Читать онлайн Станция на пути туда, где лучше бесплатно

Станция на пути туда, где лучше

Сторона один

Две погоды

До той кошмарной августовской недели, когда каждый его новый план перечеркивал прежний, а каждое слово прикрывало ложь, я считал отца хорошим человеком, гордился, что мы одной крови. Сейчас легко сказать, что я заблуждался, как легко и задним числом обесценить все его достижения. Но в то лето мне было двенадцать – птенец желторотый, рос на тихой деревенской улочке, будто в мягких подушках, – и я не умел отличать мелкие недостатки взрослого от роковых изъянов. Возможно, наивность моя была сознательным выбором. Вероятно, я тогда уже понял, насколько он порочен – когда заметил у него однажды вечером на щеке жирный след от помады, – но закрывал на это глаза. На самом деле все, что я знаю о его жизни, выглядит иначе с каждой попыткой истолкования, и в любой мелочи я склонен замечать скрытый смысл. Я не ищу объяснения его поступкам, а всего лишь рассказываю, как он на меня повлиял. Я с тобой честен, и это главное.

Из-за той проклятой недели внутри у меня вечный раздрай, а в голове вместо ясных мыслей туман. Я уже не тот Дэниэл Хардести, каким был до нее (даже юридически не тот: в двадцать лет я сменил фамилию), и все-таки осадок не сотрешь. Как могут несколько мимолетных страшных дней исковеркать целую жизнь? Почему мы так легко берем на себя чужие грехи? Знаю лишь то, что отец, с тех пор как я подрос и стал без него скучать, имел надо мной странную власть.

У него всегда было два состояния – “две погоды”, как говорила мама, – и менялись они резко, непредсказуемо. Был ласковый Фрэнсис Хардести – прижимался ко мне вплотную на фотографиях, обнимал меня за плечи, льнул ко мне, будто боялся, что стоит ему куда-то деться, и я забуду, какого цвета у него глаза. Но был и другой Фрэн Хардести, отчужденный, – прятался от меня в комнатах второго этажа, шептался в дверях с девицами и будто не слышал меня сквозь смех, усаживал меня в баре на табурет перед игровым автоматом, сунув в руку мелочь, а сам исчезал; от него мне перепадали лишь крохи внимания.

Я его любил и теперь стыжусь своей любви, – любил, несмотря на то что его привязанность ко мне была показной. Согласен, это меня не оправдывает. И все равно – когда я вспоминаю о той августовской неделе, то понимаю, почему буксую при каждом шаге вперед. Его грехи достались мне в наследство, его дурную кровь я передам детям.

Природа не одарила меня острой памятью на всякие мелочи, но я помню многое, что предпочел бы забыть, тем более что эту часть детства мне и нет нужды вспоминать – она подробно описана в документах. Вот, к примеру, содержимое отцовского бардачка – список составлен в день, когда его машину нашла полиция: Начатая упаковка мятных леденцов “Фокс”, с надорванным верхом. Разноцветные деревянные колышки для гольфа, новые. Три черные магнитофонные кассеты “Грюндиг”, подписанные опрятным отцовским почерком, зеленой шариковой ручкой: “Блю Белл Нолл”, “Сокровище”, “Громче бомб”[1]. Баночка средства для мытья рук, двести семьдесят пять миллилитров. Ножницы маникюрные, изогнутые. Смятый конверт с квитанцией от автомастерской Брайента за “ремонт задней двери” от 19 июля 1993 года. “Справочник владельца «Вольво 240»”, в обложке из кожзама. Упаковка из-под парацетамола. Тридцать четыре пенса мелочью: двадцатник, десятипенсовик и два медных двухпенсовика. Что еще? Затвердевший кусок восковой корки от сыра. Сломанная шариковая ручка из гостиницы “Метрополь” в Лидсе. Жестяная коробочка из-под тонких сигар.

На вещественные доказательства они не тянут, но их фотографии подшиты к пухлому отцовскому делу – пылятся в папке, как просроченные скидочные купоны в тумбочке. Казалось бы, чепуха, но то, что они тогда очутились у отца в бардачке, придает им вес. Многое из того, что в жизни пишется между строк, проходит мимо нас, но стоит однажды преступить закон – и все наполняется зловещим смыслом, каждый пустяк превращается в улику; вот и я смотрю на свое прошлое в том же ключе. Как будто в случайностях и скрыта правда. Как будто из незаметных мелочей выросли большие события.

У деревушки нашей, разумеется, была история и до моего отца. Местечко Литл-Миссенден – из тех, что до сих пор называют “приходами”. Приятный уголок посреди возвышенности Чилтерн-Хилс, достопримечательности которого, интересные в первую очередь историкам, – собор романского стиля и особняки – привлекают иногда туристов из Лондона и не только. К нам часто забредали художники во фланелевых рубашках и устраивались писать акварели, а я стоял за мольбертом и изводил их вопросами. Они всегда рисовали одно, а я видел другое. Они рисовали графично-четкие деревья, застывших птиц, домики, каждый со своим неповторимым обликом, деревенские улочки в пятнах света. А мой Литл-Миссенден, переплетение пространств, было не так-то просто передать в рисунке. Ухабистая тропка, где я гонял на велосипеде; лаз под нашей живой изгородью, который я расширял год за годом; углубление для монет в телефоне-автомате, где прятались мои солдатики, когда я отправлял их в разведку; флагшток на колокольне, видный из всех наших окон второго этажа; пологие холмы, где так хорошо кататься на санках, – каждый год под Рождество я молился, чтобы их укрыло снегом. Без таких мелочей и дом не дом. Имей я мужество сюда вернуться, я бы нашел их иными. Иными – считай исчезнувшими.

Перемены начались тихим утром в четверг, 17 августа 1995-го, когда я увидел, как к нашему дому подъезжает старенький отцовский “вольво”, – синее пятно двигалось будто сгусток крови по вене. Все утро я его высматривал, забравшись с ногами на деревянную скамью у окна гостевой комнаты, но видел только пустую дорогу – влажную полосу асфальта, где торжественно вышагивали вороны, – и сникал всякий раз, когда появлялся автомобиль и с ревом проносился мимо.

Мама неделями готовила меня к разочарованию – объясняла, что Фрэнсис Хардести, сколько бы он ни клялся и ни обещал, может и вовсе не появиться. “Для твоего отца превыше всего удобство, – предупреждала она. – Если он тебя подведет, близко к сердцу не принимай. Он про тебя просто забыл, и все”. Эти разговоры мне всегда были не по душе. Чем яростней ругала она отца за его спиной, тем проще мне было заткнуть уши. На расстоянии его недостатки блекли. Я верил, что однажды он опровергнет мамины слова, покажет себя с лучшей стороны.

В то утро мама поджидала его в прихожей – наверное, не один час там простояла. Когда раздался звонок, она посмотрела на позолоченные часы у двери.

– Ровно семь тридцать, – сказала она, когда я спустился. – Это точно не он. Можно было еще поспать.

Но за стеклянной дверью маячил размытый силуэт: рубашка, бледный овал лица, темная копна волос. Никогда я так напряженно не вслушивался в трель нашего дверного звонка, она казалась бесконечной, – и теперь, стоит мне услышать похожий звонок, внутри у меня все холодеет.

Отец на миг задержался в дверях, оглядывая нас. Было бы проще, будь у него внешность матерого преступника: костяшки в наколках, бритая голова, байкерская кожанка, ледяной взгляд – посмотрит, и сердце в пятки. Но на самом деле ничего пугающего в облике Фрэнсиса Хардести не было. Среднего роста, худощавый, но не тощий, с чуть наметившимся животиком. Носил он рубашки из синтетики и свитера без ворота, однотонные или в мелкий рисунок, и линялые джинсы или темно-синие вельветовые брюки; карманы, где он держал ключи и бумажник, вечно были протертые. Власть над людьми давал ему голос – звучный, как у радиодиктора, не резкий, как у большинства, а бархатный, чуть воркующий. Вдобавок он был красив нешаблонной красотой. Нос у него, к примеру, был толстый, но ноздри изящные, будто в противовес. И ни у кого больше я не встречал таких глаз – светло-карих, медовых, с рыжими пестринками в глубине. Обычно он был чисто выбрит, но день-другой не побреется – и лицо смягчалось, делалось не такое загнанное. Имелась у него одна маленькая слабость – пристрастие к тонким сигарам, и с сигарой во рту выглядел он почему-то не манерным, а сосредоточенным. Он предпочитал сорт “Кофе со сливками”, только название ему не нравилось – мол, лучше сгодилось бы для пудинга, вот он и называл их “Винтерманс”. “Еще одну «Винтерманс» на сон грядущий – и баиньки”. Их желтизна въелась в его пальцы; ими пропах он весь – волосы, одежда, кожа.

Он замер на пороге и, прищурившись, смотрел на маму.

– Кэт, – он неловко махнул, – рад тебя видеть. Как он, готов? – Мама уперлась в дверной косяк, невольно преградив ему путь, и он, стоя на пороге, заглянул в прихожую. – Надеюсь, собрался, дружок? Надо проскочить без пробок.

Готов я был на все сто: искупался, оделся, наелся кукурузных хлопьев, а сумку собрал еще накануне вечером. В ту ночь я почти не спал. А когда увидел его, так обрадовался, что потерял голос. Раз в кои-то веки отец сдержал слово – не верилось, что он здесь! Вдобавок у меня был полон рот крови: от радости я сиганул со ступеньки и прикусил язык.

– Что с тобой, воды в рот набрал? – крикнул он мне. – Хватай свои пожитки – и вперед.

Мама протянула отцу мою сумку. Он весь скособочился, будто под тяжестью.

– Что он туда напихал?

– В основном книги, – ответила мама. – Я предлагала часть выложить, а он ни в какую.

– Там, должно быть, целая Британская энциклопедия!

– Книги в дороге пригодятся – дорога долгая.

– На что ты намекаешь?

– Ни на что, Фрэн. Ни на что.

Я потянул маму за рукав, показал ей язык.

– Ох, да у тебя там ранка, – нахмурилась она. – Где это ты так? – Она повернула мое лицо к свету. – Ничего. Оторви кусочек бумажного полотенца, заверни в него кубик льда и подержи во рту минут десять.

Так я и сделал. Мама, хоть и не имела медицинского образования, всегда знала, как лечить мелкие травмы, и знания эти будто черпала из бездонного источника. В то время мне это казалось чудом, хотя на самом деле никаких чудес – материнское чутье плюс здравый смысл.

Когда я вышел из кухни, Фрэнсис Хардести вместе с моей сумкой исчез. Увидел я его на подъездной аллее, а рядом маму в шелковом халате и тапочках. Отец прилаживал связку коротких толстых досок к багажнику на крыше “вольво”, а мама что-то говорила, глядя на его взмокшую спину.

– Готово. – Он повернулся к маме: – Теперь сгодится? Одобряешь?

Мама отступила в сторону.

– Ума не приложу, почему ты их с самого начала туда не пристроил.

– Ну а я ума не приложу, почему их нельзя хранить в гараже.

– Ты здесь не живешь, Фрэн, вот почему. Пора бы и привыкнуть. Больше никаких грязных ботинок у меня в кухне, никаких деревяшек в моем гараже. Ничего лишнего – и точка. – Тут мама увидела меня на аллее, во рту я перекатывал кубик льда. – Все уложили, просто место освобождаем.

– Готовность номер один! – сказал отец. И потрепал меня по макушке. – Садись, пристегивайся. Ну а я схожу в туалет, если мама твоя не против.

– Ступай в тот, что на первом этаже, – распорядилась мама, и он исчез за дверью.

Я устроился на переднем сиденье. В машине было тепло и пахло освежителем; на подлокотнике темнела отметина, будто след от зажигалки. Мама постучала в окно, и я опустил стекло.

– Послушай. – Она наклонилась, глаза вровень с моими. – Послушай внимательно.

Сколько это длилось, не знаю, на приборную доску с часами я и не взглянул, но кажется, лишь глазом моргнул – а прошла вечность.

– Вот что, ты все это слышал уже не раз, но если вдруг что-то пойдет не так, очень уж сильно не огорчайся, хорошо? То есть если не познакомишься с актерами, как он обещал, если этой Мэксин не окажется на месте или если на съемки не попадешь, – не вешай нос, ладно? Как бы ни сложилось, все равно будет интересно. Твой папа умеет развеселить, если захочет, да и надо вам почаще бывать вместе. Понимаю, для тебя это важно. Просто радуйся, и все. Будь умницей. Хорошо?

Я улыбнулся, что-то промычал в знак согласия.

Мама сунула голову в окно, вытащила у меня изо рта размокший бумажный клочок.

– Дай погляжу, что у тебя с языком. (Я высунул кончик.) Да, разнесло здорово, но не беда, заживет. Холодной воды пей побольше. И звони мне с заправок, чтобы я знала, где ты. До Лидса ехать три часа с небольшим, если скорость не превышать. – Она скомкала мокрую бумажку. – Посиди тут, а я сбегаю посмотрю, что он там копается. Я тебя люблю, сынок.

– И я тебя.

Она подставила щеку для поцелуя. Кожа чуть лоснилась от крема. Я уловил знакомый запах, лимонный с нотками карамели, – “Подсолнухи”, любимые мамины духи.

Я пристегнулся и стал ждать. Книги, настольные игры, солдатики, фотоаппарат – все в сумке, а сумка в багажнике. Заняться нечем, и с новой силой вспыхнула тревога: что сейчас происходит в доме? Воображаемые ссоры были куда страшнее тех, что я видел своими глазами; сейчас родители находились вдвоем, я их не видел, и меня замутило от ужаса, ладони взмокли.

Вскоре вернулся отец, в руках синяя сумка-холодильник. И продолжал спор, начатый где-то на пятачке между туалетом и входной дверью.

– Да успокойся, здесь я на твоей стороне, Кэт. Несправедливо, согласен. Но не понимаю, за что ты меня винишь – ты же меня предупредила всего за два дня. За два дня!

– Если бы ты приехал, был бы совсем другой разговор, – ответила мама, следовавшая за ним. – Они хотели бы видеть обоих родителей.

– Не знаю, что и сказать тебе на это. Нет у них мест – значит, нет. Вряд ли директор из-за меня одного все переиграл бы. Будь у меня такой дар убеждения, кувыркались бы мы с тобой сейчас в кухне на полу.

Мама остановилась, скрестила на груди руки, лицо ее скривилось, будто она наткнулась на дорожке на собачье дерьмо.

– Боже, никак ты не повзрослеешь!

Небо хмурилось. Слева наползла туча, на капот “вольво” легла тень.

– А может, ты чересчур многого хочешь? – спросил отец. – А главное, не знаю, пойдет ли ему это на пользу. В такое место ребенка отдавать – только портить, сам убедился.

– Уму непостижимо! – воскликнула мама. – Ты совсем меня не слушал?

