Читать онлайн Кавказ. Выпуск XIII. В плену у горцев бесплатно

Кавказ. Выпуск XIII. В плену у горцев

© Издательство М. и В. Котляровых (ООО «Полиграфсервис и Т»), 2013

© М. и В. Котляровы, составление, предисловие, 2013

© Ж. А. Шогенова, оформление, 2013

Том I

От издательства. Отбросив груз вины и обиды…

Николай Рерих как-то сказал, что всеми дорогами прошлого пройти невозможно. Но есть такие, которые не обойти, они существуют и требуют осмысления, точного знания всех поворотов, чтобы события, происходящие на этих путях, не ушли в дымку односторонней трактовки либо полного замалчивания. Особенно это важно, когда речь идет о войнах, их последствиях, жертвами которых становятся целые народы, живущие в тех временах и на тех территориях, где сталкиваются интересы государств и обычных людей, весьма далеких от политических и иных притязаний воюющих сторон. Страдает сознание и историческая память их близких и дальних потомков, воспитанная на рассказах, мифах и стереотипах, составленных из политических или идеологических веяний того или иного периода.

Груз вины или обиды нередко превышает способность объективной оценки явлений не только далекого прошлого, но и современности. У каждого был и будет собственный оценочный аппарат, и это следует считать нормальным.

С этих позиций, видимо, и следует рассматривать доступные на сегодня документы, литературные опыты и личные воспоминания людей, побывавших в плену у горцев в период Кавказской войны. Некоторые сюжеты знакомы уже со школьной скамьи из рассказа Л. Н. Толстого «Кавказский пленник» или одноименной поэмы А. С. Пушкина. Другие не так ярки, не столь опоэтизированы, берут за душу перенесенными страданиями и неожиданными переплетениями судеб, когда люди разных психологических установок, разных миров, по сути дела, оказываются в таком близком и тесном общении, что уходит ненависть, стираются понятия «враг», «раб», «гяур», а остается главное: желание смягчить страдания или даже избавить от них, рискуя собственным благополучием. «Мир не без добрых людей», – часто повторяет бывший пленник Шелест («Семь лет в плену у горцев»), на собственном примере свидетельствуя, что внешние обстоятельства бывают сильнее личных желаний и чувствований, но свет человеческой солидарности все же помогал не опускаться окончательно в бездну отчаяния и безнадежности и верить, что когда-нибудь удастся вернуться домой.

Испытания закаляют волю, способствуют духовному развитию. Десятимесячный плен солдата С. Беляева («Дневник русского солдата, бывшего десять месяцев в плену у чеченцев») сделал из него философа: «Видя в горцах тех же людей и смотря на их вечерние молитвы, когда человек, как бы прощаясь со светом, отдается тьме, … я роднился с ними. А всякое признание Бога, в ком бы оно ни было, порождает в нас какое-то сострадание; я предался моим мечтам и был еще доволен, что судьба так милостиво водит меня по извилистым путям, я приятно забывался!.. Сами мы бываем причиной своего горя, и если бы мы постоянно любили друг друга, не видели б суровых дней. Когда человек весел, ему все братья. Откровенно говорю я о состоянии души моей, когда мне было весело и когда тяжело. Было весело – когда надеялся, и тяжело – когда сомневался. Жизнь моя у горцев была переменчива, и тоска моя об этом была наказанием за грехи мои».

Пленение происходило по-разному – солдаты и временами офицеры становились добычей горцев не только на поле боя, но и по дороге, и при купании лошадей, и при прямом содействии похищению некоторых военных и гражданских лиц, получающих свой процент от похитителей. Нормой был массовый увод в плен женщин и детей из приграничных русских станиц. Казачек и их детей можно было обратить в рабов, можно было продать или выменять на попавших в русский плен горцев. Кто-то оставался навсегда среди горского населения, женившись или выйдя замуж, родив детей и почти забыв родной язык. Особенно это касалось маленьких детей, которые практически не помнили, откуда они и кто их родители.

В общем, и в плену у каждого была своя судьба. Некоторым посчастливилось освободиться в скором времени, если выпадал шанс побега или варианты обмена. Другие томились в неволе годами. Они хорошо изучали нравы и обычаи своих хозяев, религиозные обряды, что позволило, в том числе, довольно подробно изучить этнографию народов Северного Кавказа.

Наблюдая жизнь и быт селений, наиболее образованные пленники смогли сделать вывод о реальном положении горцев, их вольном духе, нежелании кому-либо подчиняться, кроме собственных адатов, практически все отмечали невысокую религиозность горцев при повсеместном презрении к иноверцам, что вполне понятно и объяснимо военной политикой Российской империи, стремящейся навязать кавказским народам собственные законы, дабы укрепить южные границы государства верным ему населением.

А население между тем хотело быть свободным. При этом ничто не мешало горцам смотреть на своих пленников как на людей, не заслуживающих иной участи, как рабства. Пленных заковывали в кандалы, на ночь привязывали цепью, кормили впроголодь. И если была какая тяжелая работа, то заставляли ее исполнять, невзирая на самочувствие или физические возможности. Справедливости ради надо все же вспомнить о тех русских помещиках, которые до 1861 года могли позволить себе практически такую же жестокость по отношению к своим крепостным, а именно: и кандалы, и цепи, и изнурительный труд, и унижение голодом и побоями, и продажу крестьян и их детей не вместе, а порознь. От таких помещиков крепостные бежали на юг или в Сибирь, их, разумеется, ловили, и если это случалось, наказание было страшным.

Кавказские пленники тоже убегали, некоторые делали это неоднократно, но успех сопутствовал немногим, так как люди плохо знали местность. Горы, леса и реки были естественными барьерами, да и окрестное население солидарно помогало в поимке бежавшего – рассчитывать на помощь случайных встречных не приходилось. Все знали, что в случае поимки раба получат вознаграждение.

Тем не менее, побеги планировались и бывали случаи, когда от начала до конца силами как раз кого-то из хозяев. Иногда на почве взаимной симпатии, иногда из чувства благодарности неким казакам, которые также помогли кому-то освободиться из русского плена.

Проходили дни, недели, месяцы, а то и годы плена. Случалось так, что военный и хозяин, связанные общим бытом и общей трапезой, начинали доверять друг другу, в чем-то сострадать и даже видеть неестественность несвободы. Таких трогательных моментов немало в литературе, посвященной плену. То тут, то там встретится обращение хозяина к рабу с предложением принять магометанскую веру, жениться на аульчанке и стать одним из горцев. Кто-то, конечно, соглашался, но большинство хотело домой, где были родители, жена, дети. Если была хотя бы малейшая возможность выкупиться из плена, ею не пренебрегали.

