается с буржуазным заговором у самых его истоков[792]. Он предпринимает «меры для сдерживания деятельности иностранных дипломатов и корреспондентов, ограничения возможности сбора ими информации по аварии на Чернобыльской АЭС и подавления попыток использовать ее для раздувания антисоветской пропагандистской кампании на Западе».

В тот же день в Москве Николас Данилофф обнаружил, что не может передать по телексу сообщения в редакцию в Вашингтоне, и договорился воспользоваться аппаратом в офисе UPI. Уже собираясь выезжать, он выглянул в окно и увидел, как во дворе несколько мужчин вытягивают кабели из открытого люка, явно пытаясь отрезать его от коммуникации с внешним миром[793]. Это не помогло: советские попытки помешать западным репортерам только усилили слухи. К концу недели New York Post сослалась на «неподтвержденные сообщения», что в чернобыльской аварии погибли 15 000 человек, тела которых были захоронены в ядерном могильнике[794].


В штабе правительственной комиссии в Припяти атмосфера становилась все напряженнее. Вечером в воскресенье генерал Антошкин доложил Борису Щербине о ходе бомбардировки реактора. Используя всего три вертолета, вертолетчики смогли к ночи сбросить на 4-й энергоблок 10 т борной кислоты и 80 т песка[795]. Это потребовало героических усилий в ужасных условиях, но Щербину они не впечатлили. Такие цифры были просто смешны перед лицом планетарной катастрофы. «Восемьдесят тонн песка в такой реактор – это как слону дробина!» – сказал он[796]. Надо больше.

Антошкин приказал использовать тяжелые транспортные вертолеты, включая гигантский Ми-26, самый мощный вертолет в мире, прозванный «летающей коровой»[797]. Он мог поднимать до 20 т груза. Всю ночь генерал искал способ повысить эффективность операции. На следующий день комиссия собрала жителей окрестных деревень и городов – наполнять мешки песком. Антошкин придумал, как ускорить погрузку, и затребовал списанные тормозные парашюты с истребителей МиГ-23 для использования в качестве импровизированных грузовых сетей. А пока бортинженеры продолжали сбрасывать мешки на реактор вручную, оставаясь практически беззащитными под потоком идущих из разрушенного здания гамма-лучей.

Экипажи вылетали на объект от рассвета до заката, к ночи возвращаясь на аэродром в Чернигове, чтобы дезактивировать машины, сменить форму и смыть с себя радиоактивную пыль в бане. Но оказалось, что полностью удалить радиоактивное загрязнение с вертолетов почти невозможно: утром пилоты видели, что трава под их машинами за ночь пожелтела. На счету у большинства экипажей было по 10–15 вылетов на реактор, и каждый раз они делали два-три захода для бомбометания[798]. Но первые пилоты сделали больше: один вертолетчик за три дня 76 раз возвращался к реактору № 4. По словам Антошкина, когда вертолеты садились после второго или третьего вылета, некоторых бортинженеров рвало в кустах на берегу реки.

К утру вторника, 29 апреля, казалось, что работа экипажей Антошкина возымела последствия: радиоактивность, исходящая из реактора, начала падать, температура снизилась с 1000 с лишним до 500 °С[799]. Но уровни радиации на улицах покинутой Припяти стали настолько высоки, что правительственной комиссии пришлось переехать в новый штаб в городе Чернобыле в 19 км от Припяти[800]. Территория вокруг станции – примерно 1,5 км в диаметре, которую официальные лица начали называть Особой зоной, – была сильно загрязнена обломками и ядерными выпадениями[801]. Ученые, специалисты и операторы, которые остались обслуживать три сохранившихся реактора ЧАЭС, теперь подъезжали к ней только на бронетранспортерах.

В тот же день в Москве предсовмина Рыжков председательствовал на заседании оперативной группы Политбюро[802]. Молот централизованной плановой экономики ковал вовсю. Академик Легасов и другие ученые подсчитали, что потребуется 2000 т свинца, чтобы затушить горящий графит, но Легасов опасался запрашивать такое количество редкого ресурса сразу[803]. Щербина – стреляный воробей – взял и заказал на всякий случай 6000 т, и Рыжков просто перенаправил все поезда, перевозящие свинец по советским железным дорогам, в Чернобыль. Первые 2500 т прибыли уже на следующее утро[804].

К вечеру вторника экипажи вертолетов Антошкина сбросили еще 190 т песка и глины внутрь 4-го энергоблока[805]. И все же огонь продолжал пылать и радионуклиды продолжали выходить из развалин реактора. В докладе отдела науки ЦК КПУ сообщалось, что уровни фоновой радиации в Ровно и Житомире, находящихся в 100 км к западу и юго-западу от Чернобыля, уже выросли более чем в 20 раз[806]. Областной штаб войск гражданской обороны приготовился эвакуировать 10 000 человек из поселений в радиусе 10 км от станции и просил Щербину дать разрешение начать операцию[807]. К их ужасу, он отказал.

На следующее утро в Чернобыль доставили партию парашютов[808]. И не списанных, как просил Антошкин, а 14 000 новых десантных куполов, собранных в частях ВДВ по всему Советскому Союзу. Антошкин провел испытания: оказалось, что парашют выдерживает 1,5 т груза[809]. К закату его экипажи высыпали на реактор еще 1000 т абсорбента. Когда вечером генерал делал доклад, лицо Щербины подобрело впервые с начала бомбардировок[810].


В среду, 30 апреля, накануне первомайских праздников, наполнявших улицы советских городов парадами и демонстрациями, ветер снова переменился. В этот раз он повернул почти прямо на юг, неся от Чернобыльской станции на Киев заряженные альфа- и бета-частицы аэрозолей вместе с опасно высоким уровнем гамма-радиации в виде йода-131 – радиоизотопа, накапливающегося в щитовидной железе, особенно у детей[811]. Ровно в час пополудни уровни радиации на улицах украинской столицы начали внезапно расти[812]. К вечеру на проспекте Науки, вблизи центра Киева на восточном берегу Днепра, уровень радиации достиг 2,2 миллирентгена в час (22 микрозиверта в час) – в сотни раз выше нормы. Продвижение радиоактивного облака было отмечено Госкомгидрометом СССР, в тот же день отправившим секретный доклад Рыжкову в Москву и партийному руководству в Киеве, включая первого секретаря Щербицкого[813].

Обычно сдержанные медики в Министерстве здравоохранения Украины начали паниковать[814]. Они обсуждали, какие меры нужны против радиоактивных аэрозолей и как предупреждать киевлян. Но они ничего не предпринимали. Валентин Згурский, председатель Киевского горисполкома и ответственный за гражданскую оборону, когда-то работал на заводе, производящем гамма-измерительную аппаратуру, и понимал опасность радиации[815]. Он пытался убедить Щербицкого отменить первомайскую демонстрацию, которая утром следующего дня должна была пройти через центр города[816]. Но первый секретарь сказал ему, что приказ пришел из Москвы. Демонстрация состоится, и ожидается, что все они, со своими семьями, будут на ней присутствовать, чтобы показать жителям Киева, что причин для паники нет.

Наутро подготовка к демонстрации шла как обычно. В Киеве развесили флаги и транспаранты, улицы заполнились людьми. В 10:00 первый секретарь должен был приветствовать первые колонны демонстрантов с трибуны на площади Октябрьской Революции. Но за десять минут до начала его нигде не было[817]. Члены украинского Политбюро и прочее начальство стали волноваться: никто, кроме первого секретаря, не мог открыть процессию, и он ни разу не опаздывал на парад. Наконец «Чайка» Щербицкого взлетела на холм к трибуне и резко остановилась. Щербицкий, с красным лицом, бормоча ругательства, выбрался с заднего сиденья.