– Не иначе как твой папаша тут руку приложил.

– Фрэн, замолчи. От твоих слов только хуже.

– Ты всегда хотела его отдать в Чесхэм-Парк…

– Что ж, я много чего хотела…

Лучшее средство, чтобы отвлечься от их пререканий, – отцовский бардачок, таивший миллионы открытий. А вдруг он припрятал там для меня подарок? А может, попадется вырезка из взрослого журнала или что-нибудь опасное – скажем, перочинный ножик? Но увы, ничего интересного (см. список). Из щели рядом с ручным тормозом торчал огромный атлас автодорог Великобритании. Я достал его и открыл наугад. Хотелось затеряться в сетке координат, среди магистралей и развязок, среди городов, где я никогда не бывал: Бакден, Литл-Пакстон, Оффорд-Клуни, Оффорд-Дарси, Крик – не иначе как в честь моих родителей назван!

Я успел изучить только две страницы, и тут раздались шаги отца и его голос:

– Иди попрощайся! Нам пора ехать. – Сумка-холодильник билась о его ляжку. Он был весь красный, разгоряченный, лицо лоснилось от пота. Решив сперва, будто он ко мне обращается, я отстегнул ремень. Но из-за его спины появилась вдруг мама. Открыла дверцу, наклонилась, чмокнула меня в висок.

– Ты почему не пристегнулся? – спросила она – и тут же напустилась на отца, глядя ему в затылок: – Фрэн, что за безобразие! Он не пристегнут! Куда ты смотришь?

Отец взвился:

– Отстань! Мы еще даже с дорожки, нахрен, не выехали! – И стал запихивать сумку мне под ноги.

– Ты осторожней за рулем, не гони. И, будь добр, не ругайся.

– Ты бы лучше не обо мне пеклась, а об идиотах на дороге.

– Следи за ними в оба.

– Ага, щас, – выдохнул отец. – Поможет, не сомневаюсь!

Мама взяла меня за щеки, легонько потрепала за подбородок.

– Следи за собой, – велела она. – И за ним тоже присматривай, чтоб не вздумал покупать тебе колу и шоколадные батончики. И все чеки сохраняй. – Если чем-то и огорчала меня мама, так это привычкой говорить гадости об отце, обращаясь ко мне, – можно подумать, я ничего не понимаю. – Буду очень по тебе скучать, солнышко. Звони мне на каждой остановке. При любой возможности.

Я пообещал – в очередной раз – звонить.

Со щелчком открылась дверь справа от меня, и отец плюхнулся на сиденье. Взялся за руль, распрямил руки, повертел головой, с хрустом разминая шею.

– Ну, поехали. – И завел машину. – Надо где-нибудь по дороге заправиться.

Когда мы выезжали со двора, я оглянулся – дом наш стоял нараспашку. Я знал, что мама будет махать с крыльца рукой, пока мы не скроемся из виду. Но не предполагал, что в последний раз вижу дом своего детства таким, как всегда, – живописный, из красного кирпича, скрытый деревьями, так что фасад можно разглядеть целиком, только если играешь в саду. Я не знал, что дом уже превращается в воспоминание.

Отец включил первую передачу, и мы не спеша обогнули дом. Отец дважды нажал кулаком на клаксон – весело посигналил маме, спугнув с крыши гаража голубей, – мама вздрогнула от неожиданности, когда те вспорхнули. Мы удалялись, а она стояла, прижав руку к сердцу и улыбаясь. Что ее вижу в последний раз, я тоже не знал.

Полагаю, всякий лжец стремится врать как можно правдоподобней. Отец хорошо понимал это и половину своей жизни выстроил на этой предпосылке. Он то лгал напропалую, то слегка привирал – как агенты по недвижимости расхваливают дома-развалюхи, как продавцы автомобилей скручивают пробег, как врачи скрывают халатность приписками в карточках больных. Ложь, которой он потчевал меня под конец, держалась на моем доверии, а такую ложь тяжелей всего снести.

Когда их с мамой отношения начали портиться, отец стал играть на моих слабостях, заискивая перед матерью. Я рос “книжным” мальчиком, увлекался немногим, но если уж увлекался, то всерьез, чуть ли не до одержимости. Когда мне было десять, мама однажды – чтобы выманить меня на солнышко, оживить мой “библиотечный” цвет лица – повела меня на благотворительную распродажу в церковь Св. Иоанна Крестителя. Там, на раскладном столе, рядом со стопкой любовных романов и канцелярским ножом я увидел что-то похожее на сломанные ножницы – из потускневшей латуни, с двумя ручками, но без лезвий. Приглядевшись, я понял, что это очки – диковинные, старинные, линзы вращаются вокруг центральной оси, – и потратил на них всю мелочь, что дала мне мама. Позже выяснилось, что это французские складные очки 1901 года, по нынешним меркам не особая ценность, учитывая их состояние, но и далеко не дешевка. Посуди сам, легко ли я меняю увлечения: очки эти положили начало моей коллекции – сейчас в ней более трехсот экземпляров, и некоторые из них (например, старинные очки с двойной дужкой и лорнет модели Джорджа Адамса) сделали бы честь любому музею.

Не помню, как прознал о них отец, – то ли мама проговорилась во время очередных телефонных препирательств, то ли я сам рассказал, шмыгая носом, не зная, о чем мне вообще говорить, когда мама передала мне трубку. Мои родители тогда еще не разъехались окончательно, но брак их доживал последние дни – как пес, что лежит пластом на коврике и уже не встает, – и отец раз в пару дней звонил по вечерам, чтобы отсрочить неизбежное. Жил он тогда в Дублине у друга, помогал возводить декорации для “Бранда”, постановки по Ибсену. Помню, как он позвонил насчет подарка на мой день рождения.

– Вот что, Дэн, я тут закрутился малость. Но я ходил с Лидией по антикварным лавкам, искал тебе очки. – Голос был у него сиплый, измученный. Я не понял, что это за Лидия и откуда я ее должен знать. – В общем, с очками нам не повезло, зато нашли кое-что другое – старинную лупу. Чистое серебро, линза в полном порядке, так хозяйка сказала. Может, стоит вернуться, купить? Если я завтра ее отправлю почтой, ко дню рождения дойти не успеет, и все-таки – что скажешь?

Полагаю, тот наш короткий разговор на время успокоил маму – хорошо, что отцу есть дело до моих увлечений. Их телефонные беседы в те дни стали дольше, веселее, и говорила мама о нем добродушнее. До последнего дня отец жаловался, что посылка затерялась в дороге, даже письмо-извинение с дублинской почты предъявил для пущей убедительности. Отец никогда не извинялся в открытую, не признавал ошибок – ничего, кроме лживых оправданий, все более и более жалких.

Наверняка ему трудно было понять мое увлечение допотопными очками – и немудрено, ведь сам он в детстве грузил с отцом сено и ухаживал за овцами. И все же страсть к безделушкам я наверняка унаследовал от него. Если на то пошло, я и за очки эти уцепился лишь в надежде с ним сблизиться.

За несколько месяцев до той распродажи отец перехватил меня возле школьных ворот – я прошел мимо, не заметив его, а он свистнул мне вслед с обочины.

– Эй, Дэнище! – Он был в рабочем комбинезоне, заляпанном краской, дымил сигарой. Машина слегка качнулась, когда он слез с капота. – Да не смотри ты на меня так! Все путем! Я с мамой помирился.

Как выяснилось, ложь.

Мы не виделись уже шесть недель – с того дня, как мама сложила его одежду в дюжину мусорных мешков и вынесла за порог. Можно только гадать, какая по счету из его измен послужила поводом к изгнанию. Отец спал тогда с той, рыженькой, из гольф-клуба, – знаю потому, что он часто брал меня посмотреть, как размахивает клюшкой и мажет по мячу. Он оставлял меня в кабинке, с ведерком мячей и детской клюшкой, и я гонял мячи на искусственном газоне, пока рыжая ублажала его в служебном туалете. Как ее звали, неважно, хоть имя ее и гремело на весь гольф-клуб (“Эта Надин так и напрашивается, чтобы ее оттрахали. Так бы и стащил с нее шортики!”). Спешу тебя успокоить, ничего совсем уж откровенного я не видел – скорее, чуял, когда отец возвращался на поле взвинченный, с выбившейся из брюк рубашкой, а Надин вспыхивала, когда мы возвращали в прокат ведерки.

– Ну, садись, – скомандовал отец. – Хочу тебе кое-что показать.

В тот день он довез меня от школьных ворот до Хай-Уикома – милях в шести к западу – и поставил машину возле театра “Суон”. Мы зашли с черного хода, и сквозь темную кишку коридора он вывел меня на сцену.

– Бюджет был хиленький, – объяснил он. – Во вторник это все уберут, вот я и решил привести тебя сейчас, пока не поздно. – Он указал на декорации: задрипанный бар, серо-зеленые стены увешаны бумажными гирляндами; две застекленные створчатые двери с подсветкой, за стеклами – городской пейзаж. Для спектакля “Разносчик льда грядет”[2]. – Ну, как тебе? Пойдет?

Не знаю, какого ответа ждал он от десятилетнего ребенка, но я с готовностью кивнул. Он разрешил мне побегать по сцене, а сам смотрел из-за кулис, но мне все равно было где бегать, хоть по свалке, и от отца это наверняка не укрылось.

– Ладно, хорош дурака валять, – сказал он. – Давай домой! Думал, тебе будет любопытно, чем я занимаюсь, только и всего. Не бери в голову. – Отец поманил меня со сцены. Он любил похваляться передо мной тем, что якобы выделяло его из толпы. – Мама твоя думает, будто я лежу кверху пузом, в отелях прохлаждаюсь. Ну и вот, полюбуйся! Видишь, чем я был занят? И если мама спросит, расскажешь ей, чем я живу.

Внимание мое переключилось на раскрашенные ширмы и осветительную аппаратуру. Было в декорациях что-то головокружительное, мне нравилось, что издалека они выглядят объемными, но стоит подойти ближе – становятся плоскими, одномерными.

– Из чего это все сделано? – спросил я.

– Хм… – Отец помолчал, вздохнул. – В основном дерево и стеклопластик. Художник нарисовал, а я сделал по-своему.

Я подошел поближе рассмотреть, что там на столе посреди сцены, – оказалось, что шаткие подсвечники, запотевшие бокалы, тусклое столовое серебро. Взял в руки чайную ложечку.

– И это тоже ты сделал?

– Нет, это настоящая, реквизиторы подыскали – скорее всего, в лавке у старьевщика.

– Кто такие реквизиторы?

– А почему ты спрашиваешь?

– Мне интересно.

Отец шумно выдохнул, почесал в голове.

– Ну так вот, – начал он, – ложечка у тебя в руке – это реквизит. Реквизит – это все, чем пользуются актеры на сцене. А ребята из реквизиторского цеха – точнее, у нас девчонки – все это находят и расставляют по местам, чтоб было под рукой во время спектакля. Иногда, если нужен предмет слишком дорогой – скажем, как вон та люстра или там красивая китайская ваза, – бутафоры делают похожий из чего-нибудь подешевле. С виду предмет такой же, а обходится недорого.

– А разве не видно, что это ненастоящее?

– Из зрительного зала – нет. Если бутафор хороший, не видно.

Я вертел ложечку в руках.

– А ты, папа, тоже умеешь делать бутафорию?

– Умею – то есть приходилось, – но мне больше нравится делать мебель и декорации. Как тебе сказать… что-то существенное.

– Почему?

– Не знаю, сынок. Нравится, и все.

Я вернул ложечку на место.

– Когда мы будем с тобой делать бутафорию?

– Позже, когда подрастешь.

– Хочу у тебя в реквизиторском цехе работать.

– Это дело, – отозвался отец. – Да вот беда, чтобы тебя взяли, надо быть хотя бы вот такого роста. – Он провел рукой под подбородком. – А почему бы тебе в школе не попробовать? С этого все начинают.

– Под конец четверти?

– Неважно. Стоящий реквизитор и между спектаклями собирает все, что может потом пригодиться, так он ко всему будет готов – хоть к Шекспиру, хоть к пантомиме, к чему угодно. Если хочешь, возьми для начала что-нибудь отсюда, со стола, я никому не скажу.

Я призадумался.

– Нет, это же для актеров!

– Одной ложечкой меньше – с них не убудет.

– Но мне попадет!

– Только если застукают.

Я нахмурился. При одной только мысли, что отец толкал меня на скользкий путь, меня бросило в дрожь.

– Сам решай, сынок. – Отец глянул на часы: – Думай, только не до вечера.

Мама, узнав про этот случай, две недели злилась, запрещала мне с ним разговаривать, и я ему так и не признался, что через несколько месяцев, когда нам попались на распродаже старинные очки, я решил, что и это тоже реквизит – основа для нашего общего будущего.

Следующий школьный спектакль назначили на сентябрь, и когда распределяли роли, я подошел к учительнице и вызвался быть реквизитором, а в доказательство, что я чего-то стою, принес очки и краденую ложечку. Учительница надо мной посмеялась – беззлобно, по недомыслию. “Да что ты, дружок, оставь их себе! Слишком они для этого хороши, – сказала она. – Не волнуйся, этого добра у нас целые ящики”. Во мне будто задули огонек. Как бы ярко ни разгоралась в моем сердце искра любви к отцу, всякий раз ее гасили. Интересно, догадывался ли отец? Наверное, ближе к концу он счел, что милосерднее для нас обоих и вовсе отбросить добрые чувства.

Жемчужный осколок луны еще висел в небе, когда мы выехали из Литл-Миссендена. Из-за низкой подвески “вольво” я чувствовал все до единой кочки и выбоины на Тейлорз-лейн, когда мы проносились мимо ухоженных садов возле особняков – вот уж не думал, что буду по ним скучать, – и лугов с проволочными изгородями. Отец молчал, пока мы не добрались до развязки. Он затормозил, указатель тикал: налево-налево-налево. Мимо прогромыхал грузовик.

– Нам направо, Дэнище. – Отец выкрутил руль. – Будешь штурманом? – И, не дождавшись ответа, достал дорожный атлас и тяжело плюхнул мне на колени. – Маршрут я уже проложил, а твое дело – пальцем водить по карте, следить, где мы находимся. Ты парень смышленый, для тебя это раз плюнуть.

Атлас автомобильных дорог Великобритании, изданный Британским картографическим управлением, – теперь частичка прошлого. Не играй он столь важной роли в планах отца в ту неделю, я, возможно, сейчас смотрел бы на него с тихой грустью, как на безделушки из моей коллекции. Но я представляю его без всяких иллюзий – потрепанным, с холодными жесткими страницами, покоробленными от сырости. Для ребенка чтиво не из легких, и, едва открыв его, я растерялся. Районы страны объединены были по непонятному принципу: на странице тридцать семь – изрезанное юго-восточное побережье Англии, на тридцать восьмой – северный Уэльс, смахивающий на профиль ведьмы. Отцовский атлас устарел на год, но это не беда, говорил отец. “Вряд ли там что-то поменялось, без моего-то разрешения!”