Одна история стоит особняком («Полтавский семинарист в плену у горцев»). Не только потому, что герой ее семинарист, впавший в меланхолию, решившийся добровольно переплыть Кубань и там, на другом берегу, навсегда остаться. Разумеется, его полонили черкесы и в очень скором времени обменяли «на 50 пудов соли по 50 копеек». Но и потому, что к этому несчастному пареньку, его безрассудному поступку, очень вдумчиво и индивидуально отнеслись члены Войсковой канцелярии, разбиравшие дела беглых солдат, которые добровольно уходили к черкесам, устав от тягот военной службы. Да, они не могли его оправдать, ибо не было в правилах погранслужбы статьи о меланхолии, но и наказывать, видимо, по всем правилам считали невозможным.

Не бессердечные, надо полагать, люди. Хотя на войне больше ценится отвага, храбрость, а не доброе сердце. Но нам, живущим сейчас, в мире, разодранном насилием и ненавистью, изощренной жестокостью и эгоизмом, так важно увидеть в прошлом следы человеколюбия и сострадания. Увидеть, чтобы не потерять надежды на сохранение этих лучших человеческих качеств в будущем.

И здесь нельзя не сказать о горянках, которые попали в поле зрения пленников. Да, они тоже были разными, и судьбы их сильно разнились. Совсем молоденькие довольно быстро начинали сочувствовать бедолагам в кандалах и цепях. Тихонько, украдкой, под покровом ночи пробирались они к сараю с пленным, клали ему кусок чурека или чашку молока, огурец или лепешку с медом. Да, чем были сами богаты, то, что сами ели, тем и делились со своими пленниками. Временами они попадались, их наказывали. Встречается эпизод, когда добровольные сторожа разрубили шашкой девушке руку, которой она что-то бросила пленникам, сидевшим в глубокой яме. Описания тех или иных мучений, провоцирующих сидельцев даже на суицид, достаточно для того, чтобы раз и навсегда возненавидеть войны. Но войны все же продолжаются, а ямы по-прежнему служат тюрьмой для захваченных в плен.

Когда-нибудь человечество очнется, когда-нибудь оно, человечество, поймет, что в плен следует брать достижения иных культур, отчего богаче и достойнее станут жить все народы. А воевать следует с собственными недостатками ради умножения всё того же человеческого достоинства и любви ко всему живущему.

Разумеется, не все тексты этой книги равноценны, не все авторы точны в названиях, деталях, дате этнической принадлежностей своих похитителей, что вполне объяснимо и уровнем образования, и степенью общей информированности. Да, все они дети той эпохи, когда интересы государственности были выше естественных прав человека на свободную жизнь и на жизнь вообще. Через все строчки просматривается весьма малая забота кавказской администрации о безопасности рубежного населения – селян. И совсем никакой озабоченности и ответственности перед будущим, где вспомнятся и исторические обиды, и будет подправление истории корректировкой картин прошлого. Никогда не будет и однозначной оценки событий, описанных их современниками. Те, кого интересует истина, попытаются разобраться в проблеме без необоснованных эмоций, ненужных на сегодня ярлыков. XXI век взывает к просветлению и согласию. Если, конечно, мы на самом деле хотим мира.

Мария и Виктор Котляровы

Симон Петлюра. Полтавский семинарист в плену у горцев

Имя Симона Васильевича Петлюры (1879–1926) – одно из известнейших в истории гражданской войны в России. Он – политический и военный деятель Украины, возглавлявший Директорию Украинской Народной Республики (УНР). Сформированные им войска выступали против захвата Украины Красной армией.

Куда меньше известна научная деятельность С. В. Петлюры. В 1902 году, спасаясь от ареста за революционную агитацию, он приехал на Кубань, где одно время работал ассистентом-исследователем в экспедиции известного ученого Ф. А. Щербины, осуществлявшего подготовку «Истории Кубанского Казачьего Войска». Федор Щербина в своих воспоминаниях «Симон Петлюра на Кубани» (Прага, 1930) писал: «Разбором исторических материалов и выпиской из них наиболее ценных и интересных сведений для истории, помнится, занималось тогда у меня четверо или пятеро искренних работников, но и они удивлялись, с каким пылом относился Петлюра к работе, …выискивал умело то, что нужно было для истории и чем он персонально интересовался».

С. В. Петлюра за два года пребывания на Кубани подготовил и опубликовал в местной периодической печати несколько публицистических работ; в том числе статья о председателе Кавказской археографической комиссии Е. Д. Фелицыне – «Памяти Е. Д. Фелицына», с которым Петлюра был лично знаком, и публикуемую ниже заметку «Полтавский семинарист в плену у горцев» (1904).