«Я ему сказал, что нельзя проводить демонстрацию на Крещатике, – пробормотал он собравшимся. – Это не Красная площадь. Это овраг, там накапливается радиация… А он говорит: партбилет на стол положишь, если напортачишь с демонстрацией»[818].

Он был в ярости. Ни у кого не было сомнений, о ком он говорил. Единственный, кто в Советском Союзе мог угрожать ему исключением из партии, был сам Горбачев.

«К черту все, – сказал Щербицкий. – Давайте начинать»[819].

И радостные толпы начали шествие по широкому Крещатику. Солнце, тепло, праздничная атмосфера. Колыхалось море красных флагов, проезжали платформы, украшенные яркими весенними цветами, за рядами ветеранов партии в серых костюмах и красных шарфах шли, размахивая ветками цветущей вишни, пионеры в белых рубашках и красных галстуках, за ними – танцоры в вышиванках и традиционных широких шароварах…[820]

Неся детей на плечах или ведя их за руку, жители столицы проходили в колоннах под знаменитыми киевскими каштанами, держа воздушные шары и плакаты с портретами советских и украинских партийных лидеров, проходя мимо фонтанов площади Октябрьской Революции, где огромные лики Маркса, Энгельса и Ленина безучастно смотрели с грязных фасадов жилых домов.

Щербицкий, который махал рукой и по-отечески улыбался с трибуны, перед которой проходили его подданные, сделал некоторые уступки ввиду опасностей радиоактивных осадков, несомых ветром[821]. Вместо четырех часов демонстрация продолжалась два часа, вместо обычных 4000–5000 участников от каждого района проходили по 2000 человек. Но первый секретарь проследил, чтобы его сын Владимир был на демонстрации. Згурский привел трех сыновей и двух внуков. Кое-кто из стоявших на трибуне в то утро запасся дозиметрами и тайком, но часто посматривал на них[822]. Остальные просто бросали взгляды на небо.

Позднее, когда ветер снова поменял направление, угрожая отнести шлейф радионуклидов на север к Москве, советские пилоты неоднократно вылетали посыпать облака йодистым серебром, которое осаждает влагу из воздуха[823]. Столица СССР избежала радиации. Но в 300 км к югу от Москвы крестьяне видели, как на сотни квадратных километров плодородной почвы проливается черный дождь.


В Москве первомайская демонстрация, как всегда, проходила через Красную площадь, и в городе воцарялась карнавальная атмосфера[824]. Шеренги демонстрантов шли мимо Мавзолея Ленина из красного гранита, размахивая красными гвоздиками и красными знаменами под взглядами Горбачева и других членов Политбюро. Но после этого предсовмина Рыжков собрал очередное экстренное совещание оперативной группы по Чернобылю[825]. Участвовали с десяток министров, включая министров здравоохранения, обороны и иностранных дел, а также Лигачев и Чебриков. Физиков за столом возглавлял Анатолий Александров, директор Курчатовского института.

Пока на улицах города продолжался праздник, оперативная группа решала чрезвычайные проблемы, по спирали расходящиеся от Чернобыля[826]. Было сказано, что Министерство здравоохранения не справляется со своими обязанностями в условиях кризиса. Рыжков вывел министра из состава комиссии и передал управление его заместителю Олегу Щепину. Рыжков потребовал, чтобы тот ежедневно докладывал о числе жертв аварии, о том, сколько человек госпитализированы в СССР и скольким поставлен диагноз «острая лучевая болезнь». Несмотря на переезд из Припяти в Чернобыль Щербина, Легасов и другие члены правительственной комиссии уже подверглись воздействию опасных уровней радиации, их следовало оперативно заменить. Возможно, придется заказать медикаменты на Западе и заплатить за них в твердой валюте, также нужно серьезно рассмотреть предложения иностранных врачей приехать в Москву и помочь в лечении жертв радиации.

Начальник Генштаба маршал Ахромеев сообщил, что части Министерства обороны начали работы по обеззараживанию в районе, непосредственно примыкающем к Чернобыльской станции, но срочно нужны еще люди, поскольку радиация продолжает распространяться. Было также понятно, что попытки скрыть правду от мирового сообщества, похоже, только ухудшили ситуацию. Западные дипломаты и корреспонденты засыпали Москву протестами и вопросами о природе и масштабе инцидента. Рыжков решил провести пресс-конференцию для иностранных журналистов и поручил подготовить ее Щербине, Александрову и Андранику Петросьянцу, председателю Госкомитета по использованию атомной энергии.

Людям, которые сменят членов правительственной комиссии, Рыжков приказал вылететь в Чернобыль на следующий день. Новую команду возглавил бывший министр авиационной промышленности Иван Силаев[827]. Его советником по науке, предназначенным заменить Валерия Легасова, стал Евгений Велихов – сосед Легасова и его главный соперник в борьбе за пост главы Курчатовского института.

Когда совещание закончилось, Рыжков отправился к Горбачеву[828]. Рыжков и Лигачев, консервативный лидер партии, решили, что пришло время им посетить место аварии. Рыжков сообщил Генеральному секретарю об их намерениях и ждал, что Горбачев присоединится к ним. Но очевидно, эта идея не приходила в голову советскому лидеру. На следующий день Рыжков и Лигачев вместе с главой КГБ полетели в Киев без него[829].

В сопровождении Щербицкого члены Политбюро полетели на вертолете на Чернобыльскую станцию[830]. Побывали в деревне, где разместили эвакуированных из Припяти. Рыжков был удивлен их странным спокойствием и заподозрил, что они все еще не в курсе размеров постигшего их бедствия. Эвакуированные спросили, когда им разрешат вернуться домой, и высокие начальники не смогли ответить. Сказали, что нужно ждать и проявить терпение.

В 14:00 Рыжков и Лигачев заслушали доклады в Чернобыльском райкоме партии[831]. Разговор вновь зашел об эвакуации населенных пунктов вокруг атомной станции. Щербина сказал Рыжкову, что эвакуация из 10-километровой зоны только началась.

На столе лежали карты радиационной разведки Особой зоны вокруг атомной станции, составленные военными, метеорологами и геологами, все совершенно секретные, поскольку на них показывалось распространение радиоактивного заражения от Чернобыльской станции[832]. Наложенные одна на другую, они показывали кляксу со рваными краями с центром в Припяти, распространяющуюся на юго-восток и покрывающую Чернобыль, а на севере пересекающую границу с Белоруссией. Длинный след тяжелого выпадения тянулся на запад, формируя раздвоенный язык по направлению к городам Вильча и Полесское. Заражение вышло далеко за пределы 10-километровой зоны и теперь угрожало десяткам тысяч людей на огромной территории – в некоторых местах до 30 км от ЧАЭС.

Рыжков внимательно изучал карты. Какие-то места казались безопасными, другие безопасными явно не были, а в некоторых деревнях выпадение произошло пятнами и менялось от улицы к улице. Надо было срочно что-то делать, но трудно было понять, что именно. Все в комнате ожидали его решения.

– Будем эвакуировать население из тридцатикилометровой зоны, – наконец сказал Рыжков.

– Из всей полностью? – спросил кто-то.

– Из всей полностью, – ответил Рыжков и для убедительности обвел область на карте. – И начнем немедленно.