Чуть раньше, листая его, я не заметил ни выделенных дорог в середине, ни квадрата с нашим домом (Е3), который отметил для меня отец. Литл-Миссенден был обведен желтым, а от него вился маршрут, который мне предстояло указывать.

Мимо проносились автомобили. Отец, подождав с минуту, не выдержал и вклинился в первый же просвет между машинами. Когда мы встроились в ряд, он ослабил на миг хватку на руле. И сказал:

– Думаешь, нас бы хоть одна собака пропустила? Видели же, что я поворачиваю! – Он злобно уставился в зеркало заднего вида. – Глянь на этого придурка сзади – что творит! Куда он так торопится? Козел! – Я не знал, что ответить. Он дал мне сосредоточиться на карте. – Ну и плевать. Мы уже на маршруте. Четко по расписанию! – Чуть расслабив руки, он откинулся назад. – Тебе слово, штурман, – по какой трассе мы сейчас едем?

Я знал, что он спросит, и заранее ткнул пальцем в номер:

– А314.

– А-а, – протянул отец удивленно, будто ехал по ней впервые в жизни. – Старая добрая А314! И куда она ведет?

– В Эйлсбери, – ответил я. – Папа, ты так и будешь всю дорогу спрашивать?

– Да, время от времени. – Он хмыкнул. – Чтобы убедиться, что ты тянешь лямку. То есть чтобы ты с курса не сбился, а не то заведешь нас куда-нибудь в море.

Он пытался меня развеселить. Но в последние годы мы так редко бывали вместе, что я разучился улавливать оттенки его настроения. Отеческая болтовня, мимолетная досада на других водителей, добродушие – я не знал, где здесь фальшь, а где подлинный Фрэн Хардести. Возможно, он и сам не знал. И я не позволял себе расслабиться с ним рядом – перейти сразу от отчужденности к близости значило бы для меня предать маму.

– Эй, глянь! – Он указал вперед и влево. – Что у него там, мышь?

Чуть поодаль, над выжженной травой, парил красный коршун.

– Полевка, – сказал я. – Они полевками питаются.

– Откуда ты знаешь?

– К нам в школу лектор приходил, рассказывал.

– Из Королевского общества охраны птиц?

Я кивнул.

– Интересно! Жаль, меня там не было.

– Подумаешь, лекция как лекция, ничего особенного.

– Может, еще одну устроят, я бы тоже пришел.

– Да, может быть. Только родителей, кажется, не пускают.

Чем ближе, тем отчетливей видно было птицу. За полмили темнел лишь силуэт на фоне неба, а теперь я мог разглядеть тончайшие движения крыльев, каждый взмах. Отец притормозил, дал мне полюбоваться.

– Великолепно! – восхитился он.

Ржаво-красные крылья с белыми метками раскинуты буквой Т, в когтях безвольно болтается зверек.

– Кажется, у него там кролик, – предположил я.

– Чего он ждет?

– А?

– Что ж не улетит и не съест?

Коршун скрылся из виду, уплыл вдаль, в историю.

– Наверное, высматривал еще добычу.

– Это, должно быть, самка, – сказал отец. – У нее там птенцы, их надо кормить… как они правильно называются? – Мы снова летели на полной скорости. – Коршунки? Коршунята? – Мир за окнами проносился блеклым пятном. – Щенята-коршунята.

Я прыснул.

– Сколько ехать до Лидса?

Отец отпустил педаль.

– Я тебе уже наскучил?

– Нет, просто хотел узнать, сколько миль.

– Ты у нас штурман, ты и скажи.

– Но ты уже столько раз тут ездил! Тебе проще сказать.

– У тебя карта перед глазами, так? Вот и соображай. Каждый квадратик два на два дюйма. А в дюйме, грубо говоря, три мили. И если все их сложить…

– Неважно, – отмахнулся я, – ехать нам часа три, мама говорила.

– А ты ей поверил на слово, и все? Жалкая отмазка!

– Тогда дождусь указателя и прочту на нем.

– Лодырь.

Я пожал плечами.

– А я-то тебя считал любознательным!

– Возьми да скажи, ну что тебе стоит?

– Понимаешь, – начал отец, – в жизни все не так просто, как тебе хочется. И когда подрастешь, в голове останутся не те знания, что тебе на блюдечке поднесли, а те, что сам добывал. Взять хоть эту машину. Хочешь узнать, как она мне досталась?

Сейчас он, конечно, расскажет, и неважно, хочу я знать или нет.

– Эта машина мне досталась от старушки, чей дом я ремонтировал. Славно у меня вышло, верь моему слову, будто картинка из журнала “Идеальный дом”! Но, сказать по правде, очень тяжело мне это далось. Не просто все стены покрасил – три слоя водоэмульсионки, два слоя лака, – там у нее были обои, еще довоенные, приклеены промышленным клеем, под ними будто ушной серой намазано. Все обои пришлось отдирать, соскребать, от пола до потолка, а уж потом грунтовать. Зато в итоге старушка так была довольна, что решила мне отдать машину мужа, он незадолго до того умер, она ее продать собиралась, но сказала: “Знаешь что, Фрэн? Я видела, как здорово ты работаешь, а твой фургончик страсть как дымит – забирай машину Эдварда”. Хотела ее отдать в хорошие руки, тому, кто оценит. Видишь вон ту цифру? – Он ткнул пальцем в прозрачный пластмассовый экран счетчика пробега. – Больше сотни тысяч миль, да? А тогда было меньше девятисот. Я каждой пройденной милей горжусь, а о потраченных силах никогда не жалел. Понимаешь, к чему я веду?

– Ага, – кивнул я. – Понимаю.

– Умница.

Знай я тогда то, что знаю сейчас, – что “вольво”, в котором мы едем, куплен в рассрочку в Чесхэме десять лет назад и до сих пор оформлен на мамино имя, – я бы не повелся на историю о награде за труд. А тогда я принял его ложь за чистую монету.

Он свернул на первую же заправку с недорогим дизельным топливом. Пока он рассказывал, стрелка датчика топлива упала к нулю, и мы проехали, наверное, штук пять бензоколонок, прежде чем остановились на этой. Развалюха, каких было много в те времена, выглядела так, будто тут на досуге хозяйничала пестрая компания местных пенсионеров. Площадка не заасфальтирована, рукоятки насосов разъела ржавчина. В банках из-под маргарина – поникшие гвозди´ки на продажу.

Пока отец заправлялся и расплачивался, я ждал в машине с раскрытым атласом на коленях, изучал маршрут, который он начертил ярко-желтым. Сверстники мои учились читать карты на скаутских сборах, а я эту науку постиг благодаря уловке отца. Я сосчитал квадраты, перевел в дюймы и получил нужный ответ: до Лидса сто девяносто миль или около того. Но заметил я и кое-что другое. Отец выбрал не самый прямой маршрут. Он решил держаться извилистых второстепенных дорог.

Отец шагал по заправочной площадке, изучая чек.

– Я думал, выйдет дешевле, – сказал он, усаживаясь рядом. – Цены повысили, а прейскурант поменять забыли, раздолбаи. – Он спрятал чек в карман. – Конфетку хочешь? – И сунул мне под нос пачку мятных леденцов “Фокс”.

– Нет, спасибо.

– Я для нас припас по батончику на потом. – Перегнувшись через меня, он открыл бардачок и сунул туда свой запас сладостей.

– Почему мы едем не по магистрали? – спросил я.

Посасывая леденец, отец завел мотор.

– Там ремонт, – объяснил он. – От самого Лестера пробка, лучше обогнем.

– А-а. – Я поверил на слово. Мне казалось, у отцов нюх на подобное, как у мам – природный дар составлять букеты. Он врал так непринужденно, так уверенно, что у меня не хватало храбрости усомниться. – Все равно в милях столько же выходит, я считал.

– Значит, одобряешь? – Он вырулил с бензоколонки обратно на шоссе. – Видишь ли, штурман с капитаном должны быть заодно. Никакого самоуправства.

Я притих.

– Знаешь это слово – самоуправство?

– Нет.

Он помолчал, перекатывая во рту леденец.

– В общем, это когда кто-то слишком много о себе понимает, считает себя умнее всех. Когда посреди океана тонет корабль, обычно всему виной самоуправство. – И он глянул на меня, сделав большие глаза. – Но мы-то с тобой не потонем?

Я что есть силы ткнул пальцем в страницу атласа.

– Не-а.

Общего было между нами немного, и я цеплялся за любую мелочь, что нас роднила. Скажем, чтение. Он говорил, что его любимая книга – “Комедианты”, но из библиотеки чаще всего приносил толстые исторические романы – “Торквемада”, “Имя розы” – и продирался сквозь них месяцами; я же брал в основном научную фантастику или приключенческие повести для подростков, где бойкие юнцы гоняли на мотоциклах и охотились за сокровищами.

Мы часто смотрели по телевизору старые фильмы – напыщенные вестерны с оркестровой музыкой (отец, развалившись на диване с банкой пива, по ходу фильма комментировал: “Того, кто выбрал Богарта на эту роль, нужно повесить – да, шериф?”). Иногда по субботам, когда мама работала, он водил меня в кино на дневные сеансы, пусть некоторые фильмы мне было смотреть рановато, скажем, “Миллионы Брюстера” или “Восемь выходят из игры”. После сеанса отец говорил: “Что ж, не шедевр, но деньги назад я требовать не буду, а ты?” Дважды он возил меня в Эмершем, в мрачную бильярдную, – помню, его восхищало, как ловко я загоняю шары в лузы, но злило, что я каждый раз несколько минут прицеливаюсь, и в третий раз он меня с собой не взял.

В гольф-клубе мы тоже бывали часто, и отец между свиданиями с Надин учил меня, как держать клюшку, как правильно стоять. И любимый шоколадный батончик был у нас один и тот же, “Дрифтер” (не припомню другого такого сладкоежки, как отец). Мы оба любили спагетти болоньезе и гренки с малиновым вареньем, терпеть не могли цветную капусту и помидоры. В платяном шкафу он хранил черный футляр с белоснежной электрогитарой “Фендер Телекастер”, которую изредка вынимал, просто в руках подержать, тренькал большим пальцем по струнам. Его завораживала красота инструмента, а не звучание, – впрочем, как и меня. Что еще нас объединяло? Цвет волос один и тот же, иссиня-черный, и, как ни печально, черты лица я тоже унаследовал от него, потому сейчас и не люблю бриться перед зеркалом, сидеть в кресле у парикмахера или задирать голову в лифте с зеркальным потолком.

Прочие наши сходства столь несущественны, что и говорить не о чем. Я уверен, мы с самого начала смотрели на мир по-разному. Но когда мне было двенадцать, я трезвонил о его достижениях всякому, кто готов был слушать. Если приходящие няни спрашивали: “А твой папа? Вы с ним часто видитесь?” – меня так и распирало от гордости. Ну и пусть мы редко бываем вместе, не ходим в кино или куда-то еще, не едим больше за одним столом. У него есть дела поважнее, чем нянчиться со мной. “Он все время в разъездах, работает на съемках сериала”, – объяснял я. “А-а, – отвечали мне, – а что за сериал?” И лица светлели, стоило мне произнести название “Кудесница”, как будто оно объясняло его отсутствие, оправдывало его.

У меня никогда не хватало духу пересмотреть скрипучие видеокассеты с записями серий, которые я сделал еще мальчишкой, но я их сохранил – как хранят урну, когда прах уже развеян. Если бы я посмотрел серии снова, то стерлись бы все хорошие воспоминания о фильме, да и слишком велика пропасть между бедным нетерпеливым ребенком, который их записывал, и взрослым, продолжающим их хранить. Я вряд ли узнал бы про сериал, если бы не отец, однако первый же выпуск заворожил меня как ни одна другая история – я ощутил небывалый прилив радости, места и герои показались мне родными; эта история будто пряталась во мне с самого начала, как мушка в янтаре.

Я уверен, будут и у тебя увлечения, и ты поймешь, как тяжело с ними расстаться, даже когда ты их уже перерос. Я бредил “Кудесницей”, рассказывал о ней всем подряд – школьным приятелям, воскресному репетитору по математике, маминым подругам – словом, всякому, кто под руку попадется, – и верил, будто обладаю неким сокровенным знанием, ведь папа у меня в съемочной группе! Можно сказать, чувствовал себя избранным. Что ни день я пересматривал серии. Я и сейчас борюсь с желанием, но уже по иным причинам.

Намного проще было сторониться “Кудесницы” до интернета, который только запутывает дело. Благодаря новым технологиям множатся и способы распространять серии. Интернет – это свалка оцифрованных роликов на ютубе и прочих сайтах, они всплывают всякий раз, когда я, не в силах удержаться, набираю в строке поиска “Кудесница”, и приходится собрать всю волю, чтобы не запустить ролик. И видеокассеты до сих пор в продаже, как ни стараюсь я их отлавливать на Ebay и других интернет-аукционах, где люди со всего света сплавляют ненужный хлам; в сейфе у меня их сотня, а то и больше, а сжечь не поднимается рука. Труднее всего спастись от фейсбука, твиттера и других соцсетей – памятные странички и фанатские группы плодятся как саранча, и я вынужден их терпеть. Кто-то упорно восстанавливает все ссылки, что я удаляю со страниц Википедии, вроде этой:

КУДЕСНИЦА: НАЧАЛО

Материал из Википедии – свободной энциклопедии

У этого термина существуют и другие значения, см. Кудесница (телесериал).

“Кудесница: начало” – научно-фантастический роман детской писательницы Агнес Мозур. Предположительно она написала его на заре своего творческого пути (ок. 1954 г.), но опубликован он был только после смерти Мозур от рака поджелудочной железы в 1986 г. Полный машинописный текст вместе с неоконченными рукописями обнаружил в доме писательницы в Примроуз-Хилл издатель Кларенс Денхолм. Впервые опубликован издательством “Асфодел Пресс” в посмертном сборнике “В Чужемирье: новые, неизвестные и неоконченные истории”, переиздан отдельной книгой в октябре 1993 г., одновременно с успешной экранизацией для детей (в главных ролях Мэксин Лэдлоу и Майк Эган).

СЮЖЕТ

1955 год. Юный Альберт Блор с двумя сестрами бежит по лесу в отцовском поместье, отстает и от приступа астмы теряет сознание. Его находит среди опавших листьев странная, уродливая женщина по имени Крик и лечит травами. Она утверждает, что родом с далекой планеты Аокси и для всех, кроме Альберта, невидима.