Самовольные побеги на «ту сторону реки Кубани» и «без особо нужных к тому причин» лиц, принадлежавших к сословию бывшего Черноморского (ныне Кубанского) войска или хотя бы временно проживавших на территории последнего, строго запрещались войсковой администрацией. Существовала целая система карательных мероприятий, направленных к «удержанию от побегов через реку Кубань» и в широких размерах применявшихся администрацией войска вплоть до 1862 года, когда граница черноморских владений была отодвинута за реку Кубань. Виновные беглецы после предварительного допроса, снимавшегося с них в карантинных заставах, куда они препровождались обыкновенно пограничными разъездами казачьих «бекетов», а часто и самими «закубанцами» (обычный термин в устах черноморских казаков для обозначения горских народностей, живших на Кавказе), материально заинтересованными в доставлении назад войсковых перебежчиков, и после «выдержания ими определенного карантинного термина» препровождались «для поступления по законам» в Войсковую канцелярию. Последняя обыкновенно «мнением своим полагала: возвратить виновного на прежнее его жительство, в прежнее состояние», подвергнув его предварительно – судя по степени виновности – наказанию плетьми от 50 до 100, а то и больше ударов. Судебное разбирательство в таких случаях продолжалось недолго; для судей – членов Войсковой канцелярии – достаточно было самого факта нарушения подсудимым установленных правил и распоряжений, чтобы возложить на него соответствующее наказание. Ссылки на тяжести войсковой пограничной службы, на случайное, не «злым намерением» нарушение требований последней, как на мотивы, приводившиеся подсудимыми в свое оправдание, не имели в глазах судилища особой ценности и значения смягчающих вину обстоятельств им не придавалось, такое по крайней мере выносишь убеждение из изучения «дел» Войскового правительства Черноморского казачьего войска и «криминальной» экспедиции Черноморской войсковой канцелярии, сменившей в 1801 году названное правительство. Но вот 5 июня 1819 года членам Войсковой канцелярии пришлось встретиться с небывалым до сих пор в их административно-судебной практике случаем. «Поступлению по законам» подлежал пойманный закубанцами дезертировавший за границу реки Кубани, «именующий себя семинаристом Иван Вакулинский». Предварительные дознания, снятые с подсудимого еще 17 июня в Екатеринодарской карантинной заставе, выяснили личность Вакулинского: он происходит из духовного сословия, его отец был настоятелем одной из приходских церквей местечка Решетиловка, Полтавской губернии, и даже имел сан протоиерея. В карантинную заставу Вакулинский был представлен 17 июня черкесами, получившими в обмен за него от комиссара заставы 50 пудов соли по 50 копеек за пуд. Свои предварительные показания подсудимый дополнил в Войсковой канцелярии, куда его препроводили 25 июня после выдержания карантинного термина; здесь «был он спрашиван» и показал: «Обучавшись в Переяславской семинарии до класса риторики, откуда в прошлом, 1809 году, во время квартирования около города Переяслава уланских запасных батальонов, был с прочими семинаристами подманут в оные без ведома духовной власти, но как оная часть отобрала семинаристов, поступивших без ведома туда, в том числе и меня, велела продолжать учение им далее. Покойный же родитель мой, протоиерей Вакулинский, услышав о сем, приехал сам в город Переяслав и, видя меня в жалостном положении, просил преосвященного и консисторию тамошнюю уволить меня вовсе из духового звания, но консистория вышеуказанная заключила своим определением: вместо увольнения за такой поступок исключить из семинарии и духовного звания вовсе, не дав ему никакого письменного документа. Я тогда, приехав в дом родителя моего, прожил не более в оном как один год в надежде той, что рано или поздно ошибки молодых людей посредством благодеяния могут исправиться. Но как родитель мой помер, я был учителем в Полтавской губернии, Зеньковского повета, в доме помещика коллежского регистратора Виктора Тимченка два года». Окончив же курс своей кондиции, поехал тоже для сего единственно в местечко Белоцерковку Хорольского повета к помещику ротмистру Александру Быковскому, который, отправляя после сына своего в Петербург, советовал и ему туда же поехать, он, на сие решась, поехал и, достигнув Петербурга, просил в Медицинской тамошней академии о принятии его в оную; но оная академия его, не имевшего от семинарии никакого документа, не приняла. Вскоре же после сего полковой есаул Белой, служивший в гвардии, отправлялся в перевод оттуда в войско сие, и он, услышав об отъезде его, просил, чтобы его взял с собой в Екатеринодар, куда прибыв, подал прошение в Войсковую канцелярию войска сего и находился при письменных делах оной и по сие время, до 15-го числа сего июня. Что же касается до содеянного им ныне поступка, он оттого единственно произошел, что на сообщении сей канцелярии, последовавшем ему, о причислении в войско сие – неприятные преграды, и он, услышав сие, начал беспокоиться так, что впал в меланхолическое положение и от шума в голове, от того собственно родившегося, решил переплыть на ту сторону навсегда, там и остаться, что и учинил днем, где сейчас не знает каким образом был подхвачен черкесами, которые, завязав ему глаза и руки, через две какие-то реки перевезли прямо в свой аул, в котором и находился один только день, что правильно показал, в том и подписался Полтавской губернии, местечка Решетиловка, умершего протоиерея Лазаря Вакулинского сын Иван Вакулинский.

Услышав эту печальную повесть, члены Войсковой канцелярии оказались в затруднительном положении: перед ними стоял не заурядный беглец, вследствие тяжелых условий войсковой службы искавший счастья, свободы и приволья в горах у черкесов; нельзя было причислить Вакулинского и к разряду тех невольных «пленников», которых приходилось судьям так часто подвергать наказанию за несоблюдение ими правил пограничной сторожевой службы и которые, благодаря этому, попадали в плен к «закубанским народам». И личность подсудимого, и обстоятельства, предшествовавшие побегу, и, наконец, мотивы последнего были настолько своеобразны и необычны, что судьи не решились применить к Вакулинскому чисто формальные приемы судопроизводства, как это практиковалось ими в подобных случаях. С другой стороны, и оправдание подсудимого по таким мотивам, как «меланхолическое» настроение, повлекшее за собой «шум в голове», не было предусмотрено законоположениями и правилами пограничной сторожевой службы, ясно и определенно говорившими о «тяжести» наказания за «самовольный побег» через реку Кубань «без ведома начальства» и «без особо нужных к тому причин». Желая выйти из такого затруднительного положения, члены Войсковой канцелярии постановили обратиться через войскового атамана полковника Матвеева к херсонскому военному губернатору графу Ланжерону, главному начальнику Черноморского войска, за необходимыми указаниями. Последний в своем ответе от 12 июля того года на имя войскового атамана писал следующее: «Прочитав рапорт ваш за № 3427 с объяснением выкупленного от черкесов, показывающегося Полтавской губернии, местечка Решетиловка, умершего протоиерея Вакулинского сына, Ивана Вакулинского, я не нахожу надобности предавать его суждению, по уважению, что он побег учинил от меланхолического припадка, но предлагаю вам только содержать его арестом и, справками открыв настоящее его жительство и звание, представить все то моему рассмотрению и ожидать разрешения» (№ 503).

Каковы были результаты этого отношения графа Ланжерона – из дела, к сожалению, неизвестно.

Дело Войскового архива Кубанского казачьего войска. Кн. 172. Св. 75. Д. № 748. С. 22–31; Петлюра С. В. Полтавский семинарист в плену у горцев // Киевская старина. 1904. Т. 86. № 7–8. С. 106–110.

Максим Кофанов. В плену у горцев. В 1830 и 1831 годах

Об авторе известно, что он родился в 1817 году, был земледельцем. Рассказ Максима Кофанова (1817–190?) о пребывании в плену записан его сыном Харлампием Кофановым и опубликован в трудах Ставропольской ученой комиссии (1914).

Уроженец я селения Бешпагирского, Ставропольской губернии и уезда. Селение Бешпагирское расположено при родниках, дающих исток речке Бешпагирке, в расстоянии от города Ставрополя тридцати трех верст. Село Бешпагирское основано в 1798 году (оно, как говорили старики, раньше называлось селением Покровским). Жители этого села в 1833 году были обращены в казачье сословие, а по Высочайшему повелению, воспоследовавшему в 30-й день декабря 1869 года, перечислено обратно в гражданское ведомство в числе 12 станиц Кубанского и одной Терского казачьих войск.

Дед мой, Иван Ермилович Кофанов, уроженец Курской губернии, Старооскольского уезда, селения Котова, с девятилетним сыном Филиппом (моим родителем), переселился на Кавказ в 1799 году для поселения в Бешпагире, но по случаю осеннего времени на зимовку остановился в селении Надеждинском, на расстоянии от селения Бешпагирского двадцати одной версты. Занятие деда моего – земледелие.