11
«Китайский синдром»

С крыши гостиницы «Полесье» полковнику Любомиру Мимке была видна яркая панорама центра Припяти – от поблескивающей конструктивистской скульптуры перед входом в музыкальную школу слева до ряда разноцветных флагов, полоскавшихся над площадью справа[833]. Мимка и его радист были в городе одни. Гостиница «Полесье» была пуста, и даже птицы улетели: давно смолкло чириканье воробьев, скакавших некогда в ветвях тополей и акаций на улицах Припяти. Исследуя банкетный зал на нижних этажах гостиницы, двое военных обнаружили загадочный черный ковер, растянувшийся от стены до стены, и только когда радист, потея в своем резиновом защитном костюме, пошел по нему и под сапогами у него захрустело, они поняли, что пол покрыт тысячами мух, очевидно пораженных радиацией. Они размотали пожарный рукав, подключили к крану в стене и вымыли пол начисто струей воды. В банкетный зал они спустились, потому что жар солнца и радиоактивность наверху стали невыносимыми. До этого с крыши восьмого этажа, обрамленной тяжелыми бетонными пилонами наружной террасы, они наблюдали за реактором № 4, находящимся всего в 3 км и хорошо просматривавшимся отсюда.

Почти с самого начала операции по сбросу грузов гостиницу использовали в качестве импровизированной башни управления полетами. Генерал-майор Антошкин разработал систему, которая позволяла ежедневно сбрасывать сотни тонн материала в горящий реактор. Один вертолет за другим заходили на курс над реактором № 4, а Мимка, наблюдавший их работу с крыши, давал пилотам инструкции по рации, оценивая на глаз дистанцию и траекторию до цели[834]. Антошкин задействовал десятки машин, и теперь полутяжелые Ми-8, тяжелые Ми-6 и сверхтяжелые Ми-26 взлетали последовательно с трех раздельных посадочных площадок. Под брюхом каждого вертолета был закреплен по меньшей мере один перевернутый грузовой парашют, заполненный мешками с песком или глиной. Парашюты наполняли солдаты Войск гражданской обороны и бригады рабочих, набранных в ближайших населенных пунктах. Загрузившись, вертолеты поднимались в клубах пыли с площадки и на скорости 100 км/ч летели к горящему реактору № 4.

Определяя их позицию по опорам у трансформаторных площадок вокруг станции, Мимка ждал, пока до цели останется примерно 300 м. Тогда он давал команду «Готовьсь!», и пилот перемещал палец на кнопку сброса. Через две-три секунды Мимка командовал: «Сброс!» Пилот сбрасывал груз, и вертолет, тут же ставший легче, резко отворачивал вбок и улетал загружаться на посадочную площадку.

Встав в 4 часа, Мимка каждый день до завтрака сдавал анализ крови. В 6 часов он уже делал разведывательный облет реактора, потом его высаживали на площади перед гостиницей «Полесье». На ее крыше он оставался весь день, пока не темнело, это случалось после 9 вечера, и тогда он сам участвовал в последнем в этот день вылете и записывал второй набор данных о радиации и температуре над реактором № 4. В 10 вечера – дезактивация и ужин, потом отчет за день. Засыпал полковник в полночь, а через четыре часа его уже будил солдат.

Антошкин установил для своих людей предельную дозу в 22 бэр, но многие вертолетчики при докладе ее занижали, чтобы продолжить летать[835]. Им выдавали горькие таблетки йодида калия и сладкую медицинскую пасту, доставленную с фармацевтической фабрики в Ленинграде и предназначенную для помощи при боевом облучении – ее окрестили «пастилой»[836]. Когда им впервые прислали свинец – в слитках, листах и десятикилограммовых мешках дроби из охотничьих магазинов, все еще с ценниками, – пилоты придумали собственную защиту. Пол кабины устилали листами свинца 5-миллиметровой толщины, а в углубление кресла, где должен лежать парашют, насыпали дробь. Тут же сочинили стишок: «Если хочешь быть отцом, закрывай яйцо свинцом»[837].

Сбросы продолжались, а Легасов и другие ученые, откомандированные из Курчатовского института и Минсредмаша, по-прежнему не имели четкого представления о том, что происходило внутри реактора. Пилоты нацеливались сбрасывать груз по красному свечению, которое они видели внутри 4-го энергоблока, но никто не знал в точности, какова его природа. В Курчатовском институте физиков поздней ночью привезли в их кабинеты и поручили срочно рассчитать, сколько уранового топлива могло еще остаться в развалинах реактора[838]. И каждый день ученые вместе с экипажами вертолетов 5–6 раз пролетали над местом аварии, снимая показания уровня радиации в воздухе и рассчитывая жар горящих остатков активной зоны по радиоактивным изотопам в атмосфере[839]. Температуру поверхности в реакторе замеряли с помощью шведского тепловизора. Ученые смотрели, как груз с вертолетов падал в цель, отчего в воздух метров на 100 поднимались грибообразные растрепанные облака черного радиоактивного дыма и пыли и висели там, пока их не подхватывал ветер и не разносил по окрестностям[840]. Когда спускались сумерки, над зданием поднималось красивое красное гало[841]. Глядя на раскаленную массу во время своих разведывательных полетов над реактором в вечерних сумерках, полковник Мимка вспоминал лаву, которую он видел в вулканах Камчатки, когда служил на Дальнем Востоке[842].

Один из членов Курчатовской группы в Чернобыле – специалист по реакторам РБМК Константин Федуленко – с самого начала пытался доказать Легасову, что вся операция с вертолетами может оказаться бесполезной[843]. Он видел, что каждый сброс груза в разрушенное здание поднимал в атмосферу тяжелые радиоактивные частицы. С учетом малых размеров цели, частично скрытой покосившейся бетонной крышкой, и скорости захода вертолетов казалось, что у мешков с песком или свинцом мало шансов попасть в корпус реактора.

Но Легасов не согласился с этим. Он сказал Федуленко, что поздно менять курс, решение принято. Они спорили несколько минут, пока Федуленко не высказал своих опасений: все их попытки затушить горение графита были только потерей времени. Он сказал, что нужно дать радиоактивному огню просто выгореть.

Легасов не хотел слушать. Он настаивал на немедленных действиях – эффективны они или нет.

«Люди не поймут, если мы не будем ничего делать, – сказал Легасов. – Нужно, чтобы видели, что мы что-то делаем».


День ото дня объем сброшенного в реактор материала увеличивался[844]. В понедельник, 28 апреля, экипажи вертолетов сделали 93 вылета и сбросили всего 300 т, а на следующий день – уже 186 вылетов и 750 т. Утром среды, 30 апреля, начали сбрасывать свинец[845]. В тот день 4-й блок засыпали более чем 1000 т поглотителей, включая песок, глину и доломит. Солдаты 731-го отдельного батальона специальной защиты, наспех сформированного из военнослужащих запаса, которых удалось собрать за одну ночь в Киевской области, работали по 16 часов в день на посадочных площадках, складывая под вращающимися лопастями вертолетов мешки с грузом в купола парашютов и приторачивая их к такелажным точкам вертолетов[846]. Жаркая погода и вращение роторов создавали почти постоянный смерч радиоактивной пыли, поднимающийся на 30-метровую высоту[847]. У солдат не было защитных костюмов – даже лепестковых респираторов. Пыль набивалась им в глаза и рты, спекалась под одеждой. Ночью они тревожно спали в своей облученной форме в палатках у Припяти. С рассветом поднимались, и все начиналось снова.

Операция с воздуха продолжалась, и объем радионуклидов, разлетающихся из реактора, казалось, снижался: в воскресенье – 6 млн кюри радиации, до 5 млн в понедельник, 4 млн – во вторник, 3 млн – в среду. Вечером следующего дня, в четверг, 1 мая, генерал Антошкин доложил Борису Щербине, что его пилоты сбросили на реактор более 1200 т свинца, песка и других материалов[848]. Некоторые члены правительственной комиссии встали со своих мест и аплодировали[849]. Щербина удостоил генерала редкой улыбкой. И поставил цель на следующий день – 1500 т.

Но сутки спустя Валерий Легасов и команда ученых, анализируя данные с 4-го энергоблока, сделали ужасающее и необъяснимое открытие: радиоактивные выбросы из реактора внезапно снова начали расти, удвоившись за ночь до 6 млн кюри[850]. Температура горящего ядра также быстро повышалась. К вечеру четверга, по расчетам Легасова, она достигла уже 1700 °С[851].