По словам Крик, Земля – заброшенная тюрьма, и по всей Британии не счесть подземных казематов, где держали когда-то аоксинских преступников. Себя Крик называет “кудесницей”: “Я художница, мастер, а еще мыслитель. В первую очередь я изобретатель”. На Земле она оказалась из-за сбоя оборудования – перенеслась сквозь пространство и время; теперь у нее есть план, как вернуться домой, и она просит у Альберта помощи. Каждый день он навещает ее в лесу, и наконец она соглашается взять его с собой на Аокси.

Они вместе приносят материалы из бывших, по словам Крик, аоксинских подземных камер. Крик строит из них электрогенератор (“кондьюсер”) для межгалактического путешествия – но многое ли из того, что рассказывает Крик Альберту Блору, на самом деле возможно? Чья версия устройства мира правдоподобней?

ТЕЛЕСЕРИАЛ

Основная статья: “Кудесница” (телесериал)

После выхода книги в 1987 г. студия детских фильмов “Ай-ти-ви” приобрела права на экранизацию для британского телевидения совместно с “Нью Ориджинал”. Сценаристу Джоэлю Касперу (“Пантеон-9”) поручили написать сценарий первых шести серий. “Меня попросили сохранить мрачность оригинала и напустить туману, – признался Каспер в интервью для «Радио Таймс». – Пусть эта история и придумана давно, нынешним детям она наверняка придется по душе, они не любят слащавых сказочек”. Съемки начались в январе 1993 г. в павильоне Йоркширской телестудии в Лидсе; натурные съемки проводились в Ланкашире, Лондоне и Южном Уэльсе. Премьера состоялась в среду, 13 октября 1993 г., в 17:00.

Эту дату и время отец велел мне записать на бумажке и повесить на холодильник, чтобы мы с мамой не забыли посмотреть. Пять минут – и я пропал.

Первые кадры: тихий туманный осенний лес. На экране всплывают слова: “Девон, 1955 год”. Быстрый топот по мягкой земле, шорох листьев. Лесная чаща, забрызганные грязью детские ноги. Крупным планом – лицо младшего, отставшего. Кудрявый, в курточке и шортах, еле дышит. Один башмак потерял. Зовет остальных, просит подождать, но те бегут вперед. Кричат: “Кто последний – тот тухлое яйцо!” – или что-то вроде. Все дальше и дальше они. Делать нечего, надо пробираться вперед. Дышать все труднее, щеки горят. Приступ астмы. Тяжелый. Мальчик падает на лесную подстилку, хватаясь за грудь. Остальные слишком далеко, не замечают. Тревожные звуки фортепиано. Вид сверху: мальчик беспомощно лежит на ковре из сухих листьев – и экран белеет. Секунда – и белая мгла рассеивается, подрагивают макушки сосен. Женский голос: “Пей, малыш. Все пройдет”. Бледная рука приподнимает голову мальчика, другая подносит к его губам чашку. Мальчик пьет, зеленоватая струйка стекает по подбородку. “Дыши глубже, – велит ему голос. – Кружка раньянового чая тебя поставит на ноги”. Мальчик вновь дышит полной грудью. Открыв глаза, он видит свою спасительницу.

Есть в ней что-то не совсем человеческое. Глаза почти бесцветные, таких не бывает. Волосы жесткие, спутанные. Во рту ни одного зуба, лоб изрезан шрамами. Лицо рябое, в волдырях. Мальчик напуган, но встать нет сил.

– Кто… – только и может он сказать.

Она как будто удивлена.

– Как, ты меня видишь?!

Мальчик опять задыхается.

– Нет, нет, не пугайся, малыш. Не напрягай легкие. Видеть ты меня видишь – а слышишь?

Мальчик, не до конца оправившись от испуга, кивает.

– Так я и думала, что ты особенный.

Выговор у нее нездешний, как у выходцев с континента. Она встает во весь рост, и теперь видно, какая она высокая – два метра, не меньше. Босая, бежевый комбинезон смахивает на тюремную робу.

– Меня зовут Крик, – представляется она. – А тебя?

– Альберт, – шепчет мальчик.

– Ну что ж, отнесу тебя в лагерь, там немного придешь в себя. А потом отыщем твоих друзей и отведем тебя домой. Согласен?

Мальчик, совсем без сил, сонно хлопает глазами.

– Это раньян действует, – объясняет она. – Через часок-другой придешь в себя, обещаю. – Нагнувшись, она поднимает его, легко, как перышко. – Землянка моя в миле отсюда. Держись крепко, дорога тряская. – И уносит его в туманную чащу.

Все громче звуки фортепиано. Бегут по экрану вступительные титры. Странное дело, до сих пор помню всех, в том же порядке: Майк Эган, Джой Гривз, Кимберли Поуп, Малик Асан, Ева Килтер, Гэвин Уинн-Нортон; в роли Крик – Мэксин Лэдлоу. По мотивам романа Агнес Мозур. Продюсеры – Деклан Палмер, Кэрол Ривз, Брюс Хэзуэлл. Режиссер – Альфред О’Лири. Всплывает название, мерцает посреди экрана лунной дорожкой: “Кудесница”.

– Единственная приличная еда в этой тошниловке – блинчики, – сказал отец. – Но ты выбирай что хочешь.

До Линкольншира мы добрались без приключений. Городок, судя по карте, назывался Колстерворт. Откинувшись на спинку дивана, обитого искусственной кожей, отец достал коробку “Винтерманс” и буркнул, сунув в рот сигару:

– Есть тут хоть одна пепельница? – И кивком подозвал официантку. – Знаешь, зачем строят такие забегаловки у второстепенных дорог? Затем же, зачем рядом с букмекерскими конторами строят пивные. Приманки для отчаявшихся. – Зажигалка была у него дешевенькая, пластиковая, огонек давала крохотный, но отцу ее всегда хватало. – “Поваренок”! – фыркнул он, выпустив дым из ноздрей. – Название ничего тебе не говорит? Третьеразрядная кухня, вот что это значит. И порции крохотные. Когда-нибудь свожу тебя в хорошее кафе в Штатах. Там ты не встретишь уменьшительных названий. У них кафе называются “Слон” или “У толстяка Дэна”.

Я уставился в заламинированное меню, раздумывая, что выбрать – завтрак или десерт. В зале было почти пусто, за окном автостоянка, где грелся под скудным солнцем наш “вольво”. Из динамика лилась веселая босанова, но ее перекрывал шум автострады, что была через стенку от нас, как и кухня.

Подошла официантка с блокнотом:

– Что-нибудь выбрали?

– Перво-наперво, – начал отец, – мне нужна пепельница.

– Она должна быть на столе.

– Должна бы, – согласился отец, – да нету.

– Хорошо, сейчас принесу. – Из кармана передника она выудила ручку. – Что вы будете?

– Он еще не решил, ну а я буду блинчики с изюмом и кофе. И вот что мне скажите. – Он протер заспанные глаза и стал разглядывать палец, а она ждала. – Телефон-автомат у вас работает?

– Когда в прошлый раз проверяла, работал.

– Какие монеты он принимает самые мелкие – по десять, двадцать?

– Кажется, по десять.

– Отлично. – Он забрал у меня из рук меню. – Так что ты будешь, Дэнни?

– Не могу решить.

Отец поднял взгляд на официантку:

– Он будет блинчики с сиропом и ванильное мороженое. И колу… нет, колу вычеркните, принесите ему стакан молока. И мне тоже мороженого к блинчикам – почему бы и нет?

Записав все в блокнот, официантка ушла.

– Я хотел омлет с фасолью, – протянул я. – Или глазунью с сосиской.

– Поздно спохватился. Хочешь яичницу – не зевай. – Отец, вытянув шею, заглянул в фойе – неуютное на вид, с журнальной стойкой и возвышением для кассового аппарата. – Сбегай-ка в туалет. Диву даюсь, что ты столько терпел. Так и спишь до сих пор с мусорным пакетом под простыней?

– Папа, это было сто лет назад!

– Да неужели? А у меня совсем другие сведения.

Я отвернулся.

– Давай сходи, пока мы здесь. Мне сюрпризы в машине не нужны.

– Ладно.

Он бросил долгий взгляд в окно на стоянку. Где блуждали его мысли, неизвестно.

– Сдается мне, про пепельницу она забыла. Принесешь с соседнего стола?

Я соскользнул с дивана и оглянулся на столик позади нас. Там стояла стеклянная пепельница, полная окурков. Я вытряхнул их на тарелку с объедками, а пепельницу принес отцу.

– Молодчина. – Отец взвесил ее на ладони, с улыбкой глядя на фирменный знак. – А вот и наш герой, Поваренок! Чему он так радуется, а? Своему кругленькому счету в банке? Прихватить, что ли, на память? – Он поставил пепельницу на стол, стряхнул в нее пепел. – Если не отравимся.

– Раз тебе здесь так не нравится, то зачем мы сюда заехали? – спросил я.

Отец снова выпустил дым, глядя в окно.

– Подрастешь, Дэн, – поймешь, что есть два типа женщин: одних любишь и готов жениться, другие просто оказываются под боком, когда хочется сладенького. Вот и с ресторанами та же история. – Рядом с нашим “вольво” припарковалась машина, хоть на стоянке было еще много свободных мест. Отец широко улыбнулся. – Вдобавок я знал, что здесь есть телефон-автомат.

– Ага, надо маме позвонить.

– Правильно. – Он затянулся. – Пусть совесть тебя не мучает – ты был занят, с картой разбирался.

– Схожу позвоню?

– Погоди, сперва поешь. Только о том, чем я тебя кормлю, чур, молчок.

Вернулась официантка с напитками, поставила перед отцом кофе и, заметив пепельницу, извинилась.

– Голова сегодня как решето, – сказала она. Выражение это я слышал впервые, и теперь, когда слышу, вспоминается ее рука, зависшая над блюдцем отца, худая, с татуировкой. На большом пальце у нее не хватало накладного ногтя.

– Ничего, – успокоил ее отец. – Должен сказать, пепельница неплохая – удобная, широкая, и глубины хватает. Я даже подумывал украсть. Впрочем, вряд ли это поощряется в заведении столь высокого класса.

Официантка отозвалась с робким смешком:

– Вы не представляете, сколько их крадут!

– Еще бы, Келли! – поддакнул отец. Имя девушки он, должно быть, подсмотрел на нагрудном значке. – Спорим, этой прелести у вас дома штук пять, не меньше.

Девушка поджала губы.

– Не скажу, это секрет. – Наконец она вспомнила про мой стакан молока и, когда переставляла его на стол, пролила немного. – Ой! – Она промокнула посудным полотенцем бумажную подстилку. – Куда путь держите – в сказочные края?

Отец, прищурившись, разглядывал ее.

– Это как посмотреть, – ответил он. – Хочу показать парню, где я работаю.

– И где же?

– В Лидсе. В телестудии.

– Вот как! – Она стрельнула на меня глазами. – Интересно!

Я не мог усидеть в ожидании, пока он ей расскажет, – это же не пустяк какой-нибудь!

– Он в съемочной группе “Кудесницы”!

– Не всем это так интересно, как тебе, Дэнни, – осадил меня отец и, потушив сигару, уставился снизу вверх на девушку. – Это детский сериал. Но настоящий, серьезный, не то что “Радуга” или “Синий Питер”.

– Да, слышала. Сама не смотрела, но слышала.

– Дети у вас есть? Они, наверное, смотрят. Или книгу читали.

– Детей у меня нет. Зато племянницам моим, кажется, нравится.

– Для детского сериала он непростой, местами страшновато. Но мы выпускаем продолжение за продолжением – значит, детям нравится. Во всяком случае, моему. – Он кивком указал на меня.

– Потрясающе! – подхватил я. – Все так говорят.

В кухне что-то звякнуло.

– Блинчики ваши готовы, – спохватилась официантка. – Сейчас принесу.

– Хорошо. Ну а мы тут не заскучаем. – Отец взял с подставки пакетик сахара, высыпал в кофе, проводил официантку глазами. – Что скажешь о ней? – спросил он. – По-моему, неплохой человек.

Я принялся за молоко. Оно оказалось холодное, и ранка на языке сразу стала меньше болеть.

– Ногти у нее противные.

– Почему противные?

– Приклеенные.

– Ну и что. Нельзя судить о женщине по ногтям.

– Она официантка.

– Подумаешь! Ничего зазорного тут нет. Мама твоя, когда мы познакомились, тоже официанткой была. Работа как работа. Нельзя смотреть на людей свысока.

– Мама не была официанткой.

– Какая разница – банкеты обслуживала. Ну и пусть бесплатно, для твоего деда, но что было, то было.

С чего он вдруг ее расхваливает? – не понимал я. Она всего лишь подает нам завтрак в придорожной забегаловке на окраине городишки, куда мы никогда больше не вернемся, зачем мне вообще о ней думать? Но теперь я понимаю, что отец пытался мне привить свои жизненные ценности или хотя бы намекнуть, что те у него имеются.

– Вот что я тебе скажу, – продолжал он, – нельзя брезговать людьми из-за их профессии. Есть люди как раскрытые книги, и это нормально, не всем гоняться за мечтой. Но обычно – и клянусь, наша официантка – типичный случай, – люди намного глубже, чем кажется с первого взгляда. Взять хотя бы меня. Когда я оформлял сцену, я ведь был не просто плотник, верно?

Я кивнул.

– Вот, пожалуйста. – Подошла Келли с блинчиками. – Кому с изюмом? – И поставила тарелку передо мной. А когда ставила вторую, перед отцом, он коснулся ее руки:

– Это снежинка или паутинка?

Келли моргнула, отступила на шаг.

– А-а, вот это… Я, можно сказать, жалею.

– О чем тут жалеть?

– Понимаете, ошибка молодости. Поспорили с одним парнем, ну я и сделала, на спор. Жаль, ей-богу.

– Да ну! По-моему, красиво.

Она искоса уставилась на свою руку.

– Что ж, теперь не сотрешь. – Взяв под мышку пустой поднос, она посмотрела на меня: – Еще молока, дружок?

Я мотнул головой.

– Ну а мне еще кофе, – попросил отец.

Келли отступила, кивая: “Конечно”. И улыбнулась, как при мне не раз улыбались ему женщины – легкое движение губ, робкое, ждущее ответа. И он в ответ улыбнулся точно так же. И, повернувшись ко мне, продолжал наш разговор:

– К примеру, что можно сказать о Крик по первой серии? Странное существо, не более. А потом выясняется, что она не так проста. И главное, мы не торопимся ее судить. – Он развернул свои приборы и стал нарезать блинчики. – То есть откуда нам знать – а вдруг и у этой девушки какая-нибудь тайна? Взгляни на ее татуировку – а вдруг это… как его там… индограф? Всякое бывает. – С вилки у него капнуло мороженое. – А блинчики-то ничего! Жуй быстрей.

Я попробовал, но жевать было больно.