То время, к которому относится настоящий мой рассказ (1830–1831), и даже много лет раньше и позже этих годов, принадлежало к такому времени, в которое жители на полевые работы выезжали не иначе как при оружии и в которое обитатели западных Кавказских, по-тогдашнему непроходимых, гор, часть которых покрыта вечным снегом, вели ожесточенную борьбу с русским населением, расположенным на правом берегу реки Кубани и, разбойнически нападая на станицы, очень часто врывались и в пределы юной Ставропольской губернии, с целью грабежа и кражи детей и взрослых православных и увоза затем в плен для торговли ими. Такому разбойническому нападению подвергся и Бешпагир, в котором я рожден 14 января 1817 года.

Имея от роду 13 лет с небольшим, я в среду 24 сентября 1830 года в одной версте от дворов выпасал родительский и соседа своего, Никулина, крупный скот, а товарищи мои по пастьбе и соседи по жительству, Гавриил Сафронович Шевелев и Степан Михайлович Рыженков, – овец, и, когда солнце уже близилось к закату и все мы стали подгонять к дворам каждый свой скот, из-за горы появилась большая шайка конных и вооруженных черкесов – закубанских татар, и большая часть этой толпы со зверским визгом и гиканьем бросилась ко мне и грозно требовала указать, где конный табун.

Не могу передать, в каком состоянии я находился в тот страшный и ужасный момент, когда нахлынула на меня названная орда, и на зверское требование черкесов указать им, где находится табун, я не мог промолвить ни одного слова; и это не потому, что не хотел сказать о месте нахождения табуна или о незнании, где он находится, а потому, что я в ту минуту не помнил ничего и даже не видел и не знал, что делается с моими товарищами Шевелевым и Рыженковым. Придя несколько в память, я услышал грозное и вместе с тем зверское приказание черкеса:

– На заходную!

В это самое время проезжали три человека села Северного, которых черкесы догнали и в плен взяли только двух человек и лошадь, а третьего хотели умертвить, но, к счастью проезжавшего, взмах взвившейся в воздухе черкесской шашки с нетерпением рассечь голову вышел неудачен, так что острие шашки не попало прямо по голове, а промелькнуло мимо лица, отрубив прочь только один нос. Итак, из тех проезжавших северненских мужиков хотя взято злодеями в плен два человека и лошадь, но зато третий остался жив, как бы нарочно для того, чтобы он, явясь в село Северное, сообщил о происшествии как селу, так и семействам двух захваченных в плен.

Взятие закубанскими черкесами двух северненских мужиков и поранение третьего их товарища происходило тут же, где был схвачен я с моими двумя товарищами, Шевелевым и Рыженковым.

Сейчас же, после пленения двух северненских, на дороге показался проезжий на село Сергиевское, везший из Ставрополя водку в двух ящиках, года на два моложе меня сергиевский крестьянский мальчик Тимофей Федорович Савенков с работником своим, стариком. Накинувшись, четыре черкеса в четыре шашки стали крошить старика. Страшно было смотреть на эту кровавую сечу, а равно и на то, как страдалец, при всяком нанесении удара шашкой, защищался и жалобно вскрикивал, как бы умоляя мучителей о пощаде, но, увы, звери-мучители продолжали свою кровавую расправу, и я видел, как одна рука старика-страдальца от удара шашки отлетела прочь с повозки на землю и там, на земле, пальцы отрубленной руки судорожно дергались и искривлялись. Старика этого черкесы искрошили на куски и сбросили его тело с повозки на землю вместе с постилкой, бывшей под ним, и, взяв несколько штофов с водкой, побили их о голову и другие части тела несчастного старика, так что все куски изрубленного тела были смочены водкой. При виде такого зверского поступка черкесов сердце сжималось и страх обнимал до бессознательности.

Покончив с несчастным стариком, черкесы взяли в плен его молодого хозяина Тимофея Савенкова и двух его лошадей и, собрав в одно место всех захваченных ими пленных: меня, Шевелева, Рыженкова, двух северненских и сергиевского Савенкова, – посадили каждого на отдельную заводную лошадь верхом без седел, кроме Шевелева, который был посажен на одну лошадь с черкесом и привязан сзади седла, повезли нас вверх по реке Бешпагирке, мимо Ясенового и Бабского постов к темному лесу, оставив справа Стрижаменскую крепость. Спускаясь под крутую гору, черкесы заметили, что привязанный к седлу Гавриил Шевелев умер, а потому на Барсуках, выше Невинномысской станицы, отвязав от седла, бросили на землю, а сами с остальными пленными отправились далее. Вправо от того места, где был брошен умерший Шевелев, слышен был лай собак, к которому я стал прислушиваться, но заметивший это черкес так сильно огрел меня плетью через лоб, что искры посыпались из глаз.

Далее черкесы с пленными переправились через реку Кубань и поехали вверх по Большому Зеленчуку до Каменного моста, против которого, свернув в лес, злодеи остановились на дневку. Тут с полудня черкесы разъехались на две дороги и из всех пленных товарищей одного северненского повезли влево, а меня, Рыженкова, Савенкова и одного северненского – вправо. Повезли нас через гору в верховья реки Уруп и темным вечером наступающей другой ночи проехали какой-то татарский аул, около которого остановились. Из этого аула принесли большой казан какого-то вареного кушанья и дали нам, пленным, по большой чашке. После этого переехали еще две большие речки. Эти дни были пятница и суббота. В субботу Рыженкова увезли прочь от нас, а меня, Савенкова и одного северненского на другой день – в воскресенье – разобрали по хозяевам.

Черкесы во всю дорогу везли нас верхами на неоседланных лошадях с такой скоростью, где как было возможно.

Меня взял один небогатый черкес, у которого я пробыл одну неделю, но всю эту неделю никак не мог ходить от побоев, полученных от верховой езды на неоседланной лошади. Привели ко мне толмача, начали лечить побои и мазать маслом ссадины, и, когда я немного поправился, хозяин мой повел меня вязать просо. Работу эту я выполнял хорошо, потому что приходилось исполнять эту работу и дома, и в плену она мне была уже знакома, и хозяин мой и другие удивлялись моему уменью. На другой день хозяин возвратился из какой-то недалекой отлучки и с ним приехали два татарина, которым первый мой хозяин продал меня, не знаю за какую цену, и эти новые хозяева мои везли меня в глубь лесов еще три дня, и там у них я прожил месяца два по речке Псыкоба. В это самое время в Закубанских горах-трущобах находился в походе главный отряд русского войска, главнокомандующим которого был генерал Вельяминов.

Черкесы, мои хозяева, из опасения попасть в руки русского войска, увезли меня дальше в горы. Туда откуда-то явился турок и купил меня у черкесов за 400 рублей и вез в глушь еще три дня. Местность, куда завез меня бесчеловечный злодей-турок, та, где теперь недалеко находится город Новороссийск.