Теперь физики опасались, что урановое топливо и циркониевая оболочка, оставшиеся в корпусе реактора, разогрелись настолько, что стали сливаться в массу радиоактивной лавы в процессе полного расплавления ядра[852]. Хуже того, 4600 т песка, свинца и доломита, которые сбросили на 4-й энергоблок с высоты 200 м, с учетом повреждений от взрывов при аварии, могли полностью разрушить основание реактора. Возникло опасение, что, если температура расплавленного топлива достигнет 2800 °С, может прогореть насквозь железобетон корпуса реактора[853]. Топливо под давлением сверху прожжет себе дорогу через дно корпуса в подвалы здания и глубоко в грунт под ним. Это был сценарий конца света для аварий реакторов: «китайский синдром».

Хотя первыми эту опасность сформулировали инженеры-ядерщики в США, она стала известна по названию популярного голливудского фильма, вышедшего на экраны меньше чем за месяц до аварии на АЭС Три-Майл-Айленд. В фильме Джейн Фонда в роли бесстрашного телерепортера с ужасом обнаруживала, что масса расплавленного урана может протечь через фундамент аварийного реактора в Калифорнии и продолжить течь не останавливаясь, пока не дойдет до другого края света – в Китае. И хотя этот гипотетический кошмар нарушал законы физики, геологии и географии, при расплавлении ядра в Чернобыле могли возникнуть две реальные угрозы. Первая и наиболее очевидная – это ближайшая окружающая среда. Электростанция стояла всего в нескольких метрах над уровнем грунтовых вод реки Припяти, и, если расплавленное топливо проникнет настолько глубоко, последствия будут катастрофическими. Целый спектр радионуклидов отравит питьевую воду, которой снабжается не только Киев, но и все население Украины, пользующееся водой из бассейна Днепра – около 30 млн человек, а после этого попадет в Черное море[854].

Вторая угроза была куда более непосредственной и трудно представимой по сравнению с отравлением грунтовых вод[855]. Расплавленное топливо достигнет Припяти и Днепра, только если оно проникнет сквозь фундамент здания. Прежде чем это случится, оно должно будет пройти сквозь наполненный водой бассейн-барботер, отсеки безопасности под реактором № 4. И некоторые ученые опасались, что, если раскаленное до белого каления топливо вступит в контакт с тысячами кубометров воды в закрытых отсеках, это вызовет новый, на порядки более мощный, чем первый, взрыв пара. Он может уничтожить не только то, что осталось от 4-го энергоблока, но и остальные три реактора, которые вышли из аварии неповрежденными.

Равный по мощности гигантской «грязной бомбе» из более чем 5000 т высокорадиоактивного графита и 500 т ядерного топлива, такой взрыв уничтожит все оставшееся в Особой зоне живое – и выбросит в атмосферу достаточно загрязнения, чтобы сделать большой кусок Европы непригодным для проживания на сотню лет.


В пятницу, 2 мая, новая команда во главе с Иваном Силаевым, включавшая старого соперника Легасова Евгения Велихова, прибыла в Чернобыль из Москвы с приказом заменить Бориса Щербину и других членов правительственной комиссии[856].

Щербина и члены его группы были вымотаны и – после пяти дней часто безрассудного презрения к окружающим их неощутимым опасностям – сильно облучены[857]. Членам комиссии выдали таблетки йода или дозиметры уже после того, как они пробыли в зоне аварии 24 часа, и не все воспользовались ими[858]. Теперь глаза и горло у всех были красными и воспаленными от воздействия радиоактивной пыли; некоторые заметили, что голоса у них становятся высокими и скрипучими – странный побочный эффект альфа-загрязнения[859]. Другие чувствовали себя заболевшими, у них плыла голова, люди стали настолько возбуждены, что с трудом могли сконцентрироваться[860]. В воскресенье, 4 мая, когда они прилетели в Москву, Щербину и других госпитализировали и обследовали на симптомы лучевой болезни. Все сдали одежду и дорогие заграничные часы, слишком зараженные, чтобы их можно было оставить, для захоронения[861]. Одного из помощников Щербины ставили под душ 18 раз в попытках смыть с него радиоактивную пыль. Медсестры побрили всем головы, кроме Щербины, который сказал, что такое обхождение недостойно члена Совета министров СССР, и согласился только на короткую стрижку.

Однако, несмотря на растущую дозу радиации и отъезд коллег, Легасов решил остаться в Чернобыле[862]. К вечеру воскресенья излучение из реактора достигло 7 млн кюри – даже больше, чем в день, когда начались сбросы с вертолетов. И теперь Легасов видел, что у него возникают разногласия с Велиховым по поводу того, как на это реагировать.

Как и у Легасова, у Велихова не было прямого опыта работы с ядерными энергетическими реакторами, и он приехал на место, намереваясь обучаться в ходе работы[863]. Его манеры не впечатлили генералов[864], которые предпочитали атлетического и решительного Легасова – идейного коммуниста, лидера традиционной советской закалки – грузному академику с его западными друзьями и рубашками в яркую клетку. Но Велихов мог рассчитывать на свои давние отношения с Горбачевым, что давало ему прямой доступ к Генеральному секретарю, который уже невзлюбил Легасова, подозревая, что ему не рассказывают всей правды об аварии, и нуждался в ком-нибудь в Чернобыле, кому он мог доверять[865].

Теперь, в дополнение к различиям в их характерах, двух ученых разделяли разные подходы к угрозе расплавления в 4-м энергоблоке[866]. Велихов немногим более года назад видел «Китайский синдром», показанный ограниченной аудитории на физфаке МГУ, и опасался худшего. Легасов и другие эксперты-ядерщики на месте не вдохновились голливудской версией событий. Они полагали, что шансы полного расплавления пренебрежимо малы[867].

Пока ученые не имели реального представления о том, что может происходить глубоко во внутренностях 4-го блока. У них не было достоверных данных, получаемых непосредственно из горящего реактора, и даже замеры радионуклидов, выбрасываемых в атмосферу, давали погрешность в 50 %[868]. Они ничего не знали о состоянии графита и не имели полного списка продуктов деления, производимых топливом[869]. Они не были уверены, горел ли цирконий и как каждый из этих элементов реагирует с тысячами тонн различных материалов, сброшенных с вертолетов. Они не знали, как раскаленное ядерное топливо будет взаимодействовать с замкнутым объемом воды[870]. Гипотетические модели им тоже не помогали.

На Западе ученые уже 15 лет рассматривали наихудшие сценарии при расплавлении реакторов[871]. Исследования были расширены после аварии на Три-Майл-Айленд. Советские физики были настолько уверены в безопасности своих реакторов, что не позаботились заняться еретическим теоретизированием касательно запроектных аварий. А прямо обратиться к западным экспертам за помощью на этом этапе казалось немыслимым. Несмотря на растущую атмосферу тревоги среди физиков, находившихся вблизи горящего реактора, правительственная комиссия и Политбюро не желали, чтобы мир за пределами 30-километровой зоны узнал о возможном расплавлении реактора.

Велихов связался с начальником своей исследовательской лаборатории на окраине Москвы и вызвал ее команду на работу в первомайские выходные[872]. Ученым не сообщили никаких подробностей по телефону и даже в лаборатории рассказали об аварии в самых общих чертах. От них требовалось выяснить все, что можно, о потенциальной скорости расплавления активной зоны реактора – но они были физиками-теоретиками, экспертами в изучении экзотических явлений, касающихся взаимодействия лазерного излучения и твердых тел, физики плазмы, инерциального термоядерного синтеза. Никто из них ничего не знал о ядерных реакторах, и первым делом им надлежало выяснить все, что можно, о РБМК-1000. Они рылись в библиотеке в поисках справочников по свойствам различных радиоизотопов, тепловыделению при делении и теплопроводности и использовали набор советских ЭВМ в лаборатории, чтобы начать расчеты.