– Я не говорю, что она с другой планеты, ничего подобного, но не надейся по ногтям понять, что она за человек. – И только тут он заметил, что блинчики я почти не тронул. – В чем дело, до сих пор язык болит?

– Ага, болит.

– Тогда съешь мороженое, и все.

– Меня от него подташнивает.

– Это все от молока, наверное. – Он вытер рот. – Ну оставь.

– Можно в туалет?

– А я уж и не надеялся, что ты попросишься. Ладно, давай, да поживей. – Когда я слез с дивана и побежал прочь, он крикнул мне вслед: – Про запас не держи!

Мужские туалеты всегда казались мне нечистым местом – неистребимая вонь, мрачные ртутные лампы, немые незнакомцы подходят к писсуарам, а потом исчезают, не вымыв рук, – но туалет “Поваренка” был пропитан скверной насквозь. Быстро сделать свои дела у меня не получилось. А когда я сушил руки, то заметил на свитере дорожку сиропа, несколько капель-бусинок. Попробовал стереть, но стало только хуже. И я, плеснув на пятно воды, встал под сушилку.

Вернулся, а отец куда-то исчез. На столе остался завтрак, коробка “Винтерманс”, поперек тарелки – вилка и нож. Рядом блюдце, но без чашки.

– Он там, дружок, – раздался у меня за спиной голос. Келли, официантка. Она принимала заказ за соседним столиком. В ней что-то переменилось: лицо побледнело, будто только что напудрилась. Если она и вправду родом с другой планеты, то ловко это придумала – спрятаться в скверном придорожном ресторанчике. – Вон там! – Она махнула рукой.

Фрэн Хардести притулился между журнальной стойкой и автоматом с кока-колой. К уху он прижимал блестящую коричневую трубку телефона-автомата, в другой руке держал чашку кофе и за разговором прихлебывал. Наверное, с мамой говорит, подумал я.

– Неправильно все это, бред полный, – услышал я, подойдя ближе, – он мне сказал, две недели. А ее вообще спрашивали? Небось и не подумали?.. Да хватит тебе, Кью-Си, ты-то знаешь, я не… Ты же со мной был весь день. Да чтоб тебя, опять заладил! Я сыт по горло…

Так я впервые услыхал это имя – Кью-Си.

– Нет, дело вот в чем… да ты послушай! Откуда я мог знать, дружище? Занесло ее. Говорю тебе, она хочет меня опозорить, и я ни за что… – Заметив меня, он понизил голос, зазвучали примирительные нотки: – Ну я побежал, сын меня ищет. Но я перезвоню… Через час. Лучше никуда не уходи… Ну ладно. Только вот что – ты должен мне помочь, а то несправедливо получается. Пытаюсь взять себя в руки, но… Ладно. Потом. – Он повесил трубку и залпом допил кофе, а чашку оставил возле кассы.

– Кто такой Кью-Си? – спросил я.

– Товарищ мой. Не волнуйся. Пора нам, пожалуй, отчаливать.

– Что-нибудь случилось?

– Говорю же, не волнуйся.

– Но голос у тебя грустный.

– Да ну! С Кью-Си бывает тяжко иногда, это ничего.

– А дашь мне десять пенсов?

– На что?

– Маме позвонить.

Отец окинул взглядом ресторан.

– Знаешь что? Я только что пробовал. Не отвечает.

– А-а. – На часах в вестибюле девять сорок восемь. На работу она уходит около восьми, но сегодня отпросилась до обеда, мало ли что. – Может, она в ванной. Давай еще разок попробуем.

Отец раздумывал, казалось, вечность. Полез в карман, вытащил мелочь, выбрал пару десятипенсовых монет.

– Ладно, если тебе так уж надо выслужиться, давай. – И зашагал к телефону нарочито быстро, стуча башмаками. Набрал номер, выждал. – Теперь занято, – сказал он, – вот, слушай. – И в доказательство прижал к моему уху трубку.

– Еще разок, – попросил я, пока он не бросил трубку обратно на рычаг. – Ну пожалуйста! Я же обещал.

– Не торчать же нам тут до вечера, сам понимаешь. – Он передернул плечами и снова набрал номер, мне в утешение. Когда мама ответила, опустил в щель две монетки и передал мне трубку. – Быстрей, – шепнул он одними губами и поспешил к нашему столику.

Мама обрадовалась, что я жив-здоров, голос так и дрогнул от облегчения.

– Ну и где ты сейчас? – спросила она, когда я похвалился, что я штурман. – Твои координаты?

– Просто заправка, – ответил я. – Линкольншир.

– Надеюсь, не “Макдоналдс”?

– Нет. Мы бутерброды твои только что съели.

– Спорим, огурец ты вытащил.

– Нет, съел, – успокоил я ее. – Честное слово.

– Да верю.

– Я тут подумал…

– О чем?

– Если бы ты с нами поехала…

– Ну это же папина работа.

– Да, знаю, но…

Слышно было, как мама прикрыла трубку ладонью.

– Вот что, когда ты познакомишься с этой самой Мэксин, обо мне ты и думать забудешь. Я этой Мэксин Как-ее-там и в подметки не гожусь.

– Лэдлоу.

– Я же так и сказала, разве нет?

Эту шутку она повторяла столько раз, что мне надоело. Я тогда не понимал, что на то и рассчитано – взбесить меня и при этом вызвать улыбку.

– Мам, у меня, кажется, деньги кончаются.

– Ясно. Тогда позвони, когда в следующий раз остановитесь. Папа ведет себя прилично?

– Угу. Заботится обо мне. Нам весело. – В дальнем углу зала отец протягивал нашей официантке деньги на блюдечке. Та приняла их чуть ли не с поклоном – слегка присела, тряхнула головой. Отец на ходу коснулся ее обнаженной руки чуть выше локтя, что-то шепнул ей на ухо. В рукаве он что-то прятал, прикрывая ладонью. – Он думает, будто я еще писаюсь в кровать. Кто ему такое сказал?

– Уж точно не я, – ответила мама, – но я не удивляюсь. Спроси его, какой у тебя размер обуви. Спроси, знает ли он твой размер рубашки.

– А какой у меня размер рубашки?

– Тринадцать с половиной – был, когда я в прошлый раз проверяла. Придется тебе его просвещать.

– Ага.

– Наберись терпения, – продолжала мама. – Знаю, это непросто. – Тут голос ее потонул среди коротких гудков.

Напомню, для меня сериал был не обычным развлечением, а сеансом связи с отцом – телемостом, каждую среду в пять вечера. Я опускался перед телевизором на колени и замирал – двадцать пять минут предельной сосредоточенности. Я не слышал ни маминой возни на кухне, ни затихающего птичьего гомона, забывал и о том, что экран запылился и что пора делать уроки. Когда сменялись чернотой последние кадры, я ковылял на затекших ногах поближе к экрану, надеясь увидеть в титрах его имя. Но оно не всплывало ни разу. “Я там плотник, Дэнище, – мелкая сошка. Ты всерьез думаешь, что мое имя напишут красивыми буквами? На телевидении так не бывает”. Странная все-таки штука слава. Ни одна из его работ не была отмечена, пока его преступление не прогремело на всю страну. И сейчас, стоит набрать в поисковике “Кудесница”, всплывают сотни старых газетных репортажей с именем отца, где его роль на съемках упомянута в нескольких словах. Возьмем, к примеру, вот эту статью из “Дейли телеграф”: “Хардести, 36 лет, работал внештатным плотником на Ай-ти-ви, на съемках сериала совместного производства, что подтвердил официальный представитель съемочной группы. Очевидно, что Хардести, в прошлом маляр-обойщик и плотник местного театра, с актерами и режиссерской группой сериала практически не общался”.

Как отец попал на съемки сериала – отдельная история. При его склонности ко лжи нелегко восстановить его профессиональный путь по тем крохам, что у меня имеются, – полузабытым обрывкам разговоров с мамой, их переписке, мелким подробностям, которыми он делился с другими (знакомыми, друзьями, родителями), бумагам, найденным в его вещах, контрактам, неоплаченным счетам, любительским видеозаписям, маминому девичьему дневнику.

Точно я знаю лишь то, что вырос он в Озерном крае, на овцеферме в Уэсдейл-Хеде, помогал отцу разводить хердвиков[3], а когда-нибудь унаследовал бы и землю, и скот. Но отец говорил, что “не уродился овчаром”, мол, он с детства понял, что не для этого создан. “Овчарами рождаются, – писал он однажды моей маме. – Если нет у тебя фермерской жилки лучше с этим не связыватся” (орфография и пунктуация оригинала сохранены).

Рос он домоседом, и учиться ему нравилось, а для сына фермера то и другое редкость; оценки по английскому и естествознанию были у него приличные. “Места у нас дивные, если тебе по душе запах овечьего помета и вечные дожди. По мне, так лучше гоняться в баре за красотками, чем шлепать по грязи за стадом тупых овец. И всякий в здравом уме со мной согласился бы, разве нет?” Школу он окончил неплохо, первым из Хардести поступил в университет. Он мечтал стать градостроителем, и его приняли в Вулверхэмптонский политех, на отделение архитектурного проектирования. Один из его рисунков того времени – вид воображаемого города с высоты птичьего полета, набросанный на кальке, – впечатляет и свидетельствует о загубленном даре. Летом, боясь показаться дома, он ездил на сбор помидоров, жил в фургонах с иностранными студентами. Такое житье ему, видно, было по душе. “Все они студенты-медики, в основном болгары, – писал он моей бабушке. – Приезжают каждое лето, пачкаются по локоть в томатном соке, ходят искусанные пчелами. Платят здесь прилично, если ты расторопный. Оплата сдельная, за вес собранного. Иностранцы стараются вовсю – сезонного заработка им хватает, чтобы оплатить год учебы в университете. За лето успеваешь с ними сдружиться, а они сегодня здесь, а завтра – нет. Все-таки жаль”.

Учебу он бросил в девятнадцать лет, по непонятным мне причинам, но оценки в ведомости были ниже среднего, наверняка он воспринял это как провал, как приговор своим способностям. Если бы ты видел хоть раз, как отец клеит обои, то понял бы, как основательно подходил он к любой работе, во всяком деле стремился к совершенству, однако для всех вокруг скорость была важнее качества, и, подозреваю, со временем это его сломило. Любой дар без признания глохнет. До двадцати одного года отец кочевал по центральным графствам, вкалывал за гроши то на одной, то на другой стройке.

В это время его старший товарищ – Эрик Флэгг, столяр, – открыл в Мейденхеде ремонтную мастерскую. Отец нанялся к нему, освоил столярное ремесло, снял каморку. Сблизился с Эриком и его женой – та, администратор в стоматологическом кабинете, возглавляла местный любительский театр. Однажды в выходной его попросили помочь с декорациями к фарсу Эйкборна[4] в клубе – художник-оформитель повредил руку, а Эрику не под силу было собрать в одиночку все ширмы и мебель. Думаю, для отца это было не первое знакомство с театром (он почти не рассказывал о постановках, к которым приложил руку), но этот случай наверняка разжег в нем интерес. Могу лишь предположить, что в новой работе он нашел источник вдохновения, что ему понравилось воплощать замыслы художника, делать их зримыми. Возможно, он поверил, что его талант и скрупулезность пригодятся в театре, коль скоро их нигде больше не ценят по достоинству.

Основы монтажа декораций он изучал по библиотечным книгам, а секреты плотницкого мастерства узнавал от Эрика. В импровизированной мастерской у Эрика в гараже он экспериментировал с материалами – древесиной различных пород, оргстеклом, пенопластом, цементом, эпоксидной смолой. Методом проб и ошибок учился экономить на материалах, превращать грубые наброски в простые декорации, которые легко собрать и разобрать. Он строил декорации к школьным спектаклям – брал за основу эскизы учителей-энтузиастов, и те восхищались его талантом. Его имя и телефон передавали клубам и драмкружкам, а оттуда – профессиональным театрам и небольшим гастрольным труппам. От мелких заказов не было отбоя. “Брал он в десять раз меньше остальных, – рассказывал мне Эрик, – а делал в десять раз лучше. Я ему твердил: ставку назначай приличную, не скромничай, – но он не ради денег этим занимался, твой отец. Горбатился на стройке за шестьдесят фунтов в день, а потом собирал декорации за пинту пива и пакетик чипсов. Он всегда был бессребреник”. На год Эрик приютил его в гараже – разрешил хранить материалы, брать инструменты. “В гараже у него была своя нора. Как освободится, вечно там пропадает – включит радио и орудует пилой. Он там появлялся чаще, чем мой брат. Его было оттуда не вытащить”. Отец поднабрался опыта – хватило бы на неплохое портфолио. “Впрочем, зарабатывать этим на жизнь он и не надеялся, – вспоминал Эрик. – То есть все мы ему твердили: ты мастер, хоть сейчас в Национальный театр главным декоратором. Я грозился: если не уйдешь от меня и не выбьешься в люди, уволю, – но в себя он не верил, в этом плане точно. А когда он встретил Кэтлин… скажем так, я заполучил назад свой гараж”.

Слушать, как Эрик говорит об отце, все равно что читать некролог. В его рассказах Фрэн Хардести предстает невезучим, непонятым, надломленным. “Он потерял из виду цель, вот как я бы сказал, – мечтал о чем-то, но пришла Кэт и все заслонила. Он ее боготворил, а она никогда не понимала его стремлений – из ничего сотворить что-то. Ей нужно было, чтоб он деньги зарабатывал, платил по счетам, и все. Да где ему с такой скоростью зарабатывать! Вот как я это себе представлял”. Но совсем не таким видел я отца вблизи. Если он и “боготворил” маму, в нашей повседневной жизни это не чувствовалось. А если и мечтал о чем-то большем, то не торопился эти мечты воплощать. Зато хотя бы не махнул с самого начала рукой на супружеские обязанности. Сбегали из семей и люди покрепче, а он терпел.

Из мастерской Эрика он ушел вскоре после моего рождения. “В нашем деле с заказами то пусто, то густо, а ему нужно было что-то понадежней, вот он и уволился. Я его не удерживал. Первое время он давал о себе знать, а потом пропал. Думаю, так ему было проще – не звонить, не заходить”. Он устроился подсобным рабочим в коммунальную службу Мейденхеда и Виндзора – чинил трубы, мостил тротуары, клал асфальт, ремонтировал общественные туалеты и административные здания. В те годы он совсем забросил театр. Если когда-то он и успел заработать репутацию в театральных кругах, то потом ее растерял.

Насколько я могу судить, с тех пор он и покатился медленно по наклонной. Из коммунальной службы его выгнали за нарушение дисциплины: “спор с руководителем в общественном месте”. Его взяла на работу крупная отделочная компания, подрядчик государственной службы здравоохранения. График был постоянный, и работа отвращения не вызывала; он красил коридоры в тусклые больничные цвета, клал плитку в домах престарелых, клеил обои в приемных у стоматологов, белил потолки в поликлиниках. Но и с этой работы его тоже уволили после спора с начальником из-за разбитого служебного микроавтобуса.