У турка я пробыл до весны 1831 года и был продан им за 400 рублей на речку Абинь черкесам, у которых я пробыл месяца полтора, и ими был продан армянину, занимавшемуся выкупом пленных, который меня и вывез на Божий свет, и я очутился снова у своих родителей, оплакивавших потерю своего сына.

Освобождение меня из плена произошло с августа 1831 года, в день двунадесятого праздника Преображения Господня, торжественно празднуемого Святой Православной церковью.

Об обстоятельствах моего освобождения из плена я упомяну ниже хотя бы вкратце, а теперь скажу несколько слов о своем житье-бытье у моих горских хозяев.

У трех моих хозяев-черкесов, кроме поганого турка и армянина, я исполнял все работы, какие только были поручаемы ими: пас рогатый скот, овец, коз, работал в поле, косил, копал, рубил дрова и таскал на себе в аул к саклям своих хозяев; одним словом, черкесы заставляли меня делать такие дела, какие не под силу и 18–20-летнему татарину. Черкесы не верили, что мне только 14-й год, а видя рост мой, назначали для меня всякие работы. Правда, я, хотя и молодой был, но рост имел большой, стройный, плечистый и какой имеют только 17–18-летние, по этой причине и подвергался самым тяжелым работам. Присмотра за мной из опасения побега черкесы не держали, убедившись, что я один пленник и к тому же нахожусь в таких трущобах, по которым они и сами с трудом пробираются.

Обращались со мной мои хозяева, повторяю, кроме поганого изверга-турка, не очень жестоко, и на такое обращение их со мной всегда влияла моя им покорность во всем, честность и аккуратное выполнение возлагаемых на меня поручений, поэтому они не могли уже изливать на меня природные им зверства, которые у них от рождения имеются, но зато я почти ежедневно терпел, можно сказать, мучения от хозяйских рабов-крестьян (хозяева мои, кроме одного небогатого, имели по нескольку человек рабов, или крестьян, а сами над ними считались как бы помещики). От этих хозяйских помещичьих рабов-крестьян я много набрался горя и мучений: хозяева мои прямо обличают своих рабов в бездействии, лености, нерадении, недобросовестности и прочих по хозяйству упущениях и, указывая на меня, говорят все:

– Вот пленник, совсем чужой, а на него можно положиться и довериться во всем, а вы, собственные рабы, служите только во вред хозяину.

И поэтому крестьянам-рабам доставалось так от их господ. Такой укор со стороны моих хозяев всегда был причиной негодования и притеснения меня со стороны их рабов-крестьян: они-то больше, что хотели, то и делали со мной, били чем попало, заставляли нести такую ношу, с которой им, гололобым, и двум не справиться. Кроме этих изнурений и истязаний со стороны хозяйских рабов много мне пришлось претерпеть и от хозяйских детей, которые вздумают, бывало, покататься, насадятся мне на спину, сколько мои силы могут удержать, и приказывают везти их вброд на другую сторону речки и обратно. Что делать – пожалеть и заступиться некому, надо везти – и везешь. Глаза на лоб лезут и ослушаться нельзя, а если когда и случается ослушание поневоле, то сейчас же получаю незаслуженную награду – колотушки чем попало и по чему попало без числа; и за эти катанья на невольнике, и за побои они остаются безнаказанны со стороны своих старших.

Во все время нахождения в плену у закубанских горских черкесов обмундировка, или повседневная одежда моя, состояла: толстого сукна черкеска рваная, до колен и до локтей обтрепанная, в зимнее время – из лохматых овчин шуба, полная паразитов, вся рваная, на ногах рваные чевяки или больше без них, ноги обворачивались в чевяках, когда они были, или самой негодной тряпкой, или клочком сена, но больше приходилось быть совсем разутым, а наготове лохматая, вонючая, порванная и со множеством паразитов шапка. Летняя одежда моя состояла из клочка тряпки – воротника на шее, то есть рубахи большей частью без рукавов, и штанов, заключающихся только в одном учкуре[1], и тот с паразитами. Поистине скажу, что все время нахождения моего в плену зимой я был почти раздет и разут, и даже более чем почти, а летом совершенно голый, имея лишь на шее клочок грязного воротника и на чреслах учкур. Зимой от морозов и стужи ноги мои с большими болезненными наростами на подошвах трескались, испуская кровь, как подстреленное животное, а летом незажившие раны прели, причиняя нестерпимую боль. В такой одежде мне приходилось ежедневно работать и зимой и летом. Провидение Божье сохранило мое здоровье, и я остался жив.

Турка, у которого я пробыл до весны 1831 года, поганым я называю потому, что он, помимо всех оказанных мне жестокостей своих, излитых на меня, несчастного невольника, дерзнул окаянный силой дважды осквернить меня мужеложеством. Ужасом и страхом обдает при воспоминании об этом ужасном преступлении, сделанном надо мной турком. Теперь я одно только прошу: да простит мне Господь Бог мой за то преступление, которое учинено турком силой и под угрозами, помимо моей воли. Причем в этом случае я прихожу к тому убеждению, что без попущения Божьего и волос с головы не спадает, так и в этом случае было, памятуя притом, что ведь Бог же попустил черкесам взять меня в плен, Он же и исторгнул меня из рук нечестивых и вручил в родную семью.

Находясь в плену у последних моих хозяев, я подыскивал случай к выходу из плена, о чем просил своих хозяев, и те обещали продать меня, указывая на армянина, а родитель мой, со своей стороны, хлопотал и узнал от переводчика Антонова, что вывести меня может разве армянин, которого он нашел в станице Прочноокопской. Не знаю, как все это происходило, только последний мой хозяин-армянин, купивший меня у черкесов, привез меня в станицу Прочноокопскую Кубанской области и сдал меня моему отцу, получив от него за это 300 рублей.

Какая была радость моих родителей, когда я был уже в их объятиях, в их доме, я не стану рассказывать, потому что всякий, утерявший какую-либо вещь, или у кого что-нибудь бывает похищено, а потом возвращается, приходит в великую радость и восхищение; тем более радость должна быть неописуемая, когда родители, лишившиеся сына и не думавшие более видеть его, а равно не зная, жив ли он или умер, вдруг принимают его под свой кров, то есть сына, которого зверски отняли у них варвары.

Когда я был дома у своих родителей, то было известно, что вместе со мной взятые в плен два северненских крестьянина освободились из плена через год или менее после того, как были взяты, а сергиевский Тимофей Савенков из плена освободился только через два с лишним года после моего освобождения, так что Савенков в плену у черкесов был более трех лет. Что же касается до товарища моего Степана Рыженкова, то о нем не было слышно до 1864 года: он со дня взятия в плен и до сказанного года находился у закубанских трущобных обитателей – черкесов.