А пока Велихов и Легасов спорили о риске расплавления, графит продолжал пылать и температура внутри реактора № 4 поднималась[873]. Велихов позвонил Горбачеву[874]. Происходящее в Чернобыле было настолько секретным, что ему шесть недель не разрешали позвонить жене. Но когда понадобилось связаться с Генеральным секретарем, того немедленно разыскали в его лимузине. «Нужно ли эвакуировать Киев?» – спросил Горбачев.

Велихов признался, что пока не уверен.

Новый глава правительственной комиссии Иван Силаев, Герой Социалистического Труда и кавалер двух орденов Ленина, технократ, с прямым характером и шапкой седых волос, был менее вспыльчив, чем Борис Щербина[875]. Но перед ним стояла даже более опасная ситуация, чем перед его предшественником: пожар, выходящая радиация, расплавление активной зоны, а теперь и возможный взрыв[876]. Он потребовал, чтобы данные с площадки поступали каждые 30 минут. Члены комиссии начинали работать в восемь утра и заканчивали в час ночи. Многие спали по два-три часа[877].

В своем штабе в городе Чернобыле Силаев следовал типично советскому подходу в кризисной ситуации: вместо того чтобы выбрать один путь действий, он дал приказы к активным действиям и патриотическому самопожертвованию на всех фронтах сразу. Персонал станции должен был найти способ закачки азота в корпус реактора, чтобы накрыть плавящееся ядро и отрезать от горящего графита кислород. Силаев вызвал из Киева инженеров-метростроителей, чтобы начать бурение ниже 4-го энергоблока, заморозить песчаную почву жидким азотом или аммиаком и защитить водоносный слой от попадания плавящегося топлива[878]. Он попросил найти отважных людей, которые спустятся в темные помещения под реактором, откроют задвижки бассейна-барботера и сольют 5000 кубометров радиоактивной воды, которые там находятся[879].

В это время атака вертолетов генерала Антошкина на реактор № 4 продолжалась[880].


В час ночи в субботу 3 мая капитан Петр Зборовский из 427-го Краснознаменного механизированного полка Войск гражданской обороны заканчивал мыться в полевой бане, в военном лагере в 30 км к югу от станции[881]. Он уже вытирался насухо, когда услышал, что его ищут. Подошли полковник и генерал-майор. Он никогда прежде не встречал их.

– Собирайтесь, – сказал генерал. – Вас хочет видеть глава правительственной комиссии.

Зборовский в свои 36 лет уже 16 лет являлся ветераном борьбы с катастрофами и имел кличку Лось из-за физической силы. Пока он провел три дня со своими людьми в облаках пыли и под вихрями воздуха, таская мешки с песком и глиной в парашюты возле вертолетов Антошкина. Он не ел с утра предыдущего дня и предвкушал лечебную дозу водки – 100 граммов.

– Я без ужина никуда не пойду, – сказал Зборовский.

– Мы подождем, – ответил генерал.


Бассейн-барботер[882] залегал глубоко под реактором № 4 – в запутанной мешанине подвалов, напоминающих кроличьи норы. Он состоял из большой бетонной цистерны емкостью 7000 кубических метров – поделенной на два этажа, вмещавшей лес толстых труб, разделенной на отсеки и коридоры переборками и наполовину заполненной водой. Барботер был частью главной системы безопасности реактора, предназначенной для предотвращения взрыва пара при разрыве трубопровода высокого давления и максимального диаметра. В таком случае вырывающийся пар должен был выпускаться через перепускные клапаны и направляться вниз в барботер, а там пройти через воду, безопасно конденсировавшись при этом до жидкости.

Но 26 апреля система барботажа быстро переполнилась и не сработала во время окончательного разрушения реактора № 4[883]. Ни персонал станции, ни ученые не знали, сколько теперь воды в бассейне и цел ли он вообще. Техники ЧАЭС открыли один из соединенных с системой клапанов и услышали только свист входящего воздуха. Тем не менее ученые подозревали, что в емкостях еще оставалась вода. Был отдан приказ подобрать подходящее место, где можно было бы с помощью взрывчатки проделать дыру в почти двухметровой толщины обшитой нержавеющей сталью стене. Когда эта команда дошла до начальника смены 3-го энергоблока, тот предложил потенциально менее разрушительный метод. Изучив чертежи станции, он нашел пару задвижек, предназначенных для слива емкости при обслуживании бассейна. Задвижки располагались в глубинах подземного лабиринта под реактором, но начальник смены, взяв фонарь и военный дозиметр ДП-5, разведал маршрут к ним.

До аварии открыть задвижки было несложным делом: спуститься по лестнице до уровня –3 на 3 м ниже уровня земли, пройти по коридору 001, связывающему 3-й и 4-й энергоблоки, найти вентильный отсек и повернуть штурвалы на задвижках 4ГТ-21 и 4ГТ-22. Но сейчас коридор 001 был затоплен радиоактивной водой. В вентильном отсеке ее глубина была 1,5 м. Начальник смены дошел до этой точки и измерил уровень радиации. Задвижки нельзя было открыть, пока не будет осушен коридор.


Было еще очень раннее утро, когда «Лося» Зборовского провели в зал заседаний на втором этаже штаба правительственной комиссии в Чернобыле[884]. Силаев вышел из-за своего стола и встал по стойке смирно, держа большие пальцы рук на швах брюк.

– Товарищ капитан, приказ правительства: откачать воду из-под четвертого блока.

У Зборовского не было возможности подумать.

– Есть!

– Подробности вам сообщит военный штаб, – сказал Силаев. – Будьте готовы к 9:00.

Только спускаясь по лестнице, капитан вспомнил о последних сообщениях о 4-м блоке: 2800 рентген в час у внешней стены реактора. В военно-техническом училище им говорили, что 700 бэр – смертельная доза. У стены он получит столько за 15 минут. Какая же радиация под самим реактором?

Зборовского повезли в Киев, на базу Войск гражданской обороны, собрать людей и инструменты. По пути завезли его домой. Зная, что одежда на нем сильно загрязнена, разделся на лестничной клетке, прежде чем войти в квартиру. Поцеловал спящего 12-летнего сына и попрощался с женой. Он не сказал ей, куда идет.

Вернувшись к Силаеву в 9:00 утра в воскресенье, капитан узнал, что операцию придется планировать с самого начала. Даже элементарные вопросы, например как попасть в подвал 4-го блока, чтобы спустить воду, и куда она польется, пока не рассматривались. На утреннем совещании правительственной комиссии эксперты не могли придумать безопасное хранилище для 5000 кубометров – хватит, чтобы наполнить два олимпийских бассейна, – высокорадиоактивных сточных вод. В ожидании решения Зборовский изучал местность на бронетранспортере и нашел место, где можно было проломить стену и попасть в служебный тоннель в подвале. Опасаясь использовать взрывчатку вблизи поврежденного реактора, Зборовский предложил добровольцам из его роты пробить в стене дыру кувалдой. Пятеро шагнули вперед. Уровень радиации был высоким, Зборовский рассчитал, что каждый из них может работать не более 12 минут. Когда стену пробили, Зборовский отправился в подвал, обвязавшись веревкой, как ныряльщик. Он шел в темноте, пока под ногами не начала хлюпать вода. Уровень ее постепенно поднимался до четырех с лишним метров[885]. Вода была горячая, как в бане, – 45 градусов – и пахла сероводородом.