И отец решил, по маминому настоянию, открыть ремонтную фирму. Мама дала объявление в местную газету:

ХАРДЕСТИ И ХАРДЕСТИ

ВНУТРЕННИЕ И НАРУЖНЫЕ РЕМОНТНЫЕ РАБОТЫ

ДЛЯ ЧАСТНЫХ ЛИЦ И ОРГАНИЗАЦИЙ. МАЛЯРНЫЕ РАБОТЫ,

КАЧЕСТВЕННАЯ ПОКЛЕЙКА ОБОЕВ.

ВЕЖЛИВОСТЬ И НАДЕЖНОСТЬ, ГИБКИЕ РАСЦЕНКИ

Второго Хардести отец придумал сам. Как изощренный лжец он понимал: люди наверняка представят семейную фирму, надежную, с хорошей репутацией, а когда он приедет один договариваться о цене, то скажет, что его отец или брат заняты. “У нас аврал, они заканчивают ремонт в [любом богатом предместье по его выбору]”. Тактика эта плюс навык угадывать расценки конкурентов и чуть снижать ставку, в разумных пределах, чаще всего приносила успех.

Он неплохо заработал на первых заказах, за ними последовали новые. Он повесил объявление в центре занятости: ищу ученика – и нанял долговязого подростка по имени Уэс, за жалкие гроши. Уэс задержался у отца на годы; мне он запомнился нескладным парнем, молчаливым пассажиром в отцовском “вольво”, с лающим смехом и розовой корочкой псориаза на щеках. Однажды отцу неожиданно позвонил викарий из Браденхема: в церкви нужны декорации для рождественского вертепа, сделайте божескую милость. Рекомендовал отца кто-то из прихожан – как выяснилось, моя бабушка, причем без всякой задней мысли: зять у нее талантливый как-никак! Отец назвал это “с паршивой овцы хоть шерсти клок”, но согласился, и, видимо, с тех пор в нем вновь пробудился интерес к работе.

Он связался кое с кем из прежних театральных знакомых. Поинтересовался заказами на монтаж декораций, и спрос оказался больше, чем он ожидал. Раз в кои-то веки он наткнулся на золотую жилу: как выяснилось, хороших работников днем с огнем не сыщешь, с десяток мастеров в Вест-Энде отошли от дел, а большинство опытных плотников устроились на постоянные места. И его стали приглашать на временную работу – строить декорации к спектаклям в Стоу и Виндзоре, Каслфорде и Кентербери, Гастингсе, Нортгемптоне, Болтоне, Эбериствите, Рэксхеме, Мейдстоне, Ньюкасле, Пуле, Хай-Уикоме и в других местах. Назови любую точку на карте Британских островов – наверняка он оформлял там сцену.

Между заказами на ремонт он разъезжал по театральным мастерским страны, работал под началом то одного, то другого мастера, спал в автомобиле, если надо, или в постелях случайных женщин (сколько их было, и думать не хочется). Его стали приглашать в более отдаленные места – Дублин, Джерси, остров Уайт. Ночевал он у товарищей-плотников, а гонорары едва покрывали дорожные расходы. За эти шесть лет (с 1986-го по 1992-й) он вложил душу в бесчисленное множество постановок, пусть работа его никак не отмечена, – от интеллектуальных пьес – Чехова, Пинтера, Шекспира, Беккета, Ибсена, Брехта и т. д. – до дурацких пантомим с участием сомнительных “звезд” (бильярдистов, олимпийцев, шеф-поваров).

С его опытом стоило бы поискать постоянное место в одном из лондонских театров, работу главного монтажера сцены, куда более денежную и благодарную, не говоря уж о надежности. Но, как он однажды писал моей маме, “на таком уровне это работа как работа, не лучше других. А мне нравится приходить и уходить когда захочу, выбирать заказы по душе. Люблю разнообразие, а ответственность – это слишком хлопотно. Попросите меня что-нибудь сварганить – сварганю, а лишняя головная боль мне ни к чему”. В промежутках между заказами на ремонт он строил декорации – и был, казалось, доволен, втянулся в этот рабочий ритм; скитался по чужим домам, а у себя дома почти не бывал. Напрашивается вывод, что этого он и хотел, и если бы так и осталось, его устроило бы.

Когда я думаю о последних годах его жизни с нами, вспоминается не он сам, а приметы его присутствия: глухой гул мотора на подъездной аллее в сумерках; вспышка света сквозь шторы в прихожей; усталое звяканье ключей о столик у двери; разговоры с мамой в ванной, тягучие, напряженные; тертые джинсы и спецовка на батарее воскресным днем; стук алюминиевой стремянки, когда ее выносят из гаража; визг болгарки длинными весенними вечерами. Думаю, ему нравилось, что в театре его мастерство ценили, – и он хотел, чтобы так продолжалось и впредь, что же тут плохого?

Но телевидение сгубило отца – исказило его самовосприятие, взрастило в нем ложную скромность, а это еще страшнее, чем самомнение. “Да, все мне говорят, что участвовать в этом проекте – большая честь, и они, пожалуй, правы, – рассказывал он нам. – Посмотришь, какие таланты работают над фильмом, так даже страшно становится, – и я меж ними затесался! Задаюсь вопросом: а вдруг я не на своем месте? Скажем, эта звезда, Мэксин Лэдлоу, – я недостоин и стоять с ней рядом”. Позже он стал делать вид, будто ступенька, на которую он поднялся, – и вовсе ничто. “Не буду больше про эти дела рассказывать, и так все уши вам прожужжал”, – и продолжал пичкать нас подробностями.

В тот день, когда он позвонил маме похвастаться, что его пригласили в съемочную группу сериала, трубку никто не взял: дело было в рождественские каникулы, и мы с мамой уехали то ли к бабушке с дедушкой, то ли в город по магазинам. В те времена постоянного адреса у него не было – по самым последним сведениям, он снимал комнату в небольшой гостинице под Джиллингемом. Жаль, никому не пришло в голову сохранить кассету автоответчика с его сообщением, – послушать бы еще раз, сверить с той версией, что осталась у меня в памяти. Наверняка я тогда недооценил его тон – радостный, но чуть насмешливый, с неизменным подтекстом: “Я же говорил!”

Между тем предыстория была простая: плотника, с которым отец познакомился в болтонском театре “Октагон”, назначили мастером в съемочной группе нового сериала, и он набирал помощников. Пригласил и отца, к его радости. Съемки начинались через три дня в Лидсе, куда предстояло выехать на несколько месяцев. Жить они будут в мастерской, там общая кухня и душ, у каждого раскладушка, – сойдет на время. Через несколько дней он выезжает на север. Как устроится, позвонит. Для него это блестящая возможность, повторял он, блестящая.

Я не раз пытался представить, что сказала бы мама, будь она дома. Дала бы понять, что ей нет больше дела до его “блестящих возможностей”? Убедила бы не ехать?

Коробка была у меня в сумке, вместе со всеми пожитками.

– Ну что, нашел? – подгонял сидевший за рулем отец. – Живей!

С автостоянки мы еще не выехали. Наш “вольво” отражался в тонированных стеклах “Поваренка”. День был яркий до одури. Пахло выхлопными газами, даже при выключенном двигателе. Крышка багажника нависала над головой, точно огромное крыло; я забрался с ногами на бампер, но до сумки дотянуться не мог, совсем чуть-чуть не хватало.

– Никак не достать.

Отец даже головы не повернул, поглядывал на меня в зеркало заднего вида.

– Лезь в багажник.

Я залез, а там все его вещи: ремнабор в ящике с длинной ручкой; мусорные пакеты, где умещался весь его гардероб; связка клюшек для гольфа; ведро с обойными кистями, старыми строительными ножами, бутылками лака и скипидара. В дальнем левом углу, на груде тряпок, лежала моя сумка. Я подтащил ее к себе, расстегнул молнию.

– Шевелись, Дэн, или так и поедешь в багажнике.

Коробка была на самом дне, но я ухитрился ее выудить.

– Иду! – крикнул я, и отец завел мотор. Я быстро спрыгнул, захлопнул багажник.

– Пристегнись, – велел отец, когда я устроился рядом. Он защелкнул ремень, переключил передачу. – Так почему я до сих пор о ней не слыхал? – спросил отец, выруливая задним ходом со стоянки.

– Ее только что выпустили. И мама взяла для меня в прокате.

– Надолго?

– На несколько недель, наверное.

– А-а, – протянул он, – значит, можно пока не слушать, не к спеху. Давай лучше музыку поставим. У меня тут “Смитс”, тебе понравится.

Я весь поник.

– Но я ее ни разу еще не слушал!

– Я тоже, а ведь я в съемочной группе как-никак! Да ты фанат, как я погляжу!

– Да. Ну и что?

Отец расхохотался.

– Так сколько раз, говоришь, ты смотрел?

– Не надо, папа.

– Ха-ха! Валяй! Мне интересно знать!

Я замялся.

– Какую из серий?

– Весь фильм, от начала до конца. Сколько раз?

– Не помню.

– Десять?

Я пожал плечами.

– Двадцать?

– Где-то так.

– Ого! – изумился он. – А теперь еще и книгу слушать хочешь. Одна и та же история, как тебе не надоест?

– Одно дело фильм, другое – книга. (Он будто ждал от меня этих слов.) А текст читает Мэксин Лэдлоу – значит, не совсем одно и то же.

– Ага, понял. – Он внимательно смотрел на меня. – Ты сражен в самое сердце!

– Я просто люблю во все вникать, что тут такого?

– Ничего, – отозвался отец. – Но иногда слишком много узнать значит все погубить, разве нет? Бывает, слушаешь песню и думаешь: “Ого! Вот черти, умеют душу наизнанку вывернуть!” А потом слышишь интервью – и бац, песня-то, оказывается, о том, как они под кайфом после ЛСД!

– Что такое ЛСД?

– То, о чем тебе не надо… Ладно, забудь, – отмахнулся отец. – Так и быть, твоя взяла, слушаем первую часть, раз уж тебе так неймется. Но только первую, а то меня стошнит. – Дождавшись просвета в потоке машин, он вырулил на шоссе. – Не понимаю, чем так хороши аудиокниги. Кто-то нудит и нудит над ухом. Лучше приложить фантазию, самому придумывать голоса. – Он снова глянул на коробку: – Сколько же там кассет?

– Четыре.

– Охереть! Это же на несколько часов!

– Опять ты, папа, ругаешься!

– Да ну тебя, это разве ругательство?

– Да. Как “черт возьми”, и “дерьмо”, и “ублюдок”.

– Что?! – Он загоготал. – Кто это тебе сказал? Бред какой!

– Мама говорит, “дерьмо” – грубое слово. А “черт подери” хоть и не совсем ругательство, но все равно плохо.

– А-а, – протянул он с придыханием, подчеркнуто театрально. – Что ж, мама твоя очень хороший человек, но почти всегда не права. Видел ее фонотеку? Там ты и найдешь два самых неприличных слова в нашем языке: “Симпли Ред”.

Я молча слушал его смех, пока на нашу полосу не попытался втиснуться грузовик, не мигнув поворотником.

– Глянь-ка на этого дебила! – Отец надавил на клаксон. Когда мы обгоняли грузовик, отец набычился и гневно сверкнул глазами на водителя в кабине. – Мудак, – буркнул он.

– Можно я кассету поставлю? – спросил я.

Отец еле слышно досадливо вздохнул.

– Ага, давай. Только в карту смотри, не отлынивай, мне без штурмана никуда.

Рисунок на коробке был занятный, набросок цветными мелками – стройный женский силуэт на фоне чащи. А сверху – четкие красные буквы:

ТЕПЕРЬ – ЗНАМЕНИТЫЙ СЕРИАЛ НА АЙ-ТИ-ВИ

Четыре кассеты лежали в пластиковой коробке так плотно, что первая скрипнула, когда я ее доставал. Я со щелчком вставил ее в магнитофон и стал ждать. Вот она, премьера! Кассету я приберегал для нашего путешествия, а теперь почему-то испугался: вдруг она не оправдает надежд и только разочарует меня?

– Прибавь-ка звук, – посоветовал отец. – Динамик с моей стороны.

Раздались щелчки, а потом хрипловатый голос, знакомый, но иной, звонче, чем по телевизору. Нездешний акцент был намного мягче, почти незаметен, и каждому слову она придавала вес, как на сцене. “«Кудесница: начало», – сказала она. Долгая пауза. – Роман. Агнес Мозур. – Снова длинная пауза. – Читает Мэксин Лэдлоу”.

– Ну и ну! – удивился отец. – В жизни она так слова не растягивает.

– Не верится, что вы и вправду знакомы!

– А как же! – Он многозначительно умолк. – Она на самом деле душа-человек, Мэксин. Пошутить любит. Сам увидишь.

“Глава первая”, – раздался голос Мэксин Лэдлоу.

– Я не говорю, конечно, что мы с ней задушевные друзья, ты не подумай…

“Землянка”.

– Вежливо киваем друг другу в буфете, только и всего.

“Ясным холодным днем на исходе октября явилась Кудесница…”

– Но кто я, она точно знает.

– Ш-ш-ш… – шепнул я. – Из-за тебя не слышно.

– Да, прости. Отмотай назад.

Последние безмятежные минуты моей жизни протекли на участке трассы А1 между Колстервортом и Спротброу – ничем не примечательном, как и все британские дороги. Заурядная полоса асфальта между северным Линкольнширом и южным Йоркширом – на скорости семьдесят миль в час по ней несешься будто под наркозом, до того она однообразна. Но когда я вспоминаю этот отрезок пути, то оказывается, что неяркие пейзажи засели в памяти навсегда. Думаю, всему виной несбывшиеся желания. Если бы я мог перевести часы назад, в любую точку, то выбрал бы тот час в машине, по дороге в Спротброу, под тягучий, напевный голос Мэксин Лэдлоу. Знаю, что я сделал бы по-другому. Сказал бы отцу, что он мне дороже любого сериала. Дал бы понять, что уважаю его, а его успехи и мнение других тут ни при чем. Сказал бы – главное, что он взял меня с собой в Лидс, и за это я им восхищаюсь, и неважно, что мы там увидим. Заверил бы, что не надо мне ничего доказывать, – пусть бы и покривил душой.