В 1861 году вышел из плена, как говорили тогда, обменом, Степан Рыженков, и я был потребован начальством для признания его, так как вышедший пленник Рыженков для подтверждения своей личности сослался на меня, как вместе с ним взятого в плен, и когда предъявили его мне, я совсем не признал в нем того Рыженкова, который был взят вместе со мной. На следствии, производимом военным офицером С. М. Захарьиным, пленник этот сознался, что он не Рыженков, а уроженец Киевской губернии, был принят на службу и с рекрутства ушел в горы к черкесам, а находясь там, сошелся с действительным пленником Степаном Рыженковым и, узнав от него, что он пленник, расспросил у него о месте его родины, времени взятия в плен, с кем и прочее и, будучи хотя малограмотен, записал всю откровенность пленника, а затем удостоился и выйти из плена под именем Степана Рыженкова.

Этого мнимого пленника Рыженкова я не признал за действительного по двум причинам: во-первых, потому, что он нисколько не похож на природу Рыженковых, а во-вторых, потому, что он, пробыв столько лет в плену, почти не умел говорить по-черкесски, тогда как я, пробыв в плену только около года, с 24 сентября 1830-го по 6 августа 1831 года, хорошо говорил по-черкесски. Последнее то обстоятельство и послужило нитью к раскрытию, что он за человек.

В 1864 году явился новый пленник Рыженков, и я вновь был потребован для опознания, и когда пленник был предъявлен, то я без труда узнал в нем того действительного пленника Степана Михайловича Рыженкова, который вместе со мной и другими был взят черкесами в плен перед вечером в среду 24 сентября 1830 года.

Во все время нахождения моего в плену гораздо больше было прискорбных приключений и невзгод со мной против тех, которые мной описаны, но я их не могу теперь все вспомнить, а вкратце записал только то, что не забыл[2].

1 августа 1900 годаКофанов М. [Х. Кофанов]. В плену у горцев в 1830 и 1831 годах // Труды Ставропольской ученой архивной комиссии. Ставрополь, 1914. Вып. 6. С. 3–11.
Рис.0 Кавказ. Выпуск XIII. В плену у горцев

Черноморский казак

Лев Екельн. Из записок русского, бывшего в плену у черкесов

Лев Филиппович Екельн – помимо «Из записок русского, бывшего в плену у черкесов», является также автором литературного произведения «Джекнат и Бока. Чеченская повесть» (Отечественные Записки. 1843. Т. 31. № 11).

Л. Ф. Екельн – дежурный штаб-офицер штаба Отдельного Оренбургского корпуса, майор, «состоящий по кавалерии». В Оренбурге был дружен с А. Н. Плещеевым, который ценил его душевные качества. Тесные отношения с Екельном поддерживали другие опальные.

Вот что можно почерпнуть о нем в Интернете: «…Его положение позволяло ему влиять на судьбу Шевченко, и мы возлагали на него надежду», – писал впоследствии Б. Залеский, характеризуя Екельна как «доброго человека». Шевченко узнал о Екельне от Залеского, вероятно, не ранее 1853 года. «Еще раз благодарю тебя за копию „Монаха“ и – я тебе как Богу верю – ежели Лев Филиппович такой человек, как ты говоришь, то и ты, и он скоро увидите и Актау и Каратау, ежели не красками, то по крайней мере сепию». Речь идет о рисунках Шевченко, которые он, в силу царского приговора, мог делать лишь тайком; отсюда понятно, как характеризовал Залеский одного из близких помощников генерал-губернатора.

В 1854 году Екельн был отчислен от должности дежурного штаб-офицера и назначен исполняющим обязанности члена Омской полевой провиантской комиссии.

Путь от аула Чишки до аула Доч-Морзей[3]

Из Чишек до Доч-Морзей две дороги: одна идет по горам и утесам, образующим славное Аргунское ущелье, другая – по руслу реки. Газий (князь) выбрал последнюю, сотворив обычную полуденную молитву; князю и его мюридам подвели коней, меня посадили на круп лошади какого-то чеченца. Авангард тронулся; за ним, в 60 шагах, вновь пожалованный начальник (после смерти славного Эрс-мирзы Шамиль, голова бунтующих горцев, назначил на место его Газия, мюрида и соотечественника своего, начальником следующих аулов: Чишки, Доч-Морзей, Улус-Керты, Исмаил-Ирвей, Войхёнах и Муссейнюрт), имея по бокам в пяти или десяти шагах по нескольку человек наездников; наконец арьергард. Толпа народу проводила князя, осыпая желаниями здоровья и успехов. Выехав из аула, мы повернули налево, к берегам вольного Аргуна. Последний раз простился я взорами с Чишками, памятными зверским обращением со мной Голегы и жестокой болезнью. Аул с высокими пирамидами кукурузы медленно тонул в осеннем тумане. Прощай!

Дорога, дойдя до леса, вдруг поворачивает направо и сбегает к ложу реки, обставленная высокими дубами и вязами; кони, фыркая, медленно, нога за ногу, ступали по глинистой почве, размоченной дождями, и грудью бросались в волны Аргуна, катившего воды свои у самого спуска. Вот мы в ущелье: гигантские скалы, увитые вековыми дубравами, обступили бешеную реку; над головой клочок прекрасного голубого неба: направо и налево громадные выси; под ногами волны да волны…

Шагом ехали мы то по руслу Аргуна, то по тропинке, бежавшей около берегов его. Князь запел любимый гимн мухаммедан «Ла иллях иль Аллах»; мюриды хором подхватили последние звуки песни, и вызванное эхо следом откликнулось какой-то дикой, мрачной гармонией и далеко, далеко понесло печальные напевы свои…

Грустно стало мне; казалось, чем дальше отодвигался я от родного края, тем дальше улетала надежда когда-нибудь снова увидеть его. Будущность, прежде столь светлая и радужная, исчезла, как звук. Недавно писал я на родину; ответа еще не было, и невольная мысль, что поприще столь благородное я должен кончить рабом презренного и гнусного лезгина, умереть в цепях, не оплаканный слезой ни друга, ни христианина, убить в железах мою молодость и потом умирать долго, медленно, обремененным кандалами и напутствуемым проклятиями или насмешками врагов Бога и моего Отечества… Из чьих глаз эти думы не вызвали бы слезы душевного страдания?..

С час ехали мы; природа все та же: не увидишь луча солнечного; все выси, да скалы, да горы, да леса дремучие.

– Скоро ли? – спросил я у своего спутника.

– Да вот, – отвечал чеченец, указывая плетью: – поднимемся на бугор, а оттуда недалеко.