Тем временем в Москве команда теоретиков Велихова начала эксперименты для изучения поведения расплавленного ядерного топлива[886]. В отсутствие реальных данных со станции Велихов отыскал их у своих коллег на Западе, коробки с оттисками статей, журналами и книгами присылали на самолетах, но времени на то, чтобы прочитать и усвоить горы материала, не было. Они решили, что быстрее проведут исследования сами. Работали круглыми сутками и спали на стульях в кабинетах. В лаборатории нагревали металлические цилиндры и таблетки уранового топлива углекислотными лазерами, затем клали их на бетон и фиксировали результаты. Они отправили образцы в Киев, где специалист исследовал взаимодействие между двуокисью урана, расплавленным тяжелым бетоном и песком. Быстро подтвердились худшие опасения Велихова: масса топлива весом всего 19 кг могла пройти прямо сквозь днище реактора из железобетона и продолжать движение вниз, проходя до 2,5 м в день. Но они также обнаружили, что протекший уран может расплавлять и вбирать обломки, металлы и песок, формируя совершенно новые вещества – высокорадиоактивные и с неизвестными пока свойствами.

В Чернобыле комиссия так и не могла решить, куда направить радиоактивную воду из бассейна-барботера, а измерения температуры в расположенном над ним реакторе показывали разогрев[887]. Силаев проводил совещание за совещанием, «Лось» Зборовский спал урывками, когда мог, по нескольку минут, а споры продолжались за полночь – ученые, генералы и политики перекрикивали друг друга. Внезапно из Москвы позвонил Горбачев, говорил он достаточно громко, и голос его слышали все в зале:

«Ну что? Решили что-нибудь?»

Тем временем, охваченные страхом физики ЧАЭС бродили вокруг как зомби: их страшили не долговременные последствия радиации, а неминуемая угроза взрыва, который мог убить их всех – на сотни метров во всех направлениях – в любой момент[888].

В конце концов после двух дней колебаний Зборовский догадался спросить одного из старших инженеров станции, куда можно слить воду. Инженер описал два пруда под открытым небом на окраине Припяти, отлично подходящих для этой задачи. Чтобы дотянуться до них из подвалов 4-го энергоблока, потребуется 1,5 км рукавов, зато вместимость каждого пруда была по меньшей мере 20 000 кубометров. Крайне тревожным было и повышение температуры воды в подвале. Сейчас она достигала 80 градусов. К 18:00 в воскресенье замеры Легасовым температуры на реакторе показали 2000 градусов[889]. Что-то там происходило. Нужно было действовать быстро.

12
Битва за Чернобыль

В пятницу, 2 мая, в 20:00 «Борт № 1», самолет президента США Рональда Рейгана, совершавшего турне по Азии и Тихоокеанскому региону, приземлился в токийском аэропорту Ханеда[890]. Рейган прибыл в Японию на первую в истории встречу стран G7, «Большой семерки», включавшей Великобританию, Францию, Германию и Канаду. Но с самого начала поездка была омрачена ядерной катастрофой, разворачивавшейся на другом конце света.

Первые сообщения о радиации, обнаруженной в Швеции, достигли Рейгана в понедельник на борту самолета, когда он вылетал с Гавайев. Запланированный на среду день отдыха на Бали был прерван докладами о том, что американская разведка знала на тот момент о событиях на Чернобыльской станции[891]. С того момента советское замалчивание аварии переросло в мировой дипломатический и экологический кризис. На спутниковых фотографиях высокого разрешения, снятых над Украиной, видны были даже пожарные рукава, протянутые к водоемам охлаждения возле станции, и аналитики ЦРУ знали, что масштаб бедствия намного крупнее, чем признавала Москва[892]. А официальные лица в Комиссии по ядерному регулированию США заподозрили, что по крайней мере еще один из реакторов в Чернобыле под угрозой из-за ситуации на 4-м энергоблоке[893]. Однако Москва отвергла публичное предложение Рейгана о медицинской и технической помощи, и американские эксперты-ядерщики могли лишь строить предположения о том, что в реальности происходило на пострадавшей станции[894].

В то же время советские попытки скрыть дальнейшую информацию об аварии стали заметны. В секретной записке Горбачеву от 3 мая министр иностранных дел Эдуард Шеварднадзе предупреждал, что продолжение режима секретности контрпродуктивно и уже породило недоверие не только в Западной Европе, но и среди дружественных стран, готовых перенять советскую ядерную технологию, включая Индию и Кубу[895]. Шеварднадзе писал, что традиционный подход замалчивания этой аварии ставит под угрозу и историческую инициативу Горбачева о ядерном разоружении с Соединенными Штатами. Западные газеты задаются вопросом, как стране, скрывающей правду о ядерной аварии, можно доверять в вопросе, сколько у нее ядерных ракет.

Утром в воскресенье, 4 мая, президент Рейган выступал с еженедельным радиообращением из своего номера в Hotel Okura[896]. Он говорил о встречах на высшем уровне в Юго-Восточной Азии, о необходимости расширения свободной торговли, о проблемах международного терроризма, указывая на связь между недавней бомбардировкой резиденции полковника Каддафи самолетами Ф-111 американских ВВС и организованным ливийцами взрывом на дискотеке в Берлине, которую посещали американские солдаты.

Рейган повторил свои слова о сочувствии жертвам аварии и свое предложение помощи, но затем его тон стал строже. Он противопоставил открытость «стран свободного мира» и «секретность и упорное нежелание» советского правительства сообщить международному сообществу о возможных рисках в связи с ядерной аварией. «Ядерная авария, в результате которой ряд стран оказывается загрязнен радиоактивными материалами, – это не только внутреннее дело, – сказал Рейган своим скрипучим голосом. – Советы должны дать миру объяснения».

В тот же день на Японию выпал радиоактивный дождь, затем воздушный поток понес тучи на высоте 9000 м со скоростью 160 км/ч на восток – к берегам Аляски и Калифорнии[897]. На следующий день, в понедельник, 5 мая, в Москву по приглашению советских властей прилетела делегация Международного агентства по атомной энергии. Ее членам во главе с генеральным директором МАГАТЭ Хансом Бликсом обещали полный и честный отчет о том, что происходит на Чернобыльской АЭС.

Незадолго до их прилета в Кремле вновь собралось Политбюро[898]. На заседание были приглашены Борис Щербина, академик Александров, Ефим Славский. Валерий Легасов прилетел из Чернобыля сделать доклад лично.

Перспективы были мрачными.

Председатель Совета министров Николай Рыжков, взяв слово, рассказал, что он видел в зоне аварии двумя днями раньше. Вертолетная операция по тушению пожара идет успешно, сказал он, и возобновления цепной реакции среди разрушений пока удалось избежать. Но реагирование советских и местных властей на аварию сопровождалось ошибками и некомпетентностью.

«Чрезвычайная ситуация проявила высокую степень организованности одних и абсолютную беспомощность других», – сказал Рыжков.

Эвакуация из 30-километровой зоны от станции все еще продолжалась, более 100 000 человек уже вывезли оттуда, включая два района в Белоруссии. Но результаты начальной операции привели к хаосу:

«Пять или шесть тысяч человек попросту потеряли, – сказал Рыжков. – Где они сейчас, неизвестно».

Войска гражданской обороны и Министерство здравоохранения полностью провалили то, за что отвечали. Никакой ясности или плана действий у них не было. Люди, покидающие зону эвакуации, даже не сдали анализ крови на уровень радиации. А ведь в СССР десятилетиями готовились к последствиям ядерной войны.

«Могу только представить себе, что бы там происходило, если бы случилось что посерьезнее», – с отвращением сказал предсовмина[899].