Но вместо этого я смотрел в ветровое стекло и слушал аудиокнигу. Мелькали картины, оседали в памяти, подшивались к делу. Бесконечные обочины, поросшие травой. Разделительные полосы, гофрированные ограды. Саженцы вдоль дороги, как на могилах. Ромашки, курослеп, орляк. Заплаты на асфальте. Бетонные эстакады. Дорожные знаки – серые рифленые изнанки справа, веселые цветные квадраты слева. Крестовник на разделительной полосе. Поля пшеницы, кукурузы, лука, капусты, картофеля. Телеграфные столбы, провисшие провода. Миллион дорожных конусов. Страшные следы аварий: осколки фар, смятые колесные диски, борозды от шин, ведущие в кювет. То тут, то там одинокое дерево среди луга. Белые гряды облаков. Развилки. Пашни, расчерченные тракторными колеями. Опоры электропередач – столпы мироздания, чем ближе, тем огромней.

Теперь между мной и трассой А1 пролегает океан, но что ни день она вспоминается мне. Тянется однообразно передо мной в одинокие минуты, когда я еду в метро на работу. Если бы я мог вести машину, не слыша голоса Мэксин Лэдлоу! Или ехать пассажиром, не вцепляясь в дверную ручку. Но я навеки обречен скитаться по глухим дорогам, таким, как эта.

[…] Ясным холодным днем на исходе октября явилась Кудесница и спасла ему жизнь. Он мчался сквозь лесную чащу в родительском имении наперегонки с двумя сестрами. Раз в кои-то веки он вырвался вперед и так хотел прибежать первым, что и не заметил жгучей боли в груди. Но чем дальше, тем сильней жгло. Одно мгновение – и сестры уже впереди. Он смотрел им вслед, видел, как брызги грязи летят у них из-под ног. Легкие отказывали. Он рухнул на колени в грязь и палую листву – сейчас пройдет. Сестры не слышали его хриплого дыхания, даже не оглянулись. Он знал: наверняка у них одно на уме, как бы скорей добежать до финиша – до векового платана в глубине чащи. Кто-то из них оставит на стволе новую победную зарубку, но не он. Не он. Альберт Блор, одиннадцати лет, задыхался, лежа на земле, один-одинешенек. Веки смежались. Мир погружался во тьму, исчезал. Но вдруг, с очередным его вдохом, появилась она.

Будто из-под земли выросла. Только что над ним качались макушки сосен – и вот она приподнимает ему голову, подносит к его губам чашку. “Пей до дна, малыш. Сейчас полегчает”, – сказала она. Он прихлебывал теплый чай, и боль в груди растворялась. Когда он разглядел ее в полумраке, его затрясло. Ну и чудище: кудлатая как овца, во рту ни одного зуба, на лбу шрамы, кожа в трещинах и волдырях – и эти белесые зрачки, как циферблаты часов. Но он не испугался – ни капельки. Сразу понял: она добрая.

Это она помогла ему вновь задышать полной грудью. Это она взяла его на руки и потащила сквозь сосновую чащу и ежевичник и по пути ни разу не споткнулась о корни. Это она перенесла его по влажному склону на вершину холма, в свой лагерь. Наверху она голыми руками разрыла грунт, и показалась ржавая крышка люка. Она откинула крышку.

– Обними меня за шею, – велела она и посадила его на плечи. – Спустимся ко мне в землянку. – И по приставной лестнице, ступенька за ступенькой, его повлекли в темноту.

Она уложила его на подстилку из сена, прикрытого мешковиной, повернула ручку над головой, и сверху, вместе с ручейком земли, хлынул поток света. Рядом стояла печка – металлический ящик с отверстиями по бокам, для тяги. Она приготовила бальзам от кашля. Кардлах, гриш и мескиталь, три к двум и к одному. Скоро он будет знать этот рецепт наизусть – от астмы ему помогает только это средство.

Она смешала в бутыли порошки, подлила холодной воды, встряхнула. Попробовала пальцем полужидкую массу, кивнула – “Превосходно!” – и мазнула ему ключицу.

– Пусть действует, – сказала она, – а ты отдохни. – Налила из фляги дымящегося чаю. – Еще чашка раньяна от кашля – и через часок-другой будешь здоров. – Она бросила в чай щепотку листьев, похожих на омелу. – Чуть горчит, зато будешь как новенький, обещаю.

И он выпил все до донышка.

– Спасибо, – шепнул он, а глаза снова слипались. – Спасибо, вы мне жизнь спасли!

Она ответила, что не стоит благодарности, и велела:

– Спи. Набирайся сил.

Отец нажал на “паузу”.

– Давай передохнем, а то меня сейчас стошнит.

Он опустил стекло. В окно задул ветер, засвистел в ушах заунывной песней. Я приоткрыл и свое окошко, чтобы он не так завывал.

– Ну как тебе начало? Фильм намного страшнее. Соло на пианино и туман, в книжке-то этого нет, верно? А тот удачный эпизод, где она запускает в ствол топорик и он застревает? Это один из моих любимых.

– Может, он еще впереди, – предположил я.

– Я думал, это в самом начале.

– Да, но, может быть, это в фильме добавили.

– Чтоб страху нагнать?

– Не знаю.

– Может, ты и прав. Так лучше. – Он похлопал себя по животу: – Брр! Кофе перепил, изжога замучила. Достанешь мне шоколадку?

Я достал. Он надорвал зубами обертку и вгрызся в батончик.

– Помню, как мы для этого эпизода землянку строили – в первый же день работы. Хотели бочку от цементовоза приспособить, да слишком уж накладно оказалось. Пришлось делать каркас, а к нему крепить листы фанеры. Вышло что-то вроде куска трубы – знаешь, в таких на скейтбордах катаются. Мы там машинки игрушечные гоняли, пока маляры ее не забрали красить. Смеху-то было!

– Правда? – переспросил я.

– Да, дурачились в свободные минутки.

– Нет, я не о том. Ты и правда строил землянку Крик?

Он так и засиял от гордости, кивнул:

– Конечно, я же тебе рассказывал.

Мне никогда не надоедало слушать. И точно так же не надоедало бегать на кухню к телефону после каждой новой серии, тянуло поделиться впечатлениями – даже если не удавалось до него дозвониться, даже если он не отвечал на сообщения, которые я передавал через соседей, даже если он вообще не оставлял нам номера. Потому что в те редкие вечера, когда телефон все-таки звонил, а я уже спал наверху, прибегала мама, будила меня: “Папа хочет тебе что-то сказать”, и я сонный спускался к телефону, и меня взбадривал его голос: “Дэнище, доброй ночи! Прости, из кровати тебя вытащил. Мне не спалось. – В трубке что-то журчало, будто струйка воды. – Ну же, не томи – как тебе прошлые серии? Лично я не в восторге от этих новых персонажей, посланцев. По-моему, зря их вообще ввели. Слишком много им времени посвящают. Мне интересней, что строит Крик из той штуковины, что они на прошлой неделе нашли”. Слова его будто слипались в одно. Пока он говорил, я только мычал да поддакивал, и вдруг он обрывал речь: поздно уже, спокойной ночи. Я тосковал по нашим беседам, и чем реже они были и обрывочней, тем желанней.

Впереди нас дымил грузовик с наклейкой “Как я вожу?”, а внизу телефон.

– Думаешь, кто-то хоть раз звонил? – спросил отец. – Мне всегда представляется старушка в кабинке на горячей линии.

– А что еще ты строил? – допытывался я. – Для фильма.

– Да почти все. – Он вырулил на среднюю полосу, дожевывая батончик. – Приедем – покажу. Из декораций без меня делали только зимний сад Блоров.

– А кондьюсер?

– Куда им без меня! Тут на один только корпус больше сотни деталей пошло, из них восемьдесят я вручную вырезал. Считай, дом построил. Да еще мильон дырочек насверлил для светодиодов.

– Из чего он сделан?

– В основном дерево и пенопласт. Конский волос, гипс. Проволочная сетка. Подпорки от тента. На вид здоровая дура, как колонна Нельсона, а на самом деле в одиночку ее поднять – раз плюнуть. Перед съемками туда набили мешков с песком, чтоб не унесло. – Он снова закрыл окно, устроился за рулем поудобнее, расслабил плечи. – Подними стекло, – попросил он, – мне полегчало. – И снова включил магнитолу.

[…] Проснулся Альберт в темноте, под шум дождя. В землянке слышно было, как капли шуршат по лесной подстилке. В неверном свете свечи дрожал ее силуэт.

– Как тебе дышится?

– Намного лучше, – ответил он.

Она подошла, отерла ему лоб прохладным влажным полотенцем.

– Пора тебя, пожалуй, вести домой.

– Как вас зовут?

– Крик.

– А я Альберт.

– Ты, наверно, из того большого дома?

– Да, мисс.

Она поморщилась.

– Я тебе сказала, дружок, как меня зовут, вот и зови меня по имени. Не люблю церемоний.

– Простите. – Он сел на постели, потянулся. – Не знаю, как вас отблагодарить.

– Не стоит благодарности, – сказала она. – Я так рада, что тебе помогла. У тебя и лицо посвежело.

– Что у вас за имя – Крик? Вы иностранка?

– Можно и так сказать. – Ее огромные ноздри раздувались. – Мы с тобой похожи, оба не на своем месте.

– Вы бездомная?

– Да что ты! Нет, конечно.

– Не беспокойтесь, я папе не скажу, что вы на его территории. – Мелькнула тревожная догадка, что Крик когда-нибудь выгонят из этого леса, примут за нарушительницу, накажут. – А если он вас найдет, расскажу ему, что вы меня спасли. Обещаю. Оставайтесь здесь сколько вам угодно.

– Спасибо тебе, дружок, – отвечала она. – Только твой отец меня не заметит – вы, люди, нас не чуете. Ты первый, кто меня видит и слышит.

– И давно вы здесь прячетесь?

– А я и не прячусь, просто остановилась по пути.

– По пути куда?

– На Аокси, – ответила она. – Слишком много вопросов ты задаешь, малыш, ты уж не обижайся.

– Это и есть ваша родина? Аокси?

– Произносишь ты неправильно, но да. – Она придвинулась ближе, взяла его за подбородок, вгляделась в лицо. – Задал ты мне задачку, Альберт, – сказала она ласково. – Как так получается, что ты меня видишь? Ты что, не человек?

– Человек.

– Хм. Ты, должно быть, малаг.

– Что значит “малаг”?

– Полукровка, помесь.

– Я не помесь!

– А как же иначе? Лучшие из нас нередко смешанных кровей. Другого объяснения подобрать не могу. – Она почесала голову короткими толстыми пальцами. – Проголодался?

– Да, еще как!

– Ты птицу ешь?

– Перепелок и куропаток не люблю, а вот курицу – с удовольствием.

Она пристально глянула на него белесыми глазами.

– А сороку будешь?

Он весь скривился, даже язык высунул.

– Тогда разогрею тебе горшочек гоады. Ее все любят.

– Ни разу не пробовал, – признался он.

– Тебе непременно понравится. – Она отошла в дальний угол и достала из ящичка на полу что-то завернутое в ткань. Развернула – ворох сушеных листьев, сморщенных, похожих на крапиву. – Это гоада. Здесь, в лесу, ее полно. Вкусно и полезно, ты уж мне поверь.

И он поверил. Съел в один присест миску гоады, что она для него приготовила. На вид – как вареный шпинат, а на вкус – как каштаны, запеченные в костре. Непривычно и в то же время знакомо. Две миски умял, а мог бы еще три! Видя, как жадно он ест, Крик оживилась.

– Я же говорила, а? – воскликнула она. – У нас на Аокси ее по-всякому готовят. А суп – пальчики оближешь! – Она вздохнула так глубоко, что кожа на лице пошла трещинами. – Да, ты наверняка малаг, – продолжала она. – В тебе течет аоксинская кровь. Обычный ребенок ничего бы не почувствовал, очутись я рядом. А ты – ты не просто меня видишь, но и не боишься. А потому я верю, что ты один на этой распроклятой планете можешь мне помочь.

Грязная красная телефонная будка, откуда он решил позвонить, стояла на углу Мэйн-стрит и Боут-лейн, в закутке у кладбищенской стены. Должно быть, она и сейчас там. Возможно, ее стеклянная дверь еще хранит отпечатки его пальцев. Может быть, частички его слюны уцелели в отверстиях телефонной трубки. Нет-нет да и нахлынет тревога: не мешало бы вновь проехаться по нашему маршруту и продезинфицировать все, к чему прикасался отец, – на случай, если безумие заразно. Я начал бы с той телефонной будки в Спротброу, именно там впервые отчетливо проступили признаки его душевного расстройства.

Добирались мы туда в объезд. Когда катили по А1 под тихий, убаюкивающий голос Мэксин Лэдлоу, отец вдруг сказал: “Черт, уже столько времени?!” Часы показывали две минуты двенадцатого. Мы свернули на первом же съезде. Маршрут наш лежал через Донкастер и Понтефракт, а там и до Лидса рукой подать, но мы добирались через сонный городишко на юге Йоркшира. Глухая загородная дорога, двухполосная, справа и слева автосалоны. Отец заехал на автобусную остановку, выключил магнитолу.

– Дай сюда на минутку. – Он взял у меня атлас, разложил на руле.

– Что ты ищешь?

– Ничего, уже нашел. – Он швырнул атлас мне на колени.

Мы двинулись дальше, по виадуку пересекли канал – неподвижная гладь воды, по берегам рыбаки с удочками. На въезде в городок перед нами выросла церковь с колокольней, похожая на нашу родную. И церковный двор такой же – серая мощеная дорожка, лужайка с надгробиями, телефонная будка у ворот.

– Сойдет, – сказал отец. – Вылезем на минутку, разомнемся.

Машину он поставил прямо на тротуаре. Вдоль улицы, засаженной с обеих сторон деревьями, выстроились рядком магазины.

– Как думаешь, найдутся в газетном киоске “Винтерманс”? – спросил отец, выбираясь из машины. – Захолустье, стариков полно – думаю, шансы есть. – Он обошел машину спереди и заслонил солнце, будто туча. – Ну что, выходишь?

Я вылез. Когда мы шли в сторону кладбища, отец приобнял меня за плечи. Сделав полукруг, мы остановились возле замшелого надгробия. Не помню, что на нем было вырезано, – может быть, даже “Хардести и Хардести”.

– Вот что, погуляй здесь. Пробегись вокруг церкви, например. Ну а я позвоню.

– Может, я лучше в машине посижу?

Отец потрепал меня по макушке:

– Тоже мне путешественник!

– Не хочу, чтобы мы опоздали.

– Не опоздаем, сынок. На то мне и нужен телефон.

– Ты же говорил, у вас все по графику.

– Так и есть, все на месяцы вперед расписано. Вот что, я только… – Он шагнул вперед и до боли стиснул мне локоть. – Отведу-ка я тебя в машину.

– Можно кассету послушать?

– Только когда тронемся, – ответил отец. – А то посадишь аккумулятор. – Он взял меня за плечи, развернул лицом к дороге. – У тебя в сумке ничего другого нет?

– Солдатики, – ответил я.

– И все?

– “Лучшие из лучших”.

– Это игра для двоих.