Мы въехали на маленькую горку. Широкая и длинная поляна лежала перед нами; солнце садилось; князь приказал остановиться; мы слезли; начальнику поднесли медный таз и глиняный кувшинчик для омовения; лошадей спутали; мне приказали сесть; правоверные собрались прочесть молитву перед закатом. Впереди, на маленьком пестром коврике, сам князь; за ним, на разостланных бурках, мюриды его; каждый шепчет про себя слова намаза; один Газий звучным и громким голосом полупоет: «Бисмиль ля и эльхиндо». Лица, за минуту полные отваги и дерзости, сменились выражением какой-то важности и смирения; взоры опущены долу, руки сложены на пояснице; лучи солнца, пробившись сквозь ветви деревьев и далеко обливая поляну, играли на белых, чистых чалмах мюридов чудным розовым светом; дорогие насечки на ружьях, кинжалах и шашках словно горели; недалеко связанный русский; там кони, понурившие головы… Так торжественно тихо! Ни ветер не колыхнет, ни птица не взовьется; только звучный лепет молитвы да говор волны…

«Аттаге и ата» кончена, и вот мы опять на диньях. До ночлега оставалось версты три; место ровно, хоть шаром покати. Выхватив пистолеты и ружья, мюриды словно птицы понеслись по полю, сверкали, гремя выстрелами. Каждый хотел блеснуть перед новым начальником, и долго джигитовали бы барколлы (удальцы, бодрые, смелые), если бы не аул, который вдруг вышел из-за леса. Мгновенно все собрались вокруг князя. Проехав еще с полчаса, отрядец наш остановился в виду Доч-Морзей. Множество домов, аккуратно выбеленных, разбросанных без всякой симметрии по широкому полю. С южной и западной стороны Доч-Морзей опоясан густым и непроходимым бором; с восточной он примыкает к Аргуну; жители его – беглецы атагинские: после набега Ермолова на столицу Чечни, славную и богатую Атагу, все, что было истого мечиковского, бросилось в ущелье и образовало аулы самых буйных и смелых разбойников…

Князь, по обычаю истинного мухаммеданина, выжидал, чтоб кто-нибудь пригласил нас под кровлю. Вот летит знакомец мой, хитрый Чими.

– Салам алейкум!

– Алейкум салам, – ответили хором.

Пошли приветствия.

– А, а! Леон, хё вун окуз? Марша ла илла я дела! (А, а! Леон, ты здесь? Прошу Бога, чтоб здоровье шло к тебе!)

Я поблагодарил; мы тронулись. Все, что было живого и разумного в ауле, все встретило нас. Салам и приветствия градом летели со всех сторон. С этой-то свитой мы торжественно въехали во двор Эм-мирзы, отца Чими.

Как и везде, меня мгновенно окружили; десятки рук протянулись к полам сюртука, ощупывая сукно; фуражка ходила из рук в руки, возбуждая смех и брань. Как и везде, народ, удовлетворив первое любопытство, начал ругать христиан, русских и меня в особенности. Я попросил человека, приставленного ко мне, развязать мне руки (когда мы отправлялись, локти мои туго перетянуты были кожаным ремнем) и спрятать меня куда-нибудь от безотвязных. Мюрид отправился к князю испрашивать позволения; через минуту явился он, неся кандалы; меня посадили, и не прошло мгновения, как бедные ноги мои были скованы. Кто был поближе, со смехом спрашивал:

– Якши? Дикен-дюи? Эй, давелла гаккец! Эй, джалиа, джалиа! (Якши – по-татарски, хорошо; дикен-дюи – по-чеченски, то же; давелла гаккец – твой отец ест свинью, или просто «ты свиноедов сын»; джалиа – собака.) Надо было поскорее уходить; иначе слова превратились бы в угрозы более действительные, а я должен был молчать и, как вещь бездушная, не чувствовать, не мыслить. Меня ввели в высокую и просторную саклю. В стене вделан камин; яркое пламя разведенного огня обливало светом трех чеченок, варивших баранину, и, играя на стволах ружей и пистолетов, на клинках шашек и кинжалов, терялось в углах комнаты.

При входе нашем чеченки поднялись.

– Возьми его! – говорил мой мюрид, сдавая с рук на руки какой-то старушке, сгорбленной тяжелыми 50 годами: – Посади его куда-нибудь да посмотри за ним; мне надобно идти.

Добрая старушка усадила меня подле самого огня на мягкой кожаной подушке. Я поблагодарил ее как умел. Вероятно, хозяйка приняла участие во мне, потому что продолжала, указывая пальцем на котел с лакомой бараниной:

– Якши? Твоя коп кушай будет!

Я не говорил вам, что переезд мой из Чишек в Доч-Морзей был в последних числах осени. Единственная рубашка, бывшая на мне, давно сгнила; сапоги, носки и исподнее платье снял с меня Эрс-мирза, начальник отряда Гихинского леса, когда, отуманенный сильной потерей крови и оглушенный ударом в голову, я без памяти с карабахца моего упал в ряды неприятеля. Теперь в сюртуке, босой и в шароварах, истертых цепями, в холодный осенний день – судите сами, сколько я обрадовался теплому огню…

Отогревшись, я начал рассматривать новых знакомок моих: первая, как я и сказал, старушка лет 50; подле женщина лет 28; следы давней красоты, несколько едва-едва заметных морщинок, средний рост, темные волосы, такие же глаза, приятное выражение лица – вот вам невестка Эль-мирзы, сиречь жена Чими; но когда взор мой упал на третью собеседницу… Много слышал я на Руси о красоте черкешенок и чеченок; пять месяцев, проведенных уже между мечиковцами, громко говорили противное. Раз как-то случилось мне видеть в исторических Гирстях что-то подобное «идеалу», но и тот имел слишком длинный нос, и я, твердо убежденный не в красоте, а едва ли не в безобразии чеченок, перестал искать «воровок покоя» между дикарками; но теперь… На голову ее наброшена белая кисейная чалма, из-под которой два черных-черных локона выбежали по розовым щекам красавицы; большие темно-карие глаза сверкали то умом, то чувством; уста, казалось, отворены были для жарких лобзаний; длинные ресницы порою закрывали очи Биги от страстных взоров коварного сына; казалось, не нагляделся бы на эти очи, не оторвался бы от этих уст… Жизнью своей я жертвовал бы за один поцелуй твой, милая, добрая Биги! И что значила мне жизнь моя, обремененная цепями и горем!.. Красная шелковая, чрезвычайно широкая блуза, отороченная от самой шеи до пояса широким галуном, падала до самых ног, обутых в крошечные «мяксины»; светло-голубой архалук, унизанный застежками и рядами желудей из серебра, под чернью прекрасной работы стягивал стан Биги, стройный и гибкий словно стебель «дзеззы»; полосатые лилово-черные шаровары связывались внизу серебряным шнурком с маленькими кистями; на обеих руках большие браслеты; маленькие серьги, кольца с висячими шариками, несколько рядов цепочек, лежавших на груди (все серебряное. Прошу читателя верить, что все, мной рассказываемое, – святая правда. Тут нет ни малейшей выдумки; ручаюсь в этом моим честным словом. Лица, выведенные мной, носят точно принадлежащие им имена; все они живы), – вот как и вот в каком наряде я увидел в первый раз девушку, которая впоследствии играла такую важную роль в моем плену.