На текущий момент было госпитализировано 1800 человек, включая 445 детей, следовало ожидать поступления новых пациентов. Высокий уровень радиоактивности покрывал западную часть Советского Союза от Крыма на юге до Ленинграда на севере, превышая естественный фон по большей части от 5 до 10 раз. Начальник химических войск МО СССР уже собрал 2000 военнослужащих в зоне эвакуации и получил приказ разработать план дезактивации. Рыжков дал указания насыпать 30-километровую дамбу вокруг места аварии, чтобы дожди не смыли загрязнение с поверхности земли в реки Припять и Днепр. Он предложил дать военным саперам 48 часов на выполнение этой задачи.

Теперь, объяснил Рыжков, нужно заняться самой большой угрозой из всех – возможным расплавлением реактора. Ученые дают два возможных прогноза для расплавленного топлива, прожигающего сейчас себе дорогу к подвалам 4-го энергоблока. Согласно первому, жар радиоактивного распада может постепенно сойти на нет сам по себе, по расчетам верящих в такой сценарий, это займет месяцы.

Второй сценарий, который отстаивали академики Легасов и Александров, был намного мрачнее. Велихов опасался, что при достижении в горящем реакторе температуры в 2800 градусов расплавленное топливо попадет в воду, произойдет взрыв пара, который уничтожит остатки 4-го блока и снесет 3-й. В дополнение к этому Легасов и Александров предупреждали Рыжкова, что возможен «ядерный взрыв с еще более катастрофическими последствиями»[900].

Следующим выступал Щербина, а Легасов добавил описание стоящих перед ними технических проблем: выбросы радиации, горящий графит, растущая температура плавящейся активной зоны – и при этом необходимость действовать быстро. Вмешался Александров. Начались споры и перепалка. Лигачев, фактический заместитель Горбачева, советовал Щербине «не увлекаться», а Щербицкий заявил заместителю председателя Госкомгидромета, что тот «перепутал рентгены и миллирентгены».

Начальник Генштаба Ахромеев предложил выстрелить по стене бассейна-барботера кумулятивным снарядом. Министр угольной промышленности Щадов сказал, что это слишком опасно. Он предложил, если удастся откачать воду из подвалов реактора, чтобы его люди стабилизировали пустоты, залив их бетоном. «Если необходимо, – сказал он, – мы подведем под здание проходческий туннель».

Легасов соглашался: им следует выкопать проходы под реактором, чтобы закачать азот и остужать реактор снизу. Он уверил Горбачева, что пока нет необходимости запрашивать экстренную помощь Запада. Если случится самое страшное, максимальная зона эвакуации не превысит 250 км от станции.

Но Горбачев уже созванивался с Велиховым, который остался в Чернобыле. Теперь Генеральный секретарь считал, что они приближаются к ужасной развязке: в случае еще одного взрыва, возможно, придется расширять зону отчуждения до радиуса в 500 км. Это означает эвакуацию с огромной площади одной из самых населенных частей СССР, включая население крупнейших городов Украины и Белоруссии, от Минска до Львова. В Киеве – с населением более 2 млн человек, третьем по размеру городе в СССР – власти уже начали готовить план эвакуации, и перспектива его осуществления ужасала[901]. Они предвидели массовую панику и разграбление магазинов, квартир и музеев. Сотни людей пострадают в давке на вокзалах и в аэропортах.

«Нам надо увеличить темпы и работать круглосуточно, – сказал Горбачев. – Нужно действовать не просто как на войне, а как при ядерном нападении. Время уходит»[902].

Они еще обсуждали, что делать дальше, когда Щербина получил сообщение: операция капитана Зборовского по откачке воды из-под 4-го энергоблока началась.


Зборовский приехал на станцию с 20 солдатами, собранными в частях Войск гражданской обороны и среди пожарных[903]. На ЧАЭС их встретила странная тишина, все было заброшено, здесь оставалось лишь минимальное число операторов 1-го, 2-го и 3-го энергоблоков[904]. Среди хаоса обломков у реактора № 4 виднелось брошенное оборудование: пожарные машины, оставленные потому, что были слишком облучены, и разбитые угодившими в них мешками с песком и свинцом с вертолетов Антошкина. Хотя воздушную операцию временно остановили, тонкий столб дыма – или пара – поднимался в воздух из обломков. Земля была усыпана кусками графита, валявшимися там, куда их отбросило взрывом. Они поблескивали под лучами жаркого солнца.

На базе в Киеве пожарные пробовали протягивать рукава по земле с вертолета, чтобы сократить время, которое придется провести в высокоактивной зоне возле реактора. Эти эксперименты не увенчались успехом. Так что бойцам Зборовского придется соединить 1,5 км рукавов вручную. Они тренировались снова и снова, отрабатывая путь и экономя каждую секунду, которая потребуется, чтобы соединить рукава и подключить к пожарным ЗИЛам с мощными насосами, перекачивающими 110 л воды в минуту[905].

Поначалу Зборовский не боялся того, что ждет их впереди[906]. В конце концов, думал он, командиры никогда не отдали бы приказ, который убьет его наверняка. Только прибыв на ЧАЭС, он начал осознавать стоящую перед ним угрозу. Работавшие там уже видели, как многих их друзей отправили самолетами в Москву – на лечение в специальной клинике, и они смотрели на него с жалостью, как на обреченного.

Формально специалистами, оставленными работать на станции, по-прежнему руководили директор Брюханов и главный инженер Николай Фомин[907]. Они продолжали сидеть у своих телефонов в тускло освещенном бункере под станцией, ожидая указаний правительственной комиссии. Но переутомление, облучение и пережитый шок лишили их сил. Фомин оставался в бункере пять дней, сворачиваясь калачиком поспать возле гудящего оборудования в вентиляционном отсеке. После окончательной эвакуации Припяти Брюханова вместе с другими операторами отправили жить в пионерский лагерь «Сказочный», в 30 км от станции[908].

Там, в стоящих в лесу деревянных и кирпичных спальных корпусах, среди скульптур сказочных чудищ и персонажей мифов, отдыхали летом дети атомщиков[909]. Теперь лес и окрестные поля наводнили машины скорой помощи и спецтехника пожарных и военных[910]. На въезде в лагерь устроили дозиметрический пункт. По всему лагерю – от забора и до окон столовой – висели записки, написанные работниками ЧАЭС, разыскивающими своих жен и детей. Эвакуированные из Припяти писали названия деревень, где их можно было найти, спрашивали о родственниках, которых потеряли в спешке эвакуации.

Пока капитан Зборовский и его люди готовили операцию по откачке, параллельно начались другие попытки остановить расплавление. Прибывшие из Киева инженеры-метростроители вырыли возле 3-го энергоблока большую яму[911]. Используя специальное японское проходческое оборудование, они начали бурить горизонтально по направлению к 4-му блоку, намереваясь проделать несколько 140-метровых параллельных ходов, идущих под основанием реактора. Инженеры рассчитывали пропустить по ним тонкие трубы с жидким азотом и заморозить грунт, остановив движение расплавленного топлива, прежде чем оно достигнет водоносного слоя.

В то же время техники Чернобыльской станции занялись планом Легасова потушить горящий реактор азотом[912]. Идея заключалась в том, чтобы использовать существующие под реактором трубопроводы – до аварии по ним подавали различные газы, применяемые при обслуживании станции, а теперь собирались закачать азот в развалины реакторного зала. С самого начала работники станции не верили в этот план: трубопроводы под реактором, скорее всего, были повреждены, и, даже если азот дойдет до реакторного зала, не было надежды, что он вытеснит кислород, ведь крыши у здания не было. Азот не будет концентрироваться возле горящего графита и вытеснять воздух, а просто уйдет в атмосферу. Но приказ есть приказ.

Правительственная комиссия под руководством Силаева распорядилась переправить весь имеющийся на Украине жидкий азот в Чернобыль грузовиками и по железной дороге[913]. Два больших испарителя для превращения жидкого азота в газ были найдены на НПО «Кислородмаш» в Одессе и самолетом доставлены в Чернигов – под них построили специальный сарай рядом с административным корпусом станции. Когда их доставили сюда гигантские вертолеты Ми-26, «летающие коровы», оказалось, что машины не проходят в ворота сарая[914]. Пришлось расширить проход кувалдами. В 20.00 техники доложили Силаеву, что закачку можно начинать, как только прибудет азот. Его ожидали этой ночью, но и утром не было еще никаких следов. Операторы прождали весь день. Силаев позвонил Брюханову.

«Найди азот, – сказал председатель комиссии, – или тебя расстреляют»[915].

Брюханов, выехав с отрядом военных, отыскал колонну грузовиков-цистерн в 60 км от станции – в Иванкове. Водители грузовиков, очевидно напуганные ужасами невидимой радиации, дальше ехать отказывались. Солдаты выстроились с обеих сторон колонны, и водителей под дулами автоматов удалось наконец убедить доставить груз.

Около 20:00 во вторник, 6 мая[916], бойцы «Лося» Зборовского, надев военные противогазы и костюмы химической защиты Л-1 – тяжелые прорезиненные комбинезоны, предназначенные для боевого применения в ядерной войне, поехали к реактору № 4. Зборовский сам провел радиационную разведку и рассчитал, где они могут находиться и как долго. Поля гамма-излучения сильно отличались: от 50 рентген возле блока № 1 до самых опасных мест – не более 250 м от блока № 4, где облучение достигало 800 рентген. Солдаты остановили грузовики в транспортном коридоре – широком проезде под реактором, через который на станцию вагонами доставляли свежее топливо[917]. Они разложили пожарные рукава всего за пять минут[918] – в три раза быстрее нормативного времени, врубили насосы и начали откачивать воду из подвалов. Тут же, оставив двигатели машин работающими, они закрыли ворота транспортного коридора и побежали в ближайший бункер[919]. Наконец уровень воды в подвале начал спадать[920]. Со своего поста в бункере под станцией Брюханов и Фомин позвонили Силаеву, тот передал новости в Москву.

Каждые несколько часов трое бойцов бежали заправить пожарные машины бензином и маслом, а двое других каждые 60 минут замеряли уровень радиации и температуру[921]. В 3 часа утра в среду двое пожарных прибежали в бункер сообщить, что пожарные рукава порвались[922]. Оказалось, что экипаж Войск химической защиты, проводя радиационную разведку, переехал их на бронетранспортере, пробив в 20 местах и раздавив соединительные муфты. Теперь радиоактивная вода лилась на землю всего в 50 м от реактора. Два сержанта побежали чинить разрывы: нужно было поставить 20 новых кусков рукава, замена каждого куска занимала две минуты. Они стояли на коленях, в разливающейся луже воды с гамма-излучением. Работать в двупалых рукавицах защитных костюмов Л-1 было неудобно и жарко; они сбросили их и работали голыми руками. Через час задача была выполнена, люди вернулись измотанными и со странным привкусом кислых яблок во рту.

Откачка продолжалась всю ночь и на следующий день. После 14 часов непрерывной работы двигатель одной машины заглох[923]. Его нужно было заменить. Все подчиненные Зборовского были напуганы: одного послали в Чернобыльскую пожарную часть за ящиком лечебной водки, но он по дороге потерял самообладание и не вернулся[924]. Другой начал нести околесицу и был отправлен в госпиталь, его рвало[925]. Когда вновь подошла очередь Лося замерять уровень радиации, тот приказал капитану пожарных идти с ним – на случай, если он потеряет сознание или заблудится в здании. Офицер отказался.

«Не буди во мне зверя, ублюдок! – заорал Зборовский. – Или мои ребята тебя свяжут и бросят возле четвертого блока. Пятнадцать минут там – и больше ни слова не пикнешь»[926].

Офицер надел резиновый костюм и пошел, как ему было велено.


Подробности происшедшего на Чернобыльской атомной станции начали просачиваться в Киев, до которого было 140 км езды на машине[927]. Новости передавались и из уст в уста, и через вещание «вражеских голосов» – радиопрограмм, которые транслировали на Советский Союз Би-би-си, «Радио Швеции» и «Голос Америки», – по крайней мере те, которые не удалось подавить «глушилкам» КГБ. Волны слухов и тревоги расходились по городу. Министерство внутренних дел докладывало о диких слухах о числе жертв аварии и заражении воздуха и воды[928]. Один информатор сообщал, как таксист рассказывал, что эвакуация Припяти проходила в хаосе и мародерстве, которое не могли остановить даже войска, что среди убитых был министр, что беременных женщин заставляют делать аборты и что Днепр уже полностью радиоактивен.

Советские власти все еще заверяли общество, что опасность ограничена пределами 30-километровой зоны. Но улицы Киева уже несколько дней испускали гамма-излучение, а активные частицы, принесенные выбросами из реактора, погружались глубже в асфальт[929]. Партийный руководитель республики Щербицкий знал, что уровень радиации в городе резко повысился[930]. Содержание радиоактивного йода в воде бассейна Днепра действительно в тысячу раз превышало норму.

При этом глава украинского КГБ предупреждал, что цифры по жертвам аварии, сообщаемые московским и киевским телевидением, сильно противоречат друг другу[931]. Но его коллеги, как обычно, не спешили принимать новые решения в вопросе о том, что – и когда – сообщать народу.

Наконец, во вторник, 6 мая, – через 10 дней с начала кризиса – министр здравоохранения Украины, выступая по радио и ТВ, рекомендовал киевлянам принять меры предосторожности: оставаться в помещениях, закрыть окна и избегать сквозняков. По городу уже шли слухи, что партийное начальство потихоньку отправило своих детей и внуков в безопасные пионерские лагеря и санатории на юг[932]. За несколько дней до этого врач и писатель Юрий Щербак видел в аптеке, излюбленной членами украинского ЦК, очередь хорошо одетых пенсионеров, терпеливо стоящих за стабильным йодом[933]. Что было еще хуже, потекли слухи о возможности разрушительного второго взрыва на станции и о секретном плане властей эвакуировать город полностью[934]. Многие люди воспринимали бодрые официальные заявления как пустую пропаганду.

Тем вечером на вокзале собрались толпы: тысячи киевлян пытались покинуть столицу[935]. Люди спали в здании вокзала, сохраняя место в очереди за билетами. Многие работники срочно писали заявления об отпуске, иногда те, кому отказали, в отчаянии просто бросали работу. Вскоре в городе появился целый флот оранжевых мусороуборочных машин и начал безостановочные попытки смыть радиоактивные выпадения с киевских улиц[936]. К этому моменту толпы стали собираться у сберкасс и снимать деньги с счетов, некоторым сберкассам пришлось закрыться через несколько часов, другие ограничили выдачу 100 рублями на человека. К обеду во многих отделениях кончились наличные деньги. Когда аптеки распродали запас таблеток стабильного йода, люди начали пить раствор йода для наружного применения, обжигая себе горло. Очереди у винных магазинов увеличились вчетверо – защиты от радиоактивности искали в красном вине и водке, вынудив украинского заместителя министра здравоохранения объявить: «Слухи о пользе алкоголя против радиации – неправда»[937].

К среде толпы взвинченных киевлян бились за билеты из города, пытаясь бежать в количествах, невиданных со времен немецкого блицкрига в 1941 году[938]. На вокзалах мужчины и женщины совали деньги проводникам, набивались по десять человек в четырехместные купе и забирались на багажные полки[939]. Другие пытались выбраться по автодорогам, и движение на южных магистралях встало: только в один день почти 20 000 человек выехали на машинах и автобусах из столицы Украины[940]. Были организованы дополнительные рейсы в аэропорту, удвоено количество поездов из Киева в Москву. На московских вокзалах западные репортеры видели, как прибывают вагоны с детьми, которые едут без сопровождения взрослых. Дети стояли