– Можно и в одиночку… А еще у меня там фотоаппарат.

– С пленкой?

– Без.

– Ну и что от него толку? Куплю тебе пленку в магазине, пригодится еще.

– Во сколько мы должны быть на месте?

– Смотря по обстоятельствам, – сказал отец. – Мне говорили, к часу, но надо уточнить у начальства. Расписание съемок без конца меняется. И нет ничего дерьмовей – то есть хуже, чем если кто-то его нарушает. Потому мне телефон и требуется. Может, не сразу дозвонюсь до нужного человека. – Он врал как по писаному. – Доставай-ка свою игру.

Я сидел в машине с опущенными стеклами, на солнцепеке, и тасовал колоду “Лучшие из лучших: самолеты”. Отец закрылся в телефонной будке. Я разложил карты с пассажирскими самолетами в две кучки рубашкой вверх, для себя и для отца. Взяв его карты в руки, я пытался перевоплотиться в него, представить, какие характеристики самолетов для него важнее, какую изберет он тактику, – и лишь затем перевернул свои карты. И так, играя за отца, проиграл двадцать карт подряд.

А он все стоял в будке, курил и говорил. Голос был еле слышен – не шепот даже, а гул. Я проиграл еще десяток карт – стопка отца совсем истаяла. Голос его звучал все громче, настойчивей. В машине стало жарко, я снял свитер. А что, если сменить стратегию? Буду играть за него, но думать своим умом. Следующую карту он выиграл, и еще, и еще, и я приободрился – равновесие восстановлено. Четвертая тоже осталась за ним – против “Конкорда” не попрешь! И вдруг – бум-бум-бум! – три коротких удара в стекло будки. Я оглянулся. На стекле трещины паутиной, за ними не видно его лица. Я выскочил из машины – и к нему.

– Да черт подери, и я о том же! Это я и хочу… – Он был взвинчен, разгневан, когда я рванул на себя дверь. В лицо мне ударила струя дыма. – Боже… не клади трубку, приятель, я сейчас. – Он прикрыл рукой трубку; в пальцах, как в тисках, была зажата сигара, на другой руке костяшки были разбиты в кровь. – Какого черта, Дэн? Марш в машину и жди меня там, понял? Я пытаюсь все уладить. Дело серьезное. Ясно?

Я онемел от обиды. И испугался – наверняка по лицу было видно.

– Вот что, зря я на тебя наорал, – виновато сказал отец. – Это я сгоряча.

– Ничего.

– Нет, зря я так. Дело вот в чем… – Глаза у него округлились, в них застыла мольба, даже слезы блеснули. – Мне позарез нужно все уладить с Кью-Си, пока мы еще не в Лидсе. Ему втемяшилось, будто мы не сегодня приезжаем, а завтра, вот дубина! Я пытаюсь все утрясти.

Я понял, почему вдруг накатила на меня обреченность. Худшая сторона доверия – предчувствие близкого разочарования, когда рушатся самые основы. Я как мог гнал от себя тревогу.

– Поранился? Ты стекло разбил.

– А-а, это… Ерунда. Просто папаша у тебя идиот. Заживет. Зря я так. – Он жалко хохотнул, поднял левую руку, сжал и снова разжал кулак. – Кости у меня крепкие – еще бы, на цельном молоке рос! Ну, беги… – он взглядом указал на церковь, – будь умницей, жди в машине. Слушай свою сказку, если хочешь. Ну и черт с ним, с аккумулятором. Прикурю от чужого, если что. Да и ждать уже недолго.

– Хорошо. – Я начал пятиться.

– Молодчина.

– Мы точно едем в Лидс? – спросил я.

– Разумеется, едем. Да хоть на закорках тебя донесу, покажу этот самый кондьюсер.

– И землянку Крик.

– Да, это в нашем списке первый пункт. – Он постучал себя по лбу.

Я улыбнулся, пытаясь взять себя в руки, и повернул назад, к машине.

– Дэнище, лови! – Я обернулся. Что-то черное, как жук, полетело мне навстречу, стукнуло в грудь и брякнулось оземь. – Без них магнитолу не включишь. До отказа не поворачивай. Я мигом. – Я подобрал ключи и припустил к “вольво”. – Кью-Си, ты тут? – слышался у меня за спиной голос отца. – Только не говори, что трубку бросил… Нет, все с ним в порядке. Недоволен, конечно, ну и немудрено…

Когда я сел в машину, раскаленная обивка обожгла ноги, воздух был сухой, спертый. Я вставил ключ и повернул осторожно, на одну позицию. Тепло задышали вентиляторы. Я включил магнитолу и стал ждать голоса Мэксин Лэдлоу. А отец в телефонной будке раскачивался взад-вперед, набычившись, сам не свой от ярости.

– Да черта с два! Хрен вы от меня дождетесь! – Голос его долетал сквозь разбитое стекло. – Думаешь, я это проглочу? За что, Кью-Си? Она даже в комнату, черт подери, не заходила!

[…] Что ни спросишь, на все Крик знала ответ. Когда он попросил рассказать про Аокси, она ответила, что та больше Земли в сорок раз и до нее отсюда семьдесят миллионов световых лет. Планета почти на три четверти покрыта водой, а суша делится на материки – ильфики. Здесь каждая травинка идет в дело – в пищу, на лекарства, топливо, строительные материалы, ткани. На юге, где климат сухой, местность в основном гористая, а на северных ильфиках – откуда она родом – всюду болота. Зимой дуют ледяные ветра, бураны, град бывает с бутылочную пробку; весной пух местных деревьев, имбоков, устилает землю одеялом. Этот пух собирают большими машинами, и он идет на растопку. Здесь нет ни государств, ни частной собственности на землю, ни наследственных прав. У аоксинцев нет долга перед родиной, каждый волен жить где пожелает. Валюта у них везде одна – рукопожатие, и цена его неизменна. Планета велика, и богатства ее так огромны, что хватит на всех. Языки на ильфиках сильно различаются между собой, и все они сложнее и древнее любого из земных языков. Незамысловатая детская сказка на северных ильфиках звучит так:

Ольфидюртридскьофюльрсехойлднилльрюхильмюррьошрк

М’логиасдкллрошюллюорюхАлкдркюдрюлийник

Пюрпюрллаоксюльксектилилтрюркюйошркпинд удк

Сайсдьекьюхрюпо’юрнух

Крик рассказывала, что английский выучила за полдня – прочитала сочинения Ральфа Уолдо Эмерсона, Гарриет Бичер-Стоу, энциклопедию Пирса и словарь Вебстера, всего четыре “тонюсенькие книжицы”, найденные в первом же доме, где она пряталась, когда попала на Землю. “На удивление простой язык, но по-своему красивый”. Когда Альберт попросил ее что-нибудь сказать по-аоксински, она затараторила быстро-быстро, зацокала языком – он не смог повторить ни звука, губы не слушались. Он попросил ее что-нибудь написать, и она целую страницу испещрила непонятными штрихами и значками, а затем прочла вслух, сначала по-аоксински, потом по-английски. “Жила-была женщина по имени Крик и застряла случайно на никчемной планете. Очутилась вдали от мужа, которого очень любила, и от своей работы, которую любила еще сильнее…”

Он спросил, неужели это правда, что работу она любит больше, чем мужа? “Муж-аоксинец тоже работу любит больше, чем жену, это я точно тебе говорю, – отвечала она. – Мой муж, Сем, инженер. Точнее, инженер-химик. Он почти полная моя противоположность”.

Когда он спросил, кем она работает на Аокси, она заморгала белесыми глазами. “В английском языке и слова такого нет. Самое близкое – «кудесница». Художница, мастер, а еще мыслитель. В первую очередь я изобретатель”. Он стал выпытывать, что именно она изобретает, и она ответила: “Я была специалистом по транспорту. Долгое время возглавляла отдел передовых кондьюсерных технологий – примерно так можно объяснить на твоем языке. Я изобрела, скажем так, множительный кондьюсер”. А когда он спросил, что такое множительный кондьюсер, сказала: “Хм, тяжело объяснить ребенку. По сути, это источник энергии. Он поддерживает перенос вещества в любую точку без потери частиц и параксиальной нестабильности. Для жителей моей планеты это важнейшая технология. С ее помощью мы переправляем материалы со спутника на спутник и на Аокси в считаные миллисекунды. В теории, так можно переправить и живой груз. В теории. Но когда мы его испытывали…”

Из-за сбоя оборудования она и оказалась здесь, на планете, давным-давно покинутой аоксинцами. “Когда-то на Землю ссылали самых опасных преступников. Убийц, воров. Если знаешь, где искать, то увидишь их бывшие казематы, в одном из них мы с тобой и находимся. – Она постучала по потолку, и сверху посыпалась земля. – Но преступности на планете у нас больше нет, ее победили еще мои далекие предки. Хочешь узнать как? Чуть подредактировали геном, и все. Я первая за сто лет аоксинка, попавшая на Землю. И если не потороплюсь домой, то стану последней, кого здесь похоронят. Времени мне терять нельзя. Иди сюда, покажу… – Она поднесла к стене свечу, и Альберт увидел на металле прихотливую резьбу, какую-то сложную схему. – Это мой кондьюсер. Осталось найти нужные материалы и запустить его, а на отсталой планете вроде вашей это непросто. Ты не обижайся, только очень уж вы дремучие”. На схеме изображена была башня с огромной петлей в верхней ча…

– Не понимаю, как держатся на плаву эти крохотные магазинчики, – сказал отец. Окровавленный кулак он прижал к растрескавшемуся резиновому ободку окна, в другой руке болтался синий пакет. – Ни “Винтерманс” у них нет, ни фотопленки, зато удочки есть! Представь себе, удочки! На, держи – тропический лимонад тебе принес. Поставь на паузу, а?

Я остановил кассету, взял ледяную жестянку и сунул в щель возле кресла.

– Спасибо.

– Я думал, ты от жажды умираешь. Не хочешь пить?

– Не люблю тропический лимонад.

– Что? С каких это пор?

– Один раз попробовал, с тех пор не люблю.

– Тогда я сам.

Он, казалось, уже успокоился. Открыл бардачок, и крышка задела мои колени. Отец достал баночку средства для мытья рук, протер содранные костяшки. Сунув влажную руку в пакет, выудил бутылку воды. Пошел к багажнику, порылся в мусорном мешке с одеждой, достал футболку и вытер руку насухо.

– Планы чуть-чуть поменялись, сынок, – крикнул он. Я услышал треск рвущейся ткани. Оглянулся – он перевязывал руку лоскутом от футболки. – Похоже, в Лидсе встретить нас пока не готовы. Как я и говорил, расписание без конца меняется.

– Да? – Я пытался скрыть разочарование. – А когда будут готовы?

– Не знаю. Пока что… – В зубах у него был зажат моток пластыря. Он заклеил повязку, а кончик откусил и отшвырнул. – Пока не совсем понятно. Но Кью-Си приедет, встретит нас. У него самые свежие новости.

– Встретит нас тут?

Отец сжал губы и огляделся, будто решая, разбивать ли нам лагерь в церковном дворе.

– Нет, это место не совсем подходящее. Здесь даже пленки не купишь. – Он захлопнул багажник. – Видел бы ты лицо продавщицы! Я ей говорю: все равно какую, красотка, лишь бы тридцать пять миллиметров. Можно подумать, я омара “термидор” заказал!

Болтовня его служила, конечно, для отвлечения, к тому времени я это уже хорошо понимал. Но по опыту знал, что даже напускное спокойствие лучше гнева, и не хотел нарушать хрупкое равновесие. Потому и не сказал отцу, что у меня “Кодак Покет Инстаматик” и для него нужна пленка формата 110, а не обычная 35-миллиметровая. И не сказал, что это мамин подарок на день рождения, и был он в нарядной коробке, и прилагались к нему съемная вспышка и чехол из кожзаменителя, – на тот самый день рождения, когда его воображаемая посылка пала жертвой ирландской почты.

– Что ты говорил? – спросил он, садясь рядом, но я заверил, что молчал. – Ты мое кресло трогал?

– Нет. А зачем?

– Его будто расшатали. – Он отрегулировал спинку и повернул ключ. Мотор издал натужный скрежет. Отец уронил голову на руль и застонал. – Ты вентиляторы выключил, да? Ну пожалуйста, скажи, что выключил вентиляторы!

– Я…

– Ох, Дэниэл, ради всего святого… – Протяжно вздохнув, он попробовал еще раз.

Машина завелась.

Отец, ликуя, дал газ.

– Слава тебе господи! – И снова торжествующе газанул. – Хоть в чем-то повезло!

– Папа, – окликнул я его сквозь рев мотора.

Мы свернули на Мэйн-стрит. Сквозь грубую повязку уже проступила кровь, на пластыре алели четыре полумесяца в ряд.

– Что?

Я взял с приборной доски атлас.

– Куда мы едем?

Мама отпустила меня на два дня. Нам пришлось долго ее уговаривать. Любой план, что предлагал нам отец, выглядел как в рекламной брошюре – все недостатки скрыты или приглажены, достоинства подчеркнуты и выпячены. Выезжаем в четверг с утра пораньше, к полудню будем уже в студии и за несколько часов успеем вдоволь насмотреться на съемки; а пока убирают декорации, отец проведет меня по съемочной площадке, покажет гримерные, познакомит с актерами. “Зависит от того, чьи эпизоды запланированы, но Мэксин будет обязательно, – пообещал он. – Насчет Майка не уверен, детям разрешено работать всего пару часов в день. Зато Ева и Малик, скорее всего, будут. И точно будет Джой”. Я был в восторге – он так небрежно называл актеров по именам! Заночуем в гостинице, позавтракаем “по-человечески”, как выразился отец, и в пятницу днем выедем домой, в Бакингемшир. Мама с самого начала не верила в успех. Неделями она терпела мое нытье за столом (“Я еще подумаю”), в машине по дороге в город (“Я же сказала, подумаю”), перед сном (“Ну хватит, Дэниэл, не скули, не поможет”). Как же она не понимала, что отец для меня старается, что “Кудесница” – единственное, что нас связывает, а она все портит? Месяц она держалась и наконец сдалась. Наверное, рассуждала так: если ребенок проведет пару летних дней с Фрэном Хардести, то будет сыт по горло и второй раз не попросится.

1 “Блю Белл Нолл” (Blue Bell Knoll, 1988) и “Сокровище” (Treasure, 1984) – альбомы шотландской группы Cocteau Twins; “Громче бомб” (Louder than Bombs, 1987) – альбом английской группы The Smiths. – Здесь и далее примеч. перев.
2 Пьеса американского драматурга, нобелевского лауреата по литературе (1936) Юджина О’Нила (1888–1953).
3 Английская горная грубошерстная порода овец.
4 Алан Эйкборн (р. 1939) – популярный английский драматург, автор семидесяти двух пьес.
Teleserial Book