Если редактор «Отечественных записок» согласится, я пришлю ему подробную повесть моей жизни, как жизни пленника[4].

Если кого-нибудь из вас судьба приведет быть в Грозной, спросите там о Биги, дочери известного купца Инжен-Исы, и всякий даст вам один ответ:

– Хороши гурии пророка, да! – и, махнув рукой, прибавит: – Что грешить!

Не буду говорить, чем и как угощал Эль-мирза своих гостей, – об этом после когда-нибудь.

Муэдзин давно прокричал «Аллах экпер», и мюриды начали расходиться по саклям на ночлег; пора и мне прилечь; я встал, помолился Богу и кликнул своего сторожа. Мне постлали рогожку и в голову дали дырявый войлок; вот и цепи; гремя и звеня, упали железа на нищенское ложе мое; левую ногу приковали к стене; на шею – огромный ошейник и, пропустив через стену цепь его, укрепили с надворья толстым ломом. К чему не привыкает животное-человек?.. Сначала один звук кандалов поднимал волос дыбом и ручьем гнал слезы из глаз; прошло время, и я равнодушно смотрел на обычные украшения…

– Спи, собака!

– Засну.

Через пять минут я спал.

Необыкновенный шум разбудил меня гораздо до света; отворив маленькое окошко, я увидел какое-то особенное движение народа: шум и говор не умолкали, и до слуха моего долетали иногда: «Сюли» (чеченец называет этим именем лезгина), «Быддиш хюзна» (слово непереводимое). На просьбы мои и уверения в том, что не буду больше спать, сняли наконец ошейник и цепь с левой ноги; оставались кандалы; но я так привык уже к ним, что свободно мог ходить и в железах. Я вышел: бездна народу, разделившись на кучки, вела между собой шепотом беседу, и так как на меня никто не обратил внимания, я смело заключил, что чеченцы заняты чем-нибудь серьезным. Минут 10 продолжался этот говор; вдруг выходит князь, толпы смолкли; лицо Газия мрачно, как и душа его. Мюриды, собравшись, пошли в аул, вооруженные с ног до головы, тихо перешептываясь; князь обратился к народу и начал говорить, казалось, грозил. Подле меня стоял какой-то рослый мужчина; я обратился к нему с просьбой объяснить, что значит это собрание, и вот что узнал я от рослого господина:

– Бегир, сын Доч-Морзей, одного из богатейших жителей аула того же имени, влюбился в хорошенькую Дженнат. Девушка, видно, была также неравнодушна; ветреный Бегир воспользовался слабостью бедной Дженнат и, вместо того чтоб женитьбой загладить свой проступок, бросил ее на произвол судьбы. По окончании известного срока, последствия связи этой обнаружились. Отец под кинжалом заставил ее высказать всю правду, и как миновало уже прежнее вольное время свободной мести, когда обиженный безбоязненно мог всадить клинок в ребра врага, не заботясь о последствиях, то огорченный отец решился просить защиты и правды у своего князя Газия-лезгина, славного своими зверскими правилами, подвигами и глубоким знанием законов мухаммедовых.

Я думал, что несчастным любовникам отсекут головы. Неужели одна смерть только выкупает несколько минут наслаждения, украденных у людей и времени?

А вот и они!..

Посреди мюридов шел чеченец, видный, ловкий и статный, лет 20; благородное лицо подернуто раздумьем, брови сдвинуты, и рука крепко держит слоновую рукоятку каза – нищенского кинжала. Когда ветреного любовника привели к князю, Газий предложил ему жениться на девушке, им обесчещенной; но Бегир молчал: полюбил ли он другую или думал, что жена, которую ему предлагают, из боязни смерти открыла свой же собственный позор, что это слабое творение недостойно быть подругой целой жизни бесстрашного чеченца, – то ли, другое ли, но Бегир ни слова, ни одного звука в ответ на речь князя.

Молчание это вывело из терпения Газия.

– Долой чуху! – закричал он повелительным голосом, обращаясь к мюридам.

Юноша быстро сделал шаг назад; орлиным взглядом измерил князя с головы до ног и, выхватив светлый кинжал, прошептал:

– Саюелла во джалиаш (саюель – поди сюда).

Те из мюридов, которые вместе со своим начальником пришли в Чечню обирать и объедать храбрых мечиковцев, гнусные лезгины, бросились было исполнять приказание своего предводителя; но взгляд Бегира и клинок, молнией сверкнувший в глазах оторопевших андейцев, остановили порыв усердия друзей Газия.

В эту минуту из толпы народа выступил старик, подлинный кунах (муж). Бодро подошел он к Бегиру и, обменявшись несколькими словами, сказал, обращаясь к лезгинам:

– Наказывайте!.. – Голос старца дрожал; очи сыпали искры негодования и мести: то был отец Бегира.

Князь повел рукой; как звери бросились андейцы на злополучного любовника; руки его дрожали, когда он по приказанию отца вкладывал боевое оружие в мирные ножны.

Чуха и рубашка в одно мгновение ока слетели с плеч виновного; плети взвились и начали прыгать по атлетическим его формам…

– Сто! – крикнул кто-то, вероятно счетчик; плети исчезли.

По знаку Газия подвели серо-пепельного цвета паршивого ишака; принесли сажи – и в минуту лицо Бегира из прекрасного смуглого превратилось в совершенно черное. Беднягу посадили на вислоухого буцефала задом наперед, дали держать хвост в руки, и, набросив петлю на шею, вся процессия двинулась вокруг аула. Исполнитель правосудия кричал во всеуслышание:

– Во Дженнат! Во Дженнат! Поди посмотри на милого! Эй, Дженнат! Поцелуй своего любовника!

Объехав трижды вокруг Доч-Морзей, ишак с Бегиром вернулись назад. Бегир вымылся, оделся и пошел домой, вероятно, обдумывая месть. Князь вошел в комнаты; народ молча расходился, насупив брови.

Недели через две после рассказанного, когда я жил в Улус-Керте, говорили, что несчастная Дженнат после родов была наказана таким же образом; к тому же бедной приказали еще выехать из того аула, где она подала (как говорили хитрые горянки, лукаво улыбаясь и краснея) пример такой непозволительной любви.

Екельн Л. Ф. Из записок русского, бывшего в плену у черкесов // Отечественные записки. СПб., 1841. Т. 19. № 12. С. 91–